Книга: Взгляни на дом свой, ангел
Назад: XV
Дальше: XVII

XVI

Весна была в разгаре. К полудню солнце источало мягкую дремотность. Теплые порывы ветра еле слышно посвистывали под карнизами, молодая трава гнулась, мерцали маргаритки.
Он неловко уперся высокими коленями в нижнюю доску парты и ушел в томительные грезы. Впереди в соседнем ряду Бесси Барнс усердно писала, выставив напоказ полную ногу в шелковом чулке. Распахни предо мной врата восторга. Позади нее сидела девочка по имени Руфь, черноволосая, с молочно-белой кожей и глазами, кроткими, как ее имя, с аккуратным пробором в густых темных волосах, Он грезил о бурной жизни с Бесси и о позднейшем духовном возрождении, о чистой и святой жизни с Руфью.
Однажды после большой перемены учителя собрали их — всех учеников трех старших классов — и повели в актовый зал на втором этаже. Они были возбуждены и тихо переговаривались — их никогда не водили наверх в такое время. Довольно часто в коридорах начинали трезвонить звонки, они быстро строились и организованно, парами выходили на улицу. Это были пожарные учения. Им они нравились. Один раз они очистили здание за четыре минуты.
Но теперь было что-то новое. Они вошли в зал и расселись по рядам, отведенным для каждого класса. Они садились так, чтобы каждый второй стул был свободен. Секунду спустя дверь кабинета директора слева— где секли младших учеников — открылась, и вышел директор. Он прошествовал по боковому проходу и бесшумно поднялся на эстраду. Он начал говорить.
Это был новый директор. Молодой Армстронг, который так изящно нюхал цветок, посещал Дейзи и однажды чуть не высек Юджина за грязные стишки, ушел от них. Новый директор был старше. Ему было лет тридцать восемь. Это был сильный, довольно грузный человек ростом почти в шесть футов; вырос он в большой семье на ферме в Теннесси. Его отец был беден, но помог своим детям получить образование. Все это Юджин уже знал, потому что директор долго беседовал с ними по утрам и указывал, какими преимуществами они пользуются, тогда как он в свое время был их лишен. Он приводил себя в пример с некоторой гордостью. И он шутливо, но настойчиво уговаривал маленьких мальчиков «не брести скотиной в стаде, а героем быть в борьбе». Это были стихи. Это был Лонгфелло.
У директора были плотные могучие плечи, неуклюжие белые руки, все в узлах комкастых деревенских мышц — Юджин один раз видел, как он рыхлил мотыгой землю на школьном дворе, где каждому из них было велено посадить по деревцу. Этими мышцами он обзавелся на отцовской ферме. Мальчики говорили, что бьет он очень больно. Он ходил неловкой крадущейся походкой — неуклюжей и смешной, это верно, но он возникал у вас за спиной прежде, чем вы успевали заметить его приближение. Отто Краузе прозвал его «Подлым Иисусиком». Отпетым кличка пришлась по вкусу. Юджина она несколько шокировала.
У директора было белое, восковой прозрачности лицо с широкими плоскими щеками, как у Пентлендов, бледный нос, чуть более окрашенный по сравнению с остальным лицом, и тонкогубый, слегка изогнутый рот. Волосы у него были жесткие, черные и густые, но он их коротко стриг, не давая им отрастать. У него были сухие ладони, короткие сильные пальцы, всегда покрытые слоем мела. Когда он проходил мимо, Юджин ощущал запах мела и школы — его сердце холодело от волнения и страха. Плоть директора купалась в святости мела и школы. Он был тем, кто может прикасаться, но к кому прикасаться нельзя, тем, кто может бить, но кого бить нельзя. Юджин рисовал в воображении страшные картины сопротивления, вздрагивая от ужаса, когда представлял себе жуткие последствия ответного удара — что-то вроде молний из десницы господней. И он осторожно оглядывался по сторонам — не заметил ли кто-нибудь чего-нибудь.
