Глава 3
Пьера Вальторскар уехала из Айзнара 19 декабря 1827 года. Под серыми зимними небесами фамильная карета Вальторскаров медленно катилась на юг меж Западных Болот, а когда они проезжали по деревне Вермаре, что расположена в верхних предгорьях, серое небо вдруг мягко опустилось к самой земле и рассыпалось белыми хлопьями, крупными, тяжелыми, безмолвными, сразу заполнившими все пространство вокруг. Снег побелил широкие крупы лошадей и меховую шапку возницы. Снежная пелена мешала видеть дорогу впереди, и Пьера, с трудом открыв окно кареты, высунулась наружу и ощутила холодное прикосновение зимы.
— Ах, моя дорогая, мы же замерзнем до смерти! Закрой, пожалуйста, скорее окно! И надень перчатки! — вскричала Бетта Берачой, специально приехавшая за ней в Айзнар и желавшая непременно доставить свою кузину домой в целости и сохранности, поскольку граф Орлант за неделю до этого свалился с тяжелым бронхитом и не смог сам поехать за дочерью. Они собирались вместе встретить Рождество у супругов Белейнин, однако судьба распорядилась иначе. Впрочем, кузина Бетта с радостью согласилась поехать вместо него. Только подумайте, твердила она, неужели бедная девочка должна одна пуститься в такой далекий путь? Конечно, старому Годину можно вполне доверять, но все же… Так что кузина Бетта ужасно расстроилась, когда Пьера — из чистого упрямства! — снова открыла окошко и тихо прошептала:
— А в Айзнаре снег никогда не идет…
— Ну что ты, конечно, идет! Я просто уверена! Наверное, он просто очень быстро тает из-за тамошнего Горячего Гейзера. Странно, что это он так сильно вдруг повалил. И до чего ж густой! Господи, а вдруг нас завалит снегом на перевале, вдали от человеческого жилья? Там ведь поблизости ни души! — Глаза у кузины Бетты сверкали. Порой столичные любовные романы, «переварить» которые было куда легче, чем «Новую Элоизу», попадали даже в Партачейку, и кузина Бетта читала их запоем, так что, хотя возможность быть погребенными под снегом на горной дороге и представлялась ей вполне возможной и, в общем, не слишком приятной, выражение «вдали от человеческого жилья» звучало совсем/как в романе и страшно ей нравилось.
— На перевале обычно очень сильные ветры, — спокойно возразила разумная Пьера. — Так что ветер не даст снегу завалить дорогу к Партачейке.
Кузина Бетта уже успела понять, что в монастырской школе Пьера еще больше набралась знаний и ума, ну а спокойной и рассудительной она, несмотря на молодость, была всегда и, разумеется, никаких любовных романов не читала.
Лошадям снег беспокойства почти не причинял. Собственно, он таял, едва успев коснуться земли, падая в тишине и безветрии. Но когда они после полудня добрались наконец до Партачейки, оказалось, что там снег лежит толстым слоем и на земле, и на крышах, и в оконных проемах; островерхие крыши домов и шпили соборов казались облитыми сахарной глазурью, и вообще весь город напоминал сливовый торт.
— Ой, ты только посмотри! — вскричала Пьера, утратив всякую сдержанность. — Как красиво! А крыши какие замечательные и все в снегу!.. — У нее даже слов не хватило.
Зрелище действительно было пронзительно прекрасным: приветливым золотистым светом светились окна, и маленький городок, раскинувшийся на склоне огромной горы, казался волшебным под пеленой падающего снега, в ранних сгущавшихся сумерках. Этот странный зимний день, этот снегопад, эти огни — все это произвело на Пьеру настолько сильное впечатление, что остальной путь от Партачейки до озера она молчала, испытывая горячую благодарность к продолжавшему падать снегу и ночной тьме, что скрывала от нее сейчас родные места — сады, поля, горы и озеро Малафрену. Сейчас ей и не хотелось их видеть. Сейчас они казались ей чужими. Даже когда карета вкатилась на выложенный каменными плитами задний двор ее родного дома, даже когда она увидела отца, закутанного, точно кокон, и совершенно засыпанного снегом, который протягивал руки ей навстречу, она все еще твердила себе: «Зачем я вернулась домой? Господи, и зачем я только сюда приехала!» Мысли ее путались, и, только когда отец обнял ее, прижав к своей огромной шубе, и снег с его плеча попал ей прямо в ухо, она поняла, что приехала домой.
— Папа, дорогой, как ты себя чувствуешь? Ты уже поправился?
— Да, конечно! И я прекрасно себя чувствую! — заверил ее граф Орлант; голос у него был хриплый, по все еще красивому лицу текли слезы. В ту зиму он действительно болел очень тяжело, а ведь ему уже исполнилось шестьдесят два, и один раз он даже решил, что вполне может и умереть. Не то чтобы смерть так уж его страшила, но он боялся, что может никогда больше не увидеть Пьеру. — Ну, ну, ну! Чего это мы вдруг так разволновались? — приговаривал он, крепко прижимая дочь к себе. Вскоре их окружили остальные встречающие: Элеонора, Лаура, старая повариха Мария, мисс Элизабет, которая по-прежнему жила в Вальторсе, и все эти родные люди, радостно шумя, потащили Пьеру в дом, навстречу свету, теплу и милым домашним запахам. Один лишь Твиде Сорде не выскочил во двор и ко всей этой суматохе отнесся философски, спокойно поздоровавшись с Пьерой и приговаривая добродушно:
— Ну что ж, графиня, всего три месяца вас тут не было, а посмотрите только, с каким уважением вас теперь встречают! Вы заметили, как возросла ваша цена?
Это была чистая правда: с прошлого лета, когда она в предпоследний раз приезжала домой, прошло всего три месяца; этот же ее приезд был последним, и Гвиде понимал это не хуже остальных. Однако он один упорно обращался к ней отныне на «вы». Всем было хорошо известно, что она теперь невеста и практически уже не принадлежит им, что и они постепенно отдаляются от нее, что это, возможно, последний раз, когда они видят прежнюю Пьеру Вальторскар. Вечером, уже в постели, Пьера все продолжала думать об этом, и мысли ее были столь же безрадостны, сколь радостным было чисто физическое ощущение дома и удобной привычной постели. А ведь все это в последний раз, тоскливо думала она. Итале, конечно же, был прав: вернуться назад невозможно! Нельзя СОВСЕМ вернуться домой после столь долгого отсутствия. Пьера посмотрела на книжную полку, где стояла та книга, которую ей подарил Итале. «Vita Nova», «Новая жизнь». Золотые буквы на корешке, поблескивавшие в свете очага, будто подмигивали ей, желая успокоить. Не нужна ей никакая «новая жизнь»! Ей нужна старая!
Следующим вечером, в сочельник, все обитатели Вальторсы, за исключением Тетушки, вместе с семействами Сорде, Сорентаев и еще кое-кого из соседей отправились в Партячейку к полуночной мессе. Весь день опять шел снег, но после заката небо совершенно очистилось от туч. Фонари, зажженные на крышах карет, отбрасывали желтые круги, в звездном свете покрытые снежной пеленой лес и склоны гор слабо светились. Собор в Партачейке был битком набит прихожанами, как и всегда на Рождество; мальчики из церковного хора пели пронзительными высокими голосами, плакали в толпе младенцы, протяжно, точно лошади, вздыхали старики, вытягивая морщинистые шеи, торчавшие из воротников белых праздничных рубах; богобоязненные старушки из числа тех, что каждый день ходят к мессе, бормотали молитвы, на несколько слов опережая священника; в жарком свете свечей распятие сияло над алтарем, точно расплавленное золото; время от времени сквозь запахи людской толпы прорывался чистый сухой аромат сосновых ветвей, которыми было убрано помещение церкви, а порой в открывшуюся дверь залетал ледяной сквозняк, тайком пробиравшийся по каменному полу и холодивший ноги. После окончания службы людям понадобилось по крайней мере полчаса, чтобы освободить церковь; но и выйдя оттуда, почти каждый останавливался где-то поблизости, поджидая родных и знакомых. В этой толпе сновали отставшие от родителей дети, застревали повозки, снежная пыль сверкала в лучах каретных и уличных фонарей. Пока старшие члены их семей здоровались со знакомыми и поджидали тех, с кем приехали сюда, Пьера и Лаура вместе с молодыми Сорентаями распевали старинный рождественский гимн.
Мы слышали: ангелы пели нежно
Нынче на горных склонах,
И эхом звонким долина снежная
Вторила им влюбленно.
Gloria in excelsis Deo
Александр Сорентай пел так увлеченно, что его невеста Мария, дочь адвоката Ксенея, даже воскликнула протяжно:
— Ох, Са-андре! Пожалуйста, не так гро-омко! — И все вокруг засмеялись.
И по пути домой, в битком набитой карете Вальторскаров — там уместились граф Орлант, Гвиде, Элеонора, кузина Бетта, Эмануэль, Пернета, управляющий Гаври, Пьера и Лаура — девушки с таким энтузиазмом распевали хвалитны, что даже сам Гвиде Сорде поддержал их своим мощным баритоном. Элеонора, плотно притиснутая к мужу остальными пассажирами, заглянула ему в лицо и сказала удивленно:
— Гвиде, что это с тобой? Я уже лет двадцать не слышала, чтобы ты пел!
— А я слышала! — заявила Лаура. — Когда папа бреется, он часто поет, да только всегда останавливается на середине.
