Книга: Орсиния (сборник)
Назад: ЧАСТЬ VI НЕИЗБЕЖНАЯ СТРАСТЬ
Дальше: ЧАСТЬ VII МАЛАФРЕНА

Глава 3

Итале спустился в Красной по горной дороге от Грассе и поздним вечером в последний день июня добрался до города. Усталый, на усталом коне, ехал он мимо неряшливых пустырей, заросших лопухом, мимо помоек и лачуг, окруженных заболоченными участками земли, и наконец выбрался на главную улицу Заречья, миновал Старый мост и статую св. Кристофера, покровителя странствующих, и вспомнил, как они с Эстенскаром три года назад проезжали здесь осенним утром. Остановился Итале в маленькой гостинице в самом конце бульвара Мользен, велел принести в номер обед и, поев, почти сразу лег спать. Завтра он непременно отыщет своих друзей, вновь окунется в здешнюю жизнь, но все это будет завтра; а сегодня ему нужно одно: как следует выспаться. В маленькой комнате было душно, темные шторы на окнах плотно задернуты, так что Итале почти сразу раздернул шторы и настежь отворил оба окна, впуская в комнату теплый ночной воздух и шум большого города. Он уже засыпал, когда колокол кафедрального собора, находившегося неподалеку, пробил десять и совершенно прогнал у него всякий сон. Потом он долго не мог уснуть и, лежа в темноте, перебирал в памяти воспоминания о былой жизни в Красное, начиная с того дня, когда впервые услышал звук этого колокола. В эти первые два года он жил здесь такой интересной и насыщенной жизнью, что этот недолгий период казался ему теперь ярким лучом света по сравнению с сумеречно-спокойными, далекими годами, проведенными в тени родных гор, и теми двадцатью восемью месяцами беспросветной тьмы, что закончились совсем недавно, но уже представлялись совершенно невообразимыми.
Завтракая жарким утром в одном из уличных кафе Речного квартала, Итале никак не мог окончательно отказаться от мысли вернуться после завтрака в гостиницу и затаиться там еще на денек. Он не чувствовал себя отдохнувшим после долгого пути, да и уверенности в собственных силах у него пока не было. Интересно, что ждет его здесь? Выехав за пределы Совены, он сперва опасливо объезжал за версту как городские ворота, так и все полицейские посты, какие можно было объехать, с ужасом думая о том, что его попросят предъявить документы. Страх этот, правда, несколько уменьшился, когда ему все-таки пришлось раза два документы предъявить. Полицейские лишь бегло глянули в его паспорт и тут же его отпустили. Но то было вдали от столицы, а какова ситуация здесь, он совершенно не представлял и все время был настороже. Так или иначе, сперва нужно отвести коня, которого дала ему Луиза, на улицу Роше, в конюшню Палюдескаров. И еще нужно раздобыть хотя бы немного денег. Нет, провести еще одну ночь в гостинице он себе позволить просто не может. Эмануэль ссудил ему полсотни крунеров, и из них теперь осталось шестнадцать; меньше, чем было в самый первый раз, пять лет назад, когда Итале приехал в этот город. И всего у меня в этот раз меньше, думал он, возвращаясь к реке, медленно поднимаясь пешком по тенистому бульвару и любуясь сверкающей водой. Меньше наличности, меньше сил, меньше лет жизни впереди и меньше мужества, чтобы противостоять бурям, бушующим в море житейском, а также — в нем самом, ибо этот вихрь света и ветра, чувств и страстей никогда не затихал в его душе, никогда не брал передышку, его могла бы погасить одна лишь смерть, и даже толстые тюремные стены легко превращались в пыль под натиском этих бурь. Здесь, на берегу Мользен, Итале чувствовал себя странно легким, гибким, каким-то нематериальным — так, нечто мерцающее, уязвимое, неуверенное, словно мотылек, словно легкая искорка, запутавшаяся в жарких солнечных лучах и длинных земных тенях; и он, Итале Сорде, должен был тем не менее противостоять могучим силам Вселенной, чтобы остаться самим собой и не только противостоять, но и участвовать в их работе, делать свое дело, быть частью этой Вселенной… Странное это было занятие — быть человеком, просто идущим по залитому солнцем берегу реки; даже более странное, чем быть камнем, или рекой, или деревом, тянущим вверх свои ветви, навстречу июльской жаре… Но камни, река и деревья хорошо знали, что делают. А он, Итале, нет.
Ему навстречу попались две маленькие девочки с запыхавшейся няней, спешившие навстречу сладостному миражу — тележке мороженщика. Косички так и подпрыгивали у девчушек на плечах. Как же давно миновало его собственное детство! Добравшись до здания редакции «Новесма верба», Итале повернулся лицом к реке и оперся о парапет, глядя на сверкающую под солнцем воду. Мользен спешила к морю. Далеко же ей еще бежать по этой стране, не имеющей к нему выхода, подумал Итале. «Мое безбрежное королевство» — так назвал Орсинию Амадей в своей знаменитой «Оде». «Далек твой путь к бесславному концу, без имени, без чести…»
…Хватит, сказал он себе, иди же, Итале! Он распрямил плечи, решительно перешел через улицу, поднялся по лестнице в помещение редакции и вошел, не постучав — отчасти по старой привычке. Навстречу ему шагнул, поднявшись из-за стола, какой-то молодой человек:
— Что вам угодно?
— Кто-нибудь еще в редакции есть? — пробормотал, сразу растерявшись, Итале; он никак не мог вспомнить, кто этот юноша, а может, никогда его и не знал.
— Господин Брелавай. Но он занят, у него посетитель. А моя фамилия Верной.
Он был молод, самое большее двадцать, и прямо-таки светился от излишней самоуверенности. Итале, всегда остро реагировавший на новое, был просто потрясен этой цветущей юностью и судорожно искал подходящую тему для разговора. Наконец он спросил:
— А вы что же, из «Амиктийи»? — И тут же вспомнил, что это студенческое общество давно разогнали, а кое-кого из его вожаков даже арестовали; все это произошло за несколько месяцев до его освобождения. В общем, вопрос его был совершенно неуместен, и парнишка прямо-таки взвился:
— А вы кто, собственно, такой?
— Я — Сорде, Итале Сорде. Извините. Я хотел…
— Вы — Сорде?
Итале молча кивнул. Верной тут же скис, точно пропитанная водой промокашка, потом замахал руками и помчался за Брелаваем, который, конечно, тут же явился. Его смуглая физиономия по-прежнему смешно увенчивала длинную, как коломенская верста, фигуру, чем-то напоминая вывеску над дверью дома; он совершенно не изменился, так что Итале даже засмеялся от радости, обнимая его, а вот Брелавай не смог сдержать слез и все никак не выпускал Итале из своих объятий.
— Ну все, Томас, довольно… Да успокойся же ты наконец!
Оба были чрезвычайно взволнованы и некоторое время оказались не в силах даже посмотреть друг другу в глаза.
— Все. Нет, погоди-ка… Ага, вот он! — Брелавай выудил из кармана носовой платок и шумно высморкался. — Господи, Итале, это ты! — сказал он с нескрываемой нежностью. — Что же у тебя было?
— Было? У меня?
— Нуда, чем ты был болен?
— Тифом.
— Нет, кроме шуток? Неужели тифом?
— Какие уж тут шутки.
— Так… Ну, идем же ко мне, что это мы тут застряли, точно сцену из «Отелло» с носовым платком репетируем? У меня там Санджусто сидит. Помнишь его? Господи! Итале! Неужели все-таки это ты и снова можно называть тебя по имени!.. Ты где остановился? Я даже и не пытался тебе в Совену писать. Тем более твоя баронесса просила меня этого не делать; она написала, что должна заботиться о своей репутации, политической, разумеется. Долго же она тебя там прятала. Полагаю, впрочем, тебе это было необходимо. — Брелавай, обнимая Итале за плечи, все подталкивал его, таща по коридору в свой редакторский кабинет, где и без того уже совершенно ошалевший Итале обменялся рукопожатием с человеком, один лишь вид которого «добил» его окончательно, ибо в памяти его вновь зазвучали неумолчное пение фонтанов, голоса Луизы и Пьеры, стук карет по мостовой на улице Фонтармана… Когда пелена воспоминаний рассеялась, Итале, все еще ощущая легкую дурноту, понял, что сидит на стуле, а остальные сгрудились вокруг и сочувственно на него поглядывают.
— Ох, простите! Видно, я еще слабоват… Как ты, Санджусто?
— Отлично.
— Ты сейчас в Красное?
— Да, уже две недели. Устаю от Англии, вот и приезжаю, — пояснил итальянец, стараясь использовать только настоящее время. Голос его звучал спокойно, да и сам он отнюдь не суетился, хоть и улыбался с видом заговорщика. Итале сразу стало легче. — Здесь ведь теперь настроения совсем другие, чем в 27-м. Даже в Айзнаре. Все такие… возбужденные… неуравновешенные… Но я не уверен, что все понимаю. Я ведь приезжаю из Англии. А после Англии все на континенте кажутся чересчур возбужденными, чересчур эмоциональными, верно?
— А как в Париже? — спросил Брелавай.
— О, в Париже хорошо! Ультра, роялисты, 14-я статья, любовники, каштаны, старики, которые ловят в Сене маленьких рыбок, — Париж всегда один и тот же: он похож на женщину, а разве можно предсказать женское настроение?
Все рассмеялись, а Санджусто опять лукаво подмигнул Итале. Чувствуя себя обязанным играть отведенную ему роль, Итале принялся задавать вопросы, которых Брелавай имел полное право от него ожидать: о недавних событиях, о политических переменах в стране.
— Если и есть какие-то перемены, — сказал Брелавай, — то это прежде всего перемены в настроениях, тут Санджусто совершенно прав. Причем в самых низах, что называется, в народных массах. А наверху — ничего! Кабинет министров тот же, разве что Раскайнескар сменил Тарвена; ассамблея все что-то жует да бормочет невнятно, великая герцогиня больна — а может, и не больна, а это только слухи…
— Но три года назад таких слухов не было! — заметил Санджусто.
— Платить налоги теперь еще тяжелее, — продолжал Брелавай, — а политические аресты стали делом самым обычным, как и «административные приговоры», которые выносятся без суда и следствия и введены относительно недавно. Запрещены студенческие общества и некоторые другие союзы. Цензура пользуется безграничной властью, и, скорее всего, вся корреспонденция перлюстрируется. За это время было два неурожая; в городах, особенно в центре и на востоке, свирепствует безработица…
— Короче, причин для дурного настроения хватает, — заметил Итале.
— Да уж, и во всем винят ассамблею. Даже неурожайные годы ей в вину поставили!
— Ваша ассамблея — просто искупительная жертва… как это говорят? козел отпущения — для Австрии. И ваш премьер-министр об этом знает лучше других! — сказал Санджусто.
— А как поживает Орагон? — спросил Итале.
— Черт бы его побрал, этого Орагона! — сердито воскликнул Брелавай. — Он оказался совсем не Дантоном, а скорее Талейраном! Причем Талейраном-демагогом — только не в шелковых чулках, а в деревянных башмаках! Я тебя уверяю, скоро все государство окажется на виселице, если Стефан Орагон сумеет-таки взобраться на ее перекладину!
— Луиза говорила, что меня освободили в значительной степени благодаря его вмешательству.
— Это верно. Орагону нужны положительные отзывы прессы, и твоим освобождением он как раз за это и расплатился.
— Понятно. А как… Френин?
— Нормально. Он в Соларии.
— По поручению газеты?
— Он там живет.
— В Соларии? А что там происходит?
— То же, что и всегда. Полно студентов, ярмарки скота, в девять вечера все уже спят… Френин там зерном торгует. Я слышал, дела у него идут хорошо. Он уехал из Красноя буквально недели через две после того, как стало известно о твоем аресте. — Но Итале даже глазом не моргнул, и Брелавай тихо прибавил: — Забоялся наш Френин!
Брелавай, Френин, Сорде — когда-то они были закадычными друзьями, задолго до того, как решили переехать в столицу. Между прочим, именно Френин и вытащил их всех сюда. Именно Френин — сколько же лет назад это было? — сказал, сидя на залитой солнцем скамейке в парке над голубой Мользен: «Я подумываю об отъезде в Красной…»
Брелавай все это уже пережил и теперь испытывал лишь застарелую горечь, но для Итале это был настоящий удар; к тому же он не мог избавиться от болезненной уверенности в том, что стал причиной этой победы Зла. Пусть даже невольно. Ведь это из-за него Френин сдался! Некоторое время Итале сидел молча, как бы определяя на глаз, сколько весит треснувшая чернильница, которую он зачем-то взял со стола. Потом он наконец спросил:
— Скажи, Томас, а Изабер?… О нем ты что-нибудь знаешь?
— Абсолютно ничего! С самого начала нас уверяли, что никакого Изабера в Сен-Лазаре вообще нет и не было. Потом сказали, что его давно освободили и ему было предписано немедленно покинуть Ракаву. А больше нам ничего узнать не удалось.
