Книга: Взгляни на дом свой, ангел
Назад: XVII
Дальше: XVIII

Vere, quantum a me Lesbia amata mea est**.

— Следи за своей манерой выражаться, Юджин,— мягко сказал мистер Леонард. — А ну-ка! — воскликнул он вдруг, энергично хватая свою книгу.— Это пустой перевод времени. За работу, за работу! — добродушно призвал он, поплевывая на ладони своего интеллекта.— Ах вы, мошенники,— сказал он, заметив усмешку Тома Дэвиса.— Я знаю, чего вы добиваетесь,— вы хотите проболтать весь урок.
Басистый хохот Тома Дэвиса смешался с его пронзительным ржанием.
— Ну, хорошо, Том,— деловито распорядился мисгер Леонард.— Страница сорок третья, раздел шестой, строка пятнадцатая. Начни отсюда.
Тут зазвенел звонок, и хохот Тома Дэвиса заполнил классную комнату.
Тем не менее в пределах избитых традиционных дорог он учил вовсе неплохо. Возможно, ему было бы нелегко перевести страницу латинской прозы или стихов, которую он не выучил буквально наизусть за годы повторения. С греческим языком подобный опыт кончился бы, без сомнения, еще плачевнее, но зато какой-нибудь аорист второй или оптатив он узнал бы и в темноте (при условии, что встречал их раньше). Два последних года были отданы бесценному греческому языку — они читали «Анабасис».
— Ну, н какой толк от всего этого? — вызывающе спрашивал Том Дэвис.
Тут мистер Леонард чувствовал под собой твердую почву. Он понимал значение классических языков.
Все это учит человека воспринимать высокие ценности духа. Закладывает основу для самого широкого образования. Тренирует его ум.
А какая ему от всего этого будет польза, когда он начнет работать? — сказал «Папаша» Рейнхарт.— Кукурузу-то он от этого лучше выращивать не научится.
Ну… я бы не сказал,— ответил мистер Леонард с протестующим смешком.— Именно научится.
«Папаша» Рейнхарт поглядел на него, комически наклоним голову набок. Шея у него была чуть кривой, и от этого его добродушно веселое лицо приобретало выражение взрослой насмешливости.
Голос у него был грубый, как и его добродушный юмор, и он постоянно жевал табак. Его отец был богат. Он жил на большой ферме в Долинке Лунна, продавал молоко и масло, а в городе у него была кузница. Вся семья держалась по-простецки — по происхождению они были немцы.
— Чепуха, мистер Леонард,— сказал «Папаша» Рейнхарт.— Вы что же, будете со своими работниками по-латыни разговаривать?
— Эгибус хочубус початкобус кукурузыбус,— сказал Том Дэвис с громким хохотом. Мистер Леонард засмеялся с рассеянным одобрением. Это была его собственная любимая шутка.
Это тренирует ум и готовит его к разрешению любых проблем,— сказал он.
Следовательно, по-вашему, выходит,— сказал Том Дэвис,— что водопроводчик, который учил греческий, будет лучше водопроводчика, который его не учил.
— Да, сэр,— ответил мистер Леонард, энергично встряхивая головой.— Именно так я и считаю.
И, довольный, он присоединил к их веселому смеху булькающий слюнявый смешок,
Тут он шел проторенным путем. Они втягивали его в длинные споры — за завтраком он убедительно размахивал куском поджаренного хлеба, вежливо выслушивал все возражения и с исчерпывающей обстоятельностью доказывал связь греческого языка с бакалейным делом. Великий ветер Афин совсем его не коснулся. О тонком и чувственном уме греков, об их женственном изяществе, о конструктивной силе и сложности их интеллекта, о неуравновешенности их характера и об архитектонике, сдержанности и совершенстве их форм он не говорил ничего.
Американский колледж дал ему возможность что-то уловить в великой структуре архитектурнейшего из языков, он чувствовал скульптурное совершенство такого слова, как Yuvaikos, но его мнения отдавали запахом мела, классной комнаты и очень плохой лампы — греческий язык был хорош потому, что он был древним, классическим и академическим. Запах Востока, темная волна Востока, которая вздымалась в его глубинах, принося в жизнь поэтов и воинов что-то извращенное, злое, пышное, были так же далеки от его жизни, как Лесбос. Он просто был рупором формулы, в которой он не сомневался, хотя по-настоящему в нее не веровал.
