XVIII
За годы, последовавшие за переездом Элизы в «Диксиленд», медленная беспощадная работа сил притяжения и отталкивания привела к кардинальным изменениям связей внутри семьи Гантов. Из-под опеки Хелен Юджин перешел под эгиду Бена. Это отчуждение было неизбежно. Ее страстная привязанность к нему, когда он был маленьким, объяснялась не каким-нибудь глубоким родством ума, тела или духа, а бурлившим в ней огромным материнским чувством, которое она водопадом нежности п жестокости изливала на юную, слабую, пластичную жизнь.
Миновало время, когда она могла валить его на постель градом шлепков и поцелуев, мять его, гладить, кусать и целовать его детское тельце. Теперь он уже не был таким аппетитным — детская пухлость исчезла, он вытянулся, как сорная трава: длинные нескладные руки и ноги, большие ступни, костлявые плечи и клонящаяся вперед голова, слишком большая и тяжелая для тощей шеи. Кроме того, год за годом он все глубже погружался в какую-то свою тайную жизнь, темной непонятностью расцветавшую на его лице. И когда Хелен заговаривала с ним, глаза его были полны тенями огромных кораблей и городов.
И эта тайная жизнь, недоступная и непонятная ей, приводила ее в неистовую ярость. Ей было необходимо схватывать жизнь большими руками с красными суставами, шлепать и ласкать ее, баловать, любить и порабощать, все ее добродетели — ее страстная готовность служить, давать, нянчить, забавлять — порождались неутолимой потребностью властвовать над всем, чего она касалась.
Сама она не умела подчиняться и питала неприязнь ко всему, что не подчинялось ей. В своем одиночестве он охотно отдал бы свой дух в кабалу, если бы взамен мог вернуть себе ее любовь, которой так непонятно лишился, но он был не в силах открыть ей радужные восторги, темные, непередаваемые фантазии, в которые была заключена его жизнь. Она ненавидела скрытое; таинственность, уклончивая многозначительная сдержанность, неизмеримые глубины потусторонности доводили ее до бешенства. В судорожном припадке внезапной ненависти она передразнивала его выпяченную губу, наклон головы, подпрыгивающую кенгуровую походку.
— Уродец! Мерзкий уродец! Ты даже не знаешь, кто ты такой — подзаборник. Ты и не Гант вовсе. Это сразу видно. В тебе нет ни капли папиной крови. Тронутый! Тронутый! Ты второй Грили Пентленд.
Она всегда возвращалась к этому: она фанатически, с истерической предубежденностью делила семью на две враждующие группы — на тех, кто был Гантами, и на тех, кто был Пентлендами. К Пентлендам она причисляла Стива, Дейзи и Юджина, которые, по ее мнению, были «холодными эгоистами» — и то, что в результате ее старшая сестра и младший брат оказывались тесно связаны с преступным членом семьи, доставляло ей добавочное удовольствие. Ее союз с Люком стал теперь неразрывным. Иначе и быть не могло. Ведь они же были Ганты — великодушные, щедрые, благородные.
Любовь между Люком и Хелен была эпической. Они находили друг в друге постоянное кипение, непрерывное устремление наружу, красочность, громогласность, отчаянную потребность давать и служить — все то, что было для них жизнью. Они терзали нервы друг друга, но их любовь была выше обид, а их хвалебные гимны друг другу переходили все границы.
— Я могу говорить о его недостатках, если захочу,— воинственно заявляла она.— У меня есть на это право. Но никому другому я этого не позволю. Он прекрасный благородный мальчик — лучший в нашей семье. Это уж во всяком случае так.
Только один Бен, казалось, оставался вне этого деления. Он двигался среди них как тень — он был чужд их ному полнокровному антагонизму. Но она считала его «щедрым», а потому относила к Гантам.
Несмотря на эту яростную неприязнь к Пентлендам, и Хелен и Люк унаследовали все общественное лицемерие Ганта. Больше всего им хотелось хорошо выглядеть в глазах посторонних, пользоваться общей симпатией и иметь много друзей. Они благодарили долго и горячо, хвалили восторженно, льстили слащаво. Тут они не знали никакой меры. Свои дурные настроения, нервность и раздражительность они приберегали для домашних. А в присутствии кого-нибудь из семьи Джима или Уилла Пентлендов они держались не просто дружески, но и чуть-чуть подобострастно. Деньги внушали им почтение.
Это был период непрерывных перемен в семье. Стив уже года два был женат на женщине из маленького городка на юге Индианы. Это была тридцатисемилетняя грузная приземистая немка — старше его на двенадцать лет — с большим носом и терпеливым безобразным лицом. Как-то летом она приехала в «Диксиленд» с подругой детства — старой девой — и перед отъездом позволила ему соблазнить себя. Зимой ее отец, владелец небольшой сигарной фабрики, умер и оставил ей девять тысяч долларов страховой премии, дом, небольшую сумму в банке и четвертую долю в деле, которое он завещал двум своим сыновьям.
В начале весны эта женщина, которую звали Маргарет Лютц, снова приехала в «Диксиленд». И как-то в теплый сонный день Юджин застал их врасплох у Ганта. В доме никого, кроме них, не было. Они лежали ничком на постели Ганта, закинув руки друг другу на бедра. Они продолжали молча лежать в тупом одурении, а он глядел на них. Желтый запах Стива заполнял комнату. Юджин затрясся от сумасшедшей ярости. Весна была теплой и прекрасной, воздух задумчиво грезил под душистым ветром, чуть пахло размягчившимся асфальтом. Он радостно вошел в пустой дом, уже предвкушая его восхитительную тишину, прохладную душноватость комнат и часы наедине с фолиантами, переплетенными в телячью кожу. И в одно мгновение мир превратился в сморщенную ведьму.
Все, чего бы ни касался Стив, он осквернял.
Юджин ненавидел его, потому что он вонял, потому что воняло все, чего он касался, потому что он приносил страх, стыд и отвращение всюду, куда бы ни являлся, потому что его поцелуи были гаже его ругательств, его хныканье омерзительнее его угроз. Он увидел, как волосы женщины тихо колеблются под смрадным булькающим дыханием его брата.
— Что вы улеглись на папиной кровати? — взвизгнул oн.
Стив ошалело вскочил на ноги и схватил его за плечо. Женщина села на кровати, одурманенно глядя прямо перед собой, раскинув короткие ноги.
Ты, конечно, пойдешь трепать языком,— сказал Стив, оглушая его тяжелым презрением.— Побежишь к матери ябедничать, так? — сказал он и впился желтыми
пальцами в плечо Юджина.
Слезайте с папиной кровати,— с отчаянием сказал Юджин и вырвал плечо из цепкой хватки.
— Ты же про нас ничего не скажешь, верно, дружочек?— упрашивал Стив, обдавая его лицо запахом гнилости.
Юджина затошнило.
— Пусти,— пробормотал он.— Я не скажу.
Вскоре после этого Стив и Маргарет поженились.