— Ну так давайте не будем останавливаться на середине! Подхватывайте! — предложил Гвиде, и все дружно подхватили песню. Граф Орлант, временно потерявший голос из-за болезни, петь не мог, зато старательно и звонко выстукивал ритм, барабаня по стеклу. Наконец все высыпались из кареты у дома Сорде, где их ждали праздничный ужин и замечательный пирог, имевший форму ветки дерева, перевитой плющом. Граф Орлант тут же принялся рассказывать всякие истории о священных деревьях, увитых плющом, о сторожевых камнях и древних друидах. Спать никто не ложился часов до пяти утра, а в одиннадцать самые мужественные отправились к заутрене в часовню Святого Антония, стоявшую на берегу озера. Сосны над часовней, усыпанные каплями растаявшего снега, сверкали в лучах яркого солнца, ибо к утру ветер успел совершенно разогнать тучи, но надгробия в церковном дворе, особенно с северной стороны, были белы от снега. Проповедь священника наполовину заглушал могучий ветер, завывавший на лесистых склонах горы Сан-Лоренц. После службы Пьера и Лаура прогуливались в церковном дворе, поджидая Элеонору, и невольно разошлись в разные стороны, потому что Пьера все время переходила от одной могилы к другой, читая надписи. Все надгробия здесь были уже очень стары; этим кладбищем давно уже не пользовались. Многие могилки были совсем маленькие, и на их гладких плитах не было никаких слов или знаков; здесь были похоронены дети, умершие лет сто назад. Пьера узнавала многие знакомые имена. Итале Сорде, 1734–1810. In te Domine speravi… Пьера неподвижно застыла у этой могилы, глядя на кладбище, испещренное белыми пятнами снега и темными тенями сосен, на приземистую каменную часовню, с крыши которой звонко струилась капель, на озеро, такое спокойное в этот зимний полдень, на Лауру, торопливо идущую к ней и казавшуюся очень высокой и бледной в своем теплом пальто и опушенной мехом шапочке.
Подруги еще несколько минут постояли рядышком у могилы старого Сорде.
— Я хорошо помню, как дедушка стоял под окном с южной стороны дома, а я подошла к нему тихонько и взяла его за руку — мне для этого пришлось на цыпочки встать, таким он был высоким…
— Он умер через год после того, как я родилась…
— Странно: когда мы с Итале умрем, не останется никого в целом свете, кто его когда-либо знал или просто видел… Сейчас он словно еще и не умер по-настоящему, а вот после…
— Но ведь существует и загробная жизнь, — застенчиво, но довольно уверенно промолвила Пьера.
— Возможно. — Лаура все еще смотрела на надгробие.
— Ты в этом сомневаешься?
— Иногда.
Фразы, которыми они обменивались, были просты и кратки, но для обеих исполнены глубокого смысла.
— Это ведь не имеет для тебя особого значения, правда? — сказала Лаура. — «In te Domine speravi…» Неужели ради загробной жизни все это должно исчезнуть — воздух, земля, солнце? Неужели все это действительно так ужасно устроено?
— Но… я подумала… Знаешь, твой дедушка ведь тоже был молод, очень молод — лет семьдесят назад. Молод, как… и все теперешние молодые люди… как мы с тобой — потом-то мы, конечно, постареем… И может быть, он был влюблен… Конечно же, был! В твою бабушку. И они поженились и жили вместе, и у них родились два сына, и они вместе строили планы, разговаривали, к чему-то стремились, и дул ветер, и шел дождь, и светило солнце, вот так же отражаясь от снега, и они все это видели… а теперь… все это кажется таким странным! А ведь и до них точно так же жили люди, а теперь вот живем и мы, и после нас тоже будут жить люди, и мы ничего не сможем узнать о том, какими они будут, потому что времени не дано остановиться, оно все идет и идет… Каков был мой отец, когда ему было двадцать? Да и помнит ли он себя, двадцатилетнего? Знаешь, мне кажется, я обязана верить в загробную жизнь! Иначе все становится таким странным, таким бессмысленным… Просто ничего невозможно понять! — Пьера огляделась; по-прежнему светило солнце, на могилах полосами лежали тени. Ее легкий голосок даже задрожал от волнения, когда она тихо повторила: — Да и было ли им когда-нибудь по двадцать лет?…
Из-за угла часовни показался Гаври.
— Ваша матушка ищет вас, госпожа Лаура, — сказал он, стоя у ворот и держа в руках шапку.
Домой Пьера отправилась пешком. Она шла рядом с Гаври и кузиной Беттой. Со временем стало ясно, что Гаври — действительно очень хороший управляющий и надежный человек; он поистине снял с плеч графа Орланта бремя ответственности за поместье. Впрочем, с Пьерой он никогда первым не заговаривал и вообще держался в тех рамках, которые предписывали ему здешние правила приличий. Они и сейчас почти не разговаривали, зато кузина Бетта трещала без умолку. Пьера спаслась от ее болтовни только в кабинете графа Орланта, где тот, утомленный слишком долгой рождественской ночью, сидел у камина, украшенного праздничными гирляндами и резными мраморными купидонами. Купидоны были из того же местного серого мрамора, что и надгробия на кладбище у часовни Святого Антония. В камине жарко горел огонь. Пьера присела рядом с отцом, и они немного поболтали. Минувшим летом граф Орлант, к своему изумлению, обнаружил, что его дочь настолько повзрослела, что с ней вполне можно разговаривать на серьезные темы. Пьера стала очень похожа на свою покойную мать, и граф точно вновь обрел возможность беседовать со своей юной женой; в конце концов, она и умерла-то, будучи ненамного старше Пьеры. Отец и дочь нечасто пускались в откровенности, однако даже самые короткие и легкомысленные беседы с Пьерой доставляли графу ни с чем не сравнимое удовольствие, особенно в эти холодные зимние дни. В прошлом месяце, во время тяжкой болезни, он пережил несколько поистине ужасных часов, исполненных отчаяния. И сейчас предвидел свое одиночество и принимал его — зная, что рано или поздно Пьера все равно его покинет, выйдет замуж, уедет из Вальторсы. Однако радость и покой, воцарившиеся в его душе после ее приезда, заглушали все горькие мысли. И граф был почти счастлив.
Пьера тоже была счастлива в эти мгновения, сидя с отцом у огня; во всяком случае, более счастлива, чем в любой из тех дней, что она провела здесь прошлым летом. Те дни были полны душевного напряжения, невнятной тоски и какой-то странной неопределенности, бесцветной, беззвучной. Она ждала, ждала, ждала… Но чего? Своей свадьбы? Любви? Она приехала домой, но приехала не навсегда; она считалась чьей-то невестой, но ее жениха не было с нею рядом; она жила в полном одиночестве, точно застряв где-то на середине пути и ожидая чего-то неведомого. Все это казалось ей в чем-то совершенно неправильным. С каждой почтовой каретой она посылала Дживану Косте пространные и довольно-таки глупые письма. Она писала их, точно выполняла домашнее задание по родному языку — примерно так же, как когда-то писала сочинение для мисс Элизабет на тему «Обязанности юной дамы».
…Если Дживан действительно ее любит, то почему он не здесь? Она ведь оставила Вальторсу чуть ли не с облегчением, она так стремилась снова в Айзнар, но была ли она там счастлива в эту осень? Конечно, была! Но все-таки в этом счастье было больше ожидания, чем радости. А теперь ожидание закончилось, теперь время бежит быстрее, и она цепляется за каждое мгновение, ибо каждое мгновение в родном доме кажется ей теперь бесценным сокровищем. Все происходит здесь с нею в последний раз. И ей совсем не хочется ни вспоминать прошлое, ни заглядывать вперед.
Миновала «двенадцатая ночь»; Крещение принесло с собой морозную ясную погоду. Дороги промерзли настолько, что гремели под копытами лошадей, точно колокола. Солнце ярко сияло в ослепительной синеве небес. Лаура и Пьера приехали в Партачейку за почтой, с ними поехал и управляющий Гаври, у которого были еще дела на мельнице. Всю дорогу он хранил учтивое молчание. Девушки сразу направились в «Золотого льва», ведя лошадь Гаври в поводу, поскольку «Лев» служил не только гостиницей, но и почтой; здесь же можно было, в случае чего, взять лошадь или оставить свою. Как только они расстались с управляющим, Пьера заявила:
— Изо всех молчунов Монтайны этот, по-моему, самый молчаливый!
— Но разговаривать он вроде бы умеет неплохо, — равнодушно откликнулась Лаура.
— Сомневаюсь! Он так бережет свой язык, точно он из золота.
— Да здесь вообще любят болтать только женщины, вот мы, например. По-моему, только городские мужчины способны трещать без умолку, верно? — Лаура частенько вот так поддразнивала Пьеру, которая приобрела в Айзнаре совершенно немыслимые здесь привычки, однако сейчас она постаралась уколоть Пьеру побольнее. Пьера и сама понимала, что проявила бестактность, и больше о Гаври не заговаривала. Они поздоровались со старым хозяином «Золотого льва», оставили лошадей в конюшне и после приличествующего случаю обмена любезностями со стариком прошли в вестибюль, отделанный дубом и сверкающий начищенной медью, чтобы поздороваться с женой хозяина и спросить, нет ли им писем, и она сразу протянула им три письма — одно для Пьеры, два для Лауры.
— Ах! — воскликнула, оживая, Лаура. — Спасибо вам огромное, госпожа Карел!
— Да, это уж, конечно, дом Итаал пишет! Я утром сразу его письма в мешке разглядела, я его почерк сразу узнаю, да и пишет он всегда только черными чернилами. — Вид у госпожи Карел был исключительно самодовольный; женщина она была не слишком образованная и довольно пустая. Некоторое время побеседовав и с ней для порядка, девушки отправились к Эмануэлю.
— Ну же, Пери, — все приговаривала Лаура, — идем скорее, так хочется письма прочитать! Интересно, а от кого вон то, второе? Может, это дяде? Твое-то ведь от?…
— О да! — вздохнула Пьера.
— Интересно: обратный адрес на нем ракавский. Значит, он сейчас в Ракаве? Вот почему мы от него уже месяц ничего не получали! У них, на востоке, должно быть, почта еще хуже работает. Да и далеко это… — Лаура шла в два раза быстрее, чем обычно, на ходу изучая конверт, который, соблюдая приличия, не решалась вскрыть прямо на улице. Она прямо-таки летела по бесконечным извилистым улочкам с булыжными мостовыми, по соединявшим эти улочки лестницам — прямо к дому Эмануэля. Пьера едва успевала за ней. Эмануэля дома не оказалось, и девушек встретила Пернета. Не тратя времени даром, они, еще стоя в прихожей, вскрыли письмо Итале и стали его читать, а Пьера прошла в гостиную и села в глубокое кресло у окна, смотревшего на север, на перевал. Письмо было от Дживана Косте. Спокойное, полное любви письмо — такие пишут женам мужья, много лет прожив с ними в браке. Маленький Баттисте тоже вложил в конверт записочку, написанную детским, округлым, но четким почерком: «Дорогая графиня Пьера! Варенье с имбирем было очень вкусное, только очень жгло язык, так что я его ел совсем понемножку. Зато съел все! Мои кролики здоровы. Они очень любят овсяную крупу, как Вы и говорили. Желаю Вам всего хорошего в новом году, Ваш любящий друг, Баттисте Венсеслас Косте».