Kai каtа gen kai kata talattan*
Историю и математику им преподавала сестра Джона Дорси — Эми. Это была могучая женщина ростом в пять футов десять дюймов, и весила она сто восемьдесят пять фунтов. У нее были очень густые черные волосы, прямые тенящиеся, и очень черные глаза, придававшие ее лицу выражение тяжелой чувственности. Толстые руки до локтя покрывал легкий пушок. Она не была жирной, но туго затягивалась в корсет, и ее тяжелые плечи вздувались под прохладной белизной блузки. В жару она обильно потела — под мышками на блузках расплывались большие влажные пятна; зимой, когда она грелась у огня, вокруг нее распространялся возбуждающий запах мела и крепкий приятный запах здорового животного. Как-то зимой Юджин, пробегая по задней продуваемой ветром веранде, заглянул в ее комнату, когда ее маленькая племянница, выходя, широко распахнула дверь. Она сидела перед огнем, пляшущим над кучей раскаленных углей, надевая чулки после ванны. Он как завороженный уставился на ее широкие красные плечи, на ее крупное тело, чистое и парное, как у зверя.
Она любила огонь и волны тепла — в сонном бдении она сидела у печки, расставив ноги, и впивала жар; ее могучая земная сила была более тяжелой и чувственной, чем у ее брата. Поглаживаемая медленным щекочущим теплом, она медленно улыбалась всем ученикам с равнодушной ласковостью. Ее не навещал ни один мужчина — она, как заводь, жаждала губ. Она никого не искала. С ленивой кошачьей теплотой она улыбалась всему миру.
Математику она преподавала хорошо — числа были у нее в крови. Она лениво брала их грифельные доски, лениво проверяла вычисления, улыбаясь добродушно и презрительно. За ее спиной Дюрант Джервис страстно стонал на ухо Юджину и эротически извивался, яростно ухватившись за крышку парты.
В конце второго года приехала сестра Шеба со своим чахоточным мужем — семидесятитрехлетним трупом с пятнышками крови на губах. Они сказали, что ему сорок девять — что его состарила болезнь. Это был высокий человек, в шесть футов три дюйма ростом, с длинными отвислыми усами, восковой и истаявший, как мандарин. Он писал картины — импрессионистическими широкими мазками: овцы на вересковых холмах, рыбачьи лодки у причалов с теплой красной смутностью кирпичных домов на заднем плане.
Старый город Глостер, Марблхед, рыбаки Кейп-Кода, храбрые капитаны: вкусные просоленные имена возникали, пропитанные запахом смоленых канатов, гниющих на солнце сухих головок трески, раскачивающихся лодок, почти до бортов полных выпотрошенной рыбы, крепким лонным запахом моря в гаванях и спокойной задумчивой пустотой на лице моряка — знаком того, что он повенчан с океаном. Как выглядят волны на заре весной? Холодные чайки спят на перине ветра. Но небо poзовo.
Они смотрели, как восковой мандарин, пошатываясь, три раза прошел по дороге вперед и назад. Была весна, в высоких деревьях шумел свежий южный ветер. Мандарин брел за палкой, которую ставил перед собой голубоватой чахоточной рукой. Глаза у него были голубые и бледные, словно он утонул.
У Шебы было от него два ребенка — девочки. Два экзотических нежных цветка, черные и молочно-белые, такие же странные и прелестные, как весна. Мальчики, изнывая от любопытства, вслепую искали отгадки.
Он, пожалуй, мужчина покрепче, чем скажешь по виду,— заметил Том Дэвис.— Младшей ведь три года, не больше.
Он не так стар, как кажется,— сообщил Юджин.— Он похож на старика, потому что болен. А так ему всего сорок девять лет.
А ты откуда знаешь? — спросил Том Дэвис.
Так сказала мисс Эми,— простодушно ответил Юджин.
«Папаша» Рейнхарт, склонив голову набок, поглядел на Юджина и кончиком языка ловко передвинул жвачку к другой щеке.
Сорок девять! — сказал он.— Показался бы ты доктору, мальчик. Он стар, как господь бог.
Она сказала — сорок девять, — упрямо настаивал Юджин.
Еще бы она не сказала! — возразил «Папаша» Рейнхарт.— Или, по-твоему, они будут болтать про это направо и налево? Ведь у них же тут школа!
Сынок, ну и глуп же ты! — объявил Джек Чэндлер, которому раньше такой оборот дела и в голову не приходил.
— Черт! Ты же у них ходишь в любимчиках. Они знают, что ты поверишь любым их басням,— сказал Джулиус Артур.
«Папаша» Рейнхарт внимательно оглядел его, а потом покачал головой, словно признал безнадежным. Они смеялись над его верой.
— Ну, а если он такой старый,— сказал Юджин,— почему старушка Леди Леттимер вышла за него?
— Да потому, конечно, что никого другого ей подцепить не удалось,— ответил «Папаша» Рейнхарт, раздраженный таким тугодумием.
– Как по-вашему, ей приходилось его поддерживать? — с любопытством спросил Том Дэвис.