С былым ощущением физического стыда Юджин смотрел, как они каждое утро спускаются по лестнице «Диксиленда» к завтраку. Стив глупо хвастал, самодовольно улыбался и по всему городу намекал на колоссальное состояние. Ходили слухи о четверти миллиона.
— Давай-давай, Стив,— сказал Гарри Тагмен, мощно хлопнув его по плечу.— Черт побери, я всегда говорил, что ты пробьешься.
Элиза улыбалась на это хвастовство гордой довольной, дрожащей, грустной улыбкой. Первенец.
— Малышу Стиви теперь не о чем больше беспокоиться, – говорил он.— С финансами у него теперь порядок. А где те умники, которые только и делали, что бормотали: «Я же говорил»? Они теперь все чертовски рады просиять улыбкой и протянуть руку Малышу Стиви, когда он идет по улице. Все, кто раньше нос задирал, теперь в друзья набиваются.
— Я вам вот что скажу,— говорила Элиза с гордой улыбкой.— Он не дурак. Не глупее всех прочих, если только захочет. «Куда умнее»,— думала она.
Стив купил новые костюмы, светло-коричневые штиблеты, полосатые шелковые рубашки и широкополую соломенную шляпу с лентой в красно-бело-синюю полоску.
На ходу он раскачивал плечи по широкой дуге, небрежно прищелкивал пальцами и с тщательной снисходительностью улыбался тем, кто с ним здоровался. Хелен злилась и забавлялась; ее невольно смешила его петушиная важность, а кроме того, она воспылала нежностью к Маргарет Лютц. Она называла ее «душка» и чувствовала, что ее глаза заволакивает теплый туман непонятных слез, стоило ей посмотреть на терпеливое, растерянное и чуть-чуть испуганное лицо немки. Она раз и навсегда заключила ее в свои объятия и голубила ее.
Ничего, душка,— сказала она.— Если он будет с тобой нехорош, дай нам знать. Мы его приструним.
Стив хороший мальчик,— сказала Маргарет,— когда он не пьет. Когда он трезв, мне не в чем его упрекнуть.
Она расплакалась.
— Ах, это страшное, страшное проклятие,— сказала Элиза, грустно покачивая головой,— проклятие спиртного. Ничто не погубило столько семейных очагов, как оно.
Ну, приза за красоту она никогда не получит, это, во всяком случае, ясно,— сказала Хелен Элизе, когда они были вдвоем.
Хоть присягнуть! — сказала Элиза.
И зачем ему это понадобилось! — продолжала она.— Она же старше его лет на десять, не меньше!
По-моему, он ничего лучше сделать не мог, если хочешь знать мое мнение,— сказала Хелен раздраженнo.—Боже мой, мама, ты говоришь так, будто он — не-
весть какое сокровище. Весь город знает, что такое Стив.— Она засмеялась иронически и сердито.— Нет уж! В выигрыше тут он один, Маргарет — хорошая женщина.
Что же,— бодро сказала Элиза,— может, он теперь возьмет себя в руки и начнет жить по-новому. Он обещал, что постарается.
Еще бы! — ядовито сказала Хелен.— Еще бы! Давно нора.
Неприязнь к нему была у нее врожденной. Она помещалa его в племя Пентлендов. Но на самом деле он был похож на Ганта гораздо больше любого из них. Он был похож на Ганта во всех его слабостях, но был лишен его чистоплотности, его крепкой закваски, его способности раскаиваться. В глубине души Хелен это знала, и потому ее неприязнь еще более усиливалась. Она разделяла яростную враждебность, которую Гант питал к старшему сыну. Но ее враждебность, как и все остальные ее чувства, была неровной и перемежалась моментами дружелюбия, снисходительности, терпимости.
Что ты собираешься делать, Стив? — спросила она.— Ведь теперь у тебя есть семья.
Малышу Стиви больше не о чем беспокоиться,— сказал он с готовой улыбкой.— Пусть беспокоятся другие.
Он поднес ко рту желтые пальцы с сигаретой и глубоко затянулся.
Ради всего святого, Стив! — вспылила она.— Возьмись за ум и попробуй стать мужчиной. Ведь Маргарет — женщина. Ты же не хочешь, чтобы она тебя содержала?
А тебе-то что за дело, черт побери?— спросил он пронзительным злым голосом.— Твоего совета ведь не спрашивали, так? Вы все против меня. Ни у кого из вас
не было для меня доброго слова, когда мне приходилось туго, а теперь вас бесит, что мои дела идут хорошо.
Он давно уже верил, что всегда был жертвой преследований,— свою ничтожность в доме он объяснял злобой, завистью и предательством близких, свою ничтожность вне дома — злобой и завистью враждебной силы, которую он именовал «всем светом».
— Нет,— сказал он, снова затягиваясь размокшей сигаретой,— о Стиви можешь не беспокоиться. Ему ничего ни от кого из вас не надо, и ты не услышишь, чтобы он чего-нибудь у вас просил. Видала, нет? — Он вытащил из кармана пачку банкнот и отделил от нее несколько двадцатидолларовых бумажек.— Ну, так там, откуда они, осталось еще много. И я скажу тебе еще одно: Малыш Стиви скоро будет среди больших шишек. У него есть на руках дельце-другое, и дай только довести их до
конца — этот паршивый городишко ахнет. Поняла, нет?— сказал он.
Бен, который все это время сидел на табурете у пианино, сердито хмурился на клавиши и напевал простенькую песенку, подбирая ее одним пальцем, теперь повернулся к Хелен с быстрым отблеском на губах и мотнул головой в сторону.
— Я слышал, что мистер Вандербильт места себе не находит от зависти.
Хелен засмеялась грудным ироническим смехом.
— Ты думаешь, что ты здорово умный, так?— злобно сказал Стив.— Но что-то не видно, чтобы ты с этого что-то имел.
Бен поднял на него хмурые глаза и машинально потянул носом.
— Ну, надеюсь, вы не забудете старых друзей, мистер Рокфеллер,— сказал он своим негромким, ласковым, зловещим голосом.— Мне хотелось бы стать вице-президентом, если это место еще не занято.— Он повернулся к клавишам и снова начал тыкать в них согнутым пальцем.
— Ладно, ладно,— сказал Стив.— Валяйте смейтесь, вы оба, если вам смешно. Только заметьте себе, что не Малыш Стиви работает в редакции паршивой газетенки за пятнадцать долларов в неделю. И ему незачем петь по киношкам,— добавил он.
Крупнокостное лицо Хелен сердито покраснело. В это время они с дочерью шорника начали выступать как эстрадные певицы.
Ты бы поменьше разговаривал, Стив, пока не начнешь работать и не кончишь бездельничать,— сказала она.— Не тебе бы говорить, когда ты целыми днями околачиваешься по бильярдным и аптекам, соря жениными деньгами. Это же абсурд!—сказала она в бешенстве.
О, бога ради! — раздраженно воскликнул Бен, поворачиваясь на табурете.— Зачем ты его слушаешь? Разве ты не видишь, что он сумасшедший?