Пьере очень хотелось показать это замечательное письмецо Лауре, но почему-то делать этого она все же не стала. Странно — а уж Лауре это покажется и еще более странным! — что этот мальчик вскоре станет Пьере сыном, вернее пасынком… А ведь ему уже семь, он всего на одиннадцать лет младше самой Пьеры, этот ее «любящий друг, Баттисте Венсеслас Косте»!.. Ладно, Лаура еще не привыкла к той мысли, что ее лучшая подруга выходит замуж. Да и сама она, Пьера, к этой мысли еще не привыкла… Так что и говорить об этом не стоит.
— Ну что там пишет Итале? — звонко спросила Пьера.
— Вот, дорогая, прочитай сама, если хочешь. — Пернета протянула ей письмо. — Ну же, Лаура, ты ведь уже дважды прочла, пусть теперь и Пьера прочтет. А это что такое? Второе письмо?
— Ах да, я и забыла! — воскликнула Лаура. — Посмотри-ка: «Для господина Сорде из Валь Малафрены, Партачейка, пров. Монт». Интересно, кому оно? Папе или дяде?
— Эмануэль, конечно, сразу бы догадался, от кого оно. Ну ладно, я только взгляну, как там мой пирог, и сразу вернусь.
Лаура, присев на ручку кресла, вместе с Пьерой в третий раз читала письмо от брата, заглядывая подруге через плечо.
— Смотри: «Ракава, 18 ноября 1827 года».
— Подумать только! — Лаура словно и не заметила этого раньше. — Целых два месяца это письмо сюда добиралось! Ведь даже если ехать через всю страну, даже зимой, все равно два месяца — это слишком много. Между прочим, первое письмо Итале из Ракавы шло всего две недели!
— Да-да, не мешай, пожалуйста, — пробормотала Пьера и стала читать вслух:
«Мои дорогие и родные! Простите великодушно: на прошлой неделе я умудрился пропустить почту, но надеюсь, что вы все же не считаете меня совсем пропащим. Здесь у меня нет буквально ни минуты свободной, и единственная за последнее время спокойная неделя, проведенная в Эстене, кажется мне теперь страшно далекой, словно с тех пор прошли века. Мое впечатление от Ракавы осталось практически неизменным: мне этот город по-прежнему не нравится, но, с профессиональной точки зрения, он для меня чрезвычайно интересен. Такой нищеты я не встречал более нигде, и я очень рад, что оказался в этом страшном месте, где любой способен утратить душевное равновесие, не один. Юный Агостин, заботясь об уюте, повесил на окна замечательные красные занавески, что весьма оживило наше убогое жилище, а заодно и избавило нас от необходимости мыть ужасно грязные окна. Мой собственный вклад в ведение домашнего хозяйства заключался в покупке огромного пакета с «чудесным» порошком от тараканов. Честно говоря, я так и не понял, что в нем такого «чудесного»: прусаки жрут его с огромным удовольствием; возможно, они считают, что это «угощение» я принес специально для них, явившись к ним в дом незваным».
— Прусаки? — спросила Пьера.
— Тараканы. Эва тоже всегда их прусаками называет.
— Ах вот оно что! А я решила, что он совсем другое имеет в виду… Дай-ка я еще разок прочту,
«…явившись к ним в дом незваным. Надеюсь, что они все передохнут «в страшных мучениях», как написано на пакете с порошком, но совсем в этом не уверен. Если мои письма будут задерживаться, пожалуйста, не волнуйтесь: государственная почтовая служба существует в Полане всего три года, да к тому же Полана исторически не склонна действовать, как все остальные девять провинций, и я совершенно уверен, что почта здесь настолько медлительна и ненадежна, насколько этого может пожелать кто-либо из цензоров. Возможно, мы с Агостином сумеем вернуться в Красной с почтовым дилижансом уже на рождественской неделе, и как только я вновь окажусь на Маленастраде, письма мои, можете поверить, опять будут приходить регулярно. Но, что гораздо важнее, я смогу наконец получать и ваши письма! Я не имею от вас известий с тех пор, как уехал из Эстена (я вас не обвиняю — просто жалуюсь!), и у меня такое ощущение, словно уехал я как минимум на Южный полюс».
— Но ведь мы посылали письма с каждой почтой! — вставила Лаура. — Ненавижу эту Полану! И зачем только ему понадобилось туда ехать!
«…на Южный полюс. Но, будучи уверенным, что вы мне, конечно же, пишете, я утешаю себя надеждой получить сразу целую пачку писем по возвращении в Красной.
Я мало что могу прибавить к тому, что уже сообщил вам в своем последнем письме. Пожалуйста, напишите, выходит ли «Беллерофон». Два юнца, что отвечают за его распространение, еще совсем зеленые, и, когда я уезжал из Красноя, у них царила полная неразбериха. Если «Беллерофон» по-прежнему выходит нерегулярно, а вам хотелось бы его получать, я сам позабочусь о том, чтобы ваши экземпляры приносили прямо к почтовому дилижансу, отправляющемуся в Партачейку. Между прочим, в декабрьском номере Карантай начинает публиковать свой новый роман. Он утверждает, и я склонен ему верить, что эта вещь несколько более слабая, чем «Молодой Лийве». Да и невозможно было бы ожидать — даже от Карантая! — чтобы он создал второй шедевр подряд. Но, по-моему, и этот роман у него тоже очень и очень неплох.
Дорогие мама, отец и сестренка! Сердцем я всегда с вами! Передайте мой самый сердечный привет дяде и тете, графу Орланту и всем нашим соседям из Валь Малафрены. Если это письмо окажется последним перед Рождеством, то, на всякий случай, примите заодно и мои горячие поздравления с праздником!
Ваш любящий сын, Итале Сорде».
Пьера с трудом дочитала последние строки: в глазах у нее стояли слезы, в носу подозрительно щипало. Некоторое время обе девушки молчали. Пьера про себя перечитывала письмо.
— Странно, у Итале почерк немного изменился, — сказала она задумчиво.
— Видно, перо неудачное попалось.
— И подпись какая-то другая: «С» совсем простое, без его обычных завитушек и не такое победоносное.
— У него и тон не слишком победоносный, — подтвердила Лаура. — Хотя из его письма, как всегда, ничего толком не поймешь. Понятно только одно: он очень скучает по дому.
— Там и этого не сказано! — сердито возразила Пьера.
— Ну что ты, это же совершенно ясно! Господи! Мама так беспокоится о нем, но, боюсь, ее это письмо совсем не обрадует: всего одна страничка — и ничего нового. Интересно, это из-за цензуры или же он старается не выдать себя, не показать, что ему там плохо?
Пьера сидела, потупившись и будто в очередной раз перечитывая письмо.
— А он что-нибудь интересное… писал после своей поездки в Айзнар в прошлом апреле? — задала она наконец мучивший ее вопрос.
— Как? Разве я тебе не говорила? Нет, ничего особенного он об этом не написал, да ты ведь, кажется, и сама просила его не упоминать о твоей помолвке. Я, помнится, писала тебе, что Итале нашел тебя сильно выросшей, повзрослевшей и очень хорошенькой. Ты это хотела услышать?
— Нет. Я просто подумала… Он ведь не со мной хотел тогда повидаться. И посоветоваться. Скорее с тобой или с вашей мамой. А во время нашего с ним свидания все получилось так глупо!..
— Вряд ли у нас с мамой получилось бы лучше.
— Неправда! Все было так плохо… Я просто тебе не рассказывала… Мы с ним не знали, что сказать друг другу. Он казался мне совсем чужим, нет, не чужим, а другим, совершенно переменившимся, взрослым. Понимаешь, взрослым мужчиной. Ведь когда мы еще жили здесь, все вместе, он был совсем мальчишкой… И он мне сказал, что мы с ним, вероятно, никогда больше не встретимся, но это совсем не страшно и не огорчительно, как будто мы — совершенно незнакомые люди, встретились случайно и тут же расстались… И еще он сказал, что мы… что никто из нас, ни он, ни я, никогда больше по-настоящему не вернется домой. И он… — Но тут Пьера не выдержала: голос ее, и без того звучавший все тише, сорвался в рыдание. — Господи, как все это странно, как глупо! — Она задыхалась от слез. — Ох, не обращай на меня внимания, Лаура. С тех пор как я приехала домой, я все время плачу… Это сейчас пройдет.
Лаура растерянно гладила ее по плечу, стараясь успокоить, и Пьера довольно быстро взяла себя в руки и, когда в комнату вошел Эмануэль, с улыбкой пошла ему навстречу.
Он, правда, сразу догадался — скорее по лицу Лауры, а не Пьеры, — что между девушками происходит какой-то серьезный разговор, и, сославшись на неотложные дела, стал подниматься к себе, задав по дороге лишь один вопрос:
— Что-нибудь есть от Итале?
— Да. Письмо, которое он написал почти два месяца назад еще в Ракаве.
— Я через минуту вернусь и прочту.
Через некоторое время, услышав, что Пернета разговаривает с девушками, Эмануэль решил, что Пьера достаточно оправилась и уже можно спускаться. Но что так расстроило бедную девочку? Ей, конечно же, не терпится поскорее сыграть свадьбу. И к чему эта дурацкая мода на длительный «испытательный срок»? Эмануэль, спускаясь по лестнице, крикнул нарочито бодрым тоном:
— Эй, женщины! А где же обед?
— Еще минут десять потерпи, дорогой! — откликнулась Пернета.
— Ждать? Три женщины в доме, отличный повар, а обеда вовремя нет! Тьфу! От вас почти так же мало толку, как от чиновников в городском магистрате. Ну что ж, посмотрим, что было нового в Ракаве полтора месяца назад.