Два года он пробыл в тюрьме, чувствуя себя виновным в смерти этого мальчика! Но он и понятия не имел, сколь все же сильна была в нем надежда — пока эту надежду у него не отняли, — что когда он выйдет на волю, то все это окажется лишь дурным сном, чудовищным обманом, а Изабер будет жив!
И в этой смерти тоже виноват он; он за нее в ответе.
Брелавай не стал ни о чем расспрашивать Итале, заметив, как сильно опечалило его это известие, и решил, что он знает о несчастном Изабере еще меньше, чем они. Санджусто, желая прервать затянувшееся молчание, встал, потянулся и сказал по-английски:
— Пора бы и на травку… Я, между прочим, еще не завтракал.
— Тогда пошли. Кстати, я собирался встретиться в «Иллирике» с Александром. Он придет к часу, — сказал Брелавай, обрадованный тем, что может как-то отвлечь Итале от печальных мыслей.
Александр Карантай совсем не изменился и был по-прежнему темный и теплый, напоминая Итале мерцающие угли в почти прогоревшей печи. Заказав кофе, они часа два проговорили в «Иллирике». Два-три раза к ним подходили молодые люди и просили разрешения познакомиться с господином Сорде. Итале охотно пожимал протянутую руку, но в разговоры ни с кем не пускался, и юноши смущенно отходили прочь.
— Итале, дорогой, ты же для них настоящий герой, прямо-таки Вальтура! — сказал Карантай.
— Боже упаси!
— Действительно, боже упаси, — подхватил Брелавай. — Вальтура ведь погиб. Еще в 28-м, в Спилберге.
— Там же, где и Сильвио Пеллико, который, между прочим, был хорошо знаком с Байроном, — спокойно заметил Санджусто. — В тюрьме Спилберга, должно быть, отличная компания подобралась!
Теперь Итале понял, почему Санджусто смотрел на него так, словно у них была некая общая тайна. Общее у них действительно было: Санджусто провел три года в венецианской тюрьме Пьомби как политический заключенный. Брелавай, Карантай и те юноши, что подходили к их столику, — все они хотели знать, каково ему пришлось, но спрашивать не решались. А Санджусто даже слышать об этом не хотел, и спрашивать ему не было ни малейшей необходимости. Этот ссыльный иностранец был для Итале товарищем по несчастью.
Потом снова зашла речь о Стефане Орагоне, и, когда спор особенно жарко разгорелся, Санджусто вдруг заявил:
— Но ведь он профессионал, верно? А вы всего лишь любители, как и я сам, впрочем. Учтите: государственные перевороты всегда совершают профессионалы. Только им они удаются. А вот революции как раз совершают любители.
— И терпят поражение? — спросил Брелавай.
— Конечно!
— Но послушай, Санджусто, все это верно, и революцию 89-го года действительно совершали любители, — горячо заговорил Карантай, — та толпа, что двинулась на Версаль и захватила Бастилию. Да и Генеральные штаты, все эти жирондисты и якобинцы, состояли в основном из адвокатов, провинциальных клерков, но никак не профессиональных политиков. Однако они учились и в итоге стали профессионалами, и по мере того, как они достигали все более высокого уровня профессионализма, Революция сходила на нет, терпя одно поражение за другим, и страна неизбежно двигалась в направлении очередного государственного переворота, во время которого ее и предали.
— Неправда, профессионалами они так никогда и не стали! — возразил итальянец. — Робеспьер, например, так и остался любителем. Вот Наполеон — это профессионал! И, кроме того, что следует считать поражением и что — успехом? Согласен, Революция потерпела поражение, и Наполеон по природе своей — человек очень удачливый, истинный завоеватель, истинный правитель империи, но ведь надежду дает именно поражение, а не успех!
— Vivre libre ou mourir, — сказал Итале и засмеялся.
— Точно. И между прочим, Верньо — профессиональный юрист, и весьма, надо сказать, успешный. Очаровательный человек и довольно ленивый помощник этого любителя гильотин! — Санджусто стукнул себя по горлу ребром ладони. — И вот, пожалуйста: оборвалась такая прекрасная карьера! Но сперва Верньо все-таки успел сказать нам: живите свободными или умрите. Над чем это ты смеешься, Сорде?
— Я вдруг понял, что предпочел бы все же остаться в живых, даже не будучи свободным.
— Разумеется. Года на два или на три тебя бы вполне хватило. Может быть, даже дольше. Но сейчас-то все мы и живы, и свободны!
— Просто живы, — сказал Итале.
Денежный вопрос решился сам собой и очень быстро: Брелавай сообщил тоном, не допускающим возражений, что в журнале Итале ждет жалованье за двадцать восемь месяцев.
— Эти деньги нас, между прочим, не раз выручали. У нас ведь никогда раньше не было под рукой такой суммы наличными. Я даже не могу сказать, сколько раз мы из нее заимствовали, помогая людям продержаться в трудное время. Но все всегда свой долг возвращали, понимая, что это твои деньги. Если б это были чьи-то еще деньги или даже редакционные, многие бы, уверен, просто «забыли» отдать должок.
Карантай предложил Итале пока поселиться у него; Итале колебался.
— Мою прежнюю квартиру обещали для меня сохранить; там, когда я уезжал в Ракаву, жил один мой друг. Мне бы нужно сперва сходить и проверить, там ли он еще.
Карантай отправился в Речной квартал вместе с ним. Они вышли мимо собора Святого Стефана на улицу Праздника Палачей и нырнули в густую мешанину домов и дворов, налезавших друг на друга в тени Университетского холма.
— Ну, здесь, по-моему, ничего не изменилось, — заметил Итале.
— Во всяком случае, за последние пять столетий вроде бы нет, — откликнулся Карантай. На улице Маленастрада, 9, госпожа Роза, по-прежнему осаждаемая кошками, холодно поздоровалась со своим давно пропавшим жильцом:
— У меня здесь ваши вещи, господин Сорде. Очень бы желательно, чтобы вы наконец их забрали, а то не пройти.
— А господин Бруной еще живет здесь?
Она смерила его взглядом:
— Нет.
Она знала, что Итале был арестован, но его голос и одежда все же свидетельствовали о том, что это вполне «благородный господин». Розе очень хотелось, чтобы он был из «благородных»; тюремных пташек она в своей жизни навидалась предостаточно. И все же полностью доверять Итале она уже не могла: слишком сильно он ее разочаровал. И она обвиняющим тоном прибавила:
— Господин Бруной умер два года назад! А ваши комнаты Кунней занял.
— Ах вот как… — только и смог вымолвить потрясенный Итале. Помолчав немного, он смиренно спросил у домовладелицы, дома ли господин Кунней. Госпожа Роза кивнула и чуть отступила в сторону. Итале и Карантай поднялись по темной шаткой лестнице наверх, и Кунней вышел из своей мастерской, радостно улыбаясь.
— Ох и горько ж нам было узнать, что вас арестовали, господин Сорде! — сказал он. — Хорошо, что вы вернулись!
Итале пожал ему руку и на минутку задержался, чтобы приласкать очередного малыша, который родился за время его отсутствия и теперь уже хорошо ходил. Огромные темные глаза на нежном личике заглянули Итале, казалось, в самую душу.
— Как дочку-то назвали, Кунней?
— Это мальчик. Он у нас небольшой получился, и личико нежное, как у девчонки. А назвали мы его Лийве. Я тут для вас кое-что сохранил. — И Кунней, пошарив в соседней комнате, принес небольшой пакет и протянул его Итале: в пакете были письма, присланные из Малафрены осенью 1827 года, и клочок бумаги с едва различимыми каракулями: «Для Прометея не существует вечных оков».
— Это господин Бруной за день или за два до смерти написал и просил вам передать, — сказал Кунней.
Итале протянул записку Карантаю и отошел к окну.
— А ты знал его, Александр? — спросил он, не оборачиваясь.
— Не очень хорошо. Он довольно часто приходил в редакцию узнать о тебе.
— Это был настоящий человек, стойкий, надежный.
— Да, это точно, — подтвердил Кунней. — И умер хорошо. Он говорить почти что уже не мог, когда это писал, а под конец все-таки заговорил; приподнялся и спокойно так сказал: «Я готов», — точно жених, готовый к венцу идти. Я повернулся посмотреть, с кем это он разговаривает, а он уже снова лег и лежит, такой тихий, довольный, только вроде как немного задыхается. Так и умер. Жаль, что священник уже ушел. Я никогда не видел, чтобы кто-то умирал лучше.
— О да, — сказал Итале. — Это он умел хорошо.
Он взял у Карантая записку, бережно свернул ее и сунул в кармашек для часов.
— Как у тебя-то дела, Кунней?
— Да все работаю. — Он посмотрел на Итале. — Мы теперь ваши комнаты заняли — нас ведь шестеро теперь, вот мы и решили попросторнее устроиться. Но если вы захотите вернуться…
— Нет, я, конечно же, не вернусь, Кунней. Роза с вас теперь за квартиру больше берет?
— Нет. Она и с господина Бруноя под конец платы не брала. Так что я часы да книги его продал, ну и у него кое-что накоплено было, и этого вполне на похороны хватило. А Роза, она ничего. Понимает, когда человеку тяжело приходится.
Итале присел на корточки и с серьезным видом протянул руку мальчику, хрупкому, но державшемуся удивительно важно в своем нелепом, каком-то девчоночьем платьице.
— Прощай, Лийве, — сказал он. Крошечная ручка ребенка в его крупной руке выглядела так трогательно, что он лишь ласково коснулся щечки малыша губами и тут же отвернулся и встал. Пожав руку Куннею, он распрощался с ним, и они с Карантаем направились в южную часть города, Элейнапраде. Там Карантай отдал ему бережно хранимое письмо от 6 февраля 1828 года, адресованное Итале Сорде и написанное Амадеем Эстенскаром. Итале начал было его читать, но отложил и, устало уронив голову на руки, пробормотал:
— Не могу я больше читать письма от мертвых!
Карантай занимал весь верхний этаж дома, несколько просторных комнат с большими светлыми окнами, обставленных, правда, весьма экономно. Итале довольно долго бродил по комнатам, стуча башмаками по голым полам, потом наконец сел и устало промолвил:
— Никого из них сегодня нет, все умерли.
— Для страны это были очень непростые два года, — мягко заметил Карантай.
— Но в чем же дело… в чем дело, Сандер?
— Не знаю. У меня-то самого все более или менее в порядке. Я продолжаю писать, а это единственное, как ты знаешь, что мне действительно в жизни не безразлично. Кроме того, этим занятием я вполне неплохо зарабатываю. А в сентябре я намерен жениться.
— Да ну!.. На Кареле?
Карантай кивнул. Он давно уже любил эту женщину, но говорить об этом всегда избегал. Даже сейчас Итале не мог бы с уверенностью сказать, отражает ли его нежелание говорить на эту тему свойственную Карантаю холодность чувств, или же он просто пытается не показывать другим своего счастья, которое кажется ему эгоистичным и несколько непристойным в такой обстановке.
— И я считаю, что в данный момент имею все, чего когда-либо просил у судьбы, — продолжал он. — Но если иметь в виду всех нас, вместе взятых, то последние годы были далеко не лучшими. Ты сидел в тюрьме, Амадей умер, Френин сдался… А впрочем, кому придет в голову обвинять его? Мы ведь всегда понимали, что хотим собственной головой пробить каменную стену. Не удивительно, что кое у кого голова и не выдерживает. И от этих ударов в ней происходит некоторая путаница… И потом, было столько обысков и вызовов в суд… Знаешь, Томаса уже три раза вызывали. И еще эти чертовы «административные приговоры»! Вот что действительно страшно. Да и цензура совершенно удержу не знает. Мне порой кажется удивительным, как это люди осмеливаются читать наш журнал… Но ведь действительно читают! И подписка за прошлые полтора года выросла вдвое! И к нам все время приходят молодые люди, а также опытные бунтари вроде Санджусто — нас становится значительно больше, чем было прежде! Вот только ожидание слишком уж затянулось. Да мы, собственно, никогда и не знали толком, чего ждем. И в этом отношении перемен никаких, разве что все мы стали на пару лет старше.
Итале улыбнулся. Доброжелательное здравомыслие Карантая, как всегда, его подбодрило.
— Ожидание затянулось… — сказал он. — Это не про тебя, Сандер. У тебя есть любимая работа. А вот я никогда не работал по-настоящему. Я только других умел приводить в рабочее состояние.
— Ничего, придет и твое время, Итале.
— Правда? А разве у меня будет еще какое-то иное время? — Карантай не ответил, и Итале продолжал: — Не знаю, Сандер… Но, по-моему, я проиграл. Я, наверное, не имею права говорить об этом…
— Ты заслужил право говорить о чем угодно.
