ЧАСТЬ VII
МАЛАФРЕНА
Глава 1
Когда айзнарский почтовый дилижанс не запаздывал, что с ним иногда все же случалось, то прибывал в узловой пункт Эрреме примерно к четырем утра; от Красноя до Эрреме было часов двадцать пути. Пассажиров, следовавших в Айзнар, беспокоили, только чтобы поменять лошадей, а потом все опять погружались в дремоту, благо дороги здесь были относительно ровные. А вот пассажирам, следовавшим в Монтайну, приходилось в холодный предрассветный час пересаживаться на другой дилижанс, и они, особенно если ехали этим путем впервые, всегда недоверчиво спрашивали, глядя на сей диковинный экипаж: «Неужели НА ЭТОМ мы сумеем добраться до Партачейки?» А пассажиры бывалые, которым не раз приходилось уже путешествовать по юго-западным провинциям, просто тяжело вздыхали и готовились терпеть тяготы предстоящего пути. В дилижанс запрягали четверку мохнатых лошадок, низкорослых и широкогрудых, мальчонка лет десяти в бесформенной шапке, окинув презрительным взглядом пассажиров, садился верхом на коренника, а возница, высокий, темноволосый и очень спокойный, рот которого, казалось, заржавел и не открывался, а потому был способен издавать лишь нечленораздельные вопли, на которые совершенно не требовалось ответа, садился на козлы, кричал коням не обычные «Но!» или «Трогай!», а диковатое «Хой!», и дилижанс отправлялся в Монтайну, раскачиваясь и поскрипывая на ухабистой дороге, повернувшись спиной к солнцу и лицом к горам, что высились, синие и неприступные, на фоне быстро светлевшего рассветного неба.
Утром двадцатого августа пересадку в Эрреме делали четверо. Пассажиры, спотыкаясь в темноте и пробираясь между многочисленными повозками, перешли из большой кареты в маленькую. Вокруг царила суматоха, конюхи запрягали и распрягали лошадей, слышались крики возниц и хриплые сигналы их рожков.
— Неужели мы НА ЭТОМ поедем в Партачейку? — с недоверием спросила у возницы одна из пассажирок, молодая женщина.
— Ага, — только и вымолвил тот.
Санджусто помог женщине сесть в карету, возница протрубил в рожок, крикнул «Хой!», старенький экипаж протестующе застонал, заскрипел всеми своими суставами, и они тронулись в путь. Вскоре болезненное состояние дилижанса стало сказываться и на суставах троих его взрослых пассажиров. Четвертому же не было еще и двух лет, и он весил так мало, что бесконечные раскачивания и подтряхивания ничуть его не беспокоили, напротив, он воспринимал их как некое веселое развлечение. Его молодая мать и Санджусто вскоре задремали, а Итале и малыш продолжали бодрствовать. Мальчик то принимался играть с узлами, наваленными вокруг, то подбирал соломинки с пола кареты, то вдруг начинал озираться вокруг с задумчивым и даже печальным видом, но ни разу не пожаловался. За окошком кареты висел серый туман, было очень холодно. Итале сгорбился и поднял воротник пальто, стараясь погрузиться в него как можно глубже; руки он засунул в карманы. После тюрьмы Сен-Лазар, где от холода он страдал значительно сильнее, чем от всех прочих невзгод, Итале теперь все время мерз и стал даже бояться холода, поскольку не имел возможности ему сопротивляться. Сейчас, например, он изо всех сил сдерживал дрожь, стараясь хотя бы не стучать зубами. Чтобы отвлечься, он старался все время смотреть в окно или в узкую щель в передней стенке кареты, но там ему была видна в основном шляпа того мальчишки, что ехал верхом на кореннике, и кусочек серого неба. Но когда карета поворачивала, становились все же видны и вершины гор. Быстро наступал день. Теперь уже и округлые холмы по обе стороны от дороги были ярко освещены солнцем. В такие погожие летние дни в горах обычно убирают урожай. Впрочем, сено с лугов было давно уже скошено и убрано, и теперь наступила очередь зерновых. На полях, раскинувшихся по склонам холмов, виднелись ряды жнецов; их серпы, взлетая в воздух, поблескивали на солнце. Когда дилижанс проезжал по деревням, мимо помещичьих усадеб или хозяйств арендаторов, дома которых располагались обычно совсем рядом с дорогой, из-под колес врассыпную бросались с кудахтаньем белые и рыжие куры, а собаки долго неслись с лаем за дилижансом, пока он не скрывался из виду. Порой над горами, в синей, нагретой солнцем выси, лениво описывал круги коршун. Впереди, над длинными склонами и желтыми холмами предгорий, высились острые скалы горных вершин.
Итале вспомнил — теперь уж годы прошли с тех пор! — как, уезжая из этих краев, вытащил часы, чтобы точно заметить мгновение, когда родные вершины скроются с глаз; это был сентябрь, и время он запомнил: девять двадцать утра, вот только число вспомнить так и не смог. Тогда он ехал в Соларий, намереваясь в скором времени перебраться в Красной, а потом съездить и в Айзнар, Эстен, Ракаву. Ракава… Он вдруг вспомнил ту ледяную темницу, где провел столько дней прикованным к стене, и площадь Рукх, освещенную лучами восходящего солнца, и улицу Эбройи в дыму пожаров… Что ж, круг замкнулся, но и теперь он не знал, как дальше ляжет его путь и есть ли на свете такое место, которое он с чистым сердцем мог бы назвать Домом. Итале хотел было достать часы, но, не обнаружив их, решил, что они потеряны; потом вспомнил, что, поскольку часы больше не ходили, он просто оставил их на столе в квартире Карантая. Теперь они наверняка достались полицейским. Ну и пусть.
Санджусто судорожно вздохнул во сне. Хотя перед отправкой в путь знакомый кузнец в Фонтанасфарае как следует уложил ему руку в лубок, сильные боли у него не прекращались, и он старался как можно больше спать. Напротив него, тоже забившись в угол, спала юная мать. Ее еще совсем детское, округлое лицо казалось во сне странно суровым. Ее сынишка, соскользнув на пол кареты и устроившись между узлами, грустно посматривал оттуда и явно собирался заплакать. Вид у него был совершенно несчастный. Итале с виноватым видом отвел глаза. Ему не очень хотелось развлекать малыша, однако он был единственным бодрствующим из взрослых, и мальчик, несколько раз судорожно вздохнув, начал всхлипывать все громче, глядя прямо на Итале. Он был таким маленьким и беспомощным, что Итале не выдержал и, наклонившись к нему, сказал тихонько:
— Не плачь. Маму разбудишь.
Глазенки малыша тут же наполнились слезами, личико сморщилось, и он, как бы пробуя голос, негромко заревел.
— Вот черт! — выругался Итале, протянул руки и, вытащив ребенка из груды узлов, посадил к себе на колени. Прикосновение к этому легкому и хрупкому тельцу поразило его. Ну конечно же, малыш не виноват в том, что ему холодно и скучно!
Ребенок еще раза два всхлипнул, потом легонько вздохнул раза два, точно вторя печальным вздохам спящего Санджусто, сунул палец в рот и принялся крутить пуговицу на пальто Итале. Как называла его мать? Ах да, Стасио. «Отец-то Стасио умер, — рассказывала она кому-то в айзнарском дилижансе прошлой ночью. — Еще в июне. От чахотки». Итале почувствовал, что его руки легко касается ручка ребенка. Странно, эта женщина не назвала умершего по имени, не сказала «мой муж», нет — всего лишь «отец Стасио», словно вся суть умершего молодого мужчины заключалась в его отцовстве. Стасио нашел новую интересную пуговицу — на жилете Итале — и теперь осторожно ощупывал ее, точно скряга свое сокровище, но палец изо рта так и не выпускал. Постепенно головенка его клонилась все ниже, потом он положил ее Итале на плечо и уснул. Бедняга, наверное, просто замерз, думал Итале, а теперь вот согрелся, ну и пусть поспит. В окно Итале больше не смотрел; он не сводил глаз с маленькой, почти невесомой головенки, прильнувшей к его плечу. Волосы у малыша были каштановые и очень мягкие. Итале легонько погладил мальчика по голове, думая о своем давнем друге Эжене Бруное; у Бруноя волосы тоже были каштановые, только жесткие и сухие. Итале попытался вспомнить его лицо, но не смог. Да он по-настоящему почти ничего не мог вспомнить из своего прошлого, и каждый раз у него возникало лишь какое-то тупое сожаление. И стыд. И вслед за стыдом, как всегда, пришли мысли о бессмысленной гибели Изабера, но он постарался прогнать эти печальные мысли и стал думать о Френине, о Карантае… Хотя и эти мысли тоже оказались невеселы: Карантай, наверное, ранен или убит, а может, арестован и сидит в тюрьме, а вот что могло произойти с Брелаваем? Представив себе, что и Брелавая могли схватить, бросить в холодную темницу, приковать на цепь, Итале невольно сжал кулаки. Но тут же постарался расслабиться, чтобы не разбудить уснувшего мальчика. Ну что ж, этот список следовало все же завершить. Итак, Амадей мертв, а Луиза… Странно, он никогда не думал о ней как о друге, никогда не ставил ее в один ряд с другими… Луиза, недобрая, ничего не прощающая ни другим, ни себе самой, такая верная и преданная, но предавшая себя и преданная им… Да, преданная им, Итале, как и все остальные, впрочем! И оба они — и он, и Луиза — были преданы собственными страстями, собственными надеждами, собственной любовью. Чему бы он, Итале, ни пытался отдаться со всей своей страстью, со всем сердцем и умом, всюду он умудрялся нанести обиду, кого-то ранить, и хуже всего для него самого было сознавать это. Рука Итале, обнимавшая отяжелевшего во сне малыша, совершенно онемела, но он не шевелился, чтобы его не разбудить. А потом неожиданно задремал и сам.
Ближе к полудню карета остановилась в маленькой горной деревушке, и Итале с облегчением передал Стасио его матери и растер наконец затекшую руку. Потом вместе с Санджусто выбрался из кареты и спросил у возницы:
— Это уже Бара?
— Ага, — откликнулся возница довольно, надо сказать, дружелюбно: говор у этого пассажира был явно местный.
— Мы уже почти на самой границе, — сказал Итале, отходя на обочину дороги, где стоял, потягиваясь и зевая, Санджусто. — Еще чуть-чуть — и Монтайна, а там полиции и ее сыщикам до нас не добраться.
Друзья немного погуляли по залитым солнцем горбатым улочкам Бары, погладили голодную собаку, что подошла к ним, выпрашивая подачку. Говорить обоим не хотелось, и они вскоре повернули назад, чтобы позавтракать в харчевне, больше напоминавшей сарай, над дверями которой красовалась вывеска: «Отдых путешественника». Обыкновенная деревенская девушка подала им самую простую еду — хлеб и сыр. Итале огляделся: грязные стены, грязный пол, грубые скамьи, щербатый стол; в открытую дверь была видна залитая солнечным светом пустынная улица, на которой, кроме тощей собаки, гревшейся на солнце, не было ни души. Девушка, поставив на стол кувшин кисловатого местного вина, даже рот открыла от изумления, когда они попросили кофе. Она явно страдала базедовой болезнью: у нее был довольно заметный зоб, выпученные глаза смотрели туповато. Итале успел уже позабыть этот туповатый взгляд, столь характерный для жителей горных селений.