Фамилия директора была Леонард. Каждое утро после десятиминутной молитвы он произносил перед детьми длинные речи. У него был высокий громкий деревенский голос, который часто смешно замирал; он легко погружался в задумчивость, умолкал на середине фразы, рассеянно смотрел куда-то с открытым ртом и оглушенным выражением, а потом возвращался к теме беседы с бессмысленным растерянным смешком.
Он беседовал с детьми бесцельно, напыщенно, скучно, по двадцать минут каждое утро; учителя осторожно зевали, прикрывшись рукой, школьники потихоньку рисовали или обменивались записками. Он говорил с ними о «более высокой жизни» и о «духовных ценностях». Он заверял их, что они — вожди будущего и надежда мира. А потом он цитировал Лонгфелло.
Он был хорошим человеком, тупым человеком, честным человеком. Ему была свойственна жестокая черноземная грубость. Больше всего на свете, если не считать школы, он любил крестьянский труд. Он снимал большой обветшалый дом в величественной дубовой роще на окраине города и жил там с женой и двумя детьми. У него была корова — он никогда не оставался без коровы; по вечерам и по утрам он отправлялся ее доить, посмеиваясь своим пустым глупым смехом и звонко пиная ее в живот, чтобы она встала поудобнее.
Ои был скор на расправу. Любой бунт он подавлял с патриархальной свирепостью. Если ученик дерзил ему, он могучим рывком вытаскивал его из-за парты, тащил извивающуюся жертву к себе в кабинет, шагая с обычной неуклюжей размашистостью, и, тяжело дыша, приговаривал со жгучим презрением:
— Ах ты, щенок! Мы посмотрим, кто тут хозяин. Я покажу тебе, сынок, как я разделываюсь с нахальными сморчками, которые пробуют мной командовать.
А когда дверь кабинета с матовым стеклом закрывалась за ним, он оповещал о творящемся грозном правосудии громким пыхтеньем, резким свистом трости и воплями боли и ужаса, которые исторгал у своего пленника.
В этот день он собрал учеников для того, чтобы они написали сочинение. Дети тупо смотрели на него, пока он, сбиваясь, объяснял, чего он от них хочет. В заключение он назначил награду — пять долларов из его собственного кармана тому, кто напишет лучше всех. Это пробудило в них интерес. По залу прошел оживленный шopox.
Они должны были написать сочинение по французской картине под названием «Песня жаворонка». На ней была изображена босая французская крестьянская девушка с серпом в руке — подняв лицо, озаренное встающим над полями солнцем, она слушала птичье пение. Им было предложено изложить, как они понимают выражение лица девушки. Им было предложено описать свое впечатление от картины. Она была напечатана в школьной хрестоматии, а теперь для облегчения их задачи на эстраде вывесили большую ее литографию. Им раздали листы желтой бумаги. Они смотрели на картину, задумчиво грызя карандаши. В конце концов зал погрузился в глубокую тишину, нарушаемую лишь царапаньем графита по бумаге.
Под карнизами гулял теплый ветер, трава клонилась, нежно посвистывая.
Юджин писал:
«Эта девушка слышит песню первого жаворонка. Она знает, что он возвещает приход весны. Ей семнадцать или восемнадцать лет. Ее родители очень бедны, и она ничего не видела, кроме своей деревни. Зимой она ходит в деревянных башмаках. Она как будто собиралась засвистеть. Но она не хочет, чтобы жаворонок доедался, что она его слушает. Ее родные тоже пришли на поле, но они чуть отстали, и мы их не видим. У нее есть отец, мать и двое братьев. Они всю жизнь трудятся, не покладая рук. Девушка — самая младшая в семье. Ей хотелось бы поехать куда-нибудь посмотреть белый свет. Иногда она слышит гудок поезда, который идет и Париж. Она никогда в жизни не ездила на поезде. Ей гак хотелось бы поехать в Париж! Ей хотелось бы иметь красивые платья, ей хотелось бы путешествовать. Наверное, она была бы рада начать новую жизнь в Америке, Стране Безграничных Возможностей. Этой девушке живется тяжело. Родные не понимают ее. Если они увидят, что она заслушалась жаворонка, они будут смеяться над ней. Ей не довелось получить образования, потому что ее семья так бедна, но если бы ей выпал случай учиться, она воспользовалась бы им куда лучше многих из тех, кому предоставлены все возможности. По ее лицу видно, что она умна».