В середине лета Стив опять начал пьянствовать. Его запущенные гнилые зубы вдруг разболелись все одновременно, и от боли и дешевого виски он приходил в исступление. Ему казалось, что в его страданиях каким-то образом повинны Элиза и Маргарет — изо дня в день он врывался к ним, когда они бывали одни, и кричал на них. Он осыпал их грязными ругательствами и говорил, что они отравили его организм.
Глубокой ночью, где-нибудь между двумя и тремя часами, он просыпался и начинал бегать по дому, хныча и умоляя о помощи. Элиза посылала его под надзором Юджина к Спо в отель или к Макгайру на дом. Врачи угрюмо, еще не совсем проснувшись, закатывали рукав его рубашки и глубоко вонзали в предплечье иглу шприца с морфием. После этого ему становилось легче и он засыпал.
Как-то вечером перед ужином он вернулся в «Диксиленд», сжимая ладонями ноющие челюсти. Элиза наклонилась над сковородой, плюющейся жиром на раскаленной плите. Он проклял ее за то, что она его родила, он проклял ее за то, что она допустила, чтобы у него выросли зубы, он проклял ее за отсутствие сочувствия, материнской любви, человеческой доброты.
Ее белое лицо безмолвно подергивалось над жаром плиты.
Уходи отсюда,— сказала она.— Ты сам не знаешь, что говоришь. Это все проклятое спиртное.— Она заплакала, утирая рукой широкий красный нос.
Вот уж не думала, что мне придется услышать такие слова от моего сына,— сказала она и вскинула указательный палец своим прежним властным жестом.
А теперь слушай! — сказала она.— Я не собираюсь больше терпеть твое поведение. Если ты сейчас же не уберешься отсюда, я позвоню по тридцать восьмому и скажу, чтобы тебя забрали.
Это был номер полицейского участка. Он вызвал у Стива неприятные воспоминания. Ему уже пришлось в двух подобных случаях просидеть день в тюрьме. И он совсем разбушевался — он назвал ее грязным словом и занес руку, чтобы ударить ее. В эту минуту появился Люк, который заглянул в «Диксиленд» по пути в гантовский дом.
Антагонизм между ним и старшим братом был глубоким и смертельным. Он возник уже много лет назад. И, дрожа от гнева, Люк бросился на защиту матери.
— П-п-подлый дегенерат! — заикался он, бессознательно впадая в ритм гантовской тирады.— Т-т-тебя надо бы выдрать к-к-кнутом!
Он был сильным и рослым девятнадцатилетним юношей, но слишком верил в родственные табу и не был готов к тому нападению, которое за этим последовало, Стив свирепо кинулся на него и пьяно ударил его в лицо обоими кулаками. Люк, на мгновение ослепленный, задыхаясь, пролетел через всю кухню.
Кривда вечно на престоле.
Сквозь страх и ярость до Юджина откуда-то донесся беззаботно напевающий голос Бена и неторопливо подбираемый мотив.
— Беи!— взвизгнул он, прыгая по кухне и хватая молоток.
Бен вошел, как кошка. У Люка из носа шла кровь.
— Давай иди сюда, сукин ты сын!— сказал Стив, упоенный успехом, и встал в прихотливую боксерскую стойку.— Теперь я займусь тобой. Сейчас тебе придет Бен,— продолжал он с утрированной жалостью.— Сейчас тебе придет конец, мальчик. Сейчас я оторву тебе голову — есть у меня такой приемчик.
Бен хмуро и спокойно смотрел на него, пока он, приплясывая, размахивал кулаками в позах, почерпнутых из «Полицейских ведомостей». Затем, внезапно взорвавшись в маниакальном гневе, тихий брат бросился на боксерa-любителя и одним ударом кулака сбил его с ног. Голова Стива подскочила на полу самым утешительным образом. Юджин испустил ликующий вопль и запрыгал по кухне, а Бен с рычанием в горле кинулся на распростертое тело брата и стал колотить его ушибленным затылком о половицы. В его пробудившемся гневе была красота неумолимой последовательности — все вопросы откладывались на потом.
— Молодец Бен!—визжал Юджин, закатываясь бешеным хохотом.— Молодец Бен!
Элиза, которая перед этим громко призывала на помощь, призывала полицию, призывала всех добрых людей, теперь вместе с Люком сумела оттащить Бена от его оглушенной жертвы. Она горько плакала, и сердце ее каменело от боли и горя, а Люк, забывший про свой разбитый нос, полный стыда и печали только потому, что брат ударил брата, помог Стиву встать и отряхнул его. Их всех охватил невыносимый стыд — они не могли греть друг на друга. Худое лицо Бена побелело; его трясло, и, случайно на миг увидев остекленевшие глаза Стива, он поперхнулся, словно сдерживая рвоту, подошел к раковине и выпил стакан холодной воды.
— Дом, разделившийся сам в себе, не устоит,— плакала Элиза.
Хелен вернулась из города с сумкой теплого хлеба и сладких пирожков.
— В чем дело?— спросила она, немедленно заметив все, что произошло.
— Не знаю,— не сразу ответила Элиза, покачивая головой; ее лицо подергивалось.— Наверное, нас бог карает. Всю жизнь я ничего, кроме горя, не видела. И хочу-то я только немножко покоя.— Она негромко плакала, вытирая подслеповатые смутные глаза тыльной стороной ладони.
— Ну, хорошо, забудь про это,— негромко сказала Хелен. Голос у нее был равнодушный, усталый, печальный. – Как ты себя чувствуешь, Стив?— спросила она.
— Я же никому ничего дурного не делаю,— захныкал он.— Да, да!— продолжал он уныло.— Всегда все против Стива. Хоть бы раз дали ему вздохнуть свободно. Они набросились на меня, Хелен. Мои родные братья ни с того ни с сего набросились на меня, больного, и избили меня. Но ничего. Я уеду куда-нибудь и постараюсь забыть. Стиви ни на кого зла не держит. Не такой он человек. Дай мне твою руку, дружище,— сказал он, поворачиваясь к Бену и с тошнотворной сентиментальностью протягивая ему желтые пальцы.— Я готов пожать твою руку. Ты меня сегодня ударил, но Стив готов про это забыть.
— Боже мой!— сказал Бен, прижимая ладонь к животу. Он расслабленно нагнулся над раковиной и выпил еще стакан воды.
— Да, да,— опять начал Стив.— Стиви не такой…
Он мог бы продолжать в этом духе до бесконечности, если бы Хелен не перебила его устало и решительно.
— Хорошо, забудь про это,— сказала она.— Все вы. Жизнь слишком коротка.
Жизнь была слишком коротка. В эти минуты после битвы, после того, как весь хаос, антагонизм я беспорядок их жизни взрывался в миг столкновения, они обретали час покоя и взирали на себя с грустной безмятежностью. Они напоминали людей, которые в погоне за миражем вдруг оглядываются и видят собственные следы, уходящие в бесконечную даль бесплодных просторов пустыни; или мне следовало бы сказать, что они походили на тех, кто был и вновь будет безумен, но утром на мгновение видит себя спокойно и разумно, глядя в зеркало грустными незатуманенными глазами.