Когда он прочитал письмо от Итале, Лаура подала ему второй конверт.
— А это кому предназначено, дядя?
— Разумеется, Гвиде. Я же не из Валь Малафрены!
— Между прочим, там написано «Партачейка»!
— Ну, это всего лишь адрес почтового отделения.
— Так, может, ты его вскроешь? Вдруг оно для тебя? И тогда папе не придется посылать сюда верхового, чтобы передать его тебе. А если это касается нашего имения, так папа же все равно будет с тобой советоваться, верно?
— Вот практичная женщина! — воскликнул Эмануэль. — Ну хорошо. — Он осторожно, даже неохотно вскрыл письмо и углубился в чтение.
Пьера напряженно наблюдала за ним; ей, как и всем прочим, страшно хотелось узнать, что в этом письме, но по лицу Эмануэля ничего прочесть было невозможно. Первой не выдержала Пернета:
— Ну, что там?
Он недоуменно посмотрел на нее и пробормотал:
— Погоди, дорогая, дай мне дочитать.
Снова воцарилось напряженная тишина. Эмануэль дочитал письмо, аккуратно свернул его, потом снова развернул и уселся с ним в кресло у окна.
— Новости неважные, — промолвил он наконец. — Это касается Итале. Он здоров. Но, кажется, арестован. В общем, знают они довольно мало.
— Прочти! — потребовала Пернета, не двигаясь с места. Лаура и Пьера тоже будто приросли к полу.
— Вообще-то оно предназначалось Гвиде… — сказал Эмануэль, но, посмотрев на них, стал читать:
«Господин Сорде, позволю себе назваться другом Вашего сына, Итале Сорде, ибо имею наглость просить Вас об одном одолжении: не могли бы Вы сообщить, имели ли Вы какие-либо вести от Итале с середины ноября? Может быть, у вас есть иные подверждения или же — Господи, помоги! — опровержения слухов о его аресте, которые дошли до нас? Мы узнали, что Итале был арестован вместе со своим юным помощником, также приехавшим из Красноя, и оба они еще в ноябре были осуждены Верховным судом провинции Полана. Сперва мы этим слухам не поверили, они казались нам совершенно безосновательными, но впоследствии мы получили довольно подробный отчет об этом от человека, которого считаем вполне надежным. Он недавно приехал в Красной из Ракавы и утверждает, что Итале и его друга обвинили в нарушении общественного порядка и приговорили к пяти годам тюремного заключения. Если это правда, то они, скорее всего, находятся в тюрьме Сен-Лазар в Ракаве, где обычно и содержатся государственные преступники. Мы не имели никаких известий от Итале с шестого ноября, но точно знаем, что все письма, отправляемые в восточные провинции и приходящие оттуда, перлюстрируются и могут вообще не дойти до адресата. Насколько нам известно, в центральных областях и на западе почтовые отправления, как правило, не подвергаются столь жестокой цензуре, однако это правило в любой момент может быть изменено. Как Вам, должно быть, известно, у Вашего сына здесь много друзей, которые от всей души желали бы быть ему полезны и поддержать его в час свершения столь чудовищной несправедливости, однако же, пока вышеназванные факты не подтвердятся, мы решили последовать совету одного мудрого человека, который очень хорошо знает политическую ситуацию в восточных провинциях. Этот человек советует нам подождать, ибо в настоящее время попытка прямого вмешательства или частной апелляции может принести больше вреда, чем пользы. Очень прошу Вас, сударь, напишите мне, если у вас имеются какие-либо благоприятные или хотя бы более достоверные сведения об Итале. Молю Господа, чтобы он поддержал его в трудный час, ибо Ваш сын и мой друг — человек в высшей степени благородный и честный. Я совершенно уверен в полной его непогрешимости и надеюсь, что неизменная любовь и верность друзей послужат ему опорой.
Всегда готовый служить Вам,
Томас Брелавай.
Красной, 2 января 1828 года».
Эмануэль свернул письмо и сунул его в конверт с задумчивым и растерянным видом.
— Этот Брелавай, похоже, очень порядочный человек, — промолвил он наконец. — По-моему, Итале довольно часто о нем упоминал?
— Да, они вместе учились в Соларии, — подтвердила Лаура. — Брелавай заведует в журнале финансовыми вопросами. — Голос ее звучал довольно спокойно, зато Пернета, потрясая в воздухе кулаками, вскричала в отчаянии:
— У меня никогда, никогда не было своего собственного сына! Только Итале!
— Прекрати, Пернета! — довольно резко оборвал жену Эмануэль и отвернулся к окну. Лаура пыталась успокоить тетку. Она ни разу в жизни не слышала, чтобы Пернета так кричала. Эмануэль был оглушен и полученными известиями, и криками жены. Ему казалось, что внутри у него что-то сломалось и все силы разом его покинули, даже позвоночник больше не держит тело. На Пернету он смотреть боялся.
Пьера подошла к нему, встала рядом, взяла за руку, заглянула в глаза. Он заметил, что она очень бледна.
— Если мы поедем назад вместе с вами, — сказала она, — то я лучше сразу предупрежу нашего управляющего, чтобы он не ждал нас с Лаурой.
— Да, ты права.
— Он наверняка все еще на мельнице. Я быстро сбегаю и минут через десять вернусь.
Пьера убежала, легкая, быстрая, и Эмануэль, даже пребывая в горе и смятении, не мог не восхищаться этими девочками: обе держали себя в руках, обе были настроены спокойно и решительно. И это при том, что Лаура, как он отлично знал, сражена страшными новостями о любимом брате; что же касается Пьеры, то она всего четверть часа назад уже плакала о чем-то… С этими девицами всегда так, думал Эмануэль: нервничают, суетятся, но, когда приходит час испытаний, становятся тверже стали. А вот у них с Пернетой выдержки не хватило; у него так просто руки опустились… Эмануэль устало сел в кресло и еще раз перечел оба письма — просто чтобы заставить себя хоть что-нибудь сделать. Однако все сделали и устроили Лаура и Пьера, и через несколько часов Эмануэль оказался наедине с братом в библиотеке родового поместья Сорде на берегу озера Малафрена.
— Ну, рассказывай, Эмануэль. Что случилось?
— Мы получили письмо от Итале…
— Вряд ли ты среди бела дня сорвался бы с места и поехал сюда только потому, что получил от него письмо.
— Нет, конечно, но пришло еще и письмо от его друга. Дело в том, что через несколько дней после того, как Итале отослал свое письмо из Ракавы, он был арестован…
Гвиде молча ждал продолжения. Эмануэль прочистил горло и снова заговорил:
— Это, правда, еще не точно… Они тоже пока не уверены. — И он передал Гвиде письмо Брелавая. Тот читал очень внимательно, но лицо его казалось совершенно бесстрастным. Наконец он поднял голову и сказал — казалось, очень спокойно, даже равнодушно:
— Ну и что же мне делать?
— Делать?… Откуда мне знать? Этот парень, без сомнения, прав: мы пока что ничего сделать не можем. Совсем ничего. И, по-моему, сейчас не самый подходящий момент напоминать тебе, что я предупреждал тебя, что твоя самоуверенность… — Он резко умолк. Гвиде на него не смотрел.
— Значит, Итале арестовали? — тихо и раздумчиво проговорил Гвиде, точно пробуя эти слова на вкус. — Да какое они имеют право судить его! Касаться… — Лицо его странно дернулось и застыло. — Что они с ним сделали? — громко спросил он вдруг и отвернулся.
Эмануэль присел к столу и устало потер лоб руками. Он явно недооценил брата. Он совсем забыл, как мало знает Гвиде о столичных нравах, как он в этом смысле невежествен, а потому и невинен. Гвиде был вне себя из-за того, что Итале якобы его унизил, однако ему и в голову никогда не приходило, что кто-либо способен унизить самого Итале. Зло для Гвиде воплощалось в чьих-то конкретных грехах — в проявлениях алчности, скупости, жестокости, зависти, гордыни; в его восприятии, человек обязан был бороться с подобным злом — как в собственной душе, так и в душах других людей — и с божьей помощью победить. То, что несправедливость может твориться под именем закона, что бесчеловечность царит в обличье тех, кто этот закон охраняет с оружием в руках, что правосудие осуществляется с помощью пыток и тюремных застенков, он, в общем, представлял себе, но до конца в это не верил — во всяком случае, до последнего времени. И он никогда не отделял себя от Итале, никогда, даже во гневе. Тот удар, который был нанесен его сыну, был нанесен и ему; приговор Итале был приговором и ему, Гвиде. Ему было пятьдесят восемь, и впервые человеческое зло одержало столь убедительную победу над его твердой бескомпромиссной душой. Впервые в жизни он чувствовал себя униженным. Он всегда отличался независимым нравом, всегда был чист перед Богом и людьми, и вот теперь, на склоне лет, ему приходилось платить за независимость и незапятнанность собственной души.
— Гвиде, если это правда — хотя в этом еще никто пока не уверен… Но если это действительно так, то нужно смотреть правде в глаза. Ведь могло быть куда хуже! Слава богу, Итале не отослали в Австрию, не приговорили к пожизненному заключению, а в тамошних застенках… Пять лет… Что ж, пять лет — это…
— Пять лет можно и подождать, — промолвил Гвиде.
— Послушай, Гвиде. Я тогда оправдывал себя, после отъезда Итале, — я ведь поддержал тогда его в желании уехать в Красной, считая, что он имеет право на собственный выбор, я и сейчас так считаю. И все же я ответствен, отчасти ответствен за то, что произошло… И нет мне прощения. Я ведь никогда не задумывался, какая опасность грозит… А потому я значительно больше виноват во всем, чем он сам! Он ведь был еще так молод!..
— Теперь это не важно, — вздохнул Гвиде. — Все это в прошлом. Лаура знает?
— Я читал письмо вслух. Они все слышали. И Лауре потом пришлось приводить в чувство Пернету. А Пьере — меня. Они сейчас у Элеоноры. Мне показалось, Гвиде, что девочки с этим справятся лучше, чем мы с тобой.