Было начало мая; до экзаменов оставалось две недели. Он думал о них с волнением и удовольствием — ему правилось это время отчаянной зубрежки, долгие консультации, наслаждение щедро изливать на бумагу накопленные знания. В актовом зале царил дух свершения, острого нервного восторга. А все лето в нем будет жарко и дремотно-тихо; вот если бы здесь, наедине с большим гипсовым бюстом Минервы, он и Бесси Барнс или мисс… мисс…
— Этот мальчик нам подходит,— сказала Маргарет Леонард, передавая мужу сочинение Юджина.
Они собирались открыть частную школу для мальчиков, чем и объяснялось это сочинение.
Леонард взял лист, притворился, что прочел половину страницы, рассеянно поглядел в вечность и начал задумчиво потирать подбородок, оставляя на нем тонкий слой мела. Затем, заметив ее взгляд, он идиотично засмеялся и сказал:
— Ах, мошенник! Э? Так ты думаешь?..
Испытывая блаженную рассеянность, он согнулся, захлебнулся пронзительным ржанием и хлопнул себя по колену, оставив на нем меловой отпечаток; во рту у него булькало.
— Господи спаси и помилуй! — еле выговорил он. — Ну-ну! Довольно,— сказала она, засмеявшись нежно и насмешливо.— Возьми себя в руки и поговори с родителями мальчика.— Она горячо любила мужа, и он любил ее.
Несколько дней спустя Леонард снова собрал старшеклассников в зале. Он произнес сбивчивую речь, целью которой было сообщить им, что один из них выиграл приз, скрыв, однако, при этом, кто именно. Затем, после нескольких отклонений в сторону, которые доставили ему большое удовольствие, он прочел вслух сочинение Юджина, назвал его фамилию и велел ему подняться на эстраду.
Лицо в мелу коснулось руки в мелу. Сердце Юджина грохотало о ребра. Гордые трубы гремели, он отведал вкус славы.
Все лето Леонард терпеливо осаждал Ганта и Элизу. Гант мялся, отвечал уклончиво и наконец сказал:
— Поговорите с его матерью.
В отсутствие же посторонних он не скупился на ядовитое презрение и громогласно превозносил достоинства государственных школ, как инкубатора гражданственности. Вся семья пренебрежительно пожимала плечами. Частная школа! Мистер Вандербильт! Это его окончательно погубит!
Что и заставило Элизу задуматься. Снобизм ей был отнюдь не чужд. Мистер Вандербильт? Она ничуть не хуже их всех! Вот они увидят!
— А кто у вас будет учиться? — спросила она.— Вы кого-нибудь уж подыскали?
Леонард упомянул сыновей нескольких видных и богатых людей: доктора Китчена — глаз, ухо, горло, нос; мистера Артура, юрисконсульта большой компании, и местного епископа Рейнера.
Элиза задумалась еще больше. Она вспомнила Петт. Нечего ей задирать нос.
— Сколько вы берете? — спросила она.
Он сказал, что плата за учение составит сто долларов в год. Она надолго поджала губы.
— Хмм! — сказала она наконец и с поддразнивающей улыбкой поглядела на Юджина.— Деньги немалые. Вы же знаете,— добавила она с обычной дрожащей улыбкой, — как говорят негры: мы народ бедный.
Юджин съежился.
— Ну, так как же, сын? — поддразнивая, сказала Элиза.— По-твоему, ты стоишь таких денег?