Их лица были грустны. Их придавил гнет возраста. Они внезапно ощутили расстояние, которое прошли, отрезок, который прожили. И для них наступил миг сближения, миг трагической нежности и объединения, который свел их воедино, точно маленькие струйки огня, вопреки всему бессмысленному нигилизму жизни.
В кухню боязливо вошла Маргарет. Ее глаза были красны, широкое немецкое лицо бледно и исплакано. В холле перешептывалась группа любопытных постояльцев.
— Теперь я их всех потеряю,— сетовала Элиза.— В прошлый раз съехало трое. Больше двадцати долларов в неделю, когда деньги достаются так нелегко. Не знаю, что с нами всеми будет.— Она снова заплакала.
— Ах, ради всего святого! — раздраженно сказала Хелен. — Хоть раз забудь про постояльцев.
Стив одурело опустился на стул у длинного стола. Время от времени он что-то бормотал, полный сентиментальной жалости к себе. Люк, на чьем лице возле губ залегли обида, боль и стыд, заботливо встал возле, ласково заговорил с ним и принес ему стакан воды.
— Дай ему чашку кофе, мама,— досадливо вскричала Хелен.— Ради всего святого, можешь ты хоть что-то для него сделать?
— Да, да, конечно,— сказала Элиза, торопливо бросаясь к газовой плите и зажигая горелку.— Я и не подумалa… Сейчас сварю.
Маргарет сидела на стуле по другую сторону захламленного стола и плакала, уткнувшись лицом в ладонь. Слезы промывали маленькие канавки в густом слое румян и пудры, которыми она покрывала свою загрубевшую кожу.
— Будь веселее, душка,— сказала Хелен, начиная смеяться.— Скоро рождество.— Она ласково погладила широкую немецкую спину.
Бен открыл дверь, затянутую порванной проволочной сеткой, и вышел на заднее крыльцо. Был прохладный вечер богатого месяца августа, небо было проколото большими звездами. Он закурил папиросу, держа спичку белыми трясущимися пальцами. С летних веранд доносились приглушенные звуки — женский смех, далекий вихрь танцевальной музыки. Юджин вышел на крыльцо и встал рядом с ним — он поглядывал на брата с удивлением, ликованием и грустью. Он ткнул его пальцем – радостно и со страхом.
Бен тихонько рыкнул на него, сделал короткое движение, словно собираясь ударить, но остановился. Быстрый мерцающий свет пробежал по его губам. Он продолжал курить.
Стив уехал со своей немкой в Индиану, откуда сначала приходили вести о богатстве, тучности, благоденствии и мехах (с фотографиями), а затем — о ссорах с ее честными братьями, о предполагающемся разводе, о примирении и возрождении. Он дрейфовал между двумя своими оплотами — Маргарет и Элизой, возвращался в Алтамонт каждое лето ради нескольких недель злоупотребления наркотиками и пьянства, которые завершались семейным скандалом, тюрьмой и лечением в больнице.
— Едва он приезжает домой,— вопил Гант,— как начинается ад. Он проклятие и обуза, низший из низких, гнуснейший из гнусных. Женщина, ты дала жизнь чудовищу, которое не успокоится, пока не сведет меня в могилу. Ужасный, жестокий и нераскаянный негодяй!
Однако Элиза регулярно писала старшему сыну, время от времени посылала ему деньги и без конца возвращалась к своим былым надеждам — вопреки природе, вопреки рассудку, вопреки законам жизни. Она не осмеливалась открыто встать на его защиту и без обиняков показать, какое место он занимает в святая святых ее сердца, но каждое его письмо, в котором он хвастал своими успехами или оповещал о своем ежемесячном духовном воскресении, она читала вслух всем остальным, хотя их нисколько не трогали эти письма — велеречивые, глупые, полные кавычек, написанные крупным кудрявым почерком. Его ломание преисполняло ее гордостью и радостью; его цветистая безграмотность казалась ей лишним доказательством его интеллекта.
«Дорогая мама!
Ваше от 11-го получено, и должен сказать, я был очень рад узнать, что вы по-прежнему «в стране живых», так как мне начинало казаться, не прошло ли слишком много времени «от выпивки до выпивки», со времени вашего последнего».
— Я же вам говорю,— сказала Элиза, поднимая глаза от письма и довольно хихикая,— он совсем не дурак.
Хелен, растягивая широкий рот в улыбке, в которой ехидная насмешка мешалась с досадой, подмигнула Люку, а когда Элиза продолжила чтение, она со смиренным терпением возвела глаза к небу. Гант напряженно наклонился вперед, вытянув шею, и слушал внимательно, с легкой ухмылкой удовольствия.
«Ну, мама, с тех пор как я писал вам в последний раз, дела пошли хорошо, и похоже, что «Блудный Сын» в один прекрасный день приедет домой в собственном вагоне».
Э-эй, это еще что?— сказал Гант, и Элиза второй раз прочла это место. Он лизнул большой палец и поглядел по сторонам с довольной улыбкой.
Ч-ч-что случилось?—спросил Люк.— Он к-к-купил железную дорогу?
Хелен хрипло рассмеялась,
— Расскажи своей бабушке,— сказала она.
Мне потребовалось много времени, мама, чтобы выбиться, но все было против меня, а ведь Малыш Стиви ни у кого не просил в этой «юдоли слез» ничего, кроме честного шанса».
Хелен засмеялась своим ироническим хрипловатым смешком.
— Малыш С-с-стиви никогда ничего не просил,— сказал Люк, краснея от досады,— к-к-кроме всей земли с парой золотых приисков в придачу.
«Нo теперь, когда я наконец встал на ноги, мама, я собираюсь показать всему свету, что не забыл тех, кто поддерживал меня «в час нужды», и что лучший друг человека — это его мать».
— Где мусорный совок?— сказал Бен, посмеиваясь.
— Этот парень пишет хорошие письма,— одобрительно сказал Гант. — Черт меня подери, если он не самый ловкий из всех них, стоит ему захотеть.
— Да,— сердито сказал Люк.— Он такой ловкий, что вы в-в-верите всем его басням. Н-н-но для тех, кто не бросал вас ни в беде, ни в горе, у вас нет ни одного добporo слова.— Он многозначительно поглядел на Хелен. – Это с-с-стыд и позор.
— Брось,— сказала она устало.
— Ну,— задумчиво произнесла Элиза, зажав письмо у ладонями и глядя в пространство,— может быть, он начнет теперь новую жизнь. Как знать? — Погрузившись в приятные мечты, она смотрела в пустоту и поджимала губы.
— Будем надеяться,— устало сказала Хелен.— Но я не поверю, пока не увижу своими глазами.
А наедине с Люком она кричала в нарастающей истерике:
— Теперь ты видишь, как все получается? Меня хвалят? Хвалят? Я могу руки в кровь стереть, работая на них, а мне за все мои хлопоты скажут хотя бы «убирайся к черту»? Скажут? Скажут?