Итале выпил вина и взял несколько газет, явно оставленных здесь проезжающими; в одной из них во весь разворот был напечатан текст одной из песен, с какими скитаются по дорогам местные коробейники; другая, по сути дела, представляла собой листовку, которую он машинально начал читать. Под заголовком «РЕВОЛЮЦИЯ» там говорилось следующее: «27 июля жители Парижа от имени всего французского народа подняли восстание против…» Дальше Итале читать не стал, но все же невольно отыскал глазами самую нижнюю строчку: «13 августа 1830 года. Редакция журнала «Новесма верба». Санджусто все еще жевал кусок хлеба. Итале положил листовку, встал и вышел из харчевни на солнце. Перед ним был жалкий кособокий домишко — щелястая дверь, в окне вместо стекла промасленная бумага, у колодца роются в грязи свиньи… К ногам Итале все жалась та тощая белая собака. Он посмотрел в другую сторону: на дальнем конце коротенькой деревенской улицы победоносно возвышалась на своих огромных колесах почтовая карета, казавшаяся больше окружавших ее лачуг. За деревней улица вновь превращалась в извилистую горную дорогу, по которой им предстояло еще довольно долго ехать и которая уже привела их достаточно далеко.
— По-моему, лошадей уже запрягли, скоро поедем, — заметил Санджусто, тоже выходя на улицу.
Итале отвернулся и с такой силой оперся ладонями о стену харчевни, словно хотел столкнуть жалкий домишко под откос. Он чувствовал ладонями горячую сухую глину, жар солнца на плечах и думал: «Ничего, здесь у меня зато будут все основания спуститься наконец на землю; ведь я полагал, что непременно должен одержать победу, ибо помыслы мои были достаточно высоки, но потерпел поражение». Да еще какое! Все эти бесконечные слова, разговоры, споры оказались пустым сотрясением воздуха. Ложью. Потому что стальная цепь, которой ты прикован к стене, позволяет сделать не более двух шагов в сторону!
Пять лет он тосковал по дому, а теперь был вынужден возвращаться туда как беглец, был вынужден признаться себе, что дома-то у него и нет.
Медленно, упорно тащили дилижанс низкорослые лошадки, карета, покачиваясь, ползла по извилистой дороге вверх, и горы теперь заслоняли почти полнеба. Днем дилижанс остановился в Вермаре, а потом они, проехав километров пятнадцать по серпантину, поднялись еще метров на шестьсот; теперь дорога вела скорее на юг, чем на запад. Воздух становился все суше и прозрачнее, горы стали темно-синими, сверчки, кузнечики и цикады на склонах оглушительно звенели; мальчишка на спине коренника надвинул шапку на глаза и, чтобы не заснуть, монотонно что-то напевал. Одна из этих песен была Итале знакома:
Серая мгла да дождь осенний,
Спи, любимая, крепко спи!
Ах, разбила ты мое сердце,
Спи, пока не разбудят, спи…
— Не приставай к господам, Стасио!
— Ничего, он мне не мешает.
— Вы очень добры! Иди-ка сюда, сынок.
— Да пусть он у меня посидит. — Итале позволил малышу обследовать жилет, благодарный за то, что Стасио отвлек его от горьких мыслей о доме, а горы все толпились вокруг, глядя на него точно с упреком.
Дорога продолжала петлять, поднимаясь по щеке горы; мать Стасио, глянув в пропасть, по краю которой тащился дилижанс, побледнела и закрыла глаза.
— Ничего, — подбодрил ее Итале. — Еще километра три, и серпантин кончится, а дальше, до самого перевала, дорога почти прямая.
Теперь их обогнал бы даже пеший; упорные лошадки не сдавались и дружно натягивали поводья, мальчишка на кореннике окончательно проснулся, и над спинами лошадей то и дело свистел кнут возницы.
— Не скажете ли, господин, что это за горы?
— Это горы над озером Малафрена.
— Хой! Хой! — послышался сердитый крик возницы.
— Похоже, мы сейчас перевернемся, — равнодушно сообщил Санджусто.
Однако карета тут же выровнялась. Лошадки тянули исправно. Заходящее солнце светило теперь справа, и длинная тень горы Синвийи легла на лесистые склоны горы Сан-Дживан, стеной выросшей перед ними и отделявшей горную долину от открытых солнцу и ветрам предгорий.
— Очень похоже на те места, где я родился, — тихо промолвил Санджусто. — А если приглядеться — ничего общего! — Он помолчал и прибавил: — Значит, я все-таки с тобой поехал…
Итале рассеянно кивнул; он боролся с воспоминаниями о той пасхальной службе в айзнарском соборе, но избавиться от мыслей об этом никак не мог и наконец сказал вслух:
— Жаль, что я раньше не решился на все плюнуть и уехать домой! Тогда я еще не зашел так далеко, тогда я еще мог вернуться!
Санджусто остро на него глянул, помолчал и заметил:
— Пять-шесть лет — срок небольшой, Итале. А человек всегда в итоге возвращается домой.
— Но что он… с собой приносит?
— Разное. Не знаю.
— Ох, каким же я был раньше глупцом! Еще до того, как… Теперь-то я умный. Теперь-то я понимаю собственную глупость и безответственность! Но какой смысл в подобных уроках? Что хорошего в приобретенной таким способом премудрости, если за нее приходится платить надеждой?
— Не знаю, — повторил Санджусто очень тихо и смиренно.
Итале вдруг почувствовал жгучий стыд. Некоторое время он молчал, говорить о своих переживаниях ему совсем расхотелось. Привычка громко протестовать была в нем достаточно сильна, ибо возникла на благодатной почве, но теперь с этим пора было кончать и возвращаться к еще более старой привычке: к молчанию.
Снова проснулся Стасио, захныкал, и Итале, усадив малыша на колени, позволил ему играть с пуговицами на своем жилете. Горы, с одной стороны ярко освещенные солнцем, а с другой — совершенно черные, казалось, совсем сомкнулись над дорогой, однако лошади теперь бежали быстрее: дорога постепенно выровнялась, и вскоре, за перевалом, они увидели Партачейку, раскинувшуюся в узкой долине. Мальчишка на кореннике приветствовал ее появление протяжным свистом. Итале со стесненным сердцем смотрел на горбатые островерхие крыши Партачейки, на ее извилистые улицы, похожие на нарисованные серым карандашом ступени лестниц меж налезающих друг на друга домов, на монастырь Синвийя, хмуро взиравший на город с холма и казавшийся совершенно белым на фоне темного плеча горы, на гостиницу «Золотой лев», где он любил бывать еще ребенком и любоваться тем, как въезжают в город высокие запыленные экипажи из каких-то совсем уж отдаленных, прямо-таки невообразимых мест…
— А теперь куда? — спросил Санджусто, когда они уже стояли посреди булыжной мостовой. Итале, казавшийся совершенно растерянным, не двинулся с места.
— Не знаю. Я как-то не подумал…
В дверях «Золотого льва» появилась жена хозяина и с любопытством уставилась на молодых людей.
— Пошли, — решительно сказал Итале, и они стали подниматься по длинной лестнице с широкими, выложенными серой плиткой ступенями; миновав перекресток, они по узкому переулку добрались до второй такой же лестницы, которая привела их к воротам, за которыми виднелся старый сад. Здесь Итале наконец остановился.
— Итале, — Санджусто, видимо, тоже все это время что-то решал для себя, — знаешь, твои родственники… Все-таки мы явились как снег на голову. Будет лучше, если я пока остановлюсь в гостинице, а потом, когда это будет удобно, мы с тобой встретимся.
Итале с сердитым недоумением посмотрел на него, потом рассмеялся и сказал:
— А ты не сможешь остановиться в гостинице! У нас с тобой ни крунера не осталось. Ладно, не трусь, вперед! — И он рывком отворил калитку. Санджусто нерешительно последовал за ним по дорожке, обсаженной флоксами и анютиными глазками. На пороге дома их встретила юная служанка, при виде незнакомцев ставшая чрезвычайно неловкой, которая и провела их в гостиную, очень аккуратную, даже строго убранную комнату с широким окном. Вскоре туда вошла седовласая женщина, которая сперва тоже смотрела на молодых людей несколько озадаченно, потом удивление в ее глазах сменилось испугом, и она, схватившись рукой за горло, прошептала:
— Итале… Боже всемилостивый, Итале!
— Прости, прости, — говорил Итале, обнимая ее. — У меня не было ни малейшей возможности заранее дать знать о своем приезде. Прости меня, моя дорогая…
— Какой же ты худой! — прошептала Пернета, потом вдруг выпустила его из объятий и быстро сказала: — Не волнуйся, дорогой, все хорошо, это я просто от неожиданности. Ты же знаешь, в обморок я не падаю. — Она повернулась к Санджусто и поздоровалась с ним — изысканно вежливо, но с явным недоверием к чужаку, как то и подобает истинной уроженке Монтайны. Она пожала ему руку, вслух повторив его имя, когда Итале его ей представил, и тут же захлопотала, сперва пригласив их сесть, спрашивая, не хотят ли они умыться и поесть, совершенно уверенная, что они умирают от голода. Пернета ни словом не обмолвилась о том, что могло бы расстроить или смутить Итале и Санджусто, если не считать того первого, невольного восклицания. Спросила только, когда он вкратце описал причину своего неожиданного приезда, долго ли он пробудет в родных краях.
— Не знаю. — Это было сказано таким тоном, что Пернета тут же прекратила всякие расспросы. Эмануэль тоже сперва ни о чем друзей не расспрашивал, хотя, надо сказать, и был несколько удивлен, когда, вернувшись домой, обнаружил, что их маленькая служанка чрезвычайно возбуждена и озабочена, Пернета, напротив, неестественно спокойна и иронична, а его собственная спальня, ванная комната, бритвенные принадлежности и чистые рубашки принесены в жертву какому-то неизвестному иностранцу и неожиданно появившемуся у них в доме племяннику.
— Когда ты уехал из Красноя? — Таков был первый вопрос Эмануэля.
— Во вторник.
— Что же там происходит? На прошлой неделе почты не было, да и этот дилижанс ничего не привез…
— Газеты не выходят.
— Но почему? — недоумевал Эмануэль. Краткий рассказ о днях восстания только подлил масла в огонь. — То есть, если бы ты не приехал, мы тут могли бы и вовсе ничего не узнать? Боже мой! У нас в стране, можно сказать, власть неделю назад переменилась, а мы так ничего об этом и не знаем! Может быть, у нас уже и король появился?
— Нет, пока что по-прежнему правит великая герцогиня, — засмеялся Итале. — Да и вообще никаких особых перемен не произошло. Знаешь, я хочу попросить тебя… Я бы хотел поехать домой, повидать маму. Но… я пока не знаю, каково мое положение здесь. Я ведь был вынужден бежать из Красноя. Мне запрещено находиться в столице. Может быть, и здесь ко мне могут быть применены какие-то санкции… И я бы не хотел…
Эмануэль прервал его:
— А какое значение это имеет для твоих родителей?
— Не знаю.
— Господи, Итале, о чем ты говоришь?!
— Я говорю о своем отце.
— Да… тут ты, пожалуй, прав. Гвиде следовало бы сперва немного подготовить.
— Я ведь приехал к вам потому, что мне просто больше некуда было ехать, — сказал Итале, смертельно побледнев, — но если власти выдвинут против меня какие-то обвинения, поставят какие-то условия, я немедленно сразу же уеду за границу.
Санджусто, войдя в этот момент в комнату, так и застыл в дверях; на шее у него было купальное полотенце.
— Извините, — сказал он по-итальянски и тут же ретировался.
Дядя и племянник стояли лицом к лицу.
— Ты, дурак чертов! — заорал вдруг Эмануэль. — Разве тебе кто-нибудь хоть слово сказал о каких-то там условиях и обвинениях? Ведь я имел в виду всего лишь то, что Гвиде нездоров и его необходимо подготовить, чтобы избежать чересчур бурной реакции!