И все молча задумались над этим. А Юджин, когда видел, как две очаровательные девочки лепестками падали на тяжелую грудь своей матери, когда он видел, как восковой художник делает последние пошатывающиеся шажки к смерти, и слышал, как Шеба мощным голосом срезает разговор в самом начале и принимается в буйном бурлеске излагать свои мнения, вновь вставал в тупик перед неразрешимой загадкой: из смерти — жизнь, из грубой сырой земли — цветок.
Его вера была выше убеждения. Разочарование приходило так часто, что в нем зародилась горькая подозрительность, временами переходившая в насмешливость — злобную, грубую, жестокую и язвящую, которая жалила только больнее из-за его собственной боли. Бессознательно он начал творить в себе собственную мифологию, которая была ему еще дороже оттого, что он понимал ее ложность. Смутно, отрывочно он начинал ощущать, что не ради истины должны жить люди — творческие люди,— а ради лжи. По временам его прожорливый, ненасытный мозг словно вырывался из-под его власти — это была страшная птица, чей клюв погружался в его сердце, чьи когти терзали его внутренности. И этот никогда не спящий демон парил над добычей, кружил над ней, стремительно кидался на нее и вновь взмывал, и, уже улетев, внезапно возвращался с торжествующей злобой, и все, что Юджин одел в одежды чуда, оказывалось ободранным, низким и пошлым.
Но он с надеждой видел, что это его ничему не учит — то, что оставалось, было фольгой и золотом. И его язык язвил так больно потому, что его сердце так много верило.
Безжалостный мозг лежал, свернувшись, готовый к удару, как змея,— и видел каждый жест, каждый быстрый взгляд, дешевые подпорки обмана. Но этих людей он поместил в мире, свободном от человеческих ошибок. Он распахнул одно окошко своего сердца перед Маргарет — они вместе вступили в священную рощу поэзии, но темные желания и грезы о прекрасных телах, но убожество, пьянство, хаос, которыми была отмечена его жизнь дома, он пугливо замыкал в себе. Он боялся, что они узнают. В отчаянии он старался догадаться, кто из его товарищей уже знает. А все факты, которые низводили Маргарет в жизнь, которые погружали ее в оскверняющий поток жизни, были нереальны и отвратительны, как кошмар.
Мысль о том, что она чуть не умерла от туберкулеза, что шумная и говорливая Шеба вышла замуж за старика, который стал отцом двух детей, а теперь стоял на пороге смерти, что вся эта маленькая семья, сильная упорной сплоченностью, не выносила своих гноящихся ран на всеобщее обозрение и воздвигала перед наблюдательными глазами и тараторящими языками мальчишек стену из неубедительного притворства и уклончивости, — эта мысль оглушала его ощущением нереальности.
Юджин верил в славу и в золото.
Теперь он больше жил в «Диксиленде». Учась в школе Леонарда, он оказался теснее связанным с Элизой. Гант, Хелен и Люк презирали частные школы. Брат и сестра были задеты — и немножко завидовали. И во время ссор к их арсеналу прибавилось новое оружие. Они говорили:
— Ты его совсем погубила, когда отдала в частную школу.
Или:
— Как же, станет он пачкать руки — ведь он учится в частной школе!
Сама Элиза тоже не давала ему забыть, скольким он ей обязан. Она часто говорила о том, как ей приходится трудиться, чтобы платить за него, и о своей бедности. Она говорила, что он должен усердно заниматься, а в свободное время помогать ей. Кроме того, он должен помогать ей все лето и «подыскивать клиентуру» на вокзале среди приезжих.
— Бога ради, да что это с тобой? — издевался Люк.— Неужто ты стыдишься честной работы?
В «Диксиленд» — сюда, сюда, сэр. Миссис Элиза Е. Гант, владелица. В двух шагах от Главной площади, капитан. Все удобства современной тюрьмы. Сухарики и домашние пироги, какие могла бы печь ваша матушка, да не пекла.
Напористый мальчишка.
И конце первого года Элиза сказала Леонарду, что больше не может платить за обучение сына. Он посоветовался с Маргарет и, вернувшись, согласился взять мальчика за половинную плату.
— Он может подыскивать для вас клиентуру,— сказала Элиза.
— Да,— согласился Леонард.— Вот именно.
Бен купил новые башмаки. Светло-коричневые. Он заплатил за них шесть долларов. Он всегда покупал дорогие вещи. Но от них у него отчаянно разболелись ноги. В хмурой ярости он доковылял до своей комнаты и снял их.
— К черту! — взревел он и запустил башмаками в стену.
В дверь заглянула Элиза.
Ты всегда будешь сидеть без гроша, милый, до тех пор пока не перестанешь швырять деньги на ветер. И знаешь: это ведь очень дурно, если подумать.— Она печально покачала головой, собрав рот в пуговку.