— Ты прав. Это их мир. Их время. Не мое. Это я понял сразу, как он уехал.
Снова воцарилось молчание. Гвиде сел за широкий стол напротив брата.
— Я все думал, почему бы Итале не жениться на Пьере, — вдруг сказал он. — Сорок лет назад и вопроса бы об этом не возникло. Выгодный брак, отличная пара. Они бы точно поженились. И тогда он бы никуда не уехал.
— Но ведь наш-то отец уехал! Это тебе прекрасно известно! Неужели ты считаешь, что все дело в эпохе, а не в конкретном человеке?
— Но ведь наш отец вернулся назад!
— Итале тоже вернется!
— Он сидел на том самом месте, где сидишь ты, когда заявил мне, что собирается уезжать. Я рассердился, обругал его дураком и еще похлеще.
— Ради бога, Гвиде! Теперь вот и ты начинаешь во всем винить себя. Если честно, ты действительно был с ним чересчур суров, но вряд ли ты когда-нибудь вообще был мягок. Тебе не кажется? Вот и он тоже такой. Суровый. Господи, это же твой сын!
— Я не виню ни себя, ни Итале. Все это в прошлом. Я виню тех, кто осмелился судить его! Я бы жизнь отдал… — Гвиде не договорил. Он не знал, с кем ему бороться, как и ради чего жертвовать жизнью. И он ничего, совсем ничего не мог сделать, чтобы помочь сыну.
Глава 4
Граф Орлант был потрясен рассказом Пьеры. Она надеялась получить у отца утешение и, к своему удивлению, поняла, что утешать придется как раз его. Она, конечно же, знала, как любит граф Итале, как глубоко он переживает его «бегство» из родного дома. Она не раз видела, как отец пытается читать журнал «Новесма верба», однако все его попытки разобраться в политике оказывались тщетными, и он неизменно испытывал растерянность и разочарование. Граф в этих делах был человеком совершенно неискушенным. Сам он считал, что к политике у него нет ни малейших способностей. Пьера хорошо это знала, и ей казалось, что печальные новости не слишком огорчат старика. В конце концов, он мало что понимал в государственных преступлениях, судебных разбирательствах и тюремных заключениях. Даже меньше, чем она сама. Но в данном случае неведение отнюдь не стало для него защитой — напротив, перед таким ударом судьбы он оказался совершенно беззащитным.
— В тюрьму? Итале посадили в тюрьму? Итале, сына Гвиде?… — без конца повторял он. — Но это же невозможно! Это полный абсурд! И, разумеется, какая-то ошибка! Ну что такого мог совершить наш Итале, чтобы его бросили в застенок? Он благородный человек, сын благородного человека, таких, как он, в тюрьму не сажают! — Наконец он все же поверил, что Пьера говорит ему чистую правду. Ну а воображение довершило остальное. Гневные восклицания графа смолкли сами собой, он некоторое время подавленно молчал, а потом пробормотал неуверенно: — Знаешь, дорогая, я, пожалуй, пойду прилягу. Что-то я устал.
Пьера проводила отца наверх и подбросила дров в камин, потому что граф жаловался на озноб. Он казался ей сейчас таким старым! Особенно когда осторожно прилег на кожаный диван. Старым, покорным, притихшим. Ну за что ему еще и этот удар? — с гневом думала Пьера, опустившись перед камином на колени и пытаясь раздуть огонь. Орлант Вальторскар никогда и никому не желал зла, ни одному живому существу, а за любое проявление доброты, даже за самую малость, всегда был чрезвычайно благодарен. Теперь он стал стар, здоровье его пошатнулось, вскоре и она, Пьера, его покинет. Когда он умрет, это имение придется продать. Бедный папа! Все, что ему близко и дорого, постепенно от него ускользает, расплывается, как дым на ветру. Ну почему, почему он должен страдать еще и из-за того, что другие творят зло?
— Надеюсь, мальчику хотя бы позволят получать письма от близких? — сказал граф, беспокойно глядя на дочь.
— Эмануэль считает, что тот его краснойский приятель прав: сразу ничего предпринимать не стоит; даже писать ему письма. Чтобы те, кто его арестовал, вообще о нем позабыли.
— Ты хочешь сказать, что и родители Итале должны вести себя так, будто его судьба им совершенно безразлична? Но ему-то каково будет?
— Эмануэль считает, что ему все равно наших писем не передадут.
— Как это не передадут? Писем от родителей, от сестры? Но почему?! Какой от этих писем вред? Он ведь заперт в темнице! Не понимаю! Ничего не понимаю!
— Ну, может быть, письма родных ему все-таки передавать будут, — решила успокоить его Пьера. — И конечно же, Эмануэль намерен подать апелляцию. Но пока что все настолько зыбко, настолько непонятно… Мы даже толком не знаем, где он!
Граф Орлант задумался.
— Нет, не могу я в это поверить! — воскликнул он. — Помнишь, как он примчался сюда ночью, в бурю, чтобы всего лишь попрощаться? Мне кажется, это было вчера…
Пьере, напротив, казалось, что воды с тех пор утекло даже слишком много, но отцу она возразила мягко:
— Не надо так говорить, папа, будто он умер… Итале жив, и он непременно вернется! Лаура тоже так считает.
И граф Орлант охотно с нею согласился.
Выйдя от отца, Пьера, надев пальто, через боковую дверь выскользнула на улицу. Она была не в силах дольше оставаться в душном тепле дома. Было уже по-зимнему темно, хотя вечер еще только наступил на улицу; на небе, казавшемся твердым от мороза, россыпью мелких бриллиантов сверкали звезды. Прямо перед нею чернело озеро. В застывшем воздухе каждый шаг казался очень громким, от ледяного дыхания севера пощипывало в горле и перехватывало дыхание. Пьера спустилась на берег и немного постояла под соснами, глядя на озеро и темный купол небес. Прямо у нее над головой светилось созвездие Ориона — великан с мечом на перевязи и бегущая за ним охотничья собака. Пьера стояла совершенно неподвижно, глубоко засунув руки в рукава пальто (она забыла перчатки) и дрожа от холода. Именно в эти минуты она и ощутила себя наследницей этой земли, этого озера, этого неба. В душе ее словно прозвонил большой колокол. Итак, великий час настал, и она без колебаний приняла то, что он принес ей в дар: конец детства и страстность во всем, столь свойственную многим представителям ее поколения.
Что ж, раз это и есть ее мир, то у нее хватит сил, чтобы жить в нем! Она — женщина; она не предназначена для общественной деятельности, для совершения неких публичных актов, для участия в мятежах; она должна играть свою, женскую роль: ждать и надеяться. И она будет ждать! Ибо любое деяние, даже самое пассивное, если оно будет совершено осознанно, может стать актом неповиновения, подтверждением независимости; может полностью переменить жизнь.
Но так действовать можно, только если уверен, что иного пути к спасению нет. Вот о чем думала Пьера в ту морозную крещенскую ночь, глядя на Орион и другие звезды, усыпавшие небесную твердь. Кому-то нужно подождать, кому-то нужно оставаться в стороне. Нет, не прятаться от бури, лишений и несправедливостей. Не бояться смерти. Просто подождать в сторонке, ибо от смерти не найти убежища; существуют лишь дурацкие отговорки, нелепый обман, притворство, когда только делаешь вид, будто ты в безопасности и всякое зло обходит тебя стороной. Нет, время не обмануть! И все мы лишены убежища, все беззащитны перед лицом времени и смерти. Ни одно из зданий, построенных людьми, защитить их не сможет — ни тюрьмы, ни дворцы, ни уютные особняки. Пьеру потрясло понимание той великой истины, что наконец-то она принадлежит сама себе, что она одна стоит, гордо подняв голову, под этим бескрайним и равнодушным небом, не защищенная ничем, даже стенами родного дома! Узнать, что ты, в общем-то, ничто, обыкновенная девушка со смущенной и опечаленной душой, немного напуганная происходящим, глупая, дрожащая от январской стужи, — что ж, такая она, в сущности, и есть, но в тот вечер ей открылось нечто большее: она узнала силу своей души, вошла в права своего истинного наследства!
Вскоре Пьера вернулась в дом и долго сидела в полном одиночестве у камина в гостиной. Мысли ее текли уже не так поспешно и сбивчиво, как под звездными небесами, однако мощным потоком, точно река в половодье. Она думала не об Итале, и все же он, находящийся сейчас совсем не здесь, а где-то далеко, в темнице, был первопричиной и средоточием ее мыслей и происходящих у нее в душе перемен. Она думала о Лауре, о Гвиде и Элеоноре, о своем отце, о жизни в Айзнаре, о Дживане Косте и о себе.
«Там я чужая, — говорила она себе, и тут же возникла новая мысль: — То, что мне надлежит сделать в жизни, находится здесь, в родных моих краях!» Она пока что не сумела бы выразить словами, что именно ей надлежит сделать. Она не спорила с собой и не задавала себе вопросов; она просто делала одно открытие за другим.
«Я не хочу возвращаться в Айзнар. Папа стареет, он нездоров, я ему нужна. Однако этих причин мне недостаточно, чтобы остаться. Да папа и не позволит мне остаться лишь по этим причинам. Он уверен, что детей следует вовремя отсылать из дома. Но ведь и особой причины ехать в Айзнар у меня нет. Там, рядом с Дживаном, мне, наверное, было бы покойно и удобно, но это была бы жизнь Дживана, а не моя собственная. У него там работа. А у меня там нет никаких занятий. Я, конечно, могла бы заниматься его домом, быть ему хорошей женой, помогать воспитывать Баттисте… И все это я постаралась бы делать очень хорошо. Но это была бы тюрьма. Пожизненное заключение. Нет, я не могу покинуть Малафрену. Мне нет без нее жизни! Я должна делать то, к чему имею предназначение, должна жить своей жизнью, а не чужой. Я должна найти свой путь. Я должна ждать, ждать!..»
Она вспомнила Дживана Косте, его смуглое суровое лицо, знакомый поворот головы. У нее и в мыслях не было ему изменять, но она знала: это вполне может произойти потом, когда чувство ответственности перед ним заглушат сомнения и стыд из-за бессмысленно прожитых лет. Но пока что Пьера была столь же далека от подобных проблем, как Орион от укрытой снегами земли, и наедине с собой все пыталась уяснить истину и чувствовала, что находится посредине между истиной и ложью. Ведь она тогда солгала Дживану Косте, пообещав ему то, чего дать никак не могла.