Мистер Леонард положил сухую ладонь на плечо Юджина, ласково провел ею по его спине и поперек по-чек, всюду оставляя меловые следы. Затем он мясистыми пальцами крепко обхватил тонкое мальчишеское предплечье.
— Этот мальчик их стоит,— сказал он, слегка его
покачивая.— Да, сэр!
Юджин с трудом улыбнулся. Элиза продолжала поджимать губы. Она ощутила близкое духовное родство с Леонардом. Они оба умели тянуть время.
Вот что,— сказала она, потирая широкий красный нос и хитро улыбаясь.— Я когда-то была школьной учительницей. Вы ведь этого не знали? Но я не получала таких денег, какие вы запрашиваете,— добавила она.— Я считала себя счастливой, если получала стол и двадцать долларов в месяц.
Неужели, миссис Гант? — с большим интересом спросил Леонард.— Ну, сэр! — Он рассеянно и визгливо заржал, встряхивая Юджина все сильнее и сокрушая
его руку в жестком пожатии.
Да,— сказала Элиза,— я помню, как мой отец — это было задолго до твоего рождения, сын,— пояснила она Юджину,— я твоего папашу тогда еще и в глаза не видела… как говорится, ты был тогда еще посудным полотенцем, вывешенным на небесах… и я бы расхохоталась, если бы со мной тогда кто-нибудь заговорил о браке… Ну, так вот (она покачала головой, печально и осуждающе поджав губы), мы тогда были очень бедны, можете мне поверить… Я как раз на днях про это вспоминала — сколько раз у нас в доме не из чего было сготовить следующую еду… Ну, как я уже сказала, твой дедушка (это было адресовано Юджину) пришел домой как-то вечером и сказал: «Вот послушайте! Как по-вашему, кого я видел сегодня…» Я помню его так ясно, словно он сейчас стоит здесь передо мной… у меня было предчувствие (это было с нерешительной улыбкой адресовано Леонарду), не знаю, как вы его назовете, но ведь очень странно, если подумаешь, верно?.. Я как раз кончила помогать тете Джейн накрывать на стол — она приехала из самого графства Янси навестить твою бабушку,— как вдруг меня точно осенило… а заметьте (Леонарду), я ведь в окно не смотрела, но вот так сразу и почувствовала, что он идет… Господи, воскликнула он идет… «Да о чем это ты, Элиза?» — спрашивает твоя бабушка… Я помню, она подошла к двери и поглядела на дорогу — а там никого. Он идет, говорю я, вот погодите и увидите. «Кто?» — спрашивает твоя бабушка. Да папа же, говорю я. Он что-то несет на плече… И правда, не успела я договорить, а он идет, как ни в чем не бывало, по дороге, и на плече у него мешок с яблоками… по его походке сразу можно было сказать, что у него какие-то новости… и верно… даже «здравствуйте» не сказал… я помню, он заговорил, еще в дом не войдя. Папа, крикнула я, ты принес яблоки… а это было на другой год после того, как я чуть не умерла от воспаления легких… я с тех пор все харкала кровью… и у меня горлом кровь шла… так я попросила, чтобы он принес мне яблок… Так вот, сэр, мама сказала ему — и вид у нее был очень странный, уж поверьте: «Такой странной вещи я в жизни не слыхивала»,— и она рассказала ему, что произошло… А он нахмурился и сказал… Да, я никогда не забуду то, как он это сказал: «Наверное, она меня увидела в окно»… Я-то его не видела, но я как раз думала, что вот я там и иду по дороге… «У меня для тебя новость,— сказал он.— Как ты думаешь, кого я сегодня видел в городе?» Понятия не имею, говорю я. «Да старого профессора Трумэна — он прямо-таки подбежал ко мне в городе и говорит: «Послушайте, где Элиза? У меня есть для нее работа, если она согласится — поехать учительницей на эту зиму в Бивердем!» Пф,— говорит твой дед.— Она же никогда учительницей не была… а профессор Трумэн засмеялся, прямо вот так, и говорит: «Это неважно, Элиза может сделать все, что захочет»… Вот так, сэр, все и получилось.