О, бога ради! — проворчал он.— Нет, только послушать! Черт побери, ты когда-нибудь слышала, чтобы я у кого-нибудь что-нибудь просил? — крикнул он гневно.
Она взяла башмаки и отдала их Юджину.
— Жаль выбрасывать хорошие башмаки,— сказала она.— Померяй-ка их, милый.
Он их померил. Ноги у него были уже больше, чем у Бена. Он осторожно сделал несколько ковыляющих шагов.
Ну, как они тебе? — спросила Элиза.
Как будто ничего,— ответил он с сомнением.— Только жмут немного.
Ему понравилась тугая крепость кожи, ее добротный запах. Таких хороших башмаков у него еще никогда не было.
В кухню вошел Бен.
— Поросенок! — воскликнул он.— У тебя же ножища, как лошадиное копыто!
Хмурясь, он нагнулся и пощупал натянувшуюся кожу. Юджин вздрогнул.
Мама, ради бога! — раздраженно сказал Бен.— Не заставляй малыша носить их, раз они ему малы. Я куплю ему другие, если тебе жалко потратить деньги.
А эти-то чем плохи? — спросила Элиза. Она потыкала в них пальцем.— Пф! — сказала она.— Отлично сидят. Все башмаки сначала немного жмут. Ничего с
ним не сделается.
Через полтора месяца Юджин вынужден был сдаться. Жесткая кожа не растягивалась, с каждым днем его ноги болели сильнее. Он хромал все заметнее и заметнее, и походка у него стала деревянной, словно он шагал по кубикам. Ступни у него онемели и отнимались, подушечки мучительно горели. Однажды Бен в ярости повалил его на пол и сорвал с него эти башмаки. Прошло несколько дней, прежде чем он снова стал ходить свободно. Но пальцы его ног, прежде прямые и сильные, были теперь изуродованы: притиснутые друг к другу, они покрылись шишками, искривились и загнулись, ногти взбугрились и омертвели.
— Как жалко выбрасывать такие хорошие башмаки,— вздохнула Элиза.
Но у нее бывали странные припадки щедрости и великодушия. Он ничего не понимал.
В Алтамонт приехала с запада молодая девушка. Она сказала, что она родом из Севира, городка в горах. У нее было большое смуглое тело, черные волосы и глаза индианки из племени чероки.
— Помяните мое слово,— сказал Гант,— у нее в жилах течет кровь чероки.
Она сняла комнату и изо дня в день качалась в кресле-качалке у огня в гостиной. Она казалась застенчивой, испуганной и угрюмой — манеры у нее были провинциальные и вежливые. Она никогда ни с кем не заговаривалa первой и только отвечала на вопросы.
Иногда она чувствовала себя плохо и не вставала с постели. Тогда Элиза сама относила ей завтрак, обед и ужин и была с ней очень ласкова.
Изо дня в день девушка качалась всю ненастную осень напролет. Юджин слышал, как ее широкие подошвы ритмично ударяются в пол, непрерывно раскачивая качалку. Звали ее миссис Морган.
Как-то, когда он подкладывал новые потрескивающие куски угля на рдеющую массу в камине, в гостиную вошла Элиза. Миссис Морган продолжала невозмутимо качаться. Элиза немного постояла у огня, задумчиво поджав губы и спокойно сложив руки на животе. Она посмотрела в окно на обложенное тучами небо, на обнаженную пустую улицу, где бушевал ветер.
— Вот что я вам скажу,— начала она.— Зима обещает быть трудной для бедняков.
— Да, мэм,— угрюмо ответила миссис Морган и продолжала качаться.
Элиза еще немного помолчала.
— Где ваш муж? — спросила она потом.
— В Севире,— сказала миссис Морган.— Он служит на железной дороге.
Что? Что? Что? — комично зачастила Элиза.— Служит на железной дороге, вы сказали? — резко спросила она.
Да, мэм.
Что-то мне странно, что он ни разу вас не навестил,— сказала Элиза с колоссальной обличающей безмятежностью.— По-моему, так поступают только самые
никудышные мужчины.
Миссис Морган ничего не сказала. Ее смоляно-черные глаза поблескивали, отражая пламя камина.
Есть у вас деньги? — спросила Элиза.
Нет, мэм,— сказала миссис Морган.
Элиза стояла монументально, наслаждаясь теплотой огня, поджимая губы.
— Когда вы ждете ребенка? — спросила она вдруг.
Сначала миссис Морган ничего не ответила. Она продолжала качаться.
— Да уж, пожалуй, меньше месяца осталось,— сказала она потом.
Она с каждой неделей становилась все толще и толще.
Элина нагнулась и задрала юбку, открыв по самое колено ногу в бумажном чулке, вздутом от заправленных в него фланелевых панталон.
