Книга: Осень Средневековья. Homo ludens. Эссе (сборник)
Назад: XII. Жизнь и борьба
Дальше: XIV. Государство государству волк?

XIII. Упадок моральных норм

Рассмотрение последствий учения, отвергающего идеал познания как таковой ради требований в конечном счете не сводимого к познанию бытия, непосредственно привело нас к вопросу о нравственных основаниях общества. Следует ли, наряду с ослаблением потребности и способности к критике, говорить об упадке морали? И если да, в чем обнаруживается это явление?
Здесь прежде всего необходимо делать различие между моралью и нравственностью, теорией и практикой в обществе определенной эпохи. Моралисты всегда сокрушались по поводу резкого падения нравов в их время. Они исходили не из сравнительной статистики, которой не имели. Они видели только, что многие люди их времени достаточно скверны, и предавались идиллической иллюзии, что раньше все было лучше. Может, и было, может, и нет. – Наше время располагает начальными данными сравнительной статистики, но они не заходят очень уж далеко в прошлое. Материал их ограничен, достоверность сомнительна, доказательность невелика. Что касается заметных фактов общественного характера, то, по-видимому, нет оснований обвинять наше время в падении нравов больше, чем любое из предшествующих. Это не значит, что моральный уровень индивидуума стал выше, но единственно лишь то, что более решительные меры поддержания общественного порядка лучше, чем раньше, держат в узде определенные проявления аморального поведения. Это касается преимущественно явлений, которые непосредственно коренятся в неудовлетворительных условиях жизни и социального окружения, таких, как алкоголизм, проституция, детская беспризорность.
Менее доступен для статистики вопрос, стал средний человек «честнее», чем раньше, или наоборот. И дело здесь не в числе приговоров за воровство, лжесвидетельство, мошенничество или растрату, но в тысяче оттенков искренности и верности, которые ускользают от судьи, налогового инспектора и даже от пристального внимания критиков отношений друг к другу.
То же справедливо в еще большей степени для всего, что относится к сфере сексуальной этики. Осуждение – будь то по религиозным или социальным мотивам – увеличения числа разводов, искусственного ограничения рождаемости, свободы половых связей среди молодежи вряд ли затронет существо проблемы. Сексуальная этика в гораздо большей мере, чем обязанность быть правдивым и честным, освободилась от связи с религиозными нормами. Однако точно так же, как осознанная обязанность давать правдивые показания, она требует наличия критерия, лежащего глубоко в индивидуальной совести. Без персонального осознания каждым человеком в отдельности, что он должен противостоять коренному пороку, называемому распутством, общество безнадежно обречено на сексуальное вырождение и в итоге на гибель.
Все вместе взятое не дает достаточных оснований говорить о падении морального уровня по сравнению с прежними периодами в западном обществе. Что действительно очень сильно затронуто, так это нормы нравственности вообще, сама теория морали. Здесь все основания говорить о феномене кризиса, который, быть может, должен считаться более опасным, чем снижение интеллектуального уровня. Если средний человек, по всей видимости, ведет себя ни хуже ни лучше своих предшественников, то у тех, кто не чувствует себя связанными нравственным законом, данным в откровении и предписанным верой, крайне шатки самые основы понятий о нравственном долге. Безусловно, обязывающие нормы христианской этики для очень и очень многих утратили свою действенность. Но утрачивается ли с исчезновением теоретического основания и всякое осознание такой обязательности? Очевидно, нет. То ли под влиянием инерции, то ли в силу глубокой укорененности в душах людей, христианская мораль, в той несколько обесцененной форме, в которой она всегда принималась общественной жизнью, продолжает главенствовать в общественных и личных нормах нравственного поведения. Закон, взаимоотношения, деловая жизнь – все они исходят из предпосылки, что люди, нормальное большинство, следуют нормам нравственного закона. Человек чувствует себя обязанным его соблюдать, вовсе не задаваясь вопросом, покоится ли эта его личная обязанность на вере, философии, общественном интересе или каком-либо ином основании. Он старается вести себя «пристойно» и ради других, и ради себя самого. Вопрос «почему» его нисколько не трогает.