С горькой печалью и грустью Элиза на мгновение умолкла, потеряв нить. Ее белое лицо косым лучом отбрасывало ее жизнь назад через лесные колоннады прожитых лет.
— Да, сэр,— неопределенно сказал мистер Леонард, потирая подбородок.— Ах ты, мошенник! — сказал он, снова встряхнув Юджина и начиная смеяться с нарциссическим удовольствием.
Элиза медленно поджала губы.
— Ну,— сказала она,— пусть поучится у вас годик.
Так она вела дела. Течения в Саргассовом море движутся глубоко под водой.
И вот на волоске импульса, рожденного миллионами сознаний, судьба вновь надвинулась на его жизнь,
Мистер Леонард арендовал старинный довоенный дом, гоявший на холме среди великолепных деревьев. Его фасад был обращен на юг и запад и выходил на Билтберн, а внизу простирался Саут-Энд и негритянские низины, тянувшиеся к вокзалу. Как-то в начале сентября он взял туда Юджина. Они прошли пешком через город, солидно беседуя о политике, пересекли Главную площадь, спустились по Хэттон-авеню, свернули к югу в Черч, а потом пошли на юго-запад по извилистой дороге, которая упиралась в школу на крутом холме.
Когда они поднимались по склону, огромные деревья творили печальную осеннюю музыку. В большом холле обширного приземистого старого дома Юджин впервые увидел Маргарет Леонард. На ней был передник, и в руке она держала половую щетку. Но его главным образом поразила ее пугающая хрупкость.
В то время Маргарет Леонард было тридцать четыре года. Она родила двух детей — сына, которому теперь исполнилось шесть лет, и дочь, которой было два года. Она стояла, обхватив длинными тонкими пальцами ручку щетки, и вдруг он с ледяным приступом тошноты заметил, что кончик ее правого указательного пальца расплющен, словно его раздробило молотком. Прошло много лет, прежде чем он узнал, что у больных туберкулезом иногда бывают такие пальцы.
Маргарет Леонард была среднего роста — примерно пять футов шесть дюймов. Когда его головокружительное смущение немного улеглось, он увидел, что она вряд ли весит больше восьмидесяти —девяноста фунтов. Он слышал, что у нее есть дети. И теперь он вспомнил о них и о белом мускулистом торсе Леонарда с чем-то, похожим на ужас. Его быстрая фантазия немедленно нарисовала их супружеские отношения, и что-то в нем испуганно и неверяще рванулось в сторону.
Платье из жесткого серого коленкора не было широким и не болталось на ее худом теле, но прятало все его и, точно распяленное на палке.
Н то время как его сознание пыталось стряхнуть с себя боль первого впечатления, он услышал ее голос и, все еще ощущая непонятный судорожный стыд, поднял глаза и посмотрел на ее лицо. Такого безмятежного, такого страстного лица ему никогда не приходилось видеть. Цвет кожи у нее был нездоровый, с мертвым пепельным оттенком; и под этой кожей легко прослеживалось тонкое строение лицевых костей, однако виски и скулы не были обтянуты, как бывает у умирающих,— где-то этот процесс остановился. Ей удалось настолько вернуться назад, что весы болезни и выздоровления пришли в хрупкое равновесие. Она должна была измерять заранее каждое свое действие.