Фью-у! — воскликнула она с игривым смущением, заметив, что Юджин смотрит на нее во все глаза.— Отвернись, милый,— приказала она, хихикнув, и провела пальцем по носу. Сквозь вязку чулка смутно просвечивала зелень туго свернутой пачки банкнот. Она вытащила их.
Ну, пожалуй, без денег вам не обойтись,— сказала Элиза, отделяя от пачки две десятидолларовые бумажки и отдавая их мисис Морган.
Спасибо, сударыня,— сказала миссис Морган, беря деньги.
И можете остаться здесь, пока совсем не оправитесь,— сказала Элиза.— Я знаю хорошего доктора.
Мама, ради всего святого! — бесилась Хелен.— Откуда ты только выкапываешь всех этих людей.
Боже милосердный! — вопиял Гант.— Ну, все у тебя побывали: слепые, хромые, сумасшедшие, шлюхи и подзаборники. Они все сюда собираются.
Тем не менее теперь при виде миссис Морган он всегда отвешивал ей глубокий поклон и говорил с самой изысканной любезностью:
— Как поживаете, сударыня?
Хелен же он сказал:
— А знаешь что — она красивая девушка.
— Хахахаха! — ироническим фальцетом засмеялась Хелен и ткнула его пальцем под ребро.— Ты и сам бы с ней не прочь, а?
— Черт подери! — сказал он благодушно, облизнув большой палец, и хитро ухмыльнулся в сторону Элизы.— Прямо яблочки, что верно, то верно.
Элиза горько улыбнулась над стреляющим жиром.
— Хм! — сказала она презрительно.— Мне все равно, сколько их у него там. Нет дурака глупее старого дурака. Только не очень-то много о себе воображай. В эту игру могут играть и двое.
— Хахахаха! — визгливо засмеялась Хелен.— А она разозлилась!
Хелен часто уводила миссис Морган в гантовский дом и кормила ее на убой. Кроме того, она приносила ей из города в подарок конфеты и душистое мыло. Когда начались роды, они позвали Макгайра. Юджин внизу слышал приглушенную суматоху в верхней комнате, тихие стоны, а потом пронзительный вопль. Элиза в большом волнении не снимала кипящих чайников с газового пламени плиты. Время от времени она кидалась наверх с кипящим чайником, а минуту спустя возвращалась, медленно спускаясь по лестнице, останавливаясь на ступеньках и прислушиваясь.
— В конце-то концов,— сказала Хелен, беспокойно переставляя чайники с места на место,— что мы о ней знаем? Никто же не может утверждать, что у нее нет мужа, верно? Пусть-ка попробуют! Люди не имеют права говорить такие вещи! — раздраженно крикнула она неведомым клеветникам.
Был вечер. Юджин вышел на веранду. Воздух был морозный, прозрачный, не очень холодный, над черной громадой восточных гор и по всей великой чаше неба далекие яркие звезды мерцали, точно драгоценные камни. В соседних домах ярко горел свет — так ярко и жестко, будто его вырезали из холодного алмаза. Над широкими дворами веяло теплым ароматом рубленых бифштексов и жареного лука. У перил веранды стоял Бен, опираясь на полусогнутую ногу, и курил долгими, глубокими затяжками. Юджин подошел и встал рядом с ним. Они услышали вопль наверху. Юджин хихикнул и снизу вверх посмотрел на худую маску из слоновой кости. Бен резко занес белую руку, чтобы ударить его, но тут же опустил с презрительным хмыканьем и чуть-чуть улыбнулся. Вдалеке, на вершине Бердсай, дрожали слабые огни в замке богатого еврея. А на соседних улицах поднимался легкий туман ужинов и слышались далекие морозные голоса.
Глубокое лоно, темный цветок. Скрытое. Тайный плод, краснее сердца, вскормленный алой индейской кровью. Извечная ночная тьма лона, тайно расцветающая жизнью.
Миссис Морган уехала через две недели после того, как родился ее ребенок. Это был маленький смуглый мальчик с черным хохолком, как у эльфа, и очень черными блестящими глазами. Он был похож на маленького индейца. При прощании Элиза дала миссис Морган двадцать долларов.
Куда вы едете? — спросила она.
У меня родные в Севире,— сказала миссис Морган.
Она ушла по улице, держа в руке дешевый чемодан из поддельной крокодиловой кожи. Младенец, поматывая головкой над ее плечом, весело смотрел назад яркими черными глазками. Элиза помахала ему и улыбнулась дрожащей улыбкой; она вошла в дом, шмыгая носом, с увлажнившимися глазами.
«Зачем она приезжала в «Диксиленд»?» — недоумевал Юджин.