Разве только он будет поставлен перед ним его духовной культурой. Но как только человек захочет узнать, на чем именно зиждется нравственный закон, он тут же рискует обнаружить, что ему было бы по душе в принципе отказаться от своих без особых размышлений принятых моральных норм. С трех разных сторон систему морали уже давно грозят подорвать философский имморализм, определенные системы научного толка и сентиментально-эстетические доктрины.
Философский имморализм по самой своей природе оказывает прямое воздействие лишь на ограниченный круг людей. Непрямое, однако, – на гораздо более обширный. В силу склонности послушно следовать авторитетам многие, стоит им только узнать, что есть философы, отрицающие всякие основы морали, готовы прийти к заключению: тогда, пожалуй, такая мораль нам ни к чему.
Гораздо радикальней, чем философский имморализм, влияет утверждение относительности морали, содержащееся как в теории исторического материализма, так и в психологических системах понятий, идущих от Фрейда.
В учении марксизма всей области нравственных убеждений и обязанностей не дано занимать другого места, кроме как в некоей духовной надстройке, которая возникает на основе экономической структуры – и из экономической структуры – эпохи, будучи обусловлена этой последней, и которая неминуемо должна с нею же видоизменяться и исчезать. Нравственный идеал остается, таким образом, подчиненным общественному идеалу и в полном смысле слова относительной ценностью. Даже высокие принципы, насаждаемые этим учением: товарищества и верности делу пролетариата – мотивированы в конце концов интересом, а именно классовым интересом. Настольный справочник по морали для юного советского гражданина сообщает ему о важности верности, в рамках классовых интересов, в тех же выражениях, что и о правилах поведения и пользе чистоты ногтей. Нравственное суждение, как его понял бы христианин, мусульманин, буддист, платоник, последователь Спинозы или кантианец, здесь вообще не рассматривается. – Факт говорит сам за себя: подобное учение, в его практическом применении, до массового восприятия дойдет огрубленным и малопонятным.
Столь необыкновенно заманчивый, благодаря своему мифологическому аппарату, фрейдизм, с такой легкостью порождающий иллюзию проницательности, без сомнения, в неслыханных масштабах втянул в свое легко постигаемое понятие сублимации нравственное сознание поколений, выросших с начала этого столетия. Несмотря на возможность, которую он оставляет для определенной самостоятельности духа, он, собственно, является еще более антихристианским, чем теория морали в марксизме. Выдвигая на первый план инфантильные влечения как основу всей душевной и духовной жизни, он, если прибегнуть к христианским понятиям, располагает добродетель ниже греха, утверждая, что из плотской природы проистекают самые высокие побуждения. Но разве существуют какие-либо препятствия для уже умершего для христианского учения поколения, которое на растяжимом понятии либидо может, как на гармонике, играть в свое удовольствие?
Еще раз: автор не собирается высказывать суждение о заслугах психоанализа как рабочей гипотезы или метода терапии. Но если выше фрейдизм уже рассматривался как прямой путь к снижению критического стандарта в сфере интеллектуального, то сейчас можно с определенностью утверждать, что он значительно способствовал искоренению этики, берущей начало в совести и сформулированных убеждениях.