— Нет. В том-то и дело. Ничего я не заслужил… Ничего! Там ничего нельзя ни заслужить, ни выиграть — там, где я был, Сандер. Там всегда только проигрываешь. Утрачиваешь право разговаривать с людьми, у которых еще есть… которые верят в рассвет… Там я усвоил одно: никаких прав у меня нет, а вот ответственность моя перед другими бесконечна.
— Ну уж нет! Это было бы поистине бесконечной несправедливостью, Итале.
— Мне бы куда больше хотелось поверить тебе, а не собственным глазам, — горько обронил Итале. — Мне бы так этого хотелось… Я ведь раньше был куда лучше… — Он резко оборвал себя и вскочил. — Знаешь, я ужасно устал. Можно мне ненадолго прилечь?
Карантай проводил его в одну из свободных комнат, Итале лег, и часов в восемь Карантай заглянул к нему, чтобы пригласить его поужинать в кафе. Но Итале крепко спал, и Карантай решил его не будить. Он видел, какое у Сорде лицо — измученное, расслабленное во сне. Карантай отошел к окну, из которого видна была западная окраина города, крыши и каминные трубы, окутанные дымной пеленой и уже сгущавшимися сумерками. Было жарко; стояло полное безветрие. Сандер так и застыл у окна, глядя на своего друга, которого уже не надеялся когда-либо увидеть вновь, и мечтая о том, чтобы с реки подул ветер и ночью пошел дождь. Но погода меняться явно не собиралась. На письменном столе Карантай заметил серебряные часы с открытой крышкой. Они показывали половину третьего. Карантай потряс их, но они так и не пошли. Наконец он все же решился разбудить Итале; друзья спустились на улицу и зашли в соседнюю гостиницу, где Карантай обычно завтракал и обедал.
Закончился жаркий июль, но начало августа тоже прохлады не принесло. Итале по-прежнему жил у Карантая, который чуть ли не силой заставил его остаться, и он легко подчинился, поскольку особого желания подыскивать себе квартиру и куда-то переезжать у него не было. Временность этого жилья и дружелюбное, хотя и весьма сдержанное отношение к нему Карантая вполне его устраивали. Участие, дружба — все это было ему совершенно необходимо, но он никак не мог снова прижиться в Красное, никак не мог снова взять на себя какие-то еще обязательства, кроме дружбы и верности. Он выжидал, страдая от собственной нерешительности, плывя по течению, и напряжение в его душе все более усиливалось по мере того, как укреплялось его здоровье. На него весьма благотворно действовало общество друзей — Карантая, Брелавая, Санджусто и других; раз в две недели, по понедельникам, он с нетерпением ждал почтового дилижанса, привозившего ему письма из Монтайны. С неменьшим нетерпением ждал он и собственного решения о том, чем будет заниматься дальше и где будет жить — останется ли в Красное или переедет куда-либо еще. Ждал, сам не зная чего.
Георг Геллескар путешествовал по Германии, его возвращения ожидали не ранее чем недели через две-три. Итале посетил старого графа, выразил ему свое уважение и был принят с такой искренней радостью, что ему даже стало неловко. Графу, старому упрямцу, уже перевалило за восемьдесят, и он почти умолял Итале остаться и пожить у него: «Знаете, я ведь счет потерял этим пустым комнатам…» Старик спросил и о Луизе, он даже Эстенскара вспомнил, хотя тот никогда ему не нравился. «Ну да, я так и думал: этот парень всегда был что твой фейерверк! И вот — одна прекрасная вспышка, и все кончено… Что ж, у него хватило ума, чтобы это понять и не тянуть, испуская жалкие последние брызги, еще лет пятьдесят, утомив своим присутствием всю Вселенную…»
— Интересно, неужели большая часть людей действительно всего лишь «утомляет своим присутствием Вселенную»? — спросил Итале у Карантая, когда они туманным теплым вечером брели от старого графа домой, на Элейнапраде.
— Вообще-то суть моей профессии именно в этом и заключается, — ответил писатель. — Я должен раздражать. И я, безусловно, предпочитаю «раздражать Вселенную», а не пребывать в раздражении от нее.
К ним подошел человек, одетый в некогда весьма приличный сюртук, и попросил милостыню. Итале отвел его в сторонку и немного поговорил с ним о чем-то. А когда нищий ушел, унося то немногое, что друзья смогли ему пожертвовать, Итале сказал Карантаю:
— Для него это совершенно новое занятие. Сколько же людей сейчас осталось без работы? По-моему, каждый третий или четвертый!
— Верной говорит, что на речных доках этим летом рабочих в два раза меньше обычного.
— Как и депутатов в ассамблее, — заметил Итале, глянув в сторону дворца Синалья, казавшегося в ночи особенно бледным и величественным; дворец был окружен прелестным парком с огромными каштанами.
— Интересно, почему великая герцогиня безвыездно сидит в Рукхе?
— По словам Орагона, она опасается демонстраций.
— Да, Синалья, пожалуй, более уязвима. Хотелось бы знать: чего герцогиня на самом деле боится?
— Чертова австрийская корова на троне Великого Эгена! Да мы просто обязаны показать ей ее настоящее место!
Карантай рассмеялся:
— Что-то ты в последнее время уж больно свиреп!
— Все мы стали злыми. Жара. Люди устали. Господи! Как же все мы устали! Но когда-нибудь это ведь должно перемениться? Я приехал сюда пять лет назад. И все это время — всю мою жизнь, всю нашу жизнь, Сандер! — с тех пор, как мы появились на свет, сеть становилась все крепче, ячеи — все теснее… Вся Европа похожа на пересыхающий в жаркое лето пруд!
— Из которого австрийский скот допивает последнюю водичку, — подхватил Карантай. Друзья двинулись дальше. Над тропинкой, прямо у них перед носом, перелетела с одного дуба на другой сова, мягко шевеля крыльями, похожая в сумерках на спутанный клубок темной шерсти. Сова явно охотилась.
Брелавай, который все это время замещал Итале на посту главного редактора журнала, хотел тут же передать ему бразды правления, но Итале не торопился снова взваливать на себя всю ответственность, и многие его в этом поддерживали: сейчас, как никогда, всем им нужно было быть очень осторожными, а Итале власти считают неисправимым бунтарем, и первое же его публичное выступление может поставить под удар как его самого, так и сотрудников редакции. Денег у него благодаря накопившемуся за два года жалованью было пока достаточно, да и в курс дела он еще как следует не вошел. Он тем не менее сотрудничал с журналом почти бесплатно, вместе с Санджусто делая репортажи о заседаниях ассамблеи, а заодно и проверяя, можно ли ему уже безнаказанно печататься в журнале. Оба просиживали на галерее в Зале Собраний целыми днями и слушали бесконечные дискуссии, которые вели на латыни депутаты, весьма немногочисленные в это летнее время. Репортеры остальных изданий даже не давали себе труда присутствовать на подобных заседаниях, а «Меркурий» получал сводку предполагаемых изменений прямо из канцелярии председателя ассамблеи. Однажды, чтобы развеять скуку, Санджусто и Итале придумали в одном из своих материалов описать дебаты, которые якобы велись в Национальном Династическом Собрании обоих египетских царств 11 августа 1830 г. до н. э. Выглядело это примерно так:
«Президент: — Предоставляю слово господину Афазису, депутату Карнака.
Господин Афазис: — Господа! По непроверенным данным, которые предоставил нам уважаемый депутат от Птуна-Ниле, две телеги поистине бесценного груза — куриных яиц и редиски, — а также небольшая повозка с мумифицированными кошками были на целых шестьдесят два часа задержаны и подвергнуты тщательнейшему осмотру у Западных ворот главного города страны, где обитает Его Божественное Величество. Итак, достоверны ли эти данные? И может ли вообще служить материальным доказательством то, что куриные яйца и редис попали к заказчику абсолютно несъедобными, а мумии кошек, этих священных животных, подгнили из-за совершенно не соответствующих требованиям условий хранения, ибо слишком долго находились на жаре?…»
Брелавай напечатал эту шутку в одном из номеров журнала за подписью «Хеопс», и цензура материал пропустила. Он оказался последним из посвященных дебатам в ассамблее.
Ибо на следующий день, после открытия заседания, на трибуну поднялся премьер-министр Корнелиус и от имени великой герцогини Марии попросил отложить работу ассамблеи до октября, поскольку плохое самочувствие герцогини, связанное с жарой, помешало ей достаточно внимательно изучить решения, принятые депутатами, и одобрить их или же наложить на них вето. Председательствующий, представитель старинного аристократического рода и политик правого толка, все дебаты, разумеется, тут же прекратил и предложил отложить сессию до середины осени, а когда представители левых сил запротестовали, правые демонстративно покинули зал, поставив протестующих перед невозможностью принятия иного решения в отсутствие необходимого кворума в семьдесят человек. Все это заняло не более восьми минут. Итале и Санджусто даже пришлось сравнивать свои записи, чтобы быть уверенными, что они успели записать все, что произошло на заседании ассамблеи. С этими новостями они тут же направились в кафе «Иллирика», но, увы, опоздали: людям, лишенным работы, только и требовались подобная тема для споров и повод для возмущения. Закрытие парламента, деятельность которого до сих пор никого особенно не интересовала, вдруг оказалось в центре всеобщего внимания. Итале и Санджусто, и сами оказавшись без работы, бродили по раскаленным улицам, гудевшим, как встревоженный улей, слушали и зорко смотрели по сторонам. В парке народа было особенно много, как в праздник. В конце широкой каштановой аллеи у ворот дворца Синалья, теперь опустевшего, была выставлена усиленная охрана. Вся дворцовая стража, казалось, была поставлена теперь у ворот и дверей Рукха, мрачно возвышавшегося посреди площади, совершенно неприступного и, казалось, поджарившегося и ставшего красно-коричневым на жарком августовском солнце. Почти все магазины на улице Палазай, соединявшей оба дворца, были закрыты; витрины спрятались за железными ставнями. Бульвар Мользен над опустевшей рекой казался особенно длинным и раскаленным; одинокая баржа плыла вниз по течению и казалась черной в слепящем солнечном свете. Когда Итале и Санджусто пришли в редакцию, там их уже поджидал Орагон, явившийся прямо из зала суда. Все двери, рассказывал он, заперты, да и рты свои депутаты стараются держать на запоре. Ходят слухи, что вчера ночью из Вены прибыл курьер. Но, с другой стороны, курьеры из Вены приезжают постоянно…
— Я думаю, умер император, — решил юный Верной.
— Господи! — воскликнул Брелавай. — Лучше бы Меттерних!
— А вот это невозможно! — заявил Санджусто. — Меттерних будет жить вечно. А что, великая герцогиня действительно так больна?
Орагон, усевшийся прямо на огромный редакторский стол, сняв сюртук и распустив узел галстука, покачал своей тяжелой массивной головой:
— Она еще вчера вполне была на ногах. А сегодня утром даже ходила к мессе в часовню дворца Рукх. Ходят слухи, что у нее рак, и это вполне возможно, однако сегодняшних событий отнюдь не объясняет. — Орагон говорил громко, с легким восточным акцентом, запросто перекрывая царивший в редакции шум, и явно наслаждался своей силой и способностью доминировать в любом обществе, хотя и выглядел довольно утомленным. Сейчас он был способен ответить на любой вопрос журналистов и заставить любого, даже этих неуправляемых щелкоперов, уважать его, ибо знал, что многие газетчики давно уже утратили к нему доверие. Так что он инстинктивно повернулся к тому, в ком ощущал вожака, лидера данной группы журналистов, и заговорил с ним, как посвященный с посвященным:
— А что творится сейчас на улицах, Сорде?
— Откуда мне знать? — Всезнайство Орагона раздражало Итале. — Наверное, то же, что и здесь. Все мы в одной лодке.
— Больше всего они боятся, что толпы безработных устроят демонстрацию, — сказал Верной со свойственной ему мальчишеской безапелляционностью и самоуверенностью. — Они и ассамблею-то прикрыли, потому что боялись, как бы ее заседания не превратились в место откровенного обмена мнениями.
— По поводу чего? — спросил Брелавай. — И что же тогда готовится в Рукхе? И почему вдруг все австрияки дружно сунули голову в песок?
— А знаете, Верной, похоже, прав, — сказал Карантай. — Вот только почему так внезапно? Они же сами себе создают повод для беспокойства, хотя раньше всячески старались этого избежать. Не похоже на Корнелиуса. Что-то, должно быть, его подгоняет.
Этот спор мог продолжаться бесконечно, и в итоге его участники переместились в «Иллирику», но и там ни до чего не договорились. Слова лились рекой, люди приходили и уходили, и к девяти вечера голова у Итале уже раскалывалась от боли. Он сидел, безучастно уставившись в свой стакан с пивом; на кромке застыла полоска пены. Он поднес стакан к губам, допил пиво и, уже поставив стакан на стол и собираясь встать и уйти, заметил, что к нему направляется Орагон, ловко пробираясь меж столиков. Склонившись к Итале, Орагон тихо сказал:
— Давайте выйдем отсюда на минутку, Сорде.