Элиза была очень добра к усатому низенькому человеку. У него была жена и девятилетняя дочка. Он был метрдотелем и не мог найти работу — он оставался в «Диксиленде», пока не задолжал ей больше ста долларов. Но он аккуратно щипал растопку и носил уголь на второй этаж; а кроме того, он подправлял и подкрашивал в доме все, что следовало подправить и подкрасить.
Элиза питала к нему большую симпатию; он был, как она выражалась, «хорошим семьянином». Ей нравились домоседы, ей нравились домашние, прирученные мужчины. Низенький человек был очень добрым и очень ручным. Юджину он нравился, потому что умел варить прекрасный кофе. Элиза никогда не напоминала ему о деньгах. В конце концов он устроился на работу в отель «Алтамонт» и переселился туда. Он заплатил Элизе все, что был ей должен.
Юджин долго задерживался в школе и возвращался домой в три-четыре часа дня. Иногда он приходил в «Диксиленд», когда уже смеркалось. Элиза сердилась на эти задержки и ставила перед ним обед, перестоявшийся и пересохший в духовке: густой овощной суп с капустой, бобами и помидорами, блестевший большими кружками жира, разогретую говядину, свинину или курицу, тарелку, полную холодной фасоли, поджаренный хлеб, салат из сырой капусты и кофе.
Но школа стала средоточием его чувств и жизни, а Маргарет Леонард — его духовной матерью. Он больше всего любил бывать там именно в дневные часы, когда ученики расходились и он мог свободно бродить по старому дому и под певучим величием деревьев, наслаждаясь гордым безлюдьем прекрасного холма, чистым дождем желудей на ветру, горьковатым дымом сжигаемых листьев. Он читал с волчьей жадностью, пока Маргарет не натыкалась на него и не гнала его в рощу или на баскетбольную площадку возле ворот, позади резиденции епископа Рейпера. Там, пока небо на западе наливалось багрянцем, он мчался через площадку к щиту, откидывал мяч товарищу и наслаждался своей все возрастающей быстротой, ловкостью и меткостью бросков по корзине.
Маргарет Леонард следила за его здоровьем ревниво, почти с болезненным страхом, и постоянно предостерегала его против ужасных последствий невнимания к физической крепости, когда требуются годы, чтобы восстановить то, чем легкомысленно пренебрегали.
— Послушай, мальчик,— начинала она тихим напряженным голосом, останавливая его.— Зайди сюда на минуту. Мне надо поговорить с тобой.
Немного испуганный и очень нервничая, он садился возле нее.
— Сколько часов ты спишь? — спрашивала она,
Он с надеждой отвечал, что девять — время, по-видимому, достаточное.
Ну, так спи по десять,— строго приказывала она.— Послушай, Джин, ты просто не имеешь права рисковать своим здоровьем. Поверь, я знаю, о чем говорю. Мне пришлось долго расплачиваться. Без здоровья человек в этом мире ни к чему не пригоден.
Но я хорошо себя чувствую,— отчаянно возражал он, пугаясь.— У меня ничего не болит.
Ты не очень силен, мальчик. Тебе надо нарастить мясо на кости. Меня беспокоят вот эти круги у тебя под глазами. Ты соблюдаешь режим?
Он ничего не соблюдал. Он ненавидел всякий режим. Волнения, суматоха, постоянные нарастающие кризисы в доме Ганта и в доме Элизы держали его в непрерывном возбуждении. Упорядоченная размеренная домашняя жизнь была ему неизвестна. Он отчаянно боялся правильного распорядка дня. Для него это означало скуку и бессмыслицу. Он любил полуночничать.
Но ей он послушно обещал, что будет соблюдать режим: вовремя есть, вовремя спать, вовремя заниматься и гулять.
Он все еще не научился быть своим в компании одноклассников. Он все еще не доверял им, боялся их и не любил.
Физическая агрессивность мальчишеской жизни была ему отвратительна, но, зная, что Маргарет следит за ним, он отчаянно кидался на площадку, где его хрупкую силу сокрушала лавина сильных ног, тяжелые толчки сильных тел; но, весь в синяках, с тоскливо ноющим сердцем, он вскакивал и вновь присоединялся к водовороту дюжей стаи. День за днем к томительной боли плоти присоединялась томительная боль духа, мучительный стыд, но он продолжал играть с бледной улыбкой на губах, со страхом и завистью к их силе в душе. Он добросовестно повторял все, что им говорил Джон Дорси о «честной игре», о «спортивном духе», о «любви к игре ради самой игры» об «умении с улыбкой встречать и поражение и победу» и так далее и так далее, но, в сущности, он не верил в эти прописи и не понимал их. Все эти фразы были в большом ходу среди учеников, но их слишком уж затрепали, и порой, когда он слышал их, его вдруг охватывал былой необъяснимый стыд — ой вывертывал шею и резко отрывал ногу от земли.