Прямая линия носа и длинный точеный подбородок придавали ее худому лицу проницательность и решительность. Под желтоватой, чуть изрытой кожей щек и вокруг губ время от времени начинали подергиваться исхлестанные нервные центры, слегка морща кожу, но не искажая и не уничтожая страстной, спокойной красоты, которая непрерывно изливалась изнутри. Это лицо, постоянное поле битвы, почти всегда было спокойным, но всегда отражало непрестанную борьбу и победу скрытой в ней безмерной энергии над тысячью дьяволов истощения и усталости, которые пытались разорвать ее в клочья. Ей неизменно была присуща эпическая поэзия красоты и отдохновения, рожденных борьбой,— он никогда не переставал чувствовать, что она крепко сжимает в руке поводья своего сердца, что в этой руке собраны все перенапряженные струны и сухожилия того распада, который размечет и рассоединит ее члены, едва она расслабит хватку. Он чувствовал, что стоит великой волне мужества выплеснуться из нее до конца, как она буквально физически рассыплется в прах.
Она была подобна какому-нибудь великому полководцу, прославленному, невозмутимому, раненному насмерть, который, зажимая пальцами рассеченную артерию, на час задерживает уходящую жизнь и ведет битву дальше.
Волосы у нее были жесткие, тускло-каштановые, довольно густые, слегка тронутые сединой — они были аккуратно разделены прямым пробором и стянуты на затылке в тугой узел. Все в ней было очень чистым — как выскобленный кухонный стол. Когда она взяла его руку, он почувствовал нервную силу ее пальцев и заметил, какими чистыми и выскобленными были ее худые, чуть мозолистые руки. И если теперь он еще замечал ее худобу, то лишь как знак ее очищения — он ощущал себя в единении не с болезнью, а с величайшим здоровьем, какого он еще никогда прежде не видел. Она пробуждала в нем высокую музыку. Его сердце возликовало.
— Это,— сказал мистер Леонард, ласково поглаживая его поперек почек,— мистер Юджин Гант.
— Ну, сэр,— сказала она тихим голосом, в котором звенела натянутая струна,— я рада познакомиться с вами.
Этот голос таил в себе то тихое удивление, которое он иногда слышал в голосах людей, столкнувшихся с каким-нибудь странным событием или совпадением, выходившим, казалось, за пределы жизни, за пределы природы,— ноту принятия на веру; и внезапно он понял, что вся жизнь представляется этой женщине вечно странной, что она заглядывает прямо в красоту, тайну и трагедию людских сердец и что он кажется ей красивым.
Ее лицо потемнело от странной страстной жизненной силы, которая не оставляла следа, которая жила в ней бестелесно, как сама жизнь; ее карие глаза стали черными, словно сквозь них пролетела птица и оставила в них тень своих крыльев. Она увидела его маленькое потустороннее лицо, странно пылающее над длинным костлявым телом, она увидела прямые худые голени, большие ступни, неуклюже повернутые внутрь, пятна пыли на чулках у колен и худые руки с большими кистями, нелепо достающие ниже края дешевой, плохо сидящей куртки; она увидела сутулую линию худых плечей, спутанные густые волосы — и не засмеялась.
Он поднял к ней лицо, как узник, узревший свет дня, как истомленный мраком человек, который купается в огромном озере зари, как слепой, который ощущает на своих глазах раскаленную добела сердцевину и сгусток необорного блеска. Его тело впивало ее великий свет, как умирающий от голода, выброшенный на необитаемый остров моряк впивает дождь,— он закрыл глаза и подставил себя этому великому свету, а когда открыл их, то увидел, что ее глаза засияли и увлажнились.
И тут она засмеялась.
– Мистер Леонард,— сказала она,— подумать только! Он же почти с вас ростом. Ну-ка, стань вот так, мальчик, а я смерю.
Она ловкими руками поставила их спина к спине. Мистер Леонард оказался выше Юджина на два-три дюйма. Он визгливо заржал.
— Ну и мошенник! — сказал он. — Экий мальчишка!
— Сколько тебе лет?— спросила она.
В будущем месяце исполнится двенадцать,— сказал он.
Нет, вы только подумайте! — воскликнула она удивленно.— По вот что,— добавила она,— нам нужно нарастить мясо на эти кости. Так оставаться не может.