— А в чем дело?
— Мне нужно с вами поговорить.
Он взял Итале под руку, и они двинулись через улицу Тийпонтий к парку, но дождаться, когда они окажутся в тишине аллей, Орагон оказался не в силах и заговорил, перекрывая грохот экипажей на мостовой и близко придвинувшись к Итале:
— Во Франции революция! Король Карл свергнут. Надо сказать, он действительно зашел слишком далеко… Жители Шартра вышли на улицы… Теперь согласно конституции королем станет герцог Бордо.
Итале так и застыл посреди улицы, не замечая криков возниц и грохота колес.
— Так вот, значит, в чем дело?!
— Да. Карл, пытаясь распустить Палату депутатов, явно превысил свои полномочия и тридцатого июля отрекся от престола. Теперь там уже все недели две как закончилось. Новый король присягнет на верность Конституции. Это же конец абсолютизма, во всяком случае, во Франции!
— Конец! — эхом откликнулся Итале, слыша знакомые звуки большого города, видя вспышки фонарей на крышах карет, чувствуя запах пыли, конского пота и разогретых за день камней — все это в данный момент делало для него эти слова особенно значимыми.
— И начало!
— Как вы об этом узнали?
— Через своих друзей — из Вены и Айзнара. Кроме нас с вами, сейчас во всей стране об этих событиях знает не более десятка людей! — Итале несколько удивило то нескрываемое удовлетворение, с которым Орагон это сказал. И тут же прошептал смущенно, по-прежнему сжимая руку Итале: — Что же нам теперь делать? Как нам следует поступить? Это же настоящая бомба, и она вот-вот взорвется! О, Корнелиус это отлично понимает!.. Скажите, Сорде, не следует ли нам пока скрыть эти известия?
— Ни в коем случае! Эту бомбу как раз надо взорвать! С грохотом! И пусть о революции узнают все! Ведь наши враги именно этого и боятся, верно? Хорошо, значит, вы расскажете всем в «Иллирике», а я найду людей, которые кое-что напечатают и постараются как можно быстрее распространить это в провинциях. — Итале радостно засмеялся. У него голова шла кругом от значимости момента, и сознание старалось уцепиться за те немногочисленные реальные составляющие, которые способно было сейчас воспринять, — лязг подков, грохот колес по мостовой, вспышки фонарей на крышах карет. Итале понимал, что он и его друзья неожиданно выходят на историческую сцену, и чувствовал себя совершенно не искушенным в актерском мастерстве человеком, которого вытащили из-за кулис и заставляют играть в спектакле главную роль. И в то же время ему почему-то стало гораздо легче принимать конкретные решения. Наконец-то пришло время для конкретных решений! Только это и требовалось в такой момент, когда кругом рушатся стены и нужно во что бы то ни стало идти вперед, к той цели, к которой стремился всегда.
А вот Орагон почему-то ужасно растерялся. Видимо, решил про себя Итале, он никогда и не имел достаточно четкой цели и должной преданности избранному направлению. Невероятно честолюбивый, очень энергичный и чрезвычайно эмоциональный, этот человек не обладал все же той пассионарностью, которая так необходима настоящему народному вожаку. Впрочем, Орагон оказался достаточно сообразителен, понял замысел Итале с полуслова и был готов действовать.
— Ну хорошо, Сорде. Вот вам записка моего друга из Вены, в ней вы найдете еще кое-какие подробности. Передайте все это в редакции газет как можно скорее, пока их еще не позакрывали. А я постараюсь оповестить весь город.
Выходя из «Иллирики», Итале, Карантай и Санджусто слышали, как Орагон, взобравшись на стол, который уже успели вытащить из кафе, вещал перед собравшейся толпой, как всегда очень громко, хотя и несколько неразборчиво:
— Французская революция закончилась победой! Страна обрела наконец свободу, за которую сражалась еще сорок лет назад. Пала последняя Бастилия! И победа этой революции станет и нашей победой, ибо нам предстоит сделать тот же выбор! Эта победа принадлежит не только Франции, но и всей Европе, всем нам! Так неужели мы станем сидеть сложа руки и ждать, пока Меттерних пошлет сюда австрийские войска? Неужели будем спокойно смотреть, как нашу страну пытаются раздеть догола? Я требую восстановления деятельности Национального собрания, я требую, чтобы на троне нашего свободного королевства вновь сидел Матиас Совенскар!
Уличное движение, казалось, замерло; всюду сверкали фонари остановившихся карет, освещая множество лиц, повернутых к оратору. Толпа была странно неподвижна — так бывает порой, когда ночная тьма озарится вдруг вспышкой молнии. Трое друзей незаметно проскользнули мимо собравшейся у дверей «Иллирики» толпы и поспешили по темным улицам к реке.

Глава 4

Короткая и теплая летняя ночь прошла под грохот и треск печатных станков, под крики и смех, перемежавшиеся недолгими, но бурными речами. Журнал решил выпустить сводку новостей под крупно набранным заголовком: РЕВОЛЮЦИЯ! Помещение типографии было буквально завалено листовками, их разбрасывали по улицам, пачками отправляли в различные провинции. В сводке кратко сообщалось о революции в Париже и о том, что Национальное собрание должно продолжать работу и в ближайшее же время рассмотреть самые неотложные вопросы, касающиеся отношений с новым правительством Франции, а также новые условия сбора налогов и порядок наследования престола в Орсинии.
— У этой бомбы слишком много запальных устройств, — сказал Брелавай, прочитав сводку. Они с Орагоном всю ночь носились по городу и оповещали депутатов о том, что ассамблея завтра, как всегда в девять, начинает свою работу. Когда в типографии им делать больше было нечего, Итале, Брелавай и Санджусто отправились на Соборную площадь, где до поздней ночи не расходилась огромная толпа и агитация велась наиболее активно. Наступал прохладный августовский рассвет, и под высоким, покрытым полосами облаков бесцветным небом опустевшая площадь казалась просто огромной. Собор по-прежнему невозмутимо высился над нею, заботясь лишь о том, чтобы сохранить в неприкосновенности свои величественные и изящные башни и выстроившиеся вдоль стены ряды каменных святых и королей. Друзья двинулись дальше по направлению к Элейнапраде. Набережная была оцеплена дворцовой стражей; всадники, сонно обмякнув, сидели в своих высоких седлах. За ними на лужайках под деревьями бесцельно роились толпы людей; люди перемещались с места на место, собирались в группки, расходились и сходились вновь… Постоянное движение людей и негромкое, но неумолчное жужжание голосов в этот суровый и задумчивый час рассвета производили странное впечатление.
Итале, сперва собиравшийся пойти к Карантаю и хотя бы немного поспать, все же решил остаться, и Брелавай побежал купить в ближайшей лавчонке хлеба и сыра, поскольку все изрядно проголодались. Вернулся он очень быстро, словно опасаясь, что даже за те десять минут, что он будет отсутствовать, может произойти что-то интересное и существенное. Небо светлело, становясь выше, и солнце уже освещало верхушки каштанов. Но если не считать восхода солнца, ничего особенного так и не произошло. Наступило теплое августовское утро, и еще более разросшаяся толпа заполнила все пространство под старыми деревьями, безучастно взиравшими на людскую суету. Итале и оба его приятеля пробились сквозь толпу к дворцовой ограде, где на посыпанной гравием площадке перед воротами выступали депутаты, представители левого крыла; их выступления прерывались ожесточенными спорами с офицерами королевской стражи, требовавшими разойтись и не устраивать митинг. Итале, впрочем, особого внимания на это не обращал — его гораздо больше беспокоили все возраставший напор толпы и беспорядочное движение внутри нее. Кроме того, ему безумно хотелось спать.
— А вон Ливенне, — сказал ему Брелавай. — Аристократ из Совены, представитель левых.
— Да, я о нем уже слышал. Он, по-моему, не посещал заседания весь последний месяц, — откликнулся Итале и зевнул так, что на глазах у него выступили слезы, помешавшие ему как следует разглядеть крупного светловолосого молодого человека, который говорил офицеру стражи:
— Герр полковник, вы не имеете права держать ворота запертыми. Этот зал принадлежит Национальному собранию!
— Сожалею, господин Ливенне, но пока что я выполняю указания вышестоящих лиц, — отвечал ему уже в десятый раз полковник.
— Так пошлите кого-нибудь во дворец и выясните, не будет ли иных указаний! — сердито предложил ему Ливенне, и давившая на ограду толпа проревела что-то в знак одобрения.
Санджусто толкнул Итале локтем.
— Смотри, они двух ворон поймали!
Два депутата от клерикалов, пришедшие на набережную из чистого любопытства, пытались теперь убраться восвояси, но с ужасом и раздражением поняли, что сомкнувшаяся плотным кольцом толпа им этого не позволит. Оставив тщетные попытки пробраться сквозь толпу, они вернулись и присоединились к группе в сорок или пятьдесят депутатов-либералов, ждавших у чугунных ворот. В толпе все чаще раздавались гневные выкрики и оскорбления; люди у ворот стояли сплошной стеной. Кони гвардейцев нервно переступали копытами; одна лошадь вдруг начала вскидывать голову, пытаясь встать на дыбы, и всадник с трудом осадил ее. Потом вдруг послышались радостные возгласы, в воздух полетели шапки и шляпы, и на покрытую гравием площадку с набережной между людской стеной и конной стражей вылетел легкий кабриолет.
— Что это за старичок? — спросил Санджусто, поскольку шум в толпе еще усилился.
— Это принц Могескар. Двоюродный брат Матиаса Совенскара. Благороднейший, между прочим, господин. И хватило же у старика мужества сюда приехать!.. Да здравствует Могескар! — закричал Итале, и толпа с энтузиазмом подхватила:
— Да здравствует Могескар!
Принц вылез из кабриолета, подтянутый, аккуратный, чуть резковатый в движениях. Он был уже очень стар. Подойдя к Орагону и Ливенне, он сказал:
— Доброе утро, господа. Интересно было бы знать: почему перед носом у депутатов запирают дворцовые ворота? — Он тоже явно испытывал воздействие живого и беспокойного духа противоречия, витавшего над толпой. Однако штурмовать ворота никто как будто не собирался; все терпеливо ждали. Соборный колокол густым басом пробил десять. Восемьдесят депутатов ассамблеи продолжали стоять на усыпанной белоснежным гравием и ослепительно сверкавшей на солнце площади перед воротами. Принц Могескар пригласил старенького настоятеля посидеть у него в кабриолете. — На таком солнце нам, старикам, тяжеловато стоять, — посетовал он и тоже сел, прямой, с безупречной осанкой, хорошо видимый всем в лучах яркого утреннего солнца. Стефан Орагон все это время находился неподалеку от Могескара; это он придержал ту лошадь, которая испугалась напиравшей толпы. Орагон всегда лишь отражал чьи-то чужие лучи; его неудержимо влекло к людям ярким, обладающим властью, словно он считал свою собственную — и немалую! — способность притягивать к себе людей не даром, а недостатком. Кроме того, Орагон просто не умел быть один. Однако на самом деле он куда лучше Могескара, или Ливенне, или этого полицейского полковника знал, что такое власть над людьми, и лучше других понимал, что это он, Орагон, является центром собравшейся у дворцовых ворот толпы, душой этого огромного конгломерата, этого временного единства самых различных людей. Если он решит перейти к конкретным действиям, толпа последует за ним.
Итале, изнемогая от жажды и желания спать, тупо переминался с ноги на ногу, потому что болели обе, и раздраженно посматривал на окна верхних этажей дворца, мрачной громадой нависавшего над площадью на фоне светлого, затянутого легкой дымкой неба. Вдруг он почувствовал, что ноги его отрываются от земли и неведомая сила влечет его куда-то по воздуху, и успел лишь изумленно воскликнуть: «Что это?» Он тщетно пытался обрести былое равновесие, отчаянно толкался, его тоже толкали со всех сторон, но никто уже больше не стоял спокойно: толпа перестала ждать и ринулась вперед. Итале слышал какие-то приказы на немецком о том, чтобы сменили каждого второго, слышал крики людей: «Что это? Они собираются стрелять!» — и высоко над толпой видел Орагона, взобравшегося на одну из тех пушек, что выстроились вдоль чугунной ограды. Орагон что-то кричал, указывая в сторону дворца. Шум вокруг стоял невообразимый, и все же сквозь этот шум Итале отчетливо расслышал некие новые звуки — сухой, далекий, раздраженный, точно у старой девы, голос оружия и ржание перепуганных лошадей. Но толпа напирала, рвалась вперед, как бы всасываясь в двери дворца, утекая с залитой солнцем площади и разливаясь по гулким коридорам с мраморными полами и украшенными лепниной потолками. Потом вдруг потолок взметнулся куда-то вверх, и сразу стало легче дышать. Итале понял, что они достигли Зала Собраний, и обнаружил рядом с собой Санджусто, с которым они, как оказалось, все это время не размыкали рук. Орагон тоже был неподалеку; он стоял на каком-то возвышении и громко призывал депутатов выйти из толпы. Итале с облегчением вздохнул, немного растер нывшие плечи и руки, смахнул пот со лба и, оглядевшись, сказал Санджусто:
— Давай-ка выбираться отсюда. Попробуем подняться на галерею.