Если придерживаться строго хронологического порядка, то при рассмотрении факторов, подорвавших систему христианской морали, философскому и естественно-научному факторам должен, собственно, предшествовать эстетический. Его воздействие датируется уже XVIII веком. В то время, когда ослабление веры коснулось почвы нравственных убеждений, там начался процесс растворения под воздействием эстетического и сентиментального реагентов. Литература обнаружила не слишком много правдивости в расхожих описаниях добродетели и геройства. Вместе с новым почитанием добродетели, которую теперь, когда она покоилась на естественных и гражданских основаниях, полагали достаточно прочной, возникла потребность подвергнуть ее содержание более тонкому испытанию. Здесь сказывалось определенное сознание вины общественных отношений в преступлениях и пороках. Это – время, когда литература начинает оправдывать соблазненных девиц и матерей-детоубийц. Как только романтический инстинкт одерживает верх, возникает, помимо романтического почитания добродетели, романтическое презрение к добродетели. Добродетель и честность, которые так долго прославляли, становятся несвоевременными, их начинают стесняться. Плутовской роман, при всей своей выразительнойой «non-committal» [«непричастности»], уже подготовил почву для этого. С неизменной последовательностью, свойственной развитию литературного жанра, интерес все более перемещается от вознагражденной добродетели к безнаказанному пороку. По мере того как в XIX столетии все сильнее начинают действовать антиморалистические факторы иного рода, литература все больше и больше отходит от воззрений, основывающихся на этике. Упразднение цензуры позволяет ей самой позволять себе все. Литературный жанр, чтобы и дальше возбуждать внимание публики, должен постоянно стараться перещеголять сам себя, пока не угаснет. Реализм видел свою задачу в том, чтобы во все возрастающей степени срывать покровы с явлений, сначала естественных для человека, а потом также и противоестественных. Нельзя сказать, что тем самым он взял на себя функцию непристойной литературы, которая более или менее скрытно существовала гораздо раньше. Затронутая всем этим широкая и в известном смысле простодушная публика постепенно привыкла переносить изумляющие крайности дозволенности и аморальности, приучаясь видеть в них допустимое право искусства.
Остается неясным вопрос, в какой степени освобождение литературы от всякой морали непосредственно вызывало испорченность нравов. Тот, кто иной раз удивлялся тому, что читает нынешняя молодежь обоих полов, должен был бы признать, что намеренное отрицание всяких нравственных принципов и заигрывание с преступлениями, каковой пищей эта литература отравляет читателей, вовсе не побуждает молодое поколение тотчас же, не рассуждая, брать литературные примеры за образец для себя. Даже известное выставление напоказ имморализма, которое прежде всего свойственно этому направлению, собственно, не является вполне приметой нашего времени.
Уместно сказать и несколько слов о кино. Его обвиняют во многом дурном: в разжигании нездоровых инстинктов, поощрении преступности, порче вкуса, безрассудном культивировании погони за наслаждениями. В противовес сказанному можно утверждать, что кино, гораздо больше, чем письменная литература, придерживается в своем искусстве старых, общенародных нравственных норм. Кино в моральном отношении консервативно. Оно требует если не вознаграждения добродетели, то хотя бы сочувствия, когда ее постигает несчастье. Если оно оправдывает злодея, то непременно подрывает это намерение либо элементом комического, либо сентиментальным элементом жертвы-во-имя-любви. Оно требует горячей симпатии к своим героям и вознаграждает их счастливым концом, неотъемлемым заключительным эффектом всякой настоящей романтики. Короче говоря, кино придерживается прочной, исконно народной морали, не колеблемой философскими или иными сомнениями.
Возможно, кто-нибудь скажет: оно делает это, преследуя свои меркантильные интересы. Но эти меркантильные интересы определяются спросом публики гораздо больше, чем риском вмешательства киноцензуры. Можно также прийти к заключению, что нравственный кодекс кинематографа все еще отвечает требованиям народного нравственного сознания. Это важно, поскольку доказывает, что искоренение моральных идей в основе своей не слишком повлияло на изменение всеобщего нравственного чувства. Мы скоро увидим, насколько же именно.