И когда им вновь и вновь рисовали этот дешевый образ застенчивого, пышущего здоровьем и резко агрессивного подростка, Юджин с тем же непонятным стыдом замечал, что, вопреки всему этому нагромождению фраз и восхвалению честной игры и спортивного духа, в школе Леонарда слабый оставался законной добычей сильного. Леонард, потерпев поражение от какого-нибудь мальчика в схватке умов или в споре о справедливости, доказывал свою правоту с помощью физической расправы. Эти сцены были безобразны и возмутительны. Юджин следил за ними с тошнотворным интересом.
Леонард сам по себе не был плохим человеком — его отличала значительная сила воли, доброта, честная решимость. Он любил свою семью, он с немалым мужест-вом выступал против ханжества методистской общины, диаконом которой был, пока наконец его высказывания о теории Дарвина не вынудили его уйти с этого поста. Таким образом, он мог бы служить примером плачевного деревенского либерализма — передовой мыслитель среди методистов, факелоносец в разгаре дня, сторонник терпимого отношения к идеям, которые уже пятьдесят лет как были признаны всем миром. Он старался добросовестно исполнять свой долг учителя. Но он был весь от земли — даже физические расправы, на которые он был так щедр, шли от земли и таили в себе бессознательную звериную жестокость природы. Хотя он заявлял о своем интересе к «высокой жизни духа», его интерес к почве был куда сильнее и он почти не пополнял запаса знаний, вынесенных из колледжа. Это был тугодум, полностью лишенный чуткой интуиции Маргарет, которая, однако, любила его с такой страстной верностью, что всегда поддерживала его перед всем светом. Юджин даже слышал, как она, узнав, что кто-то из учеников надерзил ее мужу, пронзительным дрожащим голосом крикнула: «Я бы надавала ему пощечин! Непременно!» И Юджин почувствовал страх и тошноту оттого, что увидел ее такой. Однако ему было известно, что именно так любовь способна изменять людей. Леонард считал, что всегда поступает мудро и хорошо: он был воспитан в традициях строгого подчинения единой воле, не терпящего ни малейших отклонений. Его отец, теннессийский патриарх, который хозяйничал на ферме, читал по воскресеньям проповеди и подавлял дух непокорности в своей семье с помощью кнута и благочестивых молитв, показал ему, как удобно быть богом. Он верил, что мальчиков, которые ему сопротивляются, следует бить.
Учеников, чьи отцы были богаты или занимали в городе видное положение, так же как и собственных детей, Леонард старательно оберегал от телесных наказаний, и эти юноши, надменно сознавая свою неприкосновенность, вели себя с рассчитанной наглостью и непокорностью. Сын епископа Джастин Рейпер, высокий худой мальчик тринадцати лет, с черными волосами, худым, смуглым, шишковатым лицом и обиженно надутыми губами, напечатал на машинке непристойную песню и продавал ее по пять центов за экземпляр:
Мадам, ваша дочь — красотка,
Пом-пом!
Мадам, ваша дочь — красотка,
Пом-пом!
Более того: как-то весенним вечером Леонард застиг этого мальчика на восточном склоне холма в густой траве под цветущим шиповником в процессе совокупления с мисс Хейзл Брэдли, дочерью мелкого лавочника, которая жила внизу на Билтберн-авеню и чье распутство уже стало в городе притчей во языцех. Поразмыслив, Леонард не пошел к епископу. Он пошел к лавочнику.

— Ну,— сказал мистер Брэдли, задумчиво откидывая с губ длинные усы,— вы бы повесили там у себя доски, что посторонним вход воспрещается.
Козлом отпущения и для Джона Дорси, и для учеников служил мальчик-еврей. Звали его Эдвард Микелов. Его отец, ювелир, был человеком с мягкими манерами и мягким смуглым румянцем. У него были белые изящные пальцы. В витринах его лавки лежали старые броши, пряжки с драгоценными камнями, старинные инкрустированные часы. У Эдварда были две сестры — крупные красивые женщины. Его мать умерла. В их наружности не было ничего еврейского — всех их отличала мягкая смуглость.
В двенадцать лет Эдвард был высоким стройным мальчиком со смугло-янтарным лицом и жеманной женственностью старой девы. Общество сверстников нагоняло на него ужас: когда на него сыпались насмешки или угрозы, в нем оборонительно просыпалось все, что было в его натуре резкого, стародевического и ядовитого, и он разражался либо визгливым неприятным смехом, либо истерическими слезами. Его жеманная походка и манера девичьим жестом придерживать на ходу полы куртки, его высокий, чуть хрипловатый голос с томными женственными обертонами сразу же навлекли на него беспощадные залпы их неприязни.