Он с удивлением обнаружил, что совершенно охрип, словно долго кричал. А впрочем, может, и кричал, кто его знает. Он не очень хорошо помнил эти последние мгновения. Друзья попытались пробраться к боковой двери, что вела наверх, на ту узкую галерею, где обычно размещались репортеры, но путь им преградила группа людей, тащивших какие-то тяжелые мешки, которые они свалили прямо на пол возле трибуны. Гул голосов в зале немного стих и стал похож на мерно бьющиеся о берег волны прибоя. Пространство вокруг трибуны моментально расчистилось, когда люди увидели, что это не мешки, а трупы. У одного из убитых было напрочь отстрелено лицо. Руки его, застыв, нелепо торчали вверх из сползших рукавов; носки потрескавшихся старых башмаков тоже смотрели вверх. На голове у него уцелело только одно ухо, нормальное человеческое ухо, странно контрастировавшее с тем кошмарным кровавым месивом, которое было когда-то лицом этого человека. Второй убитый, мужчина средних лет, вовсе не выглядел мертвым и удивленно смотрел на всех широко раскрытыми ясными глазами. Прямо над трупами, на трибуне, Итале и Санджусто увидели светлые волосы и молодое лицо Ливенне, который говорил, громко и отчетливо произнося каждое слово:
— Эти двое и многие другие заплатили чей-то чужой долг, хотя сами никому не были должны. Но больше этого не повторится! Мы не станем выкупать собственную страну! Мы требуем вернуть ее нам, ибо она принадлежит нам по праву, как принадлежала и нашим великим предкам! Запомните это! Но насилие нам ни к чему; нам не нужны бессмысленные жертвы. И это не мы должны платить по счетам! Это наши должники обязаны сполна расплатиться с нами!
По лицу Итале текли слезы, которых он даже не замечал. Однако слезы эти быстро высохли, когда они с Санджусто вновь принялись пробиваться к боковой двери и лестнице на галерею. Только добраться им туда было, видно, не суждено.
В течение шести часов они простояли у дальней стены Зала Собраний, пока длилось заседание ассамблеи, на котором присутствовали сто тридцать депутатов и тысячи простых слушателей. Они проголосовали за ведение всех дебатов только на родном языке, а также вынесли множество других решений, придать которым законную силу мог один лишь король; они единодушно проголосовали за то, чтобы передать от имени своего государства поздравление новому королю Франции, хотя пока что не знали даже, кто именно станет французским королем — герцог Бордо или Луи-Филипп Орлеанский; по слухам, маркиз Лафайет был уже назначен президентом новой французской республики.
— Они выберут Луи-Филиппа, — сказал Санджусто. — Этот старый гриб всю свою жизнь только и делал, что ждал. И всегда своего в итоге дожидался. Вот уж действительно, кто умеет ждать, всегда свое получит!
Итале кивнул, почти его не слыша, потому что с напряженным вниманием вслушивался в речь выступавших на трибуне, обнаружив, к своему удивлению, что с трудом понимает и запоминает то, о чем они говорят. В данный момент на трибуне был Могескар. Его резковатый голос чуть дребезжал от напряжения и старости.
— Я подтверждаю свою преданность королевскому дому Совенскаров и готов принести присягу нашему законному правителю, как всегда поступали наши предки. Однако время для этого еще не пришло. Мы можем называть Матиаса Совенскара королем, но можем ли мы возвести его на престол? Можем ли должным образом защитить его? Меттерних, безусловно, выслушает наши просьбы, потому что ему нужен мир, но к нашим требованиям он прислушиваться не станет. И мы пока что не в силах бросить вызов нынешней власти! И я, ради безопасности нашего короля, умоляю вас не спешить с выводами, не совершать чересчур поспешных и необдуманных поступков!
Его слова показались Итале совершенно разумными, но тут Орагон и другие ораторы принялись доказывать — и доводы их были не менее разумны и аргументированы, — что единственная надежда заключается в быстром и решительном возведении на трон Матиаса Совенскара, пока Австрия не успела еще опомниться и вмешаться. Fait accompli, бескровная революция, фатальное промедление, австрийские войска, общеевропейское восстание — эти слова и термины путались, образуя какой-то немыслимый клубок, и каждый раз цель всех этих бесконечных высказываний ускользала от понимания; а может, этой цели и не было вовсе? Колокол собора пробил пять. Итале, вздрогнув, очнулся: видимо, он на мгновение так и задремал стоя.
— Пойдем-ка отсюда, Франческо, — сказал он Санджусто.
Однако им снова не удалось осуществить задуманное, ибо они буквально в дверях столкнулись с делегацией, явившейся из дворца Рукх: под охраной дюжины гвардейцев в зал вошли министр финансов Раскайнескар и премьер-министр Корнелиус. Последний подошел к трибуне, что-то сказал Ливенне и Орагону, одарил всех своей приятной ласковой улыбкой и обратился к залу:
— Благодарю вас, господа, за позволение несколько нарушить ход вашей дискуссии. Дело в том, что я явился сюда, чтобы передать вам послание от великой герцогини. Ее светлость весьма сожалеет о том, что ее просьба о переносе сессии вызвала среди депутатов столь сильное разочарование, и намерена, идя навстречу пожеланиям своего народа, завтра же попросить ассамблею возобновить свою деятельность уже в ближайший понедельник. Герцогиня также просила меня передать уважаемому собранию, что от имени нашего государства новому королю Франции Луи-Филиппу были посланы самые искренние поздравления. Кроме того, великая герцогиня хотела бы поблагодарить депутатов за весомый вклад в установление в нашей столице мира и порядка в течение минувшего и весьма бурного дня. Ее светлость надеется, что этот порядок будет соблюдаться и впредь и не последует каких-либо неприятных инцидентов, связанных…
— Каких еще «неприятных инцидентов»? А что она думает насчет тех, кого сегодня утром убили?
Этот выкрик донесся из партера и вызвал в зале настоящую бурю. Желающих немедленно выступить оказалось великое множество, они рвались к трибуне, но были остановлены зычным голосом Орагона:
— Это не просто собрание, господин премьер-министр! Это Национальное собрание, государственный орган! И передайте, пожалуйста, ее светлости, что, пока король Матиас не перебрался в Красной и не занял свое законное место на троне, управление государством будет производиться отсюда, из этого зала! А также, господин Корнелиус, скажите великой герцогине, что мир и порядок зависят главным образом от того, пожелает ли она подчиниться нам, законному правительству Орсинии!
Корнелиус некоторое время молча смотрел на него, потом огляделся и пожал плечами.
— Но это же просто безумие! — только и сказал он, повернулся и пошел прочь. Действовал он, впрочем, как всегда, решительно, и, поскольку желающие выступить рвались к трибуне и в зале возникло некоторое замешательство, Корнелиусу удалось беспрепятственно покинуть зал вместе с Раскайнескаром, лицо которого стало белым как мел. Вместе с ними ушли и все гвардейцы.
— Итак, жребий брошен! — гремел над залом голос Орагона, а зал лихорадочно бурлил, точно охваченный безумием.
— Пошли отсюда, скорей, — сказал Санджусто, и на этот раз им удалось выйти наружу. Некоторое время они, совершенно ошалев от духоты, постояли возле дворца, с наслаждением вдыхая чистый и свежий воздух. Близился вечер.
А в полночь того же дня Итале стоял на темной улице Эбройи, в двух шагах от площади Рукх, и посасывал косточку на пальце, которую ободрал до крови, когда таскал булыжники, помогая строить баррикаду, теперь освещенную самодельными факелами и перекрывавшую улицу в том месте, где она выходила на площадь. Возле него уже давно яростным шепотом спорили двое; голоса были мужские, но настолько похожие, что он не мог отличить один от другого: «Да там три тысячи полицейских километрах в пяти отсюда, ниже по реке, в Басре… Ничего, Рукх скоро будет отрезан… Мы рассчитываем на то, что полицейские перейдут на нашу сторону… Кто тебе сказал, что они перейдут? Они, между прочим, вооружены… Ну и что, что вооружены?…» Рядом с Итале на обочину тротуара присели две женщины; одна из них кормила ребенка грудью, но говорили они тоже не умолкая: «И тут я ему и говорю: я яйца забыла!.. Ах ты господи, что ж это творится!» — печально вздохнула одна, а другая засмеялась: «А ты деньги копи и жди себе — вот что я ему сказала!..» Мимо, к противоположному концу улицы, пробежала группа людей; их сопровождал какой-то странный глухой рев. Потом человек тридцать не то подкатили, не то просто подтащили к баррикаде какой-то черный предмет: это оказалась пушка, и это ее металлические колеса так грохотали по булыжной мостовой. Всюду мелькали факелы, отбрасывая уродливые, будто кривляющиеся тени. Итале успел в свете факелов рассмотреть сидящих у самых его ног женщин. Ребенок на руках у одной из них был совсем мал; его головенка, покоившаяся на обнаженной материнской руке, казалась невероятно крошечной. Когда пушка наконец проехала мимо, Итале снова услышал негромкое причмокивание — это младенец сосал грудь — и суховато-спокойные голоса женщин: «…вот я и говорю, ой, ты бы лучше помолчал, старый козел, у меня и так на прошлой неделе цыплята не вывелись!» А рядом все продолжали шепотом спорить мужчины: «Улицы-то все… А ружья где взять?…» Итале сделал несколько шагов по улице и разыскал на баррикаде Санджусто.
Мятежникам потребовалось немало времени, чтобы как следует установить пушку, а потом снова укрепить развороченную этой махиной баррикаду. Мужчины то и дело подходили и давали советы насчет того, как лучше заряжать пушку, как поджигать порох. Некоторым же хотелось просто ее потрогать. Только у двадцати пяти мужчин из тех, что собрались по эту сторону баррикады на улице Эбройи, имелись ружья. Почти вся редакция журнала «Новесма верба» тоже была здесь. Но Карантая Итале не нашел. Кто-то сказал ему, что Карантай все еще на заседании ассамблеи; другие уверяли, что видели его на другой баррикаде, на улице Гульхельма. Итале вскарабкался на самый верх и, стоя прямо над пушкой, осмотрел оттуда площадь. Она была пуста и освещена лишь неровным светом факелов, да из окон дворца на булыжную мостовую падали полосы света. За чугунными воротами, ведущими в сад, тоже никого не было видно. И всю ночь никто у ворот так и не появился.
Несколько человек втащили на самый верх баррикады матрасы, за которыми можно было бы укрыться от выстрелов. Санджусто и Итале лежали рядом, устроившись поудобнее и не выпуская ружей, и внимательно следили за воротами. Оба не спали уже почти двое суток. Время от времени они обменивались краткими репликами.
— Что это там?
На соседней баррикаде, на улице Палазай, тоже что-то такое устанавливали, втаскивая наверх.
— Наверное, еще одну пушку притащили.
— Нет, эта штуковина прямо в небо смотрит.
В колеблющемся свете факелов разглядеть, что это такое, было невозможно. Итале не выдержал и положил голову на руки, то засыпая на какое-то мгновение, то просыпаясь и не успевая даже понять, что уснул. Ему казалось, что он качается в лодке на тихой поверхности озера, а руку свесил за борт, и крошечные волны время от времени ласково лижут ее, но все же невозможно понять, волны ли касаются его руки или просто влажный воздух над водой… Верной, разыскавший их на баррикаде, прилег с ними рядом, тихонько тряхнул Итале за плечо и что-то протянул, низко склонив к нему свое усталое, симпатичное, молодое лицо. Оказывается, он принес целую шапку яблок. Все тут же повеселели и принялись грызть яблоки, время от времени тихо переговариваясь.
— Как ты думаешь, Сорде, днем-то они выступят?
— Подождем, посмотрим.
— А по-моему, они тут из тяжелой артиллерии все сразу разнесут.
— Весь город? Лучше бы подождали да согнали побольше полиции. Хочешь яблочко, Франческо?
Но Санджусто уже снова спал.
— Рассвет скоро, — тихо промолвил Итале, и снова все замолчали.