— Отец болен?
— Да, он с ноября плохо себя чувствует. Как ты думаешь, почему не он и не Элеонора, а именно я приезжал в Совену?
— Но ты же тогда сказал…
— Это он меня попросил не рассказывать тебе о его болезни. И я подчинился. Я всегда поступал так, как хотел Гвиде. Возможно, это было неправильно, не уверен. Но дело в том, что примерно месяц назад ему опять стало хуже. Я даже хотел написать тебе, но твои родители в один голос просили меня этого не делать.
— Зря, ведь я мог бы приехать!..
— И какой был бы от этого прок больному?
Итале присел на кровать; чувствовалось, что он с трудом держится на ногах. Он по-прежнему был очень бледен, и Эмануэль догадался наконец, что он вот-вот потеряет сознание.
— Никакого, — сказал Итале.
— Все не так плохо, мальчик мой. Сейчас Гвиде чувствует себя не хуже, чем прежде. Это все та же старая болезнь сердца; она может длиться десятки лет с переменным успехом. Я вовсе не хотел так тревожить тебя. Но тебе нельзя прийти к нему просто так, да еще рассерженным…
Итале покачал головой.
— Эмануэль, — послышался из-за двери голос Пернеты, — так, может, тебе съездить верхом на озеро и подготовить Гвиде и Элеонору? Скажи, что мы тоже скоро приедем. А я пока покормлю мальчиков ужином, велю запрячь в двуколку Аллегру, и через часок-другой мы будем там.
— Ты, пожалуй, права, — согласился Эмануэль и снова повернулся к Итале, желая как-то его подбодрить, но не находил нужных слов. Он не чувствовал себя вправе вмешиваться в отношения Гвиде и Итале, всегда характеризовавшиеся абсолютной верностью друг другу и вечным соперничеством, глубочайшим пониманием и резкой враждебностью, связанной с чрезвычайной душевной уязвимостью обоих. И каждый раз Эмануэль, стоило ему приблизиться к костру страстных взаимоотношений отца и сына, обжигал пальцы, терял дар речи, начинал путаться в выводах и догадках. И все же именно ему всегда приходилось первым сообщать Гвиде приятные и неприятные новости, касавшиеся Итале, всегда посредником в их спорах становился именно он. Так что Эмануэль оседлал лошадь и отправился в путь сквозь ставшие уже совсем длинными вечерние тени. Два с половиной года назад он тоже спешил на озеро, чтобы сообщить Гвиде об аресте Итале, и все сделал не так, как нужно, неосторожно расковыряв своими неуклюжими пальцами старую и болезненную рану. И сейчас, в разговоре с Итале, он совершенно неправильно понял мальчика, который всего лишь пытался сохранить остатки собственной гордости. Для этих двоих, Итале и Гвиде, гордость всегда была на первом месте! Сила, терпение, даже ярость — все уступало их гордости, их непреклонному желанию противостоять любым оскорблениям и равнодушному времени. Вечное сопротивление, а не соглашательство! Эти люди готовы были отдавать полными пригоршнями, но так и не научились принимать в дар. Суровость Гвиде в его сыне превратилась в безрассудную смелость, но в основе обоих характеров все равно было одно: гордость и уязвимость. Тяжело сильным людям в нашем мире, думал Эмануэль; от этого мира пощады не жди; никогда и никто из людей, бросивших вызов злу, не одерживал легкой победы.
Он надеялся застать Гвиде дома, в одиночестве, но нашел его в саду: они с Лаурой, судя по жестикуляции, увлеченно обсуждали новые посадки и даже не заметили, как Эмануэль подъехал к калитке. Лаура заметила его первой и радостно замахала рукой:
— Ой, дядя! Что, письмо пришло?
— В общем, да, — сказал он, улыбаясь. Так просто было бы рассказать обо всем Лауре! Но почему ему всегда так трудно сообщить что-либо Гвиде? — Кстати, Пернета тоже скоро подъедет. Вы нас обедом покормите?
— Конечно! Но где же письмо?
— Я его с собой не захватил, племяшка.
Лаура замолчала и насторожилась.
— Да это скорее записка, а не письмо. Итале спрашивает, можно ли ему приехать. Ты как, Гвиде, к этому относишься?
— Где он?
— В Партачейке. У меня дома. Приехал сегодня днем на почтовом дилижансе. С товарищем.
Гвиде не шелохнулся. Лаура молчала.
— Что же заставило его вернуться в Монтайну? — наконец спросил Гвиде.
— А ему больше некуда податься. Приехал в чем был. В Красное восстание. Ассамблея распущена. Два дня там шли настоящие бои. А Итале теперь в списке тех, кому запрещено проживание в столице и центральных провинциях. Он даже не знает точно, на какие провинции действие этого списка распространяется… Ты должен разрешить ему приехать домой, ни о чем его не спрашивая, не ставя ему никаких условий, Гвиде! Он потерял все, во имя чего работал…
— Условия? — пробормотал Гвиде и повернулся к Лауре. — Скажи матери, что я еду в Партачейку. — Он обогнул Эмануэля, вышел за калитку и двинулся к конюшне.
— Но они, возможно, уже едут сюда, — беспомощно сказал Эмануэль ему вслед, понимая, что остановить Гвиде невозможно, и тут же прибавил: — Да ладно, бери моего коня, он и устать-то не успел. — Гвиде вскочил в седло и тут же исчез из виду, а Лаура, глядя ему вслед, зябко повела плечами и нервно рассмеялась.
— Как это странно! — сказала она. — Ты спешил сюда, чтобы сообщить нам об Итале, а мы стояли и рассуждали о доме, о дороге. Все это как будто уже было с нами. И я стояла вот так же, а ты верхом поднимался к этой калитке, чтобы сказать, что Итале скоро приедет… Словно одна и та же картина, повторяющаяся многократно…
— Где мама, детка?
— В доме. — Они так и шли — она по одну сторону ограды, он по другую. Лаура шла быстро, даже торопливо, но, прежде чем войти в дом, она остановилась и еще раз оглянулась на сад в ясном вечернем свете, на пламенеющие розы, на пустые дорожки.
Когда они все наконец приехали домой, Лаура совсем растерялась, совершенно позабыв, что Эмануэль предупреждал ее: Итале приехал не один, а с каким-то своим приятелем. Она не сразу даже сообразила, кто из этих молодых мужчин — ее брат, когда бросилась навстречу вынырнувшей из густой тьмы двуколке. Она была настолько взволнована, что понимала лишь, что бежит теплым летним вечером по короткой траве и какой-то высокий человек выпрыгивает из двуколки ей навстречу и обнимает ее и мать. Ну да, это же Итале, это ведь его синий сюртук! И она тоже обнимала его, и он казался ей худеньким и хрупким, как ребенок, но лицо его было теперь лицом настоящего мужчины. Неужели это ее брат? А кто же тогда тот, второй, с рукой на перевязи? И почему он держится в стороне?
— Добро пожаловать домой! — ласково сказала она ему, и он после мгновенного замешательства улыбнулся ей, и кто-то рядом громко рассмеялся. И сразу же ей стало хорошо и легко, и время точно вдруг повернуло вспять, и она опять стала прежней Лаурой, и это ужасное ожидание кончилось, и все наконец собрались дома… — Входите, входите же! — нетерпеливо звала она их — отца, брата и этого незнакомца.
Глава 2
Как-то в сентябре, когда день уже клонился к вечеру, Итале проходил мимо садов Вальторсы, где золотистый свет, просвечивая сквозь ряды деревьев, ложился ровными полупрозрачными полосами на тропу, чередуясь с темными тенями, и по этой полосатой тропе навстречу Итале шла его сестра Лаура.
— Письмо! — крикнула она. — Дядя письмо привез!
Подойдя к нему ближе, Лаура спросила:
— Ну что, виноград созрел?
— Да, завтра в Орийе уже начнем убирать.
Они вышли на дорогу и пошли рядом; Итале на ходу вскрыл конверт и стал читать, хмурясь от бившего в глаза низкого солнца. Письмо было из Солария.
«Дорогой Итале! Старый граф пишет, что ты дома. Я тоже. Меня освободили 20-го, я успел добраться до Колон-нарманы, но там меня взяли и в сопровождении целого отряда полицейских отправили обратно. Впрочем, после трех допросов освободили, но стоило мне буквально перейти через улицу — и меня снова взяли и допрашивали еще дважды. Теперь я уже неделю как дома, но не могу с уверенностью сказать, что там и останусь в ближайшие дни. Невеста К. написала мне, что у него было тяжелое сотрясение мозга, но теперь он быстро поправляется. В октябре они хотят пожениться. Ты, я полагаю, уже знаешь, что юному В. повезло гораздо меньше. Впрочем, кто знает: может, в конце концов и окажется, что ему-то повезло как раз больше всех. Я заходил к Дж. Ф. Он носит корсет, атласный жилет, часы на золотой цепочке, женат, у него маленький сын, и он даже не пригласил меня заходить еще. Не слышал ли ты чего-нибудь о Карло? Никто о нем ничего не знает с той вечеринки, и я все время думаю о нем. Я собираюсь продолжить занятия и получить право на занятия адвокатской практикой, поскольку, как я теперь окончательно понимаю, журналистикой не прокормишься. Пожалуйста, дай о себе знать. Поверь, я всегда остаюсь твоим преданным другом.
Томас».
— Это ведь от господина Брелавая?
— Да. А ты что, знаешь его почерк?
— Он регулярно писал нам, когда ты был в тюрьме. И это он сообщил, что тебя арестовали. Ему, должно быть, нелегко приходилось: он ведь не мог сообщить ни одной радостной вести; но письма у него всегда были очень хорошие.
— На, прочти. — Итале пришлось объяснить сестре, что означают инициалы в письме Брелавая. — К. — это Карантай, ну ты знаешь, писатель. Его ранили на улице Палазай во время стычки со стражей. В. — Верной. Один студент, наш друг. Его убили. Дживан Френин — мой старый университетский приятель. Он три года назад уехал на родину, в Соларий, и стал теперь богатым торговцем. Значит, они все-таки и Брелавая занесли в список… Бедняга! До чего же ему там одиноко, наверно!
— А кто такой Карло?
— О, это же Санджусто! Он подписывал материалы, которые присылал нам из Англии, псевдонимом «Карло Франчески». Должно быть, Карло — это одно из его настоящих имен.
— Ты ведь довольно давно его знаешь?
— Ну, мы познакомились в 27-м году в Айзнаре. Но по-настоящему я узнал его только в июле.
— Он был с тобой во время… тех боев?
Итале кивнул. И глянул на нее искоса: тонкое, довольно бледное лицо; каштановые волосы скручены на затылке небрежным узлом. Лаура шла рядом, стараясь не отставать. За тот месяц, что он провел дома, он особенно остро почувствовал, сколь благотворно действует на него одно лишь присутствие сестры, но как следует они до сих пор так и не поговорили, довольствуясь мимолетными замечаниями или вопросами, касавшимися здоровья Гвиде, хозяйственных дел или проблем со счетами. Лаура научилась отлично вести все бухгалтерские расчеты и записи, но, когда Итале стал хвалить ее за порядок и ясность во всех документах, она только вздохнула и сказала:
— Я их ненавижу. Я это делаю только потому, что больше папа мне ничего не позволяет. А записи я веду так аккуратно, потому что иначе сразу же запутаюсь. Я терпеть не могу цифры! Я бы с гораздо большим удовольствием конюшни чистила! Только он не позволит.
И Лаура рассмеялась, как бы снижая серьезность проблемы. Предельная искренность, столь свойственная ей в детстве, теперь сменилась в ней сдержанностью, даже скрытностью зрелой женщины, и Итале, шагая с нею радом, вдруг осознал, что совершенно ничего не знает о сестре, о ее жизни.