Мне не нравится, как ты выглядишь.
Она покачала головой.
Он испытывал неловкость, тревогу и подспудное раздражение. Его всегда смущало и пугало, когда ему говорили, что он «слабенький»,— это больно уязвляло его гордость.
Она увела его в большую комнату налево, которая служила гостиной и библиотекой. Она следила за тем, как загорелось его лицо, когда он увидел полторы-две тысячи книг, расставленных по полкам в разных местах. Он неуклюже уселся на плетеный стул у стола и подождал, пока она не вернулась с тарелкой бутербродов и высоким стаканом простокваши, которой он никогда до тех пор не пробовал.
Когда он кончил есть, она подвинула стул ближе к нему и села. Перед этим она отослала Леонарда заняться делом на птичьем дворе; они слышали, как он там время от времени властным деревенским голосом покрикивает на живность.
— Ну, скажи мне, мальчик, что ты читал?— спросила она.
Он хитро пробрался через пустыни печатных страниц, называя своими любимыми те книги, которые, как он чувствовал, она должна одобрить. А так как он прочел все — и хорошее и дурное,— что было в городской библиотеке, список получился внушительный. Иногда она останавливала его и начинала подробнее расспрашивать про какую-нибудь книгу, и он красочно излагал содержание с такой блистательной верностью деталей, что она была полностью удовлетворена. Она была взволнована и обрадована — она сразу же увидела, как щедро сможет утолить эту сжигающую жажду знаний, житейского опыта, мудрости. А он внезапно познал радость повиновения: буйные бестолковые блуждания, охота вслепую, обманутое, отчаянное стремление теперь получали оснастку, компас, руководство. Путь в Индию, которого прежде ему никак не удавалось найти, будет теперь проложен для него по карте. Перед его уходом она дала ему толстый том в девятьсот страниц, пронизанный одушевленными изображениями любви и битв той эпохи, которая правилась ему больше всего.
И в полночь он был глубоко погружен в судьбу человека, который убил медведицу, сжег ветряную мельницу, был грозой разбойников,— в многообразие жизни на дорогах и в харчевнях средневековья, куда его увлек мужественный и красивый Жерар, семя гения, отец Эразма. Юджину казалось, что ничего лучше «Монастыря и очага» он никогда не читал.
«Алтамонтский лицей» был самым дерзким замыслом их жизни. Леонард надеялся теперь достичь всех неосуществившихся успехов, о которых мечтал в молодости. Для него эта школа означала независимость, власть, влияние и, как он рассчитывал, благосостояние. Для нее же само преподавание уже несло в себе свою великую награду — оно было ее лирической музыкой, ее жизнью, Миром, в котором она лепила красоту из благодарного материала, владыкой ее души, дарившим ей духовную жизнь, пока он сокрушал ее тело.
В жестокий вулкан мальчишеского сознания впархивали, трепеща крылышками, недолговечные бабочки — его идолы, — чтобы после странного брачного танца превратиться в пепел. Одного за другим безжалостные годы свергали в небытие его богов и героев. Что оправдало надежды? Что выдержало бичи взросления и памяти? Почему так потускнело золото? Казалось, всю его жизнь страстная привязанность отдавалась людям — и принадлежала образам; жизнь, на которую он опирался, таяла под его тяжестью, и, поглядев, он обнаруживал, что обнимает статую; но победоносной реальностью в его полном теней сердце оставалась она — первой пробившая свет на его слепые глаза, первой приютившая скрытую капюшоном бездомную душу. Она осталась.
О, смерть в жизни, превращающая наших людей в камень! О, перемена, стирающая в ничто наших богов! Но если хоть кто-то живет и дальше под пеплом всепожирающих лет, не пробудится ли этот прах, не воскреснет ли мертвая вера, не узрим ли мы вновь бога, как некогда в час утра на горе? Кто идет с нами среди холмов?
Назад: XV
Дальше: XVII