На северо-западе над крышами мерцало розовое зарево, то затухая, то разгораясь вновь — что-то горело в Старом квартале. Там вообще все время что-то горело; немало пожаров случилось и в других районах города. Наконец зарево почти погасло. Побледнели и немногочисленные освещенные окна во дворце Рукх. Итале поднял голову: на серо-голубом небосклоне разгоралась заря. Он стряхнул с себя остатки сна и сел на косо лежавшем матрасе, глядя на восток, на дальний конец улицы Эбройи, которая резко уходила вниз, за гетто, раскинувшееся в низине между площадью и рекой и еще тонувшее в ночной мгле. Гетто горбилось крышами тесно стоявших домов, а слева от него виднелся Университетский холм, за которым Итале когда-то жил. На холме, высоко над городом, ярко горел крест на шпиле университетской часовни, дрожал, переливался, и этот золотистый свет струился по шпилю, летуче касался соседних крыш и каминных труб… Итале снова повернулся в сторону дворца и увидел, что его стены теперь залиты рыжеватым светом зари и выглядят удивительно теплыми и живыми на фоне мертвенно-серого западного края неба. Наступало чудесное летнее утро. Итале больше не чувствовал усталости, только есть хотелось ужасно. Несмотря на владевшее им возбуждение, голова работала спокойно и четко, мысли больше не скакали и не метались, а стали очень определенными и конкретными; он думал о том, каковы планы тех, кто сейчас находится в осажденном дворце, и о том, что в пригородах люди сейчас уже встали и принимаются за обычные свои дела, не в силах даже представить себе, что происходит в центре, и о том, каково это будет, когда тебя подстрелят посреди улицы, и ты почувствуешь руками и щекой холод булыжной мостовой. Итале любил Красной, любил островерхие темные крыши его домов, в которых сейчас еще спали люди, любил всегда солнечный Университетский холм, любил этот старинный дворец, залитый в эти минуты красноватым светом зари, любил эти улицы, вымощенные булыжником. Это был его город, его соотечественники, его день.
— Жаль, что я не побрился, — громко сказал он, и Санджусто понимающе кивнул, зевая во весь рот от усталости.
Друзья взобрались на самый гребень баррикады и стояли как бы между стенами замка и встающим солнцем. Голова у Итале была ясной, чувства еще более обострились, и он ощущал себя абсолютно счастливым, стоя вот так на баррикаде рядом с надежным другом, без оружия, любуясь равнодушным и спокойным светом зари, заполнявшим для него сейчас весь мир. У него ничего больше не осталось — ни оружия, ни убежища, ни будущего. Во имя этого дня, которого так долго ждал, он и прожил свою жизнь. Почти с нежностью подумал он о тех солдатах, что потеют от страха там, за мощными каменными стенами дворца. Сам он ни о чем не беспокоился. Да и о чем ему было беспокоиться? Мало того, стоя на вершине баррикады, он с трудом удерживался, чтобы не закукарекать, как петух, от радости, вызванной наступлением столь великолепного утра.
Итале посмотрел на Санджусто, сунул руки в карманы и спросил, улыбаясь:
— Ты веришь в Бога, Франческо?
— Конечно. А ты разве нет?
— А я, слава богу, нет!
Санджусто только головой покачал. У него настроение тоже было довольно бодрое, однако особого возбуждения он не испытывал; мало того, был охвачен мрачным предчувствием, почти уверенностью, что сегодня его убьют. Свобода — это прекрасно, и раньше он искренне желал, чтобы когда-нибудь ему была дарована именно такая смерть, но теперь, когда все это стало реальностью, когда, как ему казалось, смерть уже стояла на страже, ему вдруг стало горько оттого, что умрет он, сражаясь за свободу не своей страны и не на родной земле; его снедала тоска по дому.
— «И воссияло солнце в темноте, — пропел во весь голос Итале, — тьма погасить его была не в силах!»
Санджусто засмеялся — эти напыщенные слова и похожее на петушиный крик пение Итале насмешили его. К ним наверх взобрался Брелавай, огляделся, сел и снял башмак.
— Всю ночь было некогда камешек вытряхнуть! — пожаловался он. — Вы только гляньте, какую он мне в носке дыру протер!
— Женился бы ты, что ли. По крайней мере, носки бы тебе кто-то штопал.
— Ни за что, пока не найду себе подходящую графиню, как молодой Лийве! — воскликнул Брелавай и приблизил к Итале свое смуглое, с резкими чертами лицо. — Или уж, по крайней мере, баронессу.
— Уж баронесса-то тебе носки точно штопать не будет! Ого! Посмотрите-ка туда!
Над баррикадой на улице Палазай поднялся высокий шест, с которого неподвижно — из-за полного безветрия — свисал красно-голубой флаг. Все головы дружно повернулись в ту сторону. Уже восемнадцать лет никто не видел, чтобы этот флаг поднимали, а молодежь на баррикаде и вовсе никогда его не видела.
— А сбегаю-ка я на улицу Гульхельма, — сказал Брелавай, — посмотрю, нет ли там Карантая. — Он уже начал спускаться вниз, но Итале остановил его:
— Послушай, если увидишь Сандера, скажи ему, что нам всем надо сегодня непременно собраться — лучше всего в редакции.
— Ну, если дела пойдут плохо, нам туда лучше не соваться.
— Хорошо, тогда у Геллескара. Договорились?
— Угу, я через полчасика вернусь. А вы садитесь за стол и завтракайте, не ждите меня! — И Брелавай ушел, а они остались на баррикаде и ждали, тихо переговариваясь. Теперь солнце заливало уже по крайней мере треть дворцовой площади.
Пройти прямо через площадь Брелавай не мог и вынужден был сделать довольно большой круг, чтобы попасть на соседнюю улицу Гульхельма. Он вышел на нее в двух кварталах от площади и сразу налетел на разъяренную толпу людей в штатском, которые окружили отряд полицейских. Брелавай видел белые с золотом мундиры, но не мог определить, сколько же в отряде человек. Очевидно, из Басре, основного гарнизона, прислали подкрепление, полагая, что дворцовой страже не справиться. Возглавлявшие отряд лейтенант и капитан полиции о чем-то яростно спорили с мятежниками. Брелавая все время толкали, толпа с каждой минутой становилась все теснее и все свирепее; у людей явно чесались руки, и больше всего им хотелось немедленно разоружить полицейских. Шум стоял невообразимый. Потом здешние руководители повстанцев предприняли попытку расчистить проход по улице в обратную от дворцовой площади сторону, и Брелавай услышал, как один и них, рабочий лет сорока, горячо и с отчаянием говорит капитану полиции: «Сейчас же уводите отсюда своих людей! Скорее!» Но капитан оскорблено заявил с сильным немецким акцентом: «Никогда! Нам приказано пройти во дворец!» — и тут же отдал соответствующее приказание своему отряду, зажатому толпой. Толпа вздыбилась, подхватила Брелавая и куда-то поволокла; он задыхался под её напором, лягался, точно норовистый конь, и хватался руками за любую опору, чтобы устоять на ногах. Когда наконец напор толпы несколько ослабел, он обнаружил, что держится за портупею одного из полицейских. Оба изумленно уставились друг на друга; между ними было не более десяти-пятнадцати сантиметров, а вокруг раскачивалась и ревела толпа, и они раскачивались вместе с нею, точно влекомые морским течением. «Они открыли огонь», — сказал полицейский, не сводя глаз с Брелавая, и дернулся, пытаясь пробиться сквозь толпу. Брелавай выхватил у него из рук мушкет и, колотя прикладом по спинам, чтобы расчистить себе путь, все-таки выбрался из толпы. «А я ружье раздобыл, клянусь Господом!» — ликуя заорал он, но так и не обнаружил никого, в кого можно было бы выстрелить, а вскоре понял, что ни пороха, ни пуль у него нет. Стрельба стихла; толпа быстро рассеивалась, и Брелавай никак не мог понять, что случилось и куда делся тот отряд полицейских в белых мундирах. Потом он увидел их: все они лежали посреди улицы, человек пятнадцать по крайней мере, и он узнал золотые эполеты капитана, но само его тело напоминало скорее скомканный грязно-белый лоскут — скрюченное, изуродованное. Капитан был затоптан насмерть. Брелавай не в силах был отвести взгляд от этого истерзанного тела. А толпа между тем мощным потоком устремилась по улице Гульхельма к баррикаде, и каждый намерен был во что бы то ни стало раздобыть патроны и стрелять, стрелять… Брелавай бросился за ними, страшно взволнованный, крича: «Погодите!»
Защитники другой баррикады, на улице Эбройи, сперва услышали донесшиеся слева негромкие сухие щелчки выстрелов, а потом глухой рев, точно где-то неподалеку прорвало плотину. И вдруг какой-то странный темный вал, кипя, перевалил через баррикаду на улице Гульхельма и выкатился прямо на дворцовую площадь, уже полностью залитую ярким солнечным светом. На площади вал распался и превратился в толпу, которая довольно быстро поредела и казалась теперь совсем небольшой и довольно жалкой. До чего же эти люди похожи на вспугнутых кузнечиков, скачущих по жнивью, подумал Итале, с трудом, впрочем, подавив желание присоединиться к ним, особенно когда через другие баррикады тоже стали переливаться потоки мятежников, устремлявшихся на площадь. «Назад! Назад!» — тщетно взывал он, но люди после целой ночи мучительного ожидания, услышав выстрелы и шум обезумевшей толпы, безудержно рвались вперед, на площадь. «Назад! Я приказываю, назад!» Его била нервная дрожь, даже зубы стучали, кружилась голова; ему казалось, что он вот-вот упадет. И тут раздался оглушительный грохот.
— Что это? — крикнул он Санджусто и тут же понял, что это выстрелила пушка, выстрелила буквально у него под ногами.
— Пороху многовато, — проворчал в ответ Санджусто, окутанный клубами дыма. И тут юный Верной оттолкнул их, ринулся с баррикады вниз и исчез в толпе, сплошным черным потоком лившейся через площадь к чугунным воротам дворца, грозя снести и ворота, и ограду. Еще кое-кто попытался последовать примеру Верноя, но Итале преградил им путь:
— Назад, черт бы вас всех побрал! Назад! Нам нужно удержать баррикаду! — орал он в бешенстве, все время оглядываясь, чтобы видеть, что происходит на площади. Толпа у ограды вскипала, точно прибой; люди карабкались на ограду и, перевалившись через нее, устремлялись к дверям дворца.
Слышались крики: «Ура! Они прорвались!» — и теперь Итале уже и сам с трудом сдерживался, чтобы не броситься на площадь и не присоединиться к толпе. Неожиданно все вокруг точно замерло; Итале успел заметить лишь небольшие облачка дыма, появившиеся в оконных проемах дворца и тут же растаявшие в солнечных лучах. По-прежнему ничего не было слышно, кроме могучего, просто не-мыслимого рева толпы, однако в самой толпе стали происходить некоторые перемены: она закачалась и начала рассыпаться; со стороны баррикад в нее все еще вливались потоки людей, но возникло и обратное течение, мощное и беспорядочное, устремившееся в сторону баррикад. И надо всем этим то и дело взлетали белые облачка дыма. Потом раздался перекрывающий все оглушительный грохот и сразу все замерло. Итале тоже скорчился и застыл, точно парализованный: он понял, что это заговорили пушки дворца Рукх. Теперь значительная часть толпы повернула назад; повсюду он видел перепуганные лица людей, карабкавшихся на баррикаду, сползающих с нее и бегущих по улице дальше, и над этим хаосом слышался непрерывный чудовищный рев пушек. Потом вдруг пушки умолкли, и Итале вновь стал слышать людские голоса. Теперь площадь почти опустела. Толпа растеклась по улицам и переулкам, прячась за баррикады; у чугунной ограды, на камнях мостовой были видны тела убитых и раненых; люди лежали неподвижно и словно чего-то ждали. Головы многих были окружены лужицами крови, на мостовой тоже виднелись красные кляксы. Рядом с Итале присел, чтобы отдышаться, какой-то человек, только что вскарабкавшийся на баррикаду; лицо и волосы у него тоже были вымазаны кровью, уже подсохшей и больше похожей на красную краску. «Пожалуйста, оставьте свои ружья на баррикаде», — спокойно говорил кому-то Санджусто, точно дворецкий, принимающий у гостей пальто. И многие действительно послушно отдавали ему свои мушкеты. «На вот, возьми», — сказал он Итале, и Итале взял ружье и пороховницу. Из дверей дворца поспешно выбегали гвардейцы в красных мундирах, таких же ярких, как свежая кровь, и начинали строиться. Распахнутые двери зияли, точно черные разверстые пасти. Санджусто прилег на матрас, зарядил ружье, прицелился и выстрелил. Потом снова спокойно зарядил, прицелился, выстрелил. Итале старался ему подражать, но никак не мог сладить с австрийским мушкетом. До сих пор ему доводилось держать в руках только охотничьи ружья. Через некоторое время он оставил свои попытки, опустил заряженный мушкет и сказал:
— Пошли, Франческо.
— Куда? Зачем?
— Они взяли баррикаду на улице Палазай и скоро зайдут нам в тыл. Давай быстрее! К реке!
Друзья бросились бежать по улице Эбройи.