— Дживан! — произнесла она его имя вслух.
Все в доме было тихо и недвижимо; в звенящей тишине Пьера хорошо слышала болтовню повара и горничной на кухне — звук их голосов напоминал негромкое журчание ручья.
Если бы только Дживан мог подождать, пока она завершит здесь все то, для чего предназначена судьбой… Но что именно она должна сделать? Пока что, наверное, только ждать.
Никаких срочных дел она перед собой не видела. И такого человека, который не мог бы без нее обойтись, тоже. И вроде бы никто не испытывал особой необходимости в том, чтобы она осталась. Никому она здесь не нужна — во всяком случае, так, как Дживану. «Да, ему-то нужна именно я, — прошептала она, теперь уже действительно начиная диалог с собой, которому отныне не будет конца. — А кто я такая? Этого не знаем ни он, ни я. И я должна выяснить это самостоятельно, иначе так и проживу всю жизнь в неведении. Я-то знаю, что нужно просто подождать. Но Дживан этого не поймет… Ах, если б он сюда приехал! Здесь я сумела бы все ему объяснить. А в Айзнаре я сама не своя. Там я всегда такая, какой меня хотят видеть другие. И только здесь то единственное место, которое я способна познать до конца…»
А вот Лаура ее поняла бы! Она же сумела понять Итале, когда она, Пьера, его не понимала совсем; не понимала даже — до этой ночи, — почему он уехал из дому. Но теперь это стало ей совершенно ясно. Он тогда чувствовал по отношению к Малафрене то же самое, что и она — к Айзнару; он понимал, что это всего лишь временное убежище, а не часть истинного пути. Все здесь знали, чего от него ожидать, и он все, что они у него просили, легко мог исполнить. Слишком легко. И тогда он решил уехать и попытаться отыскать то, что мог сделать только он один, то, что было для него абсолютной необходимостью. Вот так и она, выбери она Айзнар, могла бы успокоиться и никогда не рисковать собой, а просто делать то, чего от нее хотят другие, и быть такой, какой ее хотят видеть другие, и, несомненно, была бы за это вознаграждена сторицей.
А сейчас, похоже, Итале рискнул собственной жизнью и проиграл.
Пьера вдруг подумала о тех звездах, что сияют ночью над озером и окрестными горами. И если бы при свете дня можно было увидеть звезды, они были бы точно такими же, что и ночью; и летом такими же, как среди зимы…
Собственно, то, чем она может рискнуть, что может отдать или потерять, не так уж велико и значимо. У нее ведь нет никаких особых талантов или способностей, и ничего особенного она предпринимать тоже не собирается. Она должна жить, как и все прочие женщины, выполняя бесконечное множество самых обыденных дел и без конца подтверждая тем самым собственную необходимость, ибо ни одно из этих дел никогда не бывает завершено, сделано до конца, ибо таким делам нет конца. И все же делать их необходимо. И для этого ей нужна ее собственная жизнь, вся целиком, а не вознаграждение за хорошее поведение. И эту жизнь она должна прожить сама, сама должна иметь возможность рисковать ею, и, раз уж она вступила в права наследства, она не позволит собственной жизни превратиться в прекрасную тюрьму; она предпочтет свободу.
Но это будет очень трудно. Никто никогда не говорил ей о том, что значит свобода — для женщины. Из чего эта свобода должна складываться и как ее следует завоевывать. Или даже не завоевывать — это, пожалуй, не совсем верное слово, — а скорее зарабатывать.
Пьера услышала, что отец встал и ходит у себя наверху. Вскоре граф сошел вниз, и они отправились ужинать. К ним присоединился управляющий Гаври, только что вернувшийся из Партачейки. Он кратко доложил графу о переговорах на мельнице, а потом спросил Пьеру своим тихим хрипловатым голосом:
— Надеюсь, не дурные вести заставили вас с госпожой Сорде поспешить домой, графиня?
Вместо Пьеры ответил отец:
— К сожалению, дурные, Гаври. Молодого Сорде посадили в тюрьму где-то там, на востоке.
Гаври обескуражено смотрел на него, не в силах что-либо сказать и явно понимая, что неловко было бы спрашивать, что такого страшного сделал этот господин, раз его посадили в тюрьму. Но граф Орлант тоже мрачно уставился в свою тарелку. И обстановку разрядила Пьера:
— Как вы понимаете, чужих часов он не крал. Это дело чисто политическое. По-моему, Итале что-то там такое напечатал у себя в журнале, и это очень не понравилось властям. Вот они его и упекли в темницу на пять лет.
Гаври нахмурился.
— Вот не думал, что они на такое способны! — промолвил он. — Уж больно мы здесь, в горах, далеки от всего этого. — И прибавил, весьма удивив Пьеру: — А уж как, должно быть, госпоже Лауре тяжело! Она ведь на брата просто молится.
— И теперь еще пуще станет молиться.
— Да уж, придется…
Она сразу поняла, что он имел в виду: скоро начнутся разговоры, сплетни, домыслы и пересуды; всем соседям захочется выяснить подробности.
— Да где им понять, что случилось в действительности! — высокомерно обронила Пьера, точно Гаври обязан был знать, о ком она говорит.
— Я, между прочим, тоже этого не понимаю! — вмешался граф. — Мне ясно одно: это позор, боль и бессмысленная трата времени и сил — как для самого Итале, так и для всей его семьи! И для нас тоже!
— Но, папа, Итале делал то, что считал необходимым. Он куда свободнее тех, кто бросил его в тюрьму. Он куда свободнее любого из нас! И даже если он так и умрет в темнице, все равно это будет не напрасно и не позорно!
— Может, ты и права, дочка. Я не так уж много знаю обо всех этих вещах; да и ты тоже. И мне представляется бессмысленным расточительством, когда двадцатипятилетнего парня просто так сажают под замок и ничего не дают делать. А что должен испытывать Гвиде, как не стыд, когда его спрашивают: и где же ваш сын? А каково Элеоноре, которая ничем не может ему помочь, даже письмо ему написать не может? Единственное, что, по-моему, нам осталось, это тревожиться о нем да молить Господа, чтобы не оставлял его своими заботами, ведь мальчик никогда и никому никакого зла не желал.
— Иногда мне кажется, — заметил Гаври, — что людям здорово повезло: они могут при жизни как-то отработать свои совершенные на земле прегрешения и потом без страха идти навстречу смерти.
Пьера с любопытством посмотрела на него. Его слова не были для нее так уж новы: это была всего лишь одна из вариаций мрачных верований, свойственных ее народу, однако в его голосе чувствовалась некая странная настойчивость, хоть и тщательно скрываемая им, которая находила неясный отклик в ее смущенной и мятежной душе. И особенно — слово «страх». Да, истинным создателем тюрем, этим подлым вором, этим врагом всего лучшего на свете был именно страх! Невозможно служить страху и быть свободным.
Теперь она виделась с Лаурой почти каждый день; их былая дружба совершенно воскресла; мало того, если прежде она была скорее односторонней — Лаура выслушивала Пьеру, Лаура ее утешала, но сама почти ничего не рассказывала и ни на что не жаловалась, — то теперь и Пьера могла что-то дать подруге, могла ее внимательно выслушать и даже утешить. И ей было удивительно приятно быть хоть чем-то полезной Лауре и тем самым получить как бы подтверждение того, что она, Пьера, наконец-то превратилась из девчонки во взрослую женщину, что она может распоряжаться не только своими деньгами, но и самой собой по своему усмотрению.
Однажды в полдень подруги сидели рядышком и молчали. Они сидели так уже полчаса, а за окном все падал и падал снег, и без того уже плотным покрывалом укрывший поля и холмы. Была самая середина зимы, и последняя неделя выдалась особенно студеной. Гвиде пропадал в овчарнях и кладовых; Элеонора лежала наверху: ей нездоровилось. Лаура и Пьера сидели у огня в гостиной и шили, поглядывая порой в высокие, выходившие на юг окна, за которыми валил и валил снег.
— Мне нужно написать одно очень сложное письмо, — сказала после долгого молчания Пьера, когда часы в полной тишине пробили три. Лаура удивленно вскинула на нее глаза, но не спросила, кому именно она должна написать это письмо. Да и кому же еще Пьера могла писать «сложные» письма?
— Я хочу попросить его приехать сюда ненадолго.
— Но ведь ты и сама через месяц-полтора вернешься в Айзнар, верно?
— А вот этого я не знаю… В том-то все и дело!
Лаура вдела нитку в иголку, наклонившись к огню, чтобы лучше видеть в мутном свете, падавшем из окна.
— Ты хочешь поговорить с ним?
Пьера кивнула.
— Можно, я скажу то, о чем давно думаю?
— Конечно, нет! — шутливо отмахнулась Пьера.
— Знаешь, ты иногда ужасно похожа на Тетушку. Интересно… По-моему, Тетушка когда-то была настоящей красавицей.
— Да. Папа говорил, что она действительно была очень хороша собой, но ей никогда не нравился ни один из ее многочисленных поклонников. Разве не странно?… Бедная Тетушка! Она ненавидит холод! И всю неделю на любой вопрос отвечает «нет».
— Может, ей какой-нибудь красивой пряжи купить? Мне кажется, ей бы, например, понравился этот коралловый оттенок.
— Можно попробовать. Хотя она в последнее время ни одного мотка в руки не взяла. Может, из-за ревматизма, а может, ей все стало безразлично. Ах, Лаура, иногда мне так хочется умереть молодой!
— Да, мне это тоже знакомо… Но вернемся к твоим делам. Ты, по-моему, ни разу даже не заговорила о свадьбе и обо всем, что с нею связано. И мне кажется иногда, что ты… чувствуешь себя… обязанной оставаться здесь, что ли.
— Нет. Дело совсем не в этом. Знаешь, я вообще не верю в подобные обязанности.
— Да, это действительно было бы довольно нелепо — так думать, — сказала Лаура, думая именно так.