В эти годы Хелен часто уезжала на Юг с Перл Хайнс, дочерью шорника. Они пели в кинотеатрах провинциальных городков. Ангажировали их через театральную контору в Атланте.
Перл Хайнс была плотно сложенной девушкой с мясистым лицом и толстыми негритянскими губами. Она была веселой и энергичной. Она темпераментно пела бойкие синкопированные куплеты и негритянские песни, раскачивая бедрами и зазывно встряхивая грудями:
Вон идет мой па-па-па-па-па-почка,
Ах, папа, папа, папа мой!
Иногда они зарабатывали до ста долларов в неделю. Они выступали в городках вроде Уэйкросса (Джорджия), Гринвилла (Южная Каролина), Геттисберга (Миссисипи) и Батон-Ружа (Луизиана).
Их облекала крепчайшая броня невинности. Они были жизнерадостными и порядочными девушками. Иногда местные ловеласы осторожненько, на пробу, делали им оскорбительные предложения, полагаясь на бытующие в глухих городках легенды об «актрисках». Но обычно с ними обходились уважительно.
А для них эти вылазки в новые края были полны радостных предвкушений. Бессмысленный идиотский хохот, грубые одобрительные вопли, которыми фермеры Южной Каролины и Джорджии, наполнявшие театральный зал запахом пота и сырой земли, приветствовали песенки Перл, давали им разрядку, доставляли удовольствие, зажигали в них новый энтузиазм. Их приятно волновала мысль, что они — профессиональные артистки; они регулярно покупали «Вераити», они уже видели себя знаменитостями, выступающими на самых выгодных условиях в больших городах. Перл отличалась в модных песенках, вкладывая в их рваный ритм всю свою жизнелюбивую, плотскую динамичность, Хелен же сообщала программе оперное достоинство. В почтительной тишине, стоя в пятне розового света, она пела на полутемной сцене вещи разрядом повыше: «Прощание» Тости, «Конец безоблачного дня» и «Четки». У нее был сильный, красивый, несколько металлический голос, петь ее учила тетя Луиза, великолепная блондинка, которая, разъехавшись с Элмером Пентлендом, прожила в Алтамонте еще несколько лет. Луиза давала уроки музыки и провожала уходящую молодость то с одним, то с другим красивым молодым человеком. Она принадлежала к числу тех зрелых, роскошных, опасных женщин, которые всегда нравились Хелен. У нее была маленькая дочка, и когда досужие языки начали источать яд, она уехала с ней в Нью-Йорк, Но она говорила:
— Хелен, такой голос следовало бы готовить для большой оперы.
Хелен, не забывала этих слов. Она мечтала о Франции и об Италии, об ослепительном аляповатом блеске того, что она называла «оперной карьерой»,— пышная музыка, мерцающие драгоценностями ярусы лож, водопад аплодисментов, которые обрушиваются на полнокровных, господствующих на сцене, все затмевающих певцов, будили в ней ликующий восторг. Именно в этом обрамлении ей, по ее мнению, было предназначено сиять. И в то время, когда вокальная пара Гант и Хайнс («Близнецы мелодий Дикси») петляла по городкам Юга, это желание, яркое, яростное и бесформенное, почему-то словно приближалось к осуществлению.
Она часто писала домой — обычно Ганту. В ее письмах бился взволнованный пульс: они были пронизаны восхищением перед новыми местами, предчувствием полноты жизни, В каждом городке они знакомились с «чудесными людьми» — хорошие жены и матери, а также благовоспитанные молодые люди повсюду окружали гостеприимным вниманием двух порядочных, милых, романтичных девушек. Беспредельная порядочность Хелен, ее неисчерпаемая чистая жизнерадостность покоряли хороших людей и ставили на место дурных. Ее власти подчинялось десятка два молодых людей — мужественных, краснолицых, пьющих и застенчивых. Она относилась к ним как мать и как мировой судья,— они приходили слушать и подчиняться; они обожали ее, но мало кто из них пытался ее поцеловать.
Юджина смущали и пугали эти агнцеподобные львы. В мужском обществе они держались воинственно, дерзко и задиристо, а при ней терялись и робели. Один из них, городской землемер, худощавый, скуластый алкоголик, то и дело попадал в полицейский суд за пьяные драки; другой, железнодорожный сыщик, широкоплечий молодой блондин, когда бывал пьян, имел обыкновение проламывать черепа неграм, застрелил несколько человек и, наконец, был убит в Теннесси во время перестрелки.
Где бы она ни оказывалась, у нее никогда не бывало недостатка в друзьях и защитниках. Иногда беззаботная искрящаяся чувственность Перл, невинное смакование, с каким она умоляла, чтобы
…милый, добрый старичок
Баловал меня, баловал меня,—
создавали ложное впечатление у местных «любителей клубнички». Неприятные мужчины с изжеванными сигарами приглашали их по-дружески выпить с ними кукурузного виски за доброе знакомство, называли их «сестренками» и назначали свидание в номере гостиницы или в автомобиле. Когда это случалось, Перл терялась и немела; она беспомощно и смущенно взывала к Хелен.
А Хелен, чьи глаза начинали блестеть чуть ярче обычного, жестко смыкала широкий подвижный рот, в уголках которого пряталась обида, и отвечала:
— Я не совсем поняла, что означают ваши слова. По-моему, вы принимаете нас за кого-то другого.
После этого неизменно следовали невнятные извинения и оправдания.
Она была до болезненности наивна и по самому складу своего характера никогда не умела до конца поверить тому дурному, что слышала о ком-нибудь. Она жила в возбуждающей атмосфере слухов и намеков — но ей казалось невозможным, что бойкие молодые женщины, к которым ее влекло, действительно (как она выражалась) «переступали все границы». Она была искушена в сплетнях и жадно их выслушивала, но на самом деле совершенно не представляла себе сложную мерзость жизни маленьких городов. И она уверенно и радостно шла с Перл Хайнс по тонкой вулканической корке, вдыхая только аромат свободы, перемен и приключений.
Но их совместным поездкам пришел конец. У Перл Хайнс была ясная и твердая цель жизни. Она хотела выйти замуж — и до того, как ей исполнится двадцать пять лет. Для Хелен их содружество, их исследование новых земель было порывом к свободе, инстинктивными поисками центра жизни и цели, которым она могла бы посвятить свою энергию, слепой тягой к разнообразию, красоте и независимости. Она не знала, что именно хотелось бы ей сделать со своей жизнью; казалось вполне вероятным, что она никогда даже отчасти не будет властна над своею судьбой; когда наступит час, власть над ней возьмет великая потребность, всегда жившая в ней. Потребность порабощать и служить.
Около трех лет Хелен и Перл зарабатывали на жизнь этими турне, уезжая из Алтамонта с наступлением томительной зимней скуки и возвращаясь весной или летом с деньгами, которых им хватало до следующего сезона.