Выбираясь с площади Рукх, Брелавай потерял ружье и дважды был сбит с ног. В данный момент он сидел на крыше, примерно на середине пути от дворца Рукх до дворца Синалья, и смотрел вниз, на улицу Палазай. Вместе с ним на ту же крышу забрались еще шестеро мужчин, притащив с собой груду булыжников и обломки мебели. Внизу бурлила толпа; люди были сплошь в штатском. Теперь, когда паника улеглась, люди вновь горели гневом, однако никакой конкретной цели их гнев не имел. Отряды дворцовой стражи направились на восток и на юг, чтобы отрезать защитникам баррикад пути к отступлению и воссоединиться с отрядами полицейских, присланных в подкрепление. Брелавай тщетно старался высмотреть в толпе своих друзей — одного невысокого смуглого мужчину и двух очень высоких: Карантая, Сорде и Санджусто. Они могли быть сейчас где угодно. Могли, например, лежать мертвые на площади Рукх. Брелавай был весь покрыт синяками и ссадинами, его подташнивало от усталости и напряжения, однако в душе его по-прежнему горел огонь неукротимого гнева. Десятки раз ему казалось, что он видит в толпе знакомое лицо, однако оно тут же пропадало или оказывалось лицом совершенно чужого человека. С юга доносились звуки яростной перестрелки; Брелавай, прислушиваясь, продолжал всматриваться в толпу. Он чувствовал, что если бы счел своих друзей погибшими, то просто убежал бы отсюда домой, сдался бы, постарался бы спрятаться… Он оглядел тихие крыши, залитые утренним солнцем, уже почти ненавидя и этот город, и эту истерически-возбужденную толпу внизу. Если Сорде и Карантай убиты, то любое сопротивление ни к чему; эти камни, которые они притащили на крышу, намереваясь забросать солдат, очень скоро кончатся. Но пока что Брелавай держал себя в руках и старался поддержать боевой дух в той небольшой группе людей, которую привел с собой. Его самого поддерживала, правда, отнюдь не надежда, а мысль о том, что его друзья живы. Брелавай по природе своей был оптимистом и, кроме того, человеком очень верным, и эта верность в нем была глубже и сильнее любых убеждений, любого страха; из-за этой верности он и продолжал сейчас сидеть на крыше и упрямо ждать.
По улице Эбройи застучали подковы; Итале и Санджусто, спрятавшись в темной арке одного из дворов, видели, как мимо проехал полицейский эскадрон, направляясь ко дворцу Рукх. Друзья уже собирались уходить, когда во дворе появилась сутулая молодая женщина, за юбку которой держались двое ребятишек. Женщина испуганно застыла, глядя на Итале и Санджусто.
— Вы не могли бы дать нам воды? — спросил Итале, Она кивнула, вместе с детьми вернулась в темный подъезд и снова вышла во двор, неся большой черпак, а потом проводила мужчин к расположенному в глубине двора крытому колодцу. Она стояла и спокойно смотрела, как они пьют, а когда Итале стал благодарить ее, сказала:
— Ступайте к Менделю, мяснику. Туда уже все ушли.
Они пошли, куда она им велела, и вскоре обнаружили во дворе за кошерной мясной лавкой, притаившейся среди молчаливых домов с закрытыми ставнями, за глухой задней стеной синагоги несколько десятков евреев. Здесь, видно, решался вопрос об участии гетто в общем восстании. Надо сказать, в разработке планов евреи проявляли удивительное спокойствие и методичность. Среди них выделялся человек лет тридцати с прекрасными, но усталыми глазами; он держался с неким врожденным достоинством, явно обладал задатками лидера, а также — как узнали друзья — неплохим запасом пороха и патронов. Итале понял, что имя этого человека Мойше, но фамилии его узнать так и не сумел. Под руководством Мойше их маленький отряд занял несколько весьма выигрышных позиций на крышах вдоль улицы Эбройи. Вскоре в конце улицы показалась цепочка королевских гвардейцев в красных мундирах и на холеных норовистых конях. И тут с крыш на них посыпались камни и затрещали выстрелы, странным образом напоминая праздничный фейерверк. Послышались крики, заметались лошади. Некоторые из лошадей, с уже опустевшими седлами, отчаянно ржали и пытались убежать, спотыкаясь о волочившиеся по земле поводья и нервно озираясь по сторонам. Когда наступило временное затишье, Итале спросил у лежавшего рядом с ним Мойше:
— Откуда у тебя столько боеприпасов?
— Вчера ночью мы сожгли старый арсенал на улице Гельде.
— А для чего ты вообще ввязался в эту заваруху, Мойше?
— Ну, что касается нас, то тут любые перемены могут быть только к лучшему, — ответил еврей и, тряхнув пороховницу, чтобы лучше сыпался порох, искоса глянул на Итале. — А могу я узнать, зачем ты во все это ввязался?
— Я люблю свежий воздух.
— Для тебя это всего лишь игра!
— Вовсе нет.
— Восемь, — сказал Санджусто; это число означало убитых ими во время первой атаки. Итальянец был сам на себя не похож: лицо измученное, губы напряженно сжаты.
На дальнем конце улицы, куда отступили конные, на разрушенную баррикаду поднялось несколько человек. Один из них принялся выкрикивать высоким, пронзительным голосом:
— Сложите оружие и расходитесь по домам!..четыре часа… Расходитесь по домам!.. Общая амнистия на четыре часа… — С крыши одного из домов послышались выстрелы, и кричавший тут же исчез.
К утру гетто еще не успели отрезать от остального города, и сюда постоянно пробирались люди, принося свежие вести о схватках на улице Палазай и в районе Элейнапраде. Пока что по тем улицам, которые контролировала группа Мойше, засевшая на крышах, не прошел ни один полицейский ни с севера, ни с юга. Однако бунтовщики упорно оставались на местах и ждали, хотя все более очевидным становилось то, что они оказались в изоляции. Сознавать это было невыносимо; они отважно ходили в разведку и пытались завязать перестрелку, потому что теперь площадь Рукх была буквально вся заполнена полицейскими, прибывшими из гарнизона, расположенного ниже по реке. Именно отсюда, по всей очевидности, и посылалось подкрепление в северную часть столицы. Группе Мойше в конце концов удалось пробраться по крышам к тем домам, что буквально нависали над баррикадой, и открыть огонь. Полицейские сперва стреляли по ним снизу, а потом просто подожгли дома на северной стороне улицы. Деревянные строения вспыхивали, как стога сена. Женщины, весь день прятавшиеся в глубине своих дворов и квартир, выбегали на улицу, выбрасывали вещи из окон домов. Спускаясь по шаткой лестнице, Итале заметил детей, которые ждали своих матерей, присев на корточки возле сваленного в кучу домашнего скарба. Мойше остановился было, чтобы о чем-то спросить старого еврея, стоявшего возле детей, но тот вместо ответа лишь погрозил ему кулаком и с бессильной яростью принялся на все корки честить «проклятых мятежников». Мойше повел свою группу дальше, через залитую солнцем улицу, где перемешалось все — люди, перепуганные лошади, сломанные стулья и кровати… Над улицей висел запах дыма, еще полыхали подожженные дома. Мойше, знавший в гетто все ходы и выходы, вел их довольно уверенно, но почему-то они все время возвращались в одно и то же место — на улицу Эбройи, где можно было еще некоторое время продержаться, прячась в опустевших домах и стреляя из окон. Однако порох и патроны кончались. И каждый раз, после очередной перебежки в поисках укрытия, людей в их группе становилось все меньше, так что в конце концов они решили совсем разойтись, разбежаться в разные стороны. С Мойше остались только Итале и Санджусто. Ныряя из одного двора в другой, они совершенно неожиданно столкнулись с отрядом полицейских; никто из них не успел даже поднять ружье и выстрелить. Чтобы пробиться, им пришлось пустить в ход приклады, а потом, несмотря на открытый по ним огонь, удалось нырнуть в какой-то проходной двор и выскочить прямо к той мясной лавке, откуда их маленький отряд вышел сегодня утром. Полицейские их не преследовали. Затаившись в дальнем помещении лавки, они выжидали. Но звуков с улицы доносилось все меньше. Примерно через час Итале, преодолев дремоту, встал и осторожно выглянул за дверь. Вечерело. В дальнем конце улицы виднелся кусок ясного, бирюзового неба, на фоне которого отчетливо выделялась приземистая северная башня замка Рукх. С противоположной стороны улицы на него безмолвно, пустыми глазницами окон смотрели фасады разгромленных домов. В воздухе чувствовался еще довольно сильный сладковатый запах дыма. У порога лавки Итале заметил узел с одеждой и старый башмак — все это, видно, обронило какое-то семейство, спасавшееся от пожара.
— Похоже, все кончено, — сказал он, оборачиваясь к своим спутникам и выходя на улицу.
Санджусто и Мойше тоже вышли и встали с ним рядом. Во время последней стычки с полицией итальянца подстрелили, и теперь он едва держался на ногах и со стоном и проклятьями опустился на тротуар, баюкая раненую руку. Мойше сделал несколько шагов и осмотрел убитого мятежника, лежавшего посреди улицы рядом с трупом полицейского; заглянув мертвому в лицо, он только пожал плечами и вернулся назад.
— Ну, а теперь что? — спросил Итале. — Куда теперь?
— К черту! — сказал Санджусто по-итальянски. Его рука сильно распухла и болела все сильнее, его подташнивало, а на душе было погано: его не убили в этом сражении, ему снова придется пройти через все это, снова и снова… пока не закончится эта бесконечно долгая ссылка!.. — Господи, ну что за сволочная жизнь! — проворчал он злобно, на этот раз уже на диалекте Пьемонта, и медленно двинулся по улице, волоча за собой по камням мостовой свое пустое ружье.
— Вы как хотите, а я домой пойду, — сказал Мойше, отвечая на вопрос Итале. — У вас-то планы какие?
Итале молчал.
— В моем доме и вам будут рады, — сухо заметил еврей, готовый к резкому отказу.
— Спасибо тебе, — искренне поблагодарил его Итале и повернулся, чтобы посмотреть этому мужественному человеку в его прекрасные строгие глаза. Теперь, после всего пережитого, ему казалось, что они знают друг друга всю жизнь, однако теплых чувств между ними так и не возникло, было только доверие, безграничное доверие друг к другу — все и ничего. И оба не находили слов, чтобы попрощаться. — Нам, наверное, нужно попытаться отыскать своих товарищей, — честно признался Итале. И, сдержанно распрощавшись с Мойше, они расстались.
Итале и Санджусто решили пробраться к Геллескару; путь туда лежал вокруг Университетского холма, через Заречье, мимо кафедрального собора… Они шли страшно долго, точно в затянувшемся сне, сперва при свете заката, потом в сумерках. В светлое время они передвигались очень осторожно, но затем осмелели. Их не остановили даже полицейские, расположившиеся на площади перед собором. Отряды конной полиции, стуча подковами, проезжали мимо, пешие патрули попадались на каждом шагу, однако в общем, похоже, полицейских в городе стало ненамного больше. Улицы, правда, были почти пусты, но отдельные прохожие все же попадались, хотя и были очень молчаливы и замкнуты. Ни одной женщины друзья не встретили. Это был город, лишенный женщин. По дороге Итале и Санджусто довольно оживленно обсуждали возможные причины столь очевидной амнистии и пытались как-то восстановить общую картину того, что произошло за два дня восстания, особенно в районе Элейнапраде, пока они находились в гетто. Хотелось им знать, конечно, как обстоят дела в ассамблее. Говорил в основном Итале; он даже пытался шутить, надеясь подбодрить друга:
— Знаешь, награда ведь редко кого находит, а вот хомут всегда найдется — была бы шея!.. — На улице Сорден он спросил, какое сегодня число, но через некоторое время снова спросил об этом.
— Я же сказал: четырнадцатое, — откликнулся Санджусто.
— Разве я уже спрашивал?
— Спрашивал.
— Как твоя рука?
— Огнем горит.
— Ничего, здесь совсем недалеко. Можно было бы… — Итале не договорил. Он хотел предложить Санджусто остановиться и немного передохнуть, но это было бы глупо: пройти им оставалось не более двух кварталов. Ноги у него заплетались, он споткнулся.
— Хочешь, остановимся? — спросил Санджусто; на лице его застыла гримаса боли.