Его прозвали «мисс» Микелов, его изводили и дразнили до тех пор, пока он не впал в состояние хронической истерики — как маленький злобный котенок, он при приближении своих врагов скрючивал маленькие пальцы с длинными ногтями, готовый царапать их до крови. Они — и учитель и ученики — сделали его отвратительным и ненавидели его за то, что он стал тем, чем они его сделали.
Однажды, когда его оставили в школе после уроков, он после долгих рыданий вдруг вскочил и бросился к двери. Леонард, тяжело дыша, неуклюже погнался за ним и через минуту вернулся, таща за ворот захлебывающеюся визгом мальчика.
— Садись! — взревел Джон Дорси, швыряя его на скамейку парты.
Затем — оттого что его бешеная ярость осталась неудовлетворенной, замороженная опасением, как бы расправа не кончилась членовредительством,— он нелогично прибавил:
— Встань! — и рывком поставил его на ноги.— Ах ты, малолетний негодяй!—-пыхтел он. — Нахальный сморчок! Вот мы сейчас увидим, сынок, позволяю ли я таким, как ты, дерзить мне!
— Убери свои руки! — взвизгнул Эдвард, изнемогая от физического отвращения.— Я все расскажу про тебя папе, старикашка Леонард, и он придет и надает тебе пинков в толстую задницу. Вот увидишь!
Юджин закрыл глаза, не в силах глядеть, как будет задут огонек юной жизни. Его сердце похолодело и мучительно сжалось. Но когда он снова открыл глаза, красный рыдающий Эдвард по-прежнему стоял около парты. Не произошло ровно ничего. Юджин ждал, что господь вот-вот поразит злополучного маленького святотатца. Взглянув на полуоткрытые рты, на парализованные лица Джона Дорси и его сестры Эми, он понял, что и они ждут того же.
Эдвард остался в живых. Ничего не произошло — ровно ничего.
Много лет спустя Юджин вспоминал этого еврейского мальчика с былым жгучим стыдом, с той пронзительной болью, с какой человек вспоминает невозвратимый миг совершения трусливого или бесчестного поступка. Ведь он не только принимал участие в травле мальчика — он, кроме того, в глубине души радовался тому, что есть кто-то слабее его, кто-то, кто отвлек на себя поток ненависти и насмешек. Много лет спустя он вдруг понял, что на узкие плечи маленького еврея легло бремя, которое иначе, возможно, придавило бы его самого, что измученное сердце разрывалось от страданий, которые иначе могли бы выпасть на его долю.
«Мужчины будущего», которых воспитывал мистер Леонард, благополучно росли и развивались. Истинный дух справедливости и чести был им почти неведом, но они громогласно объявляли о своей приверженности букве. Каждый из них жил в страхе перед разоблачением, каждый из них возводил свои оборонительные укрепления из хвастовства, притворства и громогласных заверений — прекрасный цветок мужской доброты, доблести и чести погиб в этом мерзком бурьяне. В этих мальчишках зарождался великий клан энергичных дельцов— великие на словах, быстрые на угрозы, с иссушенными бескровными сердцами, «настоящие мужчины» были уже в пути.
И Юджин, теперь совсем замурованный в стенах своей фантазии, ежедневно швырял свое физическое тело навстречу поражению, копировал, как мог, речь, жесты, манеры своих сверстников, присоединялся делом или помышлением к нападению на тех, кто был слабее него, и чувствовал себя вознагражденным за синяки, когда Маргарет говорила, что «у него настоящая воля», а говорила она это часто.
К счастью, благодаря Элизе и Ганту, он был существом, в котором безусловно преобладало мужское начало, но всю свою жизнь — и дома и в школе — он очень редко оказывался победителем. Вот страх был ему хорошо знаком. И такой постоянной, казалось ему позднее, была эта тирания силы, что в годы его буйной юности, когда в двадцать лет его огромный костяк оделся наконец могучими мышцами, стоило ему услышать около себя громкие голоса, безапелляционные утверждения, пустые угрозы, как память пробуждала в нем маниакальный гнев и он отбрасывал наглого назойливого хвастуна со своей дороги, отшвыривал толкающегося нахала, с исступленной злобой глядел на испуганные удивленные лица и кидал в них ругательство.
Он не мог забыть этого еврейского мальчика и всегда вспоминал о нем со стыдом. Но прошло много лет, прежде чем он оказался способен понять, что в этой чувствительной, женственной натуре, связанной с ним тайными и страшными узами подлости, не было ничего извращенного, ничего противоестественного, ничего дегенеративного. Просто в этом характере было больше женского, чем мужского. Только и всего. Юноше, похожему на девушку, не место среди бой-скаутов, он должен уйти на Парнас.
Назад: XVII
Дальше: XVIII