Перл в течение этого времени осторожно жонглировала предложениями нескольких молодых людей. Больше всех ей нравился бейсболист, капитан алтамонтской команды. Он был крепким красивым юным животным и на протяжении игры без конца в припадках отчаяния швырял перчатку на землю и воинственно устремлялся к судье. Ей нравилась его непоколебимая самоуверенность, его быстрая, чуть гнусавая манера говорить, его загорелое худощавое тело.
Но по-настоящему она никого не любила (и не полюбила никогда), а благоразумие твердило ей, что пожизненная ставка на бейсболиста провинциального города — вещь очень рискованная. В конце концов она вышла замуж за молодого человека из Джерси-Сити, тяжеловесного, неуклюжего, громкоголосого, владельца недавно открытой, но уже процветающей извозной конторы и прокатной конюшни.
Вот так содружество «Близнецов мелодий Дикси» распалось. Хелен, оставшись одна, покинула унылую монотонность маленьких городков, надеясь в больших iиродах обрести веселье, разнообразие и умиротворяющее исполнение желаний.
Ей отчаянно не хватало Люка. Без него она чувствовала себя не цельной, лишенной брони. Он на два года поступил в технологическое училище в Атланте. Он изучал электротехнику,— таким образом, его жизненный путь определили хвалы, которые много лет назад Гант пел молодому знатоку электричества Лидделу. Учение у него шло туго — его ум никогда не умел подчиняться дисциплине систематических занятий. Его целеустремленность разбивалась на тысячи отдельных порывов: его мозг заикался так же, как и его язык, и когда он раздраженно и нетерпеливо брался за таблицу логарифмов, он тупо повторял и повторял номер страницы, непрерывно подергивая поставленной на носок ногой.
Его незаурядный коммерческий талант сводился к умению продавать; он в избытке обладал тем, что американские актеры и деловые люди именуют «личностью»: бешеной энергией, раблезианской вульгарностью, врожденным инстинктом, подсказывающим быстрые, язвящие ответы, и гипнотическим красноречием – бурным, бессмысленным, хаотичным и евангелическим. Он мог продать что угодно, потому что, выражаясь на жаргоне коммивояжеров, умел «продать себя»; и ему было уготовано богатство в ошеломляющей эластичности американского бизнеса — клубе всех странных профессий и головокружительных взлетов, где в бешеном исступлении фанатика он мог магическими заклинаниями ввергать простофиль в блаженный транс и срезать пуговицы с их сюртуков, обводя вокруг пальца всех, вся и, наконец, самого себя. Он не был специалистом по электричеству, он был электрической энергией. У него не было способности к занятиям — он отчаянным усилием собирал воедино свой несвинченный ум, но с трудом наведенный мост рушился под давлением и тяжестью высшей математики и технических наук.
Колоссальный юмор бил из него, как ничем не заслоненный резкий свет. Люди, никогда раньше его не видевшие, при встрече с ним вздрагивали от мурашек странного внутреннего смеха, а когда он начинал говорить, беспомощно задыхались от хохота. И тем не менее его физическая красота была поразительна. Его голова была головой дикого ангела — над его лбом вспыхивали кольца и завитки живого золота волос, черты лица у него были правильные, крупные, мужественные, освещенные непонятной внутренней улыбкой идиотического восторга.
Его широкий рот, даже когда он раздраженно заикался или облако нервозности затуманивало его лицо, был всегда взведен для смеха — нездешнего, торжествующего, идиотского смеха. В нем крылась демоническая вулканичность, дикий интеллект, порождавшийся не мозгом. Он жаждал похвал и всеобщего уважения, был мастером вкрадчивости, но в самые неожиданные моменты, в самой чопорной обстановке этот демон внезапно овладевал им, как раз когда он делал все, что мог, лишь бы поддержать доброе мнение, которое составилось о нем.
Так, когда какая-нибудь старая благочестивая дама истово, со всей отпущенной ей убедительностью растолковывала ему догмы пресвитерианства, он наклонялся вперед в позе преувеличенного почтения и внимания, стискивая широкой пятерней колено, и мягким журчанием соглашался с тем, что она говорила:
– Да?.. Да-а?.. Да-а-а?.. Да-а?.. Это так?.. Да-а?
И вот тут внезапно в нем взрывалась эта демоническая сила. Каденция его почтительных согласий, безмятежное самодовольство и сосредоточенность старухи и невероятная фальшь всей ситуации возбуждали в нем смешливое исступление, его лицо затоплялось буйным ликующим торжеством, и он начинал ворковать сальным, томным, непристойно многозначительным голосом:
— Ах, да-а?.. Ах-ах! Ах, да-а?
Когда же она наконец с запозданием замечала этот оглушающий поток демонической бессмыслицы и вдруг замолкала, поворачивая к нему растерянное лицо, он разражался диким кудахтающим — «уах-уах-уах» — смехом где-то за гранью рассудка, в горле у него булькало, и он грубо тыкал ее пальцем под ребро.
Нередко Элиза в разгар длинных перенасыщенных воспоминаний вдруг, очнувшись от задумчивого поджимания губ, замечала эту уничтожающую издевательскую насмешку: она сердито хлопала его по протянутому пальцу и, покачивая оскорбленным лицом с поджатыми губами, говорила с невыразимым презрением, которое вызывало у него новые «уах-уах-уах»:
— Послушай, милый! Ты ведешь себя, как деревенский идиот! — А потом, печально покачивая головой, добавляла с подчеркнутой жалостью: — На твоем месте я бы посты-ди-лась! По-сты-ди-лась!
Это качество трудно было с чем-нибудь сравнить; в нем пряталось что-то, более чем заменявшее рассудок; мир представлялся ему комическим бурлеском, и на притворство, лицемерие и интриги этого мира он иногда отвечал сокрушительной идиотичностью своих «уах-уах-уаx». Но он не властвовал над своим демоном — наоборот, демон время от времени брал власть над ним. Если бы эта власть была постоянной и незыблемой, жизнь Люка шла бы под знаком удивительной честности и последовательности. Но когда он мыслил, он мыслил, как ребенок — со всем лицемерием, сентиментальностью и нечестным притворством ребенка.
Его лицо было храмом, где обвенчались красота и юмор,— чуждое и привычное сливались в нем в одно. Взглянув на Люка, люди внезапно ощущали что-то знакомое, словно увидели то, о чем они никогда не слышали, но что было им известно всегда.
В те годы, когда Хелен ездила в турне с Перл Хайнс, она раза два зимой или весной приезжала в Атланту повидаться с ним. Весной они всю неделю гастролей нью-йоркской оперы каждый вечер бывали в театре. Люк нанялся статистом на один спектакль — воином в «Аиде», и до конца недели проходил мимо привратника с заявлением, что он «член труппы — Лукио Гантио».
Он стоял за кулисами, смешно опершись на копье,— его большие ступни развертывались в сандалиях тугими веерами, неуклюжие икры над поножами густо щетинились волосами, тугие штопоры завитков выбивались из-под жестяного шлема; его лицо светилось буйным ликованием.