Новая воля к возвышению бытия и жизни над знанием и суждением находит, таким образом, почву в нравственно расшатанном духе. Воля, отказавшаяся от направляющей линии интеллекта, не может найти путеводной нити в этике, которая сама себя определяет как знание. Дело первостепенной важности – хорошо различать, чем эта воля мотивирована и на что она направлена. Но что же тогда задает направление вообще, если этого больше не в состоянии делать ни трансцендентная вера, устремленная на внеземное и посмертное существование, ни взыскующая истины мысль, ни какая-либо вообще человеческая, понимаемая как замкнутая система, мораль, охватывающая такие ценности, как справедливость и милосердие? Ответ опять-таки один: это способна делать лишь сама жизнь, слепая и непроницаемая, – и объект, и путеводная нить одновременно. Отказ от всех духовных основ, который несет с собой эта новая точка зрения, заводит гораздо дальше, чем сознают сами ее носители.
Всеобщее ослабление морального принципа проявляет свое прямое воздействие на общество, возможно, более в том, чтó именно допускается, оправдывается и приветствуется, – нежели в каком-либо изменении норм поведения индивида. Пока острые формы насилия, лживости и жестокости, которыми мир полон как никогда ранее, выражаются в личных поступках, мы большей частью имеем дело с одичанием и озлоблением как результатом величайшей войны и ее последствиями – ненавистью и нуждой. Всеобщее притупление нравственного суждения поэтому пока можно наблюдать в более чистом виде в странах, которые пощадила эта ужасающая катастрофа. В особенности это относится к оценке политических событий, что явственно отличается от суждений относительно экономической деятельности. В отношении нравственных дефектов экономического характера: нарушений коммерческих обязательств, посягательств на чужую собственность и т. д. – общественное суждение остается вообще неизменным: искреннее осуждение, хотя порой и с улыбкой толерантности. Толерантность увеличивается и сочетается с восхищением – в той мере, насколько в большем масштабе это все происходит. Международный мошенник встречает больше симпатии, чем обыкновенный нечестный бухгалтер. В суждение о крупном финансовом скандале примешивается определенное уважение к таланту, с которым играют на гигантском оргáне технической организации и международных связей. В общей сложности можно сказать, что моральная оценка экономических преступлений не изменилась.
Совсем иначе обстоит дело, когда выносят суждение о субъекте, причастном к органам власти и действующем от их имени, независимо от того, облечен он верховной властью или исходящими от нее полномочиями. По отношению к действиям, совершаемым государством или именем государства, широкая публика все менее способна выносить нравственное суждение. За исключением, разумеется, случаев, когда дело касается действий чужого государства или партии в собственном государстве, которые с самого начала рассматриваются как враги. Но склонность одобрять и восхвалять успешные действия государства сохраняется не только в отношении собственного государства. Преклонение перед успехом, которое нередко смягчает осуждение экономических злоупотреблений, может почти полностью вытеснять порицание в суждениях политического характера. Дело заходит столь далеко, что даже политический результат, опирающийся на положения ненавистной теории, многие готовы одобрить постольку, поскольку это, по-видимому, привело к поставленной цели. Не будучи в состоянии судить ни о характере цели или стремления, ни о средствах ее достижения или степени действительной реализации идеала, сторонний наблюдатель довольствуется внешними признаками успеха, которые предлагаются вниманию читателя газет или туриста. Так, политическую систему, которую он, как ему казалось сначала, должен был презирать, а потом, как он полагал, бояться, он постепенно признаёт, а затем и превозносит ее как спасительную. Несправедливость, жестокость, моральное принуждение, притеснение, ложь, вероломство, обман, попрание прав? – Но ведь улицы теперь в изумительном состоянии, и поезда ходят точно по расписанию!
Не случайно в политическом суждении масс несправедливость и насилие находят быстрое оправдание прежде всего благодаря выгодам внешнего порядка и дисциплины. Порядок и дисциплина теперь вдруг – нагляднейшие признаки энергично функционирующего государственного механизма. Здесь опять-таки вступает в игру соблазнительная склонность к выворачиванию наизнанку правильного суждения. Здоровый государственный организм характеризуют порядок и дисциплина. И обратно: порядок и дисциплина отличают здоровый государственный организм. Словно здоровый сон сам по себе обличает праведника.
Назад: XII. Жизнь и борьба
Дальше: XIV. Государство государству волк?