— Быть обязанной, как Нина Буннин из Партачейки, — продолжала между тем Пьера. — Она все живет и живет со своей ужасной мамашей, которая все умирает, умирает, да никак не умрет! Я с тех пор, как себя помню, только и слышу, что ее мать умирает. И этот несчастный старый Лонце Абре… Он ведь был когда-то женихом Нины, а теперь ему уже шестьдесят, но он все еще на посылках у адвоката Ксенея. Нет уж! Это не по мне! Это же не долг и не обязанность, а просто трусость!
— Согласна. Хорошо. К тому же граф Орлант совсем не такой противный, как старая мать Нины, верно?
— Нет. Совсем нет, — очень серьезно и строго ответила Пьера. — Он очень милый. И очень хороший человек.
— И поэтому ты?…
— Нет. Не поэтому. А потому, что Дживан Косте — тоже очень хороший человек. И я действительно люблю его.
— Я знаю. Но тогда в чем же дело, Пери? Надеюсь, это не связано с нами, с проблемами нашей семьи? Ты ведь не такая дурочка.
— Нет. И я не настолько великодушна. И не настолько нужна тебе. Я вообще-то порядочная эгоистка и думаю только о себе. Но, видишь ли, чтобы устроить собственную судьбу, мне, видно, ума не хватает.
— Так позволь господину Косте сделать это за тебя.
— Не могу, — серьезно ответил Пьера. И, помолчав, прибавила: — Знаешь, Лаура, мне кажется, что этого я сделать не могу. Не имею права. И сама не знаю почему. В Айзнаре — могла. Там все казалось так просто. Оставалось только прийти на готовенькое. Но здесь, в горах, я, похоже, сразу меняюсь. И очень быстро. Я теперь совсем не та девушка, которая пообещала в Айзнаре в марте выйти замуж за Дживана Косте. Нет, я просто не могу этого сделать! Если уж выходить замуж, то полюбив своего суженого от всей души. Иначе любое замужество будет ложью и несправедливостью. Непростительной ложью, Лаура!
— Видимо, ты права. Но что, если ты ошибаешься, Пери? Что, если ошибаемся мы обе? Неужели сама любовь значит в браке так же много, как желание любить? Не знаю. Не уверена. Я все наблюдаю за людьми, пытаюсь выяснить… А может, ты переменилась к нему просто потому, что он далеко и ты так давно его не видела?
— Нет. Дело совсем не в этом. Когда бы я ни была с ним, когда бы ни думала о нем, я тут же как бы попадаю в замкнутое пространство. В такой замкнутый светлый круг. И что же, мне теперь ко всему остальному миру повернуться спиной?
— К остальному миру?
— Ну да, к тому, что за пределами этого светлого круга, в темноте, — горячо заговорила Пьера, поднимая голову от работы. — К тому миру, где много воздуха и места, где дуют ветры и ночь сменяет день! Я не знаю, как выразить это словами, Лаура! Ко всем тем вещам, которым ты можешь верить, но которые слишком велики для тебя, которым ты сама совершенно безразлична. Я еще только учусь понимать эти великие вещи и себя тоже учусь понимать, и я не могу бросить все это, отказаться от познания этого широкого мира, нет, пока еще нет!
— В таком случае тебе, наверное, следует попросить Дживана немного подождать, — медленно проговорила Лаура. — Не знаю, понимаю ли я тебя… Но, по-моему, такое право у тебя есть.
И в ту же ночь Пьера села писать самое сложное из всех ее «сложных» писем. В монастырской школе ее научили писать довольно грамотно, но в целом излагать свои мысли на бумаге она по-прежнему ненавидела: в таком виде любая вещь или тема сразу становилась далекой и тривиальной. Это казалось Пьере унизительным.
«Вальторса, Валь Малафрена, 24 января 1828 года.
Дорогой Дживан!
У меня все хорошо. Надеюсь, что Вы, госпожа Косте и Баттисте тоже здоровы и благополучны. У нас по-прежнему идет снег; в эту зиму снегопады здесь удивительно сильные. Папа говорит, что таких не было с 1809 года. Все заливы на озере замерзли, а кое-где лед такой толстый, что можно даже кататься на коньках, что уж совсем необычно для здешних мест. Впрочем, долго это, наверное, не продлится.
Мне трудно просить Вас об этом, но Вы, я надеюсь, не рассердитесь и поймете меня: я очень прошу Вас — если, конечно, будет такая возможность и по дорогам можно будет проехать — приехать ненадолго к нам в Вальторсу. И хорошо бы поскорее, до того, как я начну собираться в Айзнар. Очень ли Вы заняты на таможне? Если да, то я, разумеется, все пойму. Мне трудно все объяснить в письме, и я рассчитываю серьезно поговорить с Вами, как только Вы приедете. Если же это окажется невозможно, не тревожьтесь: я приеду, как мы и договорились. Папа еще не совсем поправился после перенесенного в декабре бронхита; и об этом я тоже хотела бы поговорить с Вами. Но, если честно, я надеюсь на этот разговор потому, что не умею писать письма. Мне всегда ужасно трудно выразить словами то, что у меня на душе. Еще раз прошу вас не беспокоиться: если Вы приехать не сможете, я непременно приеду сама. Передайте, пожалуйста, Баттисте, что я очень его люблю.
По-прежнему Ваш любящий и преданный друг,
Пьера Валъторскар».
Письмо это было отправлено с айзнарской почтовой каретой в понедельник, и через неделю из Монтайны прибыл ответ. «Приеду 8 февраля», — писал Косте. «Боже мой, — сказала себе Пьера, — ну вот, я заставила его пуститься в путь среди зимы, ему придется в Эрреме пересаживаться с одного дилижанса на другой, придется брать отпуск… — Косте возглавлял таможенное управление провинции Западные Болота. — И, конечно же, мне придется рассказать папе, что я наделала!»
— А знаешь, — сказала она отцу в тот же вечер за ужином, — на прошлой неделе я написала господину Косте письмо.
— Ты очень часто пишешь ему, дорогая, — ласково и рассеянно пробормотал граф Орлант, изучая различные карты звездного неба и пытаясь определить, сколько звезд в созвездии Плеяд.
Пьера подошла ближе и некоторое время смотрела ему через плечо.
— Это Плеяда? — спросила она.
— Плеяды, дорогая. Не одна, а несколько. Много. Так называется очень большое скопление звезд. Это греческое слово. Нет, это соседка Плеяд. Видишь, вот здесь изображены семь Плеяд; наши крестьяне их так и называют: «Семь сестер». Но чаще всего видны только шесть. А в этой книге говорится, что по крайней мере двенадцать из них можно легко увидеть с помощью оптических приборов. А на этой карте их восемь. Странно! Уж не исчезают ли они с небосклона время от времени, когда их что-нибудь затмевает?
— Папа, я хотела поговорить с тобой о том письме.
— О письме? Ах да! — Граф Орлант сел, удобно откинувшись на спинку кресла, и потер переносицу, чтобы сосредоточиться.
— Я просила Дживана приехать.
— Приехать? — воскликнул граф встревожено и, пожалуй, немного обиженно.
— Прости, что сперва не спросила у тебя разрешения, папа. Но я была так… У меня в голове была такая путаница! К тому же я думала, он вряд ли сможет приехать…
— Что случилось, Пьера?
— Мне необходимо с ним поговорить.
— Но не пройдет и месяца, как ты увидишь его в Айзнаре!
Граф действительно был потрясен, и сердце у Пьеры ушло в пятки.
— Я хочу попросить его и тебя о том, чтобы нашу свадьбу немного отложили.
— Вот как…
— Да. Я не хотела ничего говорить тебе, пока не получу от него ответа — вдруг он не смог бы приехать, и тогда все решилось бы само собой. Мне не хотелось беспокоить тебя понапрасну. И к тому же я совсем не уверена, что мне… Но он написал, что приедет. Восьмого февраля. И я решила, что тебе нужно сказать об этом немедленно, — закончила она еле слышно.
— Он, разумеется, остановится у нас? — спросил граф тоже очень тихо.
— Надеюсь.
— А где же еще? — Граф не был близко знаком с Косте, встречался с ним только накоротке и немного его побаивался. — Но ведь ты… не жалеешь о своей помолвке с ним?
— Нет. Но я хотела бы подождать. — Других слов она пока просто не находила, так что это было единственное объяснение, которое сумели вытянуть из нее граф Орлант и, несколько позже, Элеонора. Пьера качала головой, морщила свой высокий упрямый лоб и твердила одно: «Я должна подождать…» И добавляла умоляющим тоном: «Как вы думаете, он поймет?» Граф считал, что поймет, но Элеонора сказала: «Я думаю, он согласится, дорогая, будучи человеком воспитанным. Но я совсем не уверена, что он поймет».
Дживан Косте прибыл в Партачейку зимним вечером. Пьера и старый Годин приехали встречать его в открытой бричке, поскольку тяжеловозы, которых обычно впрягали в фамильную карету, не имели подков с шипами, а дорога была скользкой. Дживан и так окоченел за время путешествия в почтовой карете, а когда они поднялись из предгорий на продуваемые ледяными ветрами холмы Вальторсы, залитые спокойным бронзовым светом заката, он был уже полумертвым от холода. Однако в доме графа ему был оказан настолько радушный и теплый прием, что он быстро оттаял и испытывал настолько искреннюю благодарность хозяевам, что даже граф перестал его бояться и с удовольствием потчевал живительными напитками и вкусной едой у жарко горевшего камина, а потом предложил пораньше лечь спать. Пьера, очень напряженная, больше молчала, с интересом наблюдая за тем, кто вскоре должен был стать ее мужем. Прежде она всегда видела его только в привычном для него айзнарском окружении: у него дома или у Белейнинов, и люди вокруг тоже были ему знакомы; они были одеты в привычные городские костюмы и вели привычные беседы… Но после того, как она впервые увидела его вне этого привычного окружения, на заснеженной улице Партачейки, одетого в «русскую» шубу на меху, совершенно закоченевшего, усталого и встревоженного, он показался ей совсем незнакомым; и теперь этот «незнакомец» необычайно привлекал ее тем, что с новой силой будил ее воображение.