Карузо, дожидавшийся своего выхода, время от времени поглядывал на него с широкой итальянской улыбкой.
Как тебя звать, э? — спросил Карузо, подходя к нему и оглядывая его.
Д-д-да разве,— сказал он,— вы не знаете в лицо всех своих воинов?
Ты не воин, а черт знает что,— сказал Карузо.
— Уах-уах-уах! — ответил Люк и с трудом удержал палец, потянувшийся к ребрам певца.
На лето он теперь возвращался в Алтамонт и устраивался работать аукционщиком в агентство по продаже земельных участков. Он расхаживал над толпой по повозке, словно на подмостках, подбивая их называть свою цену; приставив ладонь ко рту, он произносил речь, в которой сливались воедино исступленность, страстные уговоры и вольные шуточки. Эта работа его опьяняла. Широко ухмыляясь в предвкушении, толпа плотно смыкалась у колес, а он взывал пронзительным горловым тенором:
— Подходите, подходите, господа! Участок номер семнадцать в прекрасном поселке Лесная Дача: лес от нас, дача от вас. Слушайте, господа: глубина этого чудесного участка, годного под застройку, равна ста семидесяти девяти футам, что оставляет массу места под огород и хозяйственные постройки (растите свою кукурузу на собственной земле в прекрасной Лесной Даче!), ширина участка там, где он выходит на великолепную новую макадамовую дорогу, составляет сто четырнадцать футов.
— А где эта дорога? — выкрикивает кто-то.
— На плане, полковник, где же еще? Можете убедиться — все тут есть, черным по белому. Господа, такой случай выпадает человеку раз в жизни, а вас он сам пинает в задницу. Способны ли вы видеть дальше своего носа? Подумайте, что сделали бы сейчас Форд, Эдисон, Наполеон Бонапарт и Юлий Цезарь. Следуйте этому порыву. Проиграть вы никак не можете. Город растет в этом направлении. Прислушайтесь повнимательней. Вы слышите его? Ну то-то! Новый суд будет построен вот на этом холме, гробовщик и булочник займут великолепные здания из штампованного кирпича прямо над вами. Внимайте! Внимайте! Внимайте! Какую цену вы предлагаете? Какую цену вы предлагаете? Обзаведитесь собственной дачей в прекрасной Лесной Даче на расстоянии пушечного выстрела от всех железнодорожных, автомобильных и воздушных путей сообщения. Избыток проточной воды на расстоянии броска камня и во всex трубах. Наши караваны выходят ко всем поездам. Господа, вам предоставляется неповторимый случай разбогатеть. Недра там богаты всевозможными ископаемыми: золото, серебро, медь, железо, коксующийся уголь и нефть будут обнаружены в огромных количествах под корнями всех деревьев!
— А как насчет кустов, Люк? — завопил мистер Холлорен, владелец молочной и местный магнат.
— Вы пошарьте по кустам, и ее найдете там,— ответил Люк, перекрикивая оглушительный шум.— Ну ладно, майор, вы там, с физиономией! Какую цену вы предлагаете?
Когда аукционов не было, он встречал на вокзале прибывающих туда туристов и приглашал их в «Диксиленд» — его звучный, убедительный голос перекрывал угодливый разноголосый хор шоферов, негров-портье и пансионских мужей.
— Я буду давать тебе доллар с каждого клиента,— казала Элиза.
— Да ладно.
Так скромно. Так великодушно.
— Он последнюю рубашку снимет и отдаст,— сказал Гант.
Хороший мальчик. Когда она летом остывала по вечерам от дневных трудов, он приносил ей из города коробочки мороженого.
Он был напорист, он продавал патентованные стиральные доски, механические картофелечистки, порошки от тараканов, стучась подряд в каждую дверь. Неграм он продавал помаду для волос, гарантированно распрямлявшую самые крутые завитки, и религиозные литографии, на которых в изобилии летали ангелы — белые и черные—и парили херувимы — черные и белые, теснясь у колен беспристрастного и распятого Спасителя. Подпись гласила: «Господь любит и тех и других».
Они расходились, как горячие пирожки.
В свободное время он сидел за рулем гантовского автомобиля (пятиместного форда модели 1913 года), который был куплен в час вдохновенного безумия и занимал теперь добрую половину всех разговоров Ганта,— бесконечный источник поношений, похвальбы и проклятий. Это было еще до того, как все стали автовладельцами. Опрометчивая покупка ввергла Ганта в восторг и ужас, он упивался роскошью своей колесницы и мучился из-за расходов, которых она требовала. Каждый счет за бензин, починку или обслуживание исторгал у него агонизирующий вопль; если садилась шина или случалась мелкая поломка, он бешеным шагом кружил по комнате, проклиная, молясь, рыдая.
— Я не знаю ни минуты покоя с тех пор, как купил его — вопиял он.— Проклятое и кровожадное чудовище— вот что он такое, и он не успокоится, пока не высосет из меня всю кровь, не лишит меня крова над головой и не уложит погибать в могиле для неимущих бедняков. Боже милосердный! — рыдал он.— Это страшно, это ужасно, это жестоко, что на старости лет я должен нести такую кару!
Резко повернувшись к своему расстроенному, виновато молчащему сыну, он спрашивал:
Ну, сколько там стоит в счете? А? — и дико вращал глазами.
Н-н-не волнуйся так, папа,—говорил Люк умиротворяющим голосом, переминаясь с ноги на ногу.— Всего только восемь долларов девяносто два цента.
— Господи Иисусе! — вскрикивал Гант.— Я разорен!.— И, испуская громкие комические всхлипывания, он возобновлял свои метания.
Но было приятно в сумерках или прохладным летним вечером с душистой сигарой в бледных губах развалиться всем длинным телом на заднем сиденье рядом с Элизой или с одной из дочерей и поехать кататься среди душистых лугов или по длинным темным городским улицам. При приближении встречного автомобиля он в тревоге вопил, с проклятиями и мольбами призывая сына быть осторожнее. Люк управлял автомобилем нервно, капризно, прихотливо — его заикающиеся нетерпеливые руки и ноги передавали свое нервное подергивание форду. Он досадливо ругался, в бешенстве ожесточаясь на тормоз, и разражался сердитым «те-те-те!», когда глох мотор.
По мере того как приближалась ночь и улицы затихали, безумие все сильнее овладевало им. Проезжая по длинной крутой улице, затененной густыми деревьями, мимо расположенных террасами домов, он внезапно разражался сумасшедшим смехом, пригибался к рулевому колесу, до отказа нажимал на акселератор, и темнота звенела от его идиотических «уах-уах-уах!», а Гант осыпал его проклятиями. Они мчались вниз сквозь ночь с головокружительной скоростью, и когда они проскакивали через слепую угрозу перекрестков, Люк только смеялся в ответ и на проклятия и на просьбы.
— Ты богом проклятый шалопай! — вопил Гант.— Остановись, горная свинья, не то я засажу тебя за решетку]
– Уах-уах! — Его смех переходил в пронзительный фальцет.