— Я все пытаюсь себе представить, — сказала Лаура задумчиво, — что ты там делал, в Красное?… И какова была твоя тамошняя жизнь? И эта революция…
— Восстание, — мягко поправил он.
— Восстание. Ты сказал про того студента: «Его убили». Я знаю, как господина Санджусто ранили в руку — в него выстрелил из ружья полицейский, который за ним гнался… И ты как-то раз упоминал о пожаре… Я немного представляла себе, чем ты занимался раньше, до ареста; я читала ваш журнал, газеты… Но в целом я просто не способна была вообразить себе ту твою жизнь, словно сама жила в совсем другом мире…
— В настоящем.
— Почему ты так говоришь?
— Потому что от той моей жизни ничего не осталось. С ней покончено… Она сгорела. Мгновенно. И пепел развеяли по ветру. Да, в общем, в ней ничего особенного и не было.
Лаура молча шла с ним рядом.
— Мечты юности! — сказал Итале пренебрежительно.
— Неправда! В течение последних пяти лет моей жизни придавала какой-то смысл только моя уверенность в том, что ты свободен, что ты трудишься во имя свободы, что ты делаешь то, чего не могу делать я, что ты делаешь это и для меня! Даже когда ты был в тюрьме, я и тогда верила в это, даже сильнее, чем когда-либо!
Он остановился, потрясенный этим страстным и неожиданным упреком; на мгновение взгляды их пересеклись, и он увидел, что Лаура понимает и то, о чем сам он не в силах сказать прямо: что он потерпел неудачу, даже, может быть, полное поражение, что она знает это и все же это ее не обескураживает и она отнюдь не воспринимает его как неудачника или глупца, иначе она никогда бы не упрекнула его в отступничестве.
— Господи, Лаура, ты не должна так слепо верить мне! — воскликнул он почти с отчаянием и уже без малейшей иронии. — Раньше, произнося пламенные речи о свободе, я ведь совсем не представлял себе, что такое тюрьма. Я вещал о добре и зле, но… не понимал, что такое зло, не понимал, что и я за него в ответе, — а я видел немало зла, немало смертей… И я тоже виноват в чужих смертях, Лаура, и я ничего не могу с этим поделать! Так что единственное, что мне еще осталось, это хранить молчание, не произносить тех слов, которые произношу сейчас. Позволь же мне это. Я больше не хочу приносить горе другим людям!
— Жизнь и сама по себе довольно зла и горька, — тихо возразила Лаура.
Вскоре вдали завиднелись сады, раскинувшиеся на холме над домом Сорде, и за ними — лесистые горные склоны.
— Если тебе отменят поражение в правах, — спросила Лаура, — ты вернешься в Красной?
— Не знаю. Во всяком случае, в ближайшем будущем вряд ли. Мне кажется, от меня здесь больше пользы, особенно пока отец болен.
— Да, — сказала она. — Конечно. Но он… Когда-нибудь он все равно должен был бы заболеть. А когда-нибудь он даже умрет, от этого ведь никуда не денешься, правда? И мы всегда это знали.
— Но когда-то я в это не верил; — тихо сказал Итале.
— Я знаю, — откликнулась Лаура, и он с удивлением увидел, что она улыбается. — Я, собственно, хотела сказать, что насчет этого тебе не стоит беспокоиться. Насчет поместья то есть. Если тебе нужно будет уехать. Мне, конечно, до Пьеры далеко, но справиться с хозяйством я вполне способна. Я хочу, чтобы ты это знал и мог на меня рассчитывать.
— Пока что я просто вернулся домой, — сказал Итале. — Ради бога, Лаура! Неужели ты хочешь, чтобы я снова куда-то уехал?
— Я хочу, чтобы ты понял: это совершенно неважно, что там твердят эти дураки из полиции! Что бы они ни говорили, ты совершенно свободный человек! — запальчиво и даже сердито воскликнула она. — Или, может, мне ты запретишь трудиться во имя свободы? Ах, Итале, ведь ты и есть моя свобода!
У него не нашлось слов, чтобы ответить ей.
Стоило им войти в дом, как Гвиде позвал Итале в библиотеку. Он хотел обсудить с сыном виды на урожай винограда. С тех пор как болезнь в очередной раз скрутила его, Гвиде, хотя и неохотно, признал, что все, включая доктора, были правы и придется сбавить обороты. Он стал отдыхать в строго определенные часы, а кое-какими хозяйственными делами и вовсе перестал заниматься, а также значительно реже стал бывать и в полях, и в конторе. Гвиде вообще сильно изменился: волосы совсем поседели, лицо и руки перестали быть такими загорелыми, и он, и без того высокий и худощавый, теперь казался еще костлявей и выше ростом. Итале, войдя в библиотеку, был поражен его сходством с Лаурой, они даже говорили с одинаковыми интонациями.
Им удалось очень быстро и при полном согласии обсудить как общее состояние виноградников, так и сроки сбора урожая, особенно если погода будет этому благоприятствовать.
— Но если станет жарче… — Гвиде не договорил, но оба поняли, что он имел в виду: тяжкий и не дающий возможности передохнуть труд на виноградниках становился невыносимо тяжелым, если жара устанавливалась на продолжительное время. Следовало также учитывать относительную неопытность Итале и то, что он еще не успел окончательно восстановить свои силы. — Ну да ничего, в конце концов, есть Брон, — спокойно закончил свою мысль Гвиде.
— Конечно. И Брон, и, слава богу, Санджусто.
— Да, этот парень в садах, похоже, очень даже может пригодиться. А ты в случае чего слушайся Брона.
Итале улыбнулся. Он давно уже ждал, когда отцу придется-таки похвалить Санджусто. «Очень даже может пригодиться» — это была высокая похвала в его устах.
— От Сорентая телеги пришли? — спросил Гвиде.
— Завтра утром будут здесь.
— Кто поедет?
— Карел.
Гвиде согласно кивнул.
— Он человек надежный, — сказал Итале. — Ему бы еще получиться немного.
— Зачем?
— Нам пора иметь настоящего управляющего. — Итале сказал это с какой-то равнодушной прямотой, прежде ему совершенно несвойственной. А вот Гвиде такая прямота была присуща всегда.
Гвиде явно оскорбило заявление сына, однако момент действительно был выбран точно: он прекрасно понимал, что не может более делать вид, что способен один тащить весь этот воз, а если Итале уедет… Впрочем, Гвиде не желал также показывать кому бы то ни было, что мысль об отъезде Итале, как бы заключенная внутри предложения взять наконец управляющего, его пугает. Поудобнее устроившись на своем любимом диване под окном, он тщетно пытался придумать какой-нибудь аргумент, способный опровергнуть предложенную Итале идею, и хмурился, понимая, что возразить ему, собственно, нечего. Даже попытка наложить вето — если бы это было в его власти — вряд ли стала бы достойным аргументом. Но власть уже ускользала у него из рук. За эти несколько последних недель он сам, как будто даже не заметив этого, как-то втихую отрекся от престола, а его сын, тоже словно и не подозревая об этом, вступил в права наследства.
— Ну что ж, — сказал наконец Гвиде. — И ты полагаешь, что Карел годится?
Итале, воспользовавшийся паузой, чтобы порыться на книжных полках, внимательно посмотрел на отца и, к своему удивлению, заметил, что глаза Гвиде блестят от удовольствия. А он-то ожидал, что вопрос об управляющем вызовет яростные споры!.. Однако его даже встревожило то, что Гвиде так легко с ним соглашается, да еще и улыбается при этом.
— Возможно, я слишком забегаю вперед…
— Возможно, — согласился Гвиде. — Кстати, у нас есть еще Паисси. Из него, пожалуй, получился бы управляющий получше, чем из Карела. А теперь ступай. Мне до самого ужина лежать полагается.
Итале поклонился и вышел, а Гвиде, подчиняясь приказам доктора, снова лег. Он чувствовал в себе какую-то удивительную легкость и пустоту; примерно так, казалось ему, должна чувствовать себя женщина после родов: легкой, спокойной, усталой. Забавно: он сравнивает себя с женщиной, да еще с роженицей! Но ведь он так хорошо помнил лицо Элеоноры в то утро, когда родился Итале, ее улыбку… Они, его жена и дети — вот средоточие его жизни. Все в них.
Над озером разгорался красный закат, погода менялась. На следующий день наступила жара. Потом стало еще жарче.
Итале вставал в четыре утра и весь день дотемна проводил на виноградниках. Кроме виноградных лоз, виноградных кистей, ящиков, корзин, телег, повозок, наполненных виноградом, он не замечал более ничего, разве что каменные давильни на заднем дворе, все в кляксах давленого винограда, источающие запах брожения, да еще, в виде краткой передышки от жары, прохладу темных подвалов, вырытых прямо в склоне горы. А в сентябрьском небе упрямо качался раскаленный белый круг солнца. Потом, когда эта адская работа была наконец сделана, подошла пора убирать урожай и других плодов и злаков. Молчаливый и погруженный в себя, раздражаясь, когда силы оказывались на исходе, а дела подгоняли, но все же старавшийся проявлять терпение, Итале, в общем, вполне справлялся с работой, не отвлекаясь, не оглядываясь назад и не особенно заглядывая вперед. Большую часть времени, за исключением кратких часов сна, он проводил под открытым небом, в полях, в садах и хозяйственных постройках, но отнюдь не в доме. Домой он приходил только поесть и поспать. Когда же работа давала ему краткую передышку, он отправлялся на охоту с Паисси, внуком Брона, и Берке Гаври, с которым у него завязалась некая осторожная дружба, или с Санджусто. В Партачейку Итале ездил крайне редко и ни к кому в гости не ходил. Когда же к ним заезжали Роденне, Сорентаи или еще кто-то из соседей, ему часто приходилось принимать гостей вместо Гвиде — и он делал это со сдержанной вежливостью, заботясь о том, чтобы гостеприимство в доме по-прежнему соблюдалось свято, но в общих разговорах почти не участвовал и сидел в основном молча, слушая, что говорят другие.
Элеонора молча наблюдала за сыном. Точно так же она наблюдала и за Гвиде все эти тридцать лет. Часто, занимаясь работой по дому или лежа без сна темными осенними ночами, она думала о том веселом ребенке, неуклюжем мальчике, красивом юноше, молодом мужчине, в которого этот юноша только еще начинал превращаться, когда они расстались, — она застала лишь самое начало этого процесса. Но теперь Итале стал совсем другим — суровым, беспокойным, молчаливым. Это был второй Гвиде, и все же он не был похож на того Гвиде, за которого она когда-то вышла замуж. В дни молодости Гвиде всегда и во всем преуспевал и не знал поражений. И Элеонора испытывала горькое разочарование: этот мир, предлагая юной душе такие широкие возможности, в действительности ставит человека перед крайне малым выбором. Точно такое же разочарование испытывала и ее дочь, а также Пьера, и Элеонора, чувствуя это в них, узнавала свои собственные переживания, но отнюдь не питала насчет дальнейшей судьбы девушек особых иллюзий. И уж, конечно, никаких иллюзий не питала на свой собственный счет.
Санджусто старался не унывать, работал наравне с Итале, да и в доме старался быть всем полезен, а порой выходил в озеро на «Фальконе». Невеста Карантая прислала друзьям зашифрованное предупреждение: власти разослали повсюду описание внешности Санджусто и караулят его на всех границах, готовясь арестовать как профессионального революционера и бунтовщика. Санджусто тут же объявил, точно принимая вызов, что в таком случае пойдет через горы, через перевал Валь Альтесма, где нет погранично-пропускных пунктов.