— Ну что ты! — воспротивился Итале. — Дом Геллескара в конце улицы. Хорошо бы, Томас уже оказался там! — Ему вдруг показалось, что и это он наверняка не раз уже говорил, и решил пока помолчать. Наконец они подошли к нужному дому и поднялись на крыльцо, украшенное величественными каменными кариатидами и старинными щитами и мечами. Дверь им открыл слуга в ливрее и провел их через гостиную прямо в библиотеку, где им навстречу радостно бросился старый граф, на живом морщинистом лице которого явственно читалась тревога. Итале протянул было руку, попытался ухватиться за плечо Санджусто, однако ноги его подкосились, и он без чувств рухнул на пол. Санджусто, и сам едва державшийся на ногах, страшно растерялся, оказавшись среди совершенно незнакомых ему людей, упал возле Итале на колени и все пытался привести его в чувство, в отчаянии шепча:
— Очнись, дорогой мой, слышишь? Очнись…

Глава 5

На следующий день в полдень Санджусто вошел в комнату Итале со специальным выпуском «Меркурия» — всего в одну страницу, поскольку все государственные издательства были сожжены в ночь с тринадцатого на четырнадцатое, и явно набранного в чьей-то частной типографии, возможно даже «Новесмы вербы». В газете ничего не говорилось о событиях в Париже, ничего — о том, перенесена ли сессия ассамблеи или же заседания будут продолжены, и ничего — о волнениях 13–14 августа; зато там была сводка новостей за 12-е, где главной новостью была просьба великой герцогини, с которой она обратилась к ассамблее, а также сообщалось, что, согласно требованию полиции, лица, незаконно проживающие в Красное, должны незамедлительно покинуть не только столицу, но и провинцию Мользен до 16 августа 1830 года, а если они этого не сделают, то по приказу правительства будут арестованы и заключены в тюрьму. Далее следовал список из шестидесяти трех фамилий, набранный очень грязно, с ошибками, и Санджусто прочитал его вслух, неуверенно запинаясь и с особенно заметным на сей раз итальянским акцентом.
— Разенне Луке. Ягове Пьер-Мария. Брелавай Томас-Алексис. Фабре Рауль. Френин Дживан…
— Вот тут они запоздали, — заметил Итале.
Санджусто продолжал читать; по крайней мере десятка два фамилий были Итале хорошо знакомы, некоторых же имен он даже никогда не слышал.
— …Орагон Стефан-Мария.
— Орагон! Итак, он первый из депутатов… А Ливенне случайно в списке нет?
— Граф Геллескар слышал, что Ливенне убит на улице Палазай…
— Ладно, читай дальше.
— Паллей Тедор. Паллей Салвате. Верной Рош. Сорде Итале. Эклезей Матиас-Марк. Чорин-Фаллескар Георг-Андре.
— А вот и еще один депутат!
Санджусто дочитал список до конца, некоторое время оба молчали.
— А Карантая в списке нет, — заметил Санджусто.
— Нет, — кивнул Итале.
Старый граф постоянно посылал слуг узнавать, что нового творится в городе. Ходили слухи, что Карантай серьезно ранен в схватке на улице Палазай; но ни о Брелавае, ни о юном Верное узнать ничего не удалось.
— Значит, даже Орагона хотят выслать, — говорил Итале. — Это действительно серьезный удар! — Чувствуя, что голос его звучит как-то неестественно, он сел в кровати — кровать была огромная, величественная, как и все в доме Геллескара, с великолепными одеялами и пологом, напоминавшим занавес в оперном театре. Итале выглядел изможденным и осунувшимся; казалось, за эти два дня он снова сильно похудел и даже как будто стал меньше ростом.
— Тебе нужно немедленно уезжать из Красноя, — сказал с тревогой Санджусто. — После такого на помилование тебе даже надеяться нечего.
— Эх, если б удалось хоть что-то узнать о Брелавае!..
— Брелавай сумеет скрыться. Вряд ли он захочет попасть в тюрьму. А тебе нельзя ждать. У тебя в запасе всего одни сутки!
— А ты поедешь со мной?
— Меня в этом списке нет.
— Но ты запросто можешь оказаться в другом.
— Это верно. Почти наверняка и окажусь. — Санджусто сказал это совершенно спокойно. — Нет, я, пожалуй, немного подожду, пока все утихнет, а потом снова уеду во Францию.
— А я вернусь домой. Поедем со мной, Франческо. Хоть ненадолго.
— Спасибо, дружище. Но лучше в другой раз, когда мой визит не будет столь опасен для гостеприимных хозяев. Я непременно приеду и с огромным удовольствием!
— Ну пожалуйста! Сделай мне одолжение, а? Ты же не сможешь в ближайшее время даже границу пересечь. Тебя ни за что не выпустят. Поедешь во Францию попозже, когда все действительно утихнет. Я понимаю, почему тебя так туда тянет: здесь-то все кончено! Здесь просто незачем оставаться. И все же сейчас опасно пытаться выехать из Орсинии. Лучше какое-то время выждать, скрыться у нас, в горах. А потом мы постараемся вместе выпутаться из этой истории. Я ведь только одно и могу: уберечь тебя от ареста. Так позволь мне…
— Ну, хорошо. Я поеду с тобой, — вдруг быстро сказал Санджусто.
Итале даже дыхание затаил от неожиданности, потом выдохнул:
— Вот и прекрасно!
Некоторое время оба молчали. Похоже, и Санджусто испытывал облегчение, приняв приглашение Итале, но выразить свои чувства словами был не в состоянии.
— Если пока что все по-старому, то почтовый дилижанс в юго-западном направлении отправляется два раза в месяц по пятницам, а айзнарский — в ближайшую субботу. Сегодня у нас ведь пятнадцатое? Значит, на этой неделе можно будет уехать. Но придется ждать еще три дня, а я совсем не уверен, что это нам удастся.
Санджусто молча покачал головой.
— Мы можем, конечно, пойти и пешком… — размышлял вслух Итале.
— А это далеко?
— Не больше полутора сотен километров.
— Но нам придется выйти немедленно, чтобы завтра оказаться за пределами этой провинции.
Раненая рука Санджусто была аккуратно перевязана; пришлось даже наложить легкие шины, чтобы зафиксировать ее.
— Ты вряд ли сможешь пройти сто пятьдесят километров с такой рукой, — сказал Итале, понимая, что и сам вряд ли сможет их пройти, и испытывая непреодолимое отвращение к собственной слабости.
— Нет, думаю, что смогу. А вот ты, Итале, по-моему, еще не совсем здоров.
— Ничего, граф одолжит нам лошадей, чтобы мы могли доехать до Фонтанасфарая. Он отсюда километрах в пятнадцати. И это уже провинция Перана. А оттуда мы можем уже не спеша пойти пешком или дождаться почтовой кареты.
— Ну, хорошо, а деньги у тебя есть?
Они уставились друг на друга.
— Мелочь какая-то есть, по-моему.
— У меня в гостинице есть несколько крунеров, но туда мне уж больно не хочется идти, риск слишком велик.
— Нет-нет! Ни в коем случае! Граф, конечно же, одолжит нам необходимую сумму. Господи! Какой же я дурак! — Итале потер руками лицо, взъерошил короткий еще ежик отросших волос и рассмеялся. Опасность, абсурдность и безнадежность их положения в данный момент были ему и совершенно ясны и одновременно совершенно безразличны. Самое главное — что он не потерял своего друга, что Санджусто, этот храбрый и милый человек, не исчез, не растворился в неизвестности, как все остальные. Самое главное, что Санджусто не будет арестован, ибо он, Итале, этого не допустит. И более он ни о чем думать был не в состоянии. Он даже ту опасность, что могла грозить ему самому, способен был учитывать только в рамках опасности, грозившей Санджусто, хотя и для него самого возможность нового ареста была более чем велика.
Итале ни секунды не колебался, прося графа Геллескара одолжить ему лошадей и денег, и даже принялся шутить со стариком, которому очень не хотелось отпускать их в опасный путь, хотя старый граф прямо-таки мечтал бросить вызов всей Австро-Венгерской империи, посмевшей угрожать его дорогим гостям. Он еще долго спорил с Итале и Санджусто, доказывая, что оба они просто не в состоянии сейчас пускаться в столь утомительное путешествие, и уговаривал их остаться под тем предлогом, что полиции даже в голову не придет искать их у него в доме, «в доме какого-то старого солдата», как он выразился.
— Знаете, граф, в основе моей доблести всегда лежала осторожность, — заметил Итале. — Мы будем передвигаться только тогда, когда это будет нам достаточно удобно. И, пожалуйста, передайте это Георгу, когда он вернется домой. Я думаю, он вполне одобрит такой вариант доблести.
К вечеру Итале поднялся с постели и был сейчас одет в аккуратный, но весьма поношенный синий сюртук, на данный момент составлявший всю его собственность. Он старался держаться как можно прямее, чтобы убедить старого Геллескара, а заодно и себя самого, что вполне способен выдержать предстоящее путешествие. Порой, правда, он внутренне удивлялся, что все еще стоит на ногах и даже умудряется ходить, ибо испытывал страшную слабость и какую-то странную усталость; удивляло его и то, что он сумел не только принять вполне конкретное решение, но и убедить Санджусто, а ведь ему казалось, что он не в силах удержать в памяти и двух мыслей. И еще он никак не мог понять, как ему удается все время болтать, шутить и смеяться, если в горле постоянно стоит ком непролитых слез. Порой он готов был сдаться, но понимал, что тогда это невероятное напряжение закончится очередным глубоким обмороком. И все же сдаться ему в эти мгновения очень хотелось, сдаться, отбросить от себя все проблемы, как отбрасывают ногой попавшийся на дороге камешек, лечь в постель, закрыть глаза, уснуть, отдохнуть… Во всей этой суете больше не было смысла, ибо у них больше не было цели, им было неведомо дальнейшее направление. Но тем не менее мысли его и поступки по-прежнему были точно цепью прикованы к скале его неколебимой воли, его личности, его неистребимого желания во что бы то ни стало оставаться самим собой.
Решив как можно скорее покинуть гостеприимный дом Геллескара, друзья понимали, что это соответствует интересам обеих сторон — их самих и старого графа; так что закат еще не догорел, когда Итале, Санджусто и двое слуг графа верхом проехали по улице Тийпонтий мимо парка, мимо затихшего дворца Синалья, мимо каретного двора у Западных ворот, мимо гостиницы, где Итале когда-то встречался с Луизой, мимо возделанных полей, домишек северо-западных предместий, выехали наконец на равнину, совершенно золотистую в лучах заходящего солнца, и погнали своих коней в сторону недалеких предгорий. На дороге, что вилась над Колоннарманой, они остановились и оглянулись на город, раскинувшийся в излучине реки, — россыпь неярких светящихся точек в бескрайнем сером сумеречном пространстве. Эти огоньки были такими маленькими и легкими, что их, казалось, можно собрать в ладонь, точно застывшие капельки серебра. Постояв немного, путники двинулись дальше. Какое-то время дорогу им освещал месяц, висевший высоко в небесах над голыми вершинами гор, но к тому времени, как они добрались до Фонтанасфарая, месяц успел скрыться. Фонтанасфарай находился метров на триста выше Красноя, и здесь было значительно прохладнее. На улице неярко светились в тени деревьев цветные фонарики — зрелище было совершенно сказочное. Мимо неторопливо проезжали легкие коляски и открытые экипажи. Спешившись, путники зашли в первую же попавшуюся гостиницу.
— Здесь, похоже, дороговато, — заметил Итале, но Санджусто возразил:
Ничего, подешевле будем завтра искать. — Итале спорить не стал. Он давно уже с трудом удерживался в седле, а уши лошади, на которой он ехал, странным образом то отдалялись от него, то приближались, и то же самое происходило со звездами, которые, например, сейчас вдруг собрались все вместе прямо у него над головой, образовав какое-то немыслимое облако на совершенно черном и пустом небосклоне, и это светящееся облако опустилось так низко, что он губами, лбом и щеками ощущал легкое холодное покалывание звездных лучей, и это отчего-то его тревожило.
Им отвели номер под самой крышей — по словам хозяина, это была последняя комната, еще оставшаяся свободной. Летом в этом курортном местечке было полно отдыхающих, спасавшихся от столичной жары и духоты.
— Да, — подтвердил Санджусто, который взял на себя все переговоры с хозяином гостиницы, — в Красное сейчас действительно очень жарко!
Как только хозяин ушел, Итале сразу лег и закрыл глаза. Санджусто, сильно страдая от боли, тихонько шипел и ругался. Он попытался было о чем-то спросить Итале, но тот не ответил. Он еще не спал, и ему даже, пожалуй, хотелось поговорить с Санджусто, но шевелить языком у него не было сил. Постель оказалась достаточно удобной, и он испытывал наслаждение уже просто от того, что наконец лег и вытянул ноги. Лишь где-то в самой глубине души, там, где рождаются сны и воспоминания, в тех немыслимых глубинах, где ему удалось затаиться и выжить после двух лет, проведенных в одиночной камере, еще торчал какой-то острый и твердый обломок, вызывавший тупую непре — ходящую боль. Все остальное кончилось, ушло, хотя умом он все еще сознавал, что на самом деле ничто не кончено, ничто не доведено до конца, но ему все равно придется вернуться домой, отправиться в ссылку. И он продолжал лежать неподвижно, с закрытыми глазами и видел перед собой лесистые склоны гор, отражавшиеся в водах притихшего озера.
Назад: ЧАСТЬ VI НЕИЗБЕЖНАЯ СТРАСТЬ
Дальше: ЧАСТЬ VII МАЛАФРЕНА