Дейзи, приехавшая ради нескольких недель летней прохлады, трагически, совсем синяя от ужаса, прижимала к груди очередное ежегодное прибавление к своему семейству и стонала:
Молю тебя, ради моих детей, ради моих невинных, лишенных матери малюток…
Уах-уах-уах!
Он исчадие ада! — кричал Гант, начиная плакать. — Жестокое и преступное чудовище — вот что он такое, и он не успокоится, пока не разобьет нам головы о какое-нибудь дерево.
Они по опасной дуге пронеслись мимо автомобиля, который, панически взвизгнув тормозами, вздыбился на углу, как испуганная лошадь.
— Убийца проклятый! — ревел Гант, наклоняясь вперед и стискивая огромными ручищами горло Люка.— Остановишься ты или нет?
Люк добавил еще несколько миль к ошеломительной скорости. Гант с воплем ужаса упал на сиденье.
По воскресеньям они надолго уезжали за город. Часто они отправлялись за двадцать две мили в Рейнольдсвилл. Это был безобразный маленький курорт, полный рева приезжающих и уезжающих машин и теплой вони масла и бензина, которая была особенно густой на широкой Главной улице. Но туда приезжали люди из разных штатов: с юга они приезжали из Южной Каролины и Джорджии — фермеры-хлопководы и лавочники с семейством в помятых автомобилях, покрытых слоем красной глиняной пыли. Они плотно обедали жареной курицей, кукурузой, бобами и свежими помидорами в одной из больших деревянных гостиниц, проводили еще час в аптеке за порцией шоколадного мороженого с орехами, наблюдая, как по широкому тротуару густыми волнами течет летняя толпа счастливых туристов и созревших девственниц с прохладной кожей, а потом быстро проезжали по городку и возвращались к извилистому крутому спуску на жаркий Юг. Новые края.
Томные девственницы Юга с упругими пышными формами заполняли летние веранды.
Люк был прелестью. Он был милым, хорошим мальчиком, добрым, великодушным юношей и удивительным душкой. Женщины питали к нему симпатию, посмеивались над ним, ласково дергали густые золотые завитки его волос. Он был сентиментально нежен с детьми — с девочками четырнадцати лет. Он питал высокое романтическое чувство к Делии Селборн, старшей дочери миссис Селборн. Он покупал ей подарки, бывал с ней то нежным, то раздражительным. Однажды на гантовском крыльце, под августовской луной, в аромате зреющего винограда он ласкал ее, пока Хелен пела в гостиной. Он нежно поглаживал ее, наклонился к ней и сказал, что хотел бы положить голову к ней на г-г-грудь. Юджин с горечью наблюдал за ними, и сердце его стискивала ядовитая скорлупа с дюйм толщиной. Он сам хотел бы сидеть там с этой девочкой — она была глупа, но у нее было мудрое тело и чуть заметная порхающая улыбка ее матери. Миссис Селборн он жаждал даже больше, он все еще свивал вокруг нее страстные фантазии, но ее образ жил и в Делии. В результате в их присутствии он держался гордо, холодно, презрительно и глупо. Он им не нравился.
Завистливо, с изглоданным сердцем он следил за ухаживанием, которым Люк окружал миссис Селборн. Эта заботливость была такой преданной, такой беспредельной, что даже Хелен сердилась, а иногда и ревновала. И каждый вечер из какого-нибудь укромного уголка в доме Ганта или Элизы, а может быть, из автомобиля, стоящего у крыльца, до него доносился ее звучный мелодичный смех, полный нежности, неги и тайны. Притаившись в смоляной темноте на лестнице «Диксиленда» где-нибудь между часом и двумя ночи, он чувствовал, как она проходит мимо. Задев его во мраке, она тихо и испуганно вскрикнула; он успокоил ее невежливым ворчанием и спустился к себе в спальню с колотящимся сердцем и пы-цим лицом.
«О да,— думал он с желторотым нравственным негодованием, наблюдая своего брата в ореоле смеха и нежности,— дурень ты дурень, жалкий простофиля! Ты ло-маешься и выпендриваешься, сыночек, и тратишь свои деньги, чтобы таскать им мороженое — но что ты с этого имеешь? А что ты чувствуешь, когда она вылезает из автомобиля в два часа ночи, сначала похрюкав в темноте с каким-нибудь проклятым коммивояжером или со старым сифилитиком Логаном, который уже столько лет живет с негритянкой? «Можно, я п-п-положу вам голову на грудь?» Меня от тебя мутит, дурак проклятый. И эта не лучше, только ты дальше своего носа ничего не видишь. Она позволит тебе потратить на нее все твои деньги, а потом сбежит на ночь с каким-нибудь недоноском в автомобиле. Да-да. Что ты на это скажешь? Хвастун несчастный. Пойдем-ка на задний двор… Я тебе покажу… получай… и еще… и еще…»
Бешено размахивая кулаками, он расправлялся с призраком и доводил себя до изнеможения.
Когда Люк уехал учиться, у него было несколько сот долларов, накоплендых в дни «Сатердей ивнинг пост». Он почти не брал денег Ганта. Он работал официантом, он подыскивал клиентуру для университетских пансионов, он был агентом портного, чье заведение именовалось «Красивые Костюмы Книжников». Гант хвастал этой деятельностью своего сына. Гордо перекатывал жвачку от одной щеки к другой, бойко кивал и говорил, сплевывая:
— Из этого мальчика будет толк.
Люк работал ради образования со всем усердием человека, который сам прокладывает себе дорогу в жизни. Он не останавливался ни перед какими жертвами. Он делал все, кроме одного,— он не занимался.
Он пользовался огромной популярностью — такой замечательный, такой Люки-Люки. Училище его обожало и носило на руках. Дважды после футбольных матчей он взбирался на катафалк и произносил траурную речь над безжизненным телом университета штата Джорджия.
Но, несмотря на все его усилия, к концу третьего года он все еще был на втором курсе с перспективой так на нем и остаться. Как-то весной он написал Ганту следующее письмо:
«У с-с-сукиных детей, которые тут з-з-заправляют, на меня зуб. Меня здорово н-н-надули. Они обдирают тебя как липку, забирают все твои д-д-деньги, заработанные тяжким трудом, и ничего не дают взамен. Я еду в н-н-на-стоящее учебное заведение».
Он уехал в Питтсбург и устроился на работу в «Вестингауз электрик компани». Трижды в неделю он по вечерам слушал лекции в Технологическом институте Карнеги. Он обзавелся друзьями.
Началась война. Пробыв в Питтсбурге пятнадцать месяцев, он перебрался в Дайтон, где устроился на котельный завод, выполнявший военные заказы.
Время от времени — на несколько недель летом, на несколько дней под рождество — он приезжал в Алтамонт провести свой отпуск с родными. И неизменно привозил Ганту чемодан, полный бутылок виски и пива. Этот мальчик всегда был «заботливым сыном».