— А зачем? — спросил Итале. — И куда?
— Во Францию, разумеется!
— Не бросай меня в беде, а?
— Ладно, уйду, когда соберем груши.
— Зимой тебе через горы не пройти.
— Тогда я подожду до весны.
И Санджусто остался. И сделал это так легко и спокойно и продолжал быть таким веселым и приветливым, что Итале, в его теперешнем настроении, считал это само собой разумеющимся и ни разу не задавался вопросом о характере их духовной близости. Он, пожалуй, уже и вспомнить почти не мог, где ее корни. Он забыл даже, что до того, как они познакомились, Санджусто успел прожить довольно долгую жизнь, о которой он, Итале, не знал практически ничего. Уже в конце октября, в первый по-настоящему дождливый день, он как-то проходил по грушевому саду, высматривая Санджусто, но никак не мог его найти. Привязав у изгороди лошадей — своего коня и второго, которого вел в поводу, — он минут двадцать рыскал по саду, пока наконец не отыскал своего друга, который стоял под деревом с каким-то весьма странным выражением на лице. Итале успел лишь заметить, как за следующим рядом деревьев мелькнули темно-красная юбка и белая блузка и исчезли. Тихий теплый дождь без устали шелестел по листьям и траве.
— Я же тебя звал! — сказал укоризненно Итале, мокрый с головы до ног. — Я орал как помешанный!
— Да, я слышал. — И Санджусто подмигнул ему. Потом оттолкнулся от ствола дерева и пошел рядом с Итале.
— Это что, дочка Марты была, Аннина?
— Да.
Некоторое время Итале молча шагал по мокрой траве.
— Но ей ведь и пятнадцати, по-моему, еще нет, — сказал он.
— Я знаю.
Они молча сели на лошадей и молча тронулись в путь. Вдруг Санджусто ни с того ни с сего расхохотался. Итале вспыхнул и сердито от него отвернулся.
— Да знаю я все, не сердись! — со смехом сказал ему Санджусто. — Но ведь хорошенькие девушки для того и существуют, чтобы с ними кто-то любезничал, говорил им комплименты, смотрел на них влюблено. Или я не прав?
— Да, конечно, но я чувствую себя…
— Ответственным? Разумеется! Ребенка я ей не сделаю.
— Очень на это надеюсь.
— Так чего ж ты так злишься? — Теперь Санджусто заговорил несколько иным тоном. — Ведь ты на меня злишься, верно? Но чего ты от меня хочешь? Достоинства, воздержания, романтической страсти? Но все это у меня уже было. А теперь я предпочитаю просто целоваться в саду с хорошенькими девушками. Как это ни печально, но я на десять лет старше тебя. И уже пережил однажды романтическую страсть. О, я был безумно влюблен! И даже обручен с одной юной дамой… Но это было еще в 1819 году, в Милане. Господи, как же я был в нее влюблен! Я писал стихи, я худел, а потом вдобавок угодил за решетку и совсем отощал. А она тем временем взяла да и вышла замуж за австрийского офицера! Я узнал об этом, только когда из тюрьмы вышел. С тем и остался. Австрия отняла у меня моих детей еще до того, как они появились на свет… Так что я перебрался через горы и стал никем, вечным изгнанником. Но больше я в эти игры не играю. Нет, ни за что на свете! Больше никаких юных дам, никакой романтической любви! Ну а если мне навстречу попадется Аннина, да еще и улыбнется мне… Езус-Мария, Итале, чего ты от меня хочешь?
— Прости, Франческо, — пробормотал Итале, заикаясь и покраснев до ушей. Сказать ему было нечего. Но когда оглушительное чувство стыда несколько улеглось, он глубоко задумался над тем, что сказал ему Санджусто.
А итальянец между тем, невозмутимый как всегда, поднял свою молодую лошадку на дыбы и, задрав лицо к небесам, навстречу дождю, падавшему из клочковатых, быстро проплывавших над головой облаков, сперва что-то напевал вполголоса, а потом вдруг громко запел довольно приятным тенором:
— «Мальчик резвый, кудрявый, влюбленный…» Ха! Ну и свинья же этот Россини! Ты знаешь, он, между прочим, написал ораторию для Меттерниха под названием «Священный союз»! Нет, эти композиторы — просто идиоты, блаженные идиоты! Видно, Господь лишил их разума. Ого, посмотри-ка: твой граф уже весь пепин собрал. Может, и нам пора начать? Эта маленькая графиня весьма мудро обращается со своими садами.
Итале не ответил. Они неторопливо ехали под дождем к дому на берегу озера.
Когда на второй день пребывания Итале в родном доме к ним приехали граф и Пьера, он очень нервничал, но стоило ему их увидеть, как все его сомнения и волнения раз — веялись. Он очень тепло поздоровался с графом Орлан-том, с огорчением отметив, как тот постарел. А вот Пьера показалась ему почти не изменившейся, хотя ей уже, должно быть, исполнилось двадцать один или двадцать два. Она по-прежнему была маленького роста, круглолицая, по-детски застенчивая. Здороваясь с ним, она лишь улыбнулась да сказала несколько обычных вежливых слов. Ему показалось, что столь свойственные ей в детстве живость и энергичность исчезли, испарились — несомненно, под воздействием здешней замкнутой и одинокой жизни, — но им на смену не пришли иные качества, которые могли бы быть свойственны взрослой женщине с богатым внутренним миром. Пьера представлялась ему цветком, который увял, не успев расцвести. И та, первая их встреча оставила у него привкус горечи; он как бы в очередной раз убедился в том, о чем впервые серьезно задумался в придорожной харчевне селения Бара: все то, ради чего он столько работал, все его стремление к свободе было заблуждением, попыткой поймать лунный луч, пустыми словами. Вот Эстенскар давно понял это. И Пьера — по-своему, конечно, — тоже это понимала. А еврей Мойше это просто знал. И подавальщица в баре, девушка с тупым взглядом и огрубевшими от работы, грязными руками, тоже понимала лучше, чем все они, вместе взятые, что никакой свободы не существует, хотя и не знала ничего иного, кроме собственных примитивных желаний, которым, впрочем, сбыться вряд ли суждено.
Лаура была в саду за домом. В дождевике и какой-то бесформенной шляпе она подрезала розы, посаженные еще ее дедом. Последние цветы уже опали, листья на промокших согнувшихся стеблях казались ржавыми. Лаура, заметив на дороге всадников, помахала им рукой с зажатыми в ней садовыми ножницами.
— А вот и… — сказал Санджусто, махнул рукой в ответ и вдруг умолк.
Лаура подошла к изгороди.
— Вы оба похожи на мокрых крыс, — заявила она, разглядывая Итале и Санджусто.
— По-моему, вы слишком рано срезаете свои розы, — сказал Санджусто.
— Я просто решила убрать сгнившие стебли и всякие подпорки.
Итале, придерживая коня, наблюдал за ними. Это была красивая пара: высокая улыбчивая женщина, изящные руки которой были мокры от дождя, и молодой мужчина с удивительно ярким и живым лицом, который, сидя верхом на лошади, с интересом расспрашивал свою прелестную собеседницу о mandevilia suaveolens.
— Да, у нас еще остался один куст, — говорила Лаура. — В самом начале дорожки, перед домом. Его еще дедушка посадил.
— Вы мне покажете? Я только отведу коня и сразу вернусь.
— Да ладно, я сам его отведу, — сказал Итале, и Санджусто, сунув ему поводья, тут же перемахнул через ограду и, продолжая беседовать с Лаурой, побрел куда-то по мокрому осеннему саду.
— Значит, «больше я в эти игры не играю»? — пробормотал Итале, усмехаясь про себя и ведя в поводу серого коня Санджусто. Он испытывал странное смешанное чувство: нежность и одновременно некоторую враждебность.
Дождливый туманный октябрь напоследок подарил несколько ясных золотых вечеров, а потом наступил холодный ноябрь, и недели через две Итале, проснувшись как-то утром, увидел за окном на фоне серых небес гору Охотник в белой снеговой шапке. В сельскохозяйственных работах наступало обычное зимнее затишье. Несмотря на раскисшие дороги, соседи Сорде по Валь Малафрене часто приезжали к ним в гости; почти каждый день Итале слышал доносившиеся из гостиной женские голоса, в доме постоянно царил гомон, Эва то и дело пробегала мимо него с подносом, неся печенье, клубничное вино, шерри… И несколько раз в неделю Касс запрягал лошадей в двуколку, чтобы отвезти Элеонору и Лауру к Паннесам или Сорентаям. В холодную погоду Гвиде редко выходил из дома, но старался понемногу работать — чинил упряжь, точил ножи, ремонтировал мебель, хотя раньше все это предоставлял делать слугам, а если брался за что-нибудь сам, то успевал сделать буквально за полчаса, еще до завтрака. Гвиде по-прежнему послушно отдыхал в библиотеке в установленные доктором часы, а потом, если в доме не было гостей, приходил в гостиную и сидел там, неторопливо и обстоятельно читая Вергилия, часто отрываясь от книги и о чем-то размышляя. Толстенная «Энеида» сохранилась у него еще со школьной поры, а потом «по наследству» досталась Итале. Это было очень удачное издание, со множеством комментариев и иллюстраций. Гвиде клал книгу на колени и читал, высоко подняв голову, ибо его дальнозоркость уже сильно давала себя знать. Итале никогда прежде не видел, чтобы отец так много читал; ему было странно видеть его в такой неподвижной позе и с чуть ли не на метр отодвинутой от глаз книгой. Казалось, Гвиде не столько читает, сколько впитывает историю Энея, молча проникаясь теплотой, героизмом и болью древних героев «Энеиды». Если приходили гости, Гвиде ласково здоровался с ними, но, побыв немного в гостиной для приличия, вскоре обычно вновь возвращался в ставшую для него привычной тишину библиотеки. Но если в гостиной были только Элеонора, Лаура и Пьера, он тоже оставался там. Итале приходил домой уже в сумерки и, сбросив наконец свою куртку из овчины, с наслаждением окунался в семейную атмосферу. Но до вечера он дома старался не появляться, по-прежнему пребывая во власти непонятного беспокойства, той самой нервной, неразумной энергии, благодаря которой он вернулся из Совены в Красной, пережил шестьдесят часов августовского восстания, успешно бежал из Красноя в Малафрену, сумел практически самостоятельно провести сбор винограда и заготовку вина и вообще пережить всю эту осень. Теперь, когда наступила зима и забот стало гораздо меньше, Итале сам выдумывал себе занятия, уходил на прогулку или на охоту. Домой он решался повернуть, лишь доведя себя чуть ли не до полного изнеможения, и тогда уже с удовольствием сидел у огня, разговаривал с Гвиде о делах, а с Санджусто о событиях в Греции и Бельгии. С женщинами же ему практически не о чем было говорить.
Однажды в декабре Итале вернулся домой довольно рано. Вслед за первым выпавшим снегом прошли дожди, и под ногами было настоящее месиво, а в воздухе висел тяжелый густой туман. Несмотря на свою неугомонную активность и неутомимость, Итале по-прежнему очень мерз и вообще сильно страдал от холода: было такое ощущение, что холод тюрьмы Сен-Лазар пропитал его насквозь и навсегда. В тот вечер он прямо-таки закоченел и сразу направился к горевшему камину. Была суббота; приехали Эмануэль и Пернета, граф Орлант и Пьера; даже Тетушка, которой уже исполнилось сто лет, восседала на высоком стуле с прямой спинкой, держа в руках неизменный клубок красной шерсти. За разговорами не заметили, как наступил вечер и стало совсем темно. Гостиную освещал лишь горевший камин. Санджусто что-то рассказывал о своей жизни в Англии — здесь его рассказы вполне заменяли чтение вслух хорошей книги. В конце концов граф Орлант сделал общий вывод:
— До чего же все-таки прекрасная, предприимчивая нация эти англичане! В астрономии они прямо-таки чудеса совершили.
Гвиде поднял голову и удивленно посмотрел на сына, пробиравшегося мимо его кресла поближе к огню:
— И ты здесь, Итале?
Темная комната, куда заглянула смерть, четыре горящих свечи, тело покойного деда, голос отца, обращенный к нему, испуганному ребенку…
— Да, папа. — Он сел на приступок у камина подле Гвиде и протянул руки к огню, стараясь подавить дрожь; ему казалось, он не согреется никогда.
— Итале, дорогой! — искренне обрадовалась ему мать. — Ты ведь, наверно, страшно голоден? У Эвы что-то там с цыплятами не получается. А со старым Георгом нужно объясняться часами! И в итоге у него хороши только супы, а жаркое из барашка вечно пересушено. Впрочем, толковать с Эвой все равно бесполезно — она правит у нас на кухне уже лет тридцать. Остается только смириться и стареть с нею вместе. Хотя вам, молодым, порой из-за ее упрямства приходится нелегко. Но ничего, зубы-то у вас тоже молодые…
— Дождь все идет? — спросил Итале граф Орлант.
— Идет. Еще сильнее стал.
И прежняя беседа потекла снова. Молчание хранили только Итале и Гвиде.
Но, как оказалось, молчала и Пьера, сидевшая напротив Итале у камина. Она, впрочем, всегда мало говорила, когда собиралась большая компания. Зато с Лаурой — Итале не раз и сам это видел — они могли болтать целыми днями и о чем угодно. В этой же гостиной, или на берегу озера, или за лодочным сараем. Охотно она разговаривала, похоже, только с одной Лаурой. В этот вечер Итале то и дело посматривал на Пьеру, думая о том, почему Санджусто все время твердит, что она хороша собой. Впрочем, итальянцу вообще было свойственно видеть красавицу в каждой женшине. А что, если он, Итале, сам когда-то убедил себя, что внешность Пьеры ничем не примечательна? Нет, если присмотреться, черты лица у нее очень недурны, такое милое нежное личико, а фигура — просто безупречна. И все-таки Пьера простовата! Ничего удивительного: всю жизнь провести в Малафрене и Партачейке, если не считать каких-то двух лет в монастырской школе Айзнара да неудачной помолвки с каким-то вдовцом чуть ли не сорока лет. А сейчас она всю себя отдает разваливающемуся хозяйству, пытаясь сама управлять поместьем. Что же тут странного, что она кажется сухой и бесцветной, как мертвая ветка дерева. Жизнь нанесла ей поражение еще до того, как она смогла вступить с ней в борьбу. Она и жить-то по-настоящему еще не успела начать. Где же ей было взять оружие, с помощью которого можно отбивать атаки безжалостной судьбы, отсрочить неизбежное, бороться, хотя в целом это, конечно же, абсолютно безнадежное сражение. Бедная девочка! Это не ее вина…
Так думал Итале, чувствуя с наслаждением, как жаркий огонь наконец согревает его, как приятно разгорелось лицо, как млеет все тело под рубашкой, становясь послушным и гибким. Пьера, отгородившись рукой от слишком сильного жара, искоса глянула на него. Ее тонкая, изящная рука была вся просвечена красным.
— Что-то ты к нам уже несколько дней не заглядывала? — ласково заметил Итале.
— Уж больно погода была противная, — откликнулась она. — Я, между прочим, наконец-то принесла твою книгу. Все забывала ее вернуть, а тут вдруг вспомнила.
— Какую книгу?
— Твою. Я ее прочитала, и мне она больше не нужна.
Итале изумленно смотрел на нее.
— Ты, наверно, забыл? Когда-то очень давно ты дал мне ее почитать — лет пять назад. Она называется «Новая жизнь».
— Я не почитать ее тебе дал. Я ее тебе подарил!
— Хорошо. В таком случае я возвращаю твой подарок, — упрямо сказала Пьера.
Эмануэль исподтишка наблюдал за ними, сидя боком к камину. Итале казался смущенным. Видно, Пьере надоело его высокомерное отношение. Ведь эта девочка отлично умела любого поставить на место. И она знала, что ее есть за что уважать: она ведь достигла прямо-таки невероятных успехов в умении управлять хозяйством. Берке Гаври, ее послушный помощник, давно признался Эмануэлю, что Пьере всего за два года удалось удвоить доход, получаемый от Вальторсы в наличных деньгах, и теперь она вкладывала деньги в различные усовершенствования. Эмануэль регулярно виделся с нею, когда она приезжала в Партачейку по делам поместья, и несколько раз выступал в качестве ее адвоката или юрисконсульта. Он считал эту девушку не только в высшей степени благоразумной, но и весьма решительной — а в общем, идеальной клиенткой! — хотя и считал втайне, что было бы куда лучше, если бы все эти деловые качества принадлежали не молодой девушке, а мужчине. «У Пьеры исключительно сильная воля», — с удивлением заметил он как-то в разговоре с Пернетой, и та откликнулась: «А ты предпочел бы, чтобы она была покорной дурочкой?» Разумеется, это было несправедливо по отношению к нему со стороны Пернеты! Он молил Бога, чтобы Пьере удалось как-то встряхнуть Итале, вывести его из этого странного молчаливого оцепенения. И пусть ее воля станет еще сильнее, ведь для выполнения подобной задачи ей потребуется не только ум, но и очень сильный характер. Смутить-то Итале было бы легко: мальчик всегда был неосторожным. Но вот добраться до глубин его души, завладеть им, попытаться его переделать — это задача не из легких.
— Пьера, — сказал Итале, — я ведь уже…
— Хочешь, я напишу что-нибудь на ней, чтобы это больше походило на подарок?
— Нет…
— Например, так: «Здесь кончается новая жизнь. От Пьеры Вальторскар — с любовью». Подойдет? Мне и ходить за ней не надо — она вон там, на сундуке, в моей рабочей корзинке.
— Пьера, послушай, это, конечно, было так давно, но…
— Времена меняются.
— Я ее назад не возьму! Можешь ее сжечь, если хочешь! — Итале вскочил и быстро отошел к окну, выходившему на юг. Там он и остался, повернувшись ко всем спиной.
А Пьера продолжала сидеть у камина; половина ее лица была в тени, половина освещена красными отблесками пламени — она специально повернула голову, чтобы видеть Итале. Но за ним не пошла и даже не встала. Руки ее с крепко переплетенными пальцами спокойно лежали на коленях.
Наконец возвестили, что обед готов. Направляясь рядом с Пернетой в столовую, Итале все время смотрел на свою сестру и Санджусто. Лаура и Франческо! Сонеты в честь прекрасной дамы! Нет, это, пожалуй, уже слишком! Какую глупость он совершил, пригласив сюда этого итальянца! Да и Санджусто тоже хорош! Человеку, лишенному дома и цели в жизни, следовало бы как следует подумать, прежде чем начать изображать этакого Петрарку, зная, что его ищет имперская полиция. Неужели они с Лаурой не понимают, что из этого ничего не выйдет? Точно лунатики, не ведающие, куда ступают во сне! Точно увлеченные спектаклем артисты! Вчера, например, Санджусто заявил:
— Жаль, что все мои средства вложены в наше поместье в Пьемонте! По-моему, я мог бы и здесь завести неплохое хозяйство — купил бы, например, акров пятьдесят земли и посадил бы такой вот сад… — Он рассмеялся и, пустив лошадь рысью, запел: — «Мальчик резвый, кудрявый, влюбленный…»
Но сейчас, за столом, он был серьезен и, трудясь над бараниной, заметил:
— А знаешь, Итале, твоя сестра, мне кажется, разгадала смысл этого письма Карантая.
Несколько дней назад от Карантая пришло второе письмо; в нем сообщалось о некоторых из их общих друзей, о последних событиях в Красное, а в самом конце, в середине довольно длинной фразы, повествующей о чем-то несущественном, были весьма странные слова: «…поскольку романов я теперь больше не сочиняю…» Они тогда довольно долго обсуждали это письмо и эти слова, потому что зимой любые письма, любые вести извне всегда и непременно обсуждались в Монтайне всеми членами семьи. Были высказаны самые различные предположения относительно смысла данного замечания Карантая, но к окончательному выводу они так и не пришли.
— Мне кажется, — вступила в разговор Лаура, — что Карантай хотел сказать, что он еще не совсем оправился после ранения и пока просто не в состоянии писать. К тому же, похоже, и свадьба его отложена. Да и ты, Итале, сразу сказал, когда мы еще только первое письмо от него получили, что у него почерк очень сильно изменился.
— А что с ним случилось? — спросила Пернета.
— Его ударили саблей по голове во время стычки на улице Палазай.
— Бедняга! — откликнулся граф Орлант.
— Мне казалось, он хотел сказать… — Итале умолк. Рассуждения Лауры казались ему до тошноты правдоподобными. — Нет, только не это! — воскликнул он вдруг.
— Он вполне еще может поправиться, — спокойно возразил Санджусто, как всегда исполненный надежды, но в кои-то веки, сам того не ведая, приоткрывая — возможно, впрочем, это заметил лишь Итале — сущность этого оптимизма и спокойствия: глубокую неизбывную печаль, ставшую непременным условием его жизни.
— Мне очень понравилась его книга, — сказала Пернета, — особенно некоторые места.
— А мне она вся очень понравилась, — сказала Элеонора. — И хорошо бы, Пернета, ты наконец мне ее вернула! Ты ее уже три года привезти забываешь, а мне давно хочется еще раз ее перечитать. Хотя, честно сказать, под конец она становится такой грустной…
— Ты хочешь сказать, Леле, что так ее и не дочитала? — усмехнулся Эмануэль.
— Да, не захотелось. Боялась, что главный герой умрет. Я понимаю, это глупо — плакать над книгами, но я всегда плакала над «Новой Элоизой», а уж над романом Карантая причин плакать куда больше!
— У этой книги счастливый конец, мама, — успокоила ее Лаура, ласково и широко ей улыбаясь.
— Мне всегда казалось, что тот молодой человек — как там его звали? — Лийве, похож на Итале, — сказала Пернета.
— Конечно! Потому-то я и плакала, — попыталась оправдаться Элеонора.
— Между прочим, у Карантая роман был практически написан задолго до того, как мы с ним познакомились, — сказал Итале отчего-то сердито.
— Тем более. Значит, в нем заключена жизненная правда, — заметил Санджусто. — Карантай пишет о своем поколении, которое хорошо знает.
— Никакой жизненной правды в ней нет! — окончательно рассердился Итале. — Это великая книга, но в некотором смысле лживая, хотя сам Карантай — человек абсолютно честный и очень уравновешенный. А вот у героя его книги сплошные взлеты и падения, сплошные преувеличения. Нормальные люди так себя не ведут.
— Но зачем же писать роман о НОРМАЛЬНЫХ людях, начисто лишенных романтики? — спросил Эмануэль.
— Да, конечно… В какой-то степени ты прав. И это, безусловно, прекрасная книга. Лучшее, что у нас есть. Но Карантай мог бы написать… Да нет, он МОЖЕТ написать гораздо лучше!
— И непременно напишет, — уверенно сказал Санджусто, поднимая Свой бокал и как бы предлагая всем выпить за это. — Если будет на то воля божья.
И застольная беседа легко потекла дальше. К столу подавали вкусную сытную еду, которая с удовольствием уничтожалась, вокруг были милые, веселые, родные лица, горели свечи, дом дышал теплом и уютом, но душа Итале не знала покоя. За сегодняшний вечер он дважды испытал настоящее потрясение. Он избегал смотреть на Пьеру и старался не думать о Карантае. Пил он больше обычного, однако прежние мучительные вопросы продолжали терзать его. Вот они все сидят здесь, родные, близкие ему люди, так почему он не может снова войти в их круг? Почему они чувствуют себя дома, а он нет? Что же он сделал такого, что судьба лишает его дома?
— Ты как-то писал нам из Красноя об одном человеке, — вдруг обратился к нему Гвиде, прерывая его тяжкие раздумья и, как всегда, безо всяких предисловий, — который знал моего отца. Кто это?
Итале, застигнутый врасплох, попытался сосредоточиться и описать старого графа Геллескара. И, разумеется, в его описании граф оказался удивительно похож на одного из героев романа Карантая, что за столом было встречено с большим энтузиазмом. Тут же посыпался град вопросов, и Итале, рассказывая о том, как он познакомился с Геллескарами, был вынужден упомянуть Энрике и Луизу Палюдескар.
— Графиня Луиза! — воскликнула Пернета. — Так зовут героиню романа!
— Они совсем не похожи.
— Та, что в книге, очень красива, — заметила с легкой иронией Лаура.
— Настоящая тоже! — очень серьезно, чуть ли не с упреком возразил ей Эмануэль.
— Да, — поддержала его Пьера, — это действительно так. По-моему, Луиза Палюдескар — самая красивая из всех женщин, каких я только встречала в жизни.
— Где же ты ее видела? — вырвалось у Итале. Он был потрясен внезапно пришедшей ему в голову и совершенно невероятной мыслью о том, что Луиза и Пьера могли бы оказаться сейчас в одной комнате.
— В Айзнаре; в доме моего бывшего жениха.
— Я слышала, что она добра, — сказала Элеонора. Она говорила не менее серьезно, чем Эмануэль. — И я рада узнать, что она к тому же еще и очень красива. — И она глянула на сына с легкой тревогой или каким-то затаенным вопросом.
— Она скоро замуж выходит, — сказала Лаура. — Господин Карантай написал Итале об этом.
— Да, за Георга Геллескара. Этой весной, — кивнул Итале.
— Выпьем же за то, чтобы она была счастлива, — предложил Эмануэль, и они дружно подняли бокалы и выпили, а потом заговорили совсем о другом.
Глава 3
На следующий день погода была настолько отвратительной, что в церковь решилась отправиться одна Лаура. Пока она ждала в конюшне, когда Касс наконец запряжет лошадь — лошадь нетерпеливо била копытами и норовила вырваться, а Касс, ругаясь, возился с упряжью, — появился Итале и предложил:
— Давай я тебя отвезу.
— Не беспокойся, милый.
Но он, точно не слыша, шлепнул коня по крупу, заставив его присмиреть, и подал Лауре руку, подсаживая в экипаж. Они ехали в Сан-Лоренц по берегу озера под мелким частым дождем; вдоль дороги торчали голые, исхлестанные ветром деревья. Слева от них за деревьями виднелось серое озеро, казавшееся совершенно плоским.
— Ты давно перестал ходить в церковь? — спросила Лаура.
— Вот я сейчас, например, туда направляюсь, — усмехнулся Итале.
Копыта лошади скользили по жидкой грязи, с ветвей капала вода, а если они случайно задевали ветку, то сверху обрушивался легкий душ.
— Это произошло в тюрьме? — не унималась Лаура. — Пока ты там был, да?
Он ответил не сразу.
— Знаешь, я вообще не мог там думать как следует. Ни одна мысль в голове не удерживалась. И там всегда было темно. Самым близким к Богу занятием для меня там была математика… Да и она не очень-то помогала. А знаешь,
что действительно помогало? Далеко не всегда, правда, но все же… Совсем не мысли о Боге. О Нем мне вообще думать не хотелось. А хотелось мне вспоминать о том, как вода в лодочном сарае летним полднем бывает словно подсвечена снизу. Или о наших тарелках… обыкновенных обеденных тарелках, которыми мы пользовались не далее как вчера. Если мне удавалось представить себе эти тарелки, я чувствовал, что могу жить дальше. Вот и все, что касается моей тамошней духовной пищи…
— Если не считать того, что дом созиждет Господь, — прошептала Лаура с улыбкой.
Он не совсем понял, что она имела в виду, но говорить ему больше не хотелось: слишком большого напряжения требовали от него даже малейшие воспоминания о Сан-Лазаре, хотя рассказать хоть что-то о тех ужасных годах Лауре было для него большим облегчением. Дальше они ехали молча.
В часовне Святого Антония уже собрались прихожане из Вальторсы: Пьера, Берке Гаври, Мария, две-три горничных и кучер Годин. В маленькой часовне было ужасно холодно и царил какой-то серый полумрак. Пока шла месса, Итале садился, вставал и преклонял колена со всеми вместе. И только когда отец Клемент затянул «Credo in unoom Deoom!», ему вдруг захотелось рассмеяться от неожиданно охватившей его радости. Он понял, что имела в виду Лаура. Он понял, почему она могла сказать: «Моя свобода — это ты», понял то, чего не понимал раньше: это она — его свобода, и нельзя насовсем покинуть свой родной дом, пока он у тебя есть, пока у тебя есть такой дом, который ты всегда можешь покинуть. Ибо кто строит этот дом, для кого он построен, зачем его так берегут?
После службы отцу Ктементу, как всегда, захотелось поговорить с Лаурой. Итале ждал сестру на крыльце часовни. Старая Мария и горничные из Вальторсы тоже стояли на крыльце и ждали Година и Гаври, которые должны были подогнать к крыльцу повозку. Вскоре из церкви вышла Пьера, кутаясь в шаль. Она, быстро глянув на Итале, как всегда, вежливо поздоровалась и прошла мимо, спустившись с крыльца навстречу ветру и дождю. Но идти ей, собственно, было некуда, так что она остановилась посреди грязного двора у церковных ворот и стояла спиной к ним, маленькая, гордая, прямая. Итале подошел к ней.
— Почему бы тебе не подождать на крыльце?
Она не ответила и не обернулась.
— Ты все-таки лучше уйди под крышу, а я здесь постою, хорошо? — сказал он ласково, хотя и чуть насмешливо.
Она вскинула на него свои ясные глаза. Похоже, она плакала. А может, глаза ее просто слезились от ветра?
— Как хочешь, — промолвила она тихо и вернулась на крыльцо. Наконец Гаври подогнал повозку, обитатели Вальторсы уселись в нее, и повозка покатилась по знакомой дороге под соснами.
А Итале все стоял, опершись об ограду, и смотрел на озеро, на темные далекие горы. Ветер слепил глаза. Серые тучи быстро неслись прямо над головой, бесконечные, как бурный поток, но абсолютно бесшумные. Итале почему-то вспомнил небо над тюремным двором Сен-Лазара и о том, как во время прогулок над ним всю зиму неслись такие вот тучи — одну зиму, вторую, третью… Ко всему равнодушные, безучастные, прекрасные тучи… Нет, беречь в этой жизни ему было нечего. Жизнь пролетала, как эти тучи. Кто-то путешествует, кто-то остается дома, и порой они все же случайно встречаются, и в этих кратких встречах заключена вся цель путешествий первого и все верное ожидание второго. Но и то, и другое подобно — по форме и движению — серым тучам в небесах…
В нескольких метрах от Итале, за калиткой церковного кладбища, лежала могильная плита, на которой было начертано имя его деда, его, Итале, имя. И он вдруг вспомнил то мгновение — когда вчера вечером все сидели в гостиной, а он вошел и стал тихонько пробираться к камину, и отец сказал ему: «И ты здесь, Итале?» Вчера эти слова всколыхнули в нем еще свежие, страшные воспоминания. Но сейчас это уже не казалось ему таким ужасным. «Да, я здесь», — сказал он ветру.
Наконец Лаура вышла на крыльцо, и он поспешил за часовню, чтобы подогнать двуколку. Когда они ехали назад, ветер стал слабее, небо посветлело, дождь почти перестал и что-то тихо шептал над дорогой, пеленой проплывая над лесом и озером. Горы были полны таинственных звуков.
Зима была очень сырой, но снега выпало мало, и весна пришла рано. Уже к середине марта, когда северные ветры расчистили небо, лес покрылся зеленоватой дымкой, на концах темных ветвей проклюнулись молодые листочки, и такой же ясный зеленоватый свет волнами лился от озера по утрам, особенно в ветреную погоду. Поскольку в день весеннего равноденствия с утра лил дождь, Лаура и Итале отложили задуманную давно поездку в Эвальде, надеясь, что скоро наступят погожие деньки. Однако до начала апреля дожди шли, практически не переставая, и за это время Лаура успела, не посоветовавшись с братом, пригласить буквально всех поехать вместе с ними в Эвальде, в том числе и Санджусто. Даже старый граф Вальторскар принял ее приглашение. Итале очень рассердился. Он предвкушал, что эта поездка будет такой, как в детстве, — то есть они поплывут туда одни, на заре, в маленькой лодке, соблюдая все правила давно установленного ими ритуала, который для них всегда означал начало настоящей весны. Ему казалось, что и Лаура думает так же. Но теперь эта немного таинственная поездка превращалась в обыкновенное развлечение, в пикник на том берегу озера у входа в пещеры. Все это совершенно бессмысленно. Да к тому же, несомненно, придется испытывать определенное напряжение, поскольку Пьера тоже поедет. С тех пор как он смотрел вслед ее повозке, медленно удалявшейся под соснами от часовни Святого Антония в тот зимний день, он чувствовал, что непременно должен объясниться с нею, но совершенно не представлял, что именно хочет ей сказать, да и догадаться о том, что бы она хотела от него услышать, был не в состоянии, поскольку сама Пьера вообще не желала с ним разговаривать.
Пять человек — это для «Фальконе» было слишком много, и было решено плыть на «Мазеппе». Это была последняя соломинка. Итале категорически отказался плыть на тот берег на такой корове! Нет, он поплывет только на своей собственной лодке и сам будет ею править! Он так и заявил тоном, не терпящим возражений. Так что в итоге он действительно тем апрельским утром плыл на «Фальконе», на четверть мили обогнав тяжеловесную «Мазеппу». И на руле у него сидела Пьера.
Они проплыли не меньше мили, прежде чем произнесли хоть слово. Да и то Итале говорил ей лишь, куда повернуть руль, пытаясь поймать свежий попутный ветер. Теперь «Фальконе» уверенно летела по волнам, и дом, оставшийся позади, становился все меньше, прячась в тени огромной горы Сан-Дживан. Грохот водопада уже на середине озера стал слышен довольно отчетливо, такая вокруг стояла тишина. Пьера не выпускала из рук весло и смотрела назад. Итале был виден лишь ее темноволосый затылок.
— Жаль, что ветер такой слабый, — сказала она вдруг. — Если бы он был посильнее, можно было бы плыть так до самого Кьяссафонте!
— Чтобы туда доплыть, даже при попутном ветре понадобится целый день, — откликнулся Итале.
Она посмотрела на него: он, скинув куртку, встал на ноги и принялся распутывать чалку. Худой, длинноногий, он держался уверенно, и яркое апрельское солнце играло в его волосах, грея ему спину и руки, сверкая на озерной воде у него за спиной, скользя по горным склонам на той стороне озера. Ветер ерошил каштановые волосы Итале, которые снова отросли и падали ему на глаза; и он откидывал их назад хорошо знакомым ей жестом.
— А кто-нибудь плавал отсюда до Кьяссы?
— Пьер Сорентай как-то раз отправился туда на веслах, да едва успел от деревни отойти и на скалу налетел.
— Хой! Хой! Эй, на «Фальконе»! — донесся до них голос графа Орланта.
— Вон там папа руками машет и что-то кричит, — засмеялась Пьера.
— Может, повернем?
— Нет уж, — решительно заявила она. И действительно, вскоре крики, доносившиеся с «Мазеппы», прекратились. — Надеюсь, они там не тонут? — насмешливо сказала Пьера, все же вглядываясь в силуэт «Мазеппы».
— Нет, конечно. Просто они нам завидуют, — сказал Итале; на душе у него становилось все легче, словно этот ветер и солнечный свет уносили прочь все мрачные мысли. Вот только ветерок, к сожалению, начинал стихать. Озеро лежало впереди, гладкое как зеркало.
— Нам, наверно, придется дальше идти на веслах? — спросила Пьера.
— Возможно. Особенно когда зайдем с подветренной стороны Охотника.
— Такая тишь!.. Точно в воздухе плывешь…
Но попутный ветер все же продержался, пока они не вошли в пролив Эвальде и не укрылись в тени нависавшей над ним горы. Здесь воздух был почти горячий, над водой висело полуденное марево, прозрачная коричневатая вода казалась совершенно неподвижной. Итале сел на весла, правя прямо к темным утесам и черным базальтовым скалам на берегу. Шум водопада заглушал теперь все остальные звуки, но видеть его они не могли — его скрывал утес, в котором поток, падая с высоты, пробил глубокую и узкую расщелину.
— Грести тяжело, как в масле, — сказал Итале почему-то шепотом, наверное, из-за странной тишины, царившей вокруг. Эта тишина была бы абсолютной, если бы не глухой рокот водопада и слабое журчание реки, впадавшей в озеро.
Они причалили к покрытой галькой небольшой косе справа от скалы Отшельника. Итале осушил весла и минутку просто посидел, передыхая, прежде чем вытащить лодку на берег.
— Выдохся, — бросил он, не глядя на Пьеру.
Она молча достала из-под банки на корме черпак и, зачерпнув в него до краев прозрачной озерной воды, протянула ему. Он взял ковш и стал пить.
Потом одним мощным рывком весел подогнал лодку к самому берегу и, когда по днищу заскрипела галька, прыгнул в воду и вытянул лодку так далеко на косу, что Пьера могла теперь сойти на землю, не замочив ног. Расчет его был превосходен, движения уверенны и красивы, и он, улыбаясь от удовольствия, протянул Пьере руку, помогая ей выйти из лодки.
А «Мазеппа» еще только входила в залив — черное пятно на сверкавшей воде.
— Интересно, они уже сели на весла?
Итале, дальнозоркий, как Гвиде, прищурился и сказал:
— Да.
— Значит, завтрака пока не будет.
Невидимый водопад глухо грохотал над притихшим озером.
— Давай поднимемся на самый верх. Откуда падает вода.
Узкая извилистая тропинка вела мимо скалы Отшельника. Пьера лезла вверх очень решительно, ловко двигаясь в своей темно-красной юбке, и, даже не замедляя шаг, легко перепрыгивала с одного валуна на другой; порой из-под ее ног с шумом скатывался вниз камень. Итале, немного отстав от нее, поднялся на вершину и застыл, потрясенный: все вокруг было залито солнечным светом; река, вырываясь из пещеры, бросалась вниз почти вертикально и падала в озеро. Зрелище было настолько завораживающим, что они продолжали смотреть на водопад, даже когда закружилась голова и заложило уши. Но потом все же отошли в сторонку и присели на валуны под невысоким отвесным утесом с внешней стороны пещер. Темная скала вся дрожала, точно от далекого грома: то был рев заключенной в темницу реки.
— А они догадаются, что мы здесь?
— Лаура их приведет. Мы всегда сюда поднимаемся.
Пьера вскочила, пытаясь разглядеть вторую лодку сквозь ветви росших внизу сосен. Пронизанный солнцем теплый воздух был напоен хвойным ароматом. Пьера беспокойно бродила по краю обрыва у самого водопада.
— Пьера, что это?
— Где?
Она медленно подошла к нему, прислушиваясь к голосам, уже доносившимся снизу сквозь глухой рев водопада. Итале протянул ей цветущую веточку какого-то горного растения. Она взяла ее и, слегка вздохнув, села с ним рядом.
— Не знаю. Красиво! Похоже на цветущий папоротник.
— Я этот кустарник только здесь встречал.
Пьера продолжала сидеть, задумчиво вертя в руках цветущую веточку и рассеянно глядя на хаотически разбросанные валуны, на высокие сосны, растущие меж скал, на сверкающую между ветвями гладь озера. Солнце висело сейчас точно в зените, и густо-синее небо казалось горячим, а поляна, на которой они сидели, в лучах яркого солнечного света была похожа на каменную чашу.
— Пьера, мне нужно спросить тебя… Лаура любит его?
— Конечно, — ответила она, не оборачиваясь.
— Франческо говорил со мною вчера вечером. Он сказал, что, если я скажу «нет», он не станет настаивать, даже с отцом разговаривать не станет. Я не знаю, как мне поступить.
Теперь она повернулась и наблюдала за ним, но в глазах ее не было ни упрека, ни насмешки, которых он так боялся.
— Решать, разумеется, будет сама Лаура, — снова заговорил Итале. — Но все это страшно огорчит отца. И не без оснований. Франческо — человек, не имеющий дома; он полностью зависит от тех средств, которые может выслать ему сестра. Кроме того, Австрия, по-моему, готова продолжать на него охотиться хоть до скончания веков. Он мог бы, конечно, уехать во Францию или в Англию, но что там будет делать Лаура? Она ведь никогда не хотела уезжать из Малафрены… А я привез Франческо сюда, так что вся ответственность лежит на мне, а я не знаю даже, что мне ему сказать!
— А почему бы, собственно, Лауре и не уехать из Малафрены? Между прочим, это я всегда хотела здесь остаться. А ей как раз всегда хотелось уехать, повидать мир. Ее дом будет там, где будет ее любимый.
Итале помолчал, потом воскликнул:
— Но он же не может сейчас уехать! Его ведь сразу арестуют на границе.
— А может, и не арестуют — особенно если он поедет в сопровождении жены и под другой фамилией, — вкрадчивым тоном заметила Пьера, сильно удивив этим Итале.
— Так вы с Лаурой все это уже обсудили?
— Ну, не это… На эту тему мы с ней практически вообще не говорили. Я знаю только, что она его любит. А почему бы им просто не остаться здесь? Если они сами захотят, разумеется. Например, у нас в старом флигеле никто не живет. Я, кстати, давно хотела привести его в порядок. К тому же Франческо, безусловно, способен принести немалую пользу, занимаясь сельским хозяйством.
— Да, это верно, — смущенно согласился Итале.
— Ты мог бы сделать его своим партнером.
— Партнером?
— Ну да. И если бы кто-то из вас захотел вдруг снова уехать, скажем, в Красной, то второй мог бы остаться и управлять поместьем.
— Пожалуй…
— А поскольку наш флигель давно пустует, они могли бы жить там. Я была бы рада, если бы в этом домике вновь появилась жизнь и кто-то о нем заботился.
— Погоди-ка минутку, — сказал Итале и тут же быстро заговорил сам: — Все это представляется вполне возможным и осуществимым, но ты, должно быть… немало думала об этом?
— Конечно!
Голос у нее вдруг дрогнул. Он внимательно посмотрел на нее; он был просто потрясен, хотя лицо его оставалось мрачным и каким-то застывшим.
— Я тоже кое о чем хотела тебя спросить… — промолвила Пьера и умолкла: она чувствовала, что из-за попыток все время держать себя в руках голос ее звучит чересчур пронзительно. Итале ободряюще кивнул, готовясь слушать, но она заговорила далеко не сразу. — Знаешь, всему этому есть так много причин… Привычка. Земли, расположенные по соседству. Ну и так далее… По-моему, взрослые обсуждали эту тему, когда мы еще были детьми. Люди всегда так делают. Извини, что я так отвратительно разговаривала с тобой тогда, в тот зимний вечер. Это было ужасно глупо! Вообще-то я просто пыталась высказать тебе то же самое, что скажу сейчас, но не сумела. Наши близкие думают и будут продолжать думать, что мы с тобой… что мы могли бы пожениться. Да только они ошибаются! И именно это, по-моему, мешает нам быть друзьями. — Тоненький напряженный голосок дрожал все сильнее, напоминая рябь, бегущую по воде, однако звучал по-прежнему чисто. — А я бы очень хотела быть тебе другом, Итале!
— Ты и так мой друг, — почти прошептал он; но сердце его говорило иное: ты — мой дом, моя родина; ты — мое странствие и его конец; о тебе — все мои заботы, и рядом с тобой так хорошо отдохнуть после долгой дороги.
— Хорошо, — сказала она и наконец перевела дыхание. Некоторое время оба молчали, сидя на траве в лучах жаркого полуденного солнца. — Но ты ведь когда-нибудь снова захочешь вернуться туда, верно?
— Да. Когда смогу.
— Ладно, — сказала она и вдруг улыбнулась. — Я просто не была уверена…
— Значит, ты все-таки оставишь у себя «Новую жизнь»?
— Я же извинилась! — сердито напомнила она.
— Сюда, поднимайтесь сюда, граф Орлант, — послышался в соснах на берегу голос Лауры.
— Ты должна оставить ее у себя! — настойчиво повторил Итале. — Я ведь не понимал, почему уехал отсюда, пока не вернулся назад: мне необходимо было вернуться, чтобы понять, что снова придется уехать, что я еще и не начинал ее, эту новую жизнь. Что я только ее начинаю. Так, видно, и умру, начиная, но не начав. Ну что, сохранишь эту книгу для меня, Пьера?
— Вот они где! — возвестил Санджусто, появляясь на тропе.
Несколько секунд Пьера смотрела Итале прямо в глаза, потом неловко вскочила и двинулась навстречу остальным.
— Ну и ну! — сказал граф Орлант, тяжело поднимаясь на площадку у водопада. — Вот это прогулка! Здравствуй, дочка!
— Вам пришлось на веслах идти? Вы так долго плыли!
— Да уж, пришлось. Мы с Лаурой очень старались, но все равно за господином Санджусто не успевали и плавали по кругу.
— А я думала, вы спрячетесь от жары в пещеру, — сказала Лаура. — Здесь так жарко! Прямо лето!
— Съешь яблочко, у тебя все лицо малиновое, — сказал Санджусто, роясь в корзине с припасами.
— Как это мило с твоей стороны! С удовольствием съем! Мы завтракать прямо сейчас будем?
— Да, — сказал Итале. — И как следует!
— А я сперва хочу осмотреть пещеры, — заявил Санджусто, мощно потягиваясь, разминая свои сильные руки и с восторгом оглядываясь вокруг.
— Тогда дай и мне яблоко, fratello mio.
— Дай ему глотнуть из бутылки, — посоветовал граф
Орлант, — а потом в утешение дай ему яблочко. Так что, вы пойдете в пещеры?
— А вы разве не с нами, граф?
— Нет уж! Я хочу наконец посидеть спокойно. Пещеры, водопады и все такое прочее — это для молодых. А мне предоставьте возможность с удовольствием позавтракать в одиночестве. Ступайте же! Или вы боитесь, что я все съем?
— Ладно, мы через полчаса вернемся.
— Надень шляпу, если будешь сидеть на солнце, папа!
— Оставьте нам все же хотя бы несколько костей и обрезков, граф!
— Идите же, идите!
notes