Утром она сошла к завтраку в своей любимой красной юбке и крестьянской блузке, и старая повариха даже слегка побранила ее:
— Графинечка, ну как же можно так одеваться, когда в доме благородный господин?
— А у нас в доме всегда есть благородный господин — мой отец, он пока еще никуда не уехал, и я буду одеваться так, как нравится моему отцу! — с вызовом ответила Пьера, а потом, поскольку старуха явно обиделась, обняла ее и расцеловала, приговаривая: — Ах, Мария, не ругай ты меня хоть сегодня, пожалуйста!..
Утреннее солнце так и сверкало на снегу. День они провели очень приятно. Граф Орлант, Пьера и их гость прогулялись по берегу озера до дома Сорде, приняли гостей — кузину Бетту и девочек Сорентай, — а потом съездили верхом в часовню Святого Антония. На следующее утро Пьера и Косте отправились на прогулку к озеру уже вдвоем. Снова ярко светило солнце, дул довольно сильный, но уже пахнувший весной ветер. И наконец-то Пьера сумела начать тот, самый важный для нее разговор. Дживан сразу взял быка за рога.
— Пьера, надеюсь, ты понимаешь, что никаких особых объяснений мне не требуется. Я был очень рад приехать и повидать тебя. Меня и прежде беспокоило то, что я никогда не бывал в этих местах и совершенно незнаком со здешними людьми и их обычаями, а ведь ты здесь выросла.
— Да, я тоже хотела, чтобы ты посмотрел, как мы здесь живем. Посмотрел, какая я здесь. И еще мне хотелось увидеть, каким будешь здесь ты.
— Зато ты здесь такая же, как и везде. Ты для меня всегда одна — Пьера.
Она вздрогнула, такая нежность прозвучала в его голосе.
— Нет, здесь я совсем другая, — сказала она и сама удивилась, услышав в своем голосе упрямый холодок.
— Я знаю: ты всем сердцем любишь этот край и этих людей. И ты была совершенно права, что вытащила меня сюда. — Он умолк, остановился и стал смотреть поверх сверкавших неспокойных вод озера на гору Охотник, темневшую вдали под белой шапкой снегов. Пьера молчала, он вскоре снова заговорил: — И еще: прости меня, но ты так молода! Тебе всего восемнадцать. Ты единственная отрада у отца… Время есть. Подумай. У меня нет причин торопить тебя. Если ты хочешь разорвать нашу помолвку, если ты хочешь, чтобы я отпустил тебя на волю, только скажи.
Она стояла с ним рядом, плотно закутавшись в шаль, потому что холодный, пронзительный ветер, вдруг поднявшись, зашумел в голых ветвях деревьев. Вот он и сказал то самое, чего она совсем не ожидала. Она никогда не умела правильно рассчитать! И было бы так просто, даже слишком просто — разрубить этот гордиев узел прямо сейчас… Вот только, если вечно рубить узлы, все на свете в итоге начнет распадаться, разваливаться… Дживан всегда был так добр к ней, абсолютно, жертвенно добр и очень благороден. Но не доброты она жаждала…
— Я вовсе не собиралась просить тебя об этом, Дживан. Я хочу только… ну… подождать немного. Совсем немного. Дело в том, что, если бы мы поженились сразу, прошлой весной, все было бы хорошо. Но теперь… я чувствую, что должна подождать. Но мне совсем не хочется тебя огорчать!
— Больше всего я огорчился бы, если б узнал, что каким-то образом сделал тебя несчастной. Ах, Пьера! Не мучь, не насилуй себя, не старайся быть ко мне милосердной.
Он был галантен. И сказал это очень спокойно. Пьера резко обернулась к нему, глаза ее сверкнули от гнева.
— Но ведь это ты стараешься быть милосердным — не я! Я не знаю даже, чего хочу, а ты знаешь! Знаешь — за меня!
— Я не могу и не стану просить у тебя то, чего ты по собственной воле мне дать не можешь, — сухо возразил он.
— Вряд ли мы когда-нибудь станем жить здесь, верно? — спросила она очень тихо, робко, совсем по-детски, зная ответ заранее.
— Верно. — Он не в состоянии был что-либо прибавить к этому краткому ответу и быстро пошел по берегу прочь от нее. Она смотрела, как он идет — стройный, казавшийся даже хрупким на фоне довольно высоких сверкающих волн, один на пустынном берегу меж водами и небесами.
Вернулся он довольно быстро и снова встал с нею рядом.
— А не лучше было бы, — начал он довольно спокойно, — отказаться от всех взаимных обязательств и позволить времени все решить за нас? Знаешь, Пьера, я ведь и сам собирался попросить тебя подождать, пока тебе не исполнится двадцать. Возможно, и ты думала об этом, но гнала прочь подобные мысли. Вряд ли было бы справедливо — прежде всего по отношению к тебе — просить тебя сохранить данное мне обещание; это, возможно, впоследствии лишь усложнило бы дело… Но знай, что я в любом случае не изменю своих намерений. Это не угроза и не клятва, а всего лишь, увы, констатация факта. Я ничего не могу с этим поделать. — Он неожиданно улыбнулся и тут же отвернулся: он был не в силах смотреть на нее, ожидая ответа и уже понимая, каков будет этот ответ.
— Но разве мы не можем… Но что ты будешь… — Пьера, сердясь на себя, стиснула кулаки. — Хорошо, Дживан. Пусть будет так, как ты сказал. И мне ужасно жаль, что ты не выбрал кого-то получше! Такую женщину, которая знает, что делает!
— Но я ведь тебя до сих пор по-настоящему и не видел, — сказал он ласково, снова поворачиваясь к ней. — Я тебя до сих пор почти не знал!
И это была чистая правда. Теперь Дживан говорил совершенно искренне, он больше не в силах был сдерживаться, от его показного спокойствия не осталось и следа. Наконец-то они разговаривали, стоя лицом к лицу, и смотрели друг другу прямо в глаза. Пьера не выдержала первая. Не сводя с него глаз, она протянула к нему руки, но он потупился и сказал напряженно и сухо:
— Завтра же я уеду. — И они молча побрели назад, к дому. Он подал ей руку, помогая перебраться через грязевой нанос на тропе. Она приняла помощь не сразу и некоторое время смотрела на эту тонкую, но сильную руку. Поддерживая ее под локоть, он не сказал ни слова; на нее он не смотрел.
В тот вечер Пьере пришлось сообщить отцу, что ее помолвка не продлена, а разорвана и что разорвала ее она сама. Но на самом деле все это было неправдой: по сути дела, это Дживан, а вовсе не она, первым предложил разорвать помолвку, прекрасно понимая при этом, что, если он о чем-то попросил бы ее, она бы непременно дала ему это, она бы ему никогда не отказала. Но он не попросил. Он отверг собственную страсть, отвергая тем самым и ее право на страсть и любовь.
Глава 5
Пьера считала, что никто не обратит особого внимания на то, что она разорвала свою помолвку с Дживаном Косте. Ну, пусть посплетничают немного, это ее совсем не беспокоило. Единственные люди, чье мнение, кроме отцовского, было для нее важно, — это семейство Сорде, но у них и своих забот хватало. Пьера была уверена, что Сорде будут на ее стороне. Однако все получилось совсем по-другому. Гвиде и Элеонора, давно знакомые с Дживаном Косте, воспринимали его теперь как жениха Пьеры и, обнаружив, что помолвка расторгнута, а Дживан через день уехал обратно, этого Пьере не простили. Собственно, главный удар приняла на себя Лаура. Никто из старших Сорде ничего прямо Пьере не говорил, но Гвиде перестал с ней шутить, не улыбался ей и больше не обращался к ней на «ты». И Пьера понимала, что лишилась его благосклонности, и, возможно, навсегда — такой уж это был человек.
— Если он для нее слишком стар, — заявил Гвиде Лауре, — она могла бы это понять гораздо раньше! Эти двадцать лет разницы были между ними и в прошлом году. Разве можно сперва дать кому-то слово, а потом взять его назад?
— И все же расторгнутая помолвка лучше, чем неудачный брак, — отвечала Лаура не менее упрямо. — Кроме того, Пьера своего жениха не обманывала. Она просто попросила его подождать. Это он настоял, чтобы помолвка была расторгнута.
— Потому что понимал, что она все равно рано или поздно и сама к этому придет и свое обещание нарушит. Не сомневаюсь.
— Я просто не понимаю, — вздохнула Элеонора, — чего же она хочет? И почему все произошло так внезапно? Ведь до Крещения даже намека на что-либо подобное не было! А теперь она твердит, что хочет остаться здесь. Но разве это так уж хорошо? Что она будет здесь делать, когда умрет граф Орлант? А ведь тот день, когда она останется одна, не за горами, и она это понимает. К тому же, если она останется, ей придется заниматься хозяйством. Неужели она этого хочет? Не верю!
— Я не знаю точно, чего именно она хочет, но если она хочет остаться в Вальторсе, то уж, наверное, отдает себе отчет в том, что имение требует определенных забот, — сердито отбивалась Лаура.
— Ну еще бы! — насмешливо заметил Гвиде и, тяжело ступая, направился к двери. — Похоже, нам придется в конце концов оставлять свои земли женщинам. А то и вообще чужакам.
Элеонора и Лаура промолчали, и Гвиде вышел за порог. По его чересчур прямой спине было видно, как он напряжен и как тяжело у него на душе.
Элеонора вновь принялась было за работу, но вскоре опять подняла голову, не в силах успокоиться. Когда она снова заговорила, ее нежный голос звучал устало и печально:
— Знаешь, я, в общем-то, девочку не виню. Но, по-моему… Столько бессмысленных потерь кругом!.. И человек этот мне нравился.
— И мне он нравился, мама! И Пьере тоже. Но он был… чересчур добрый.
Ее слова заставили Элеонору улыбнуться.
— Замечательно! — сказала она. — Но в таком случае объясни мне, чего же вы все-таки хотите? Вы обе? Если хорошие и добрые женихи вас не устраивают? Между прочим, здесь, у нас в горах, не так уж и много хороших и добрых женихов! А на молодых людей из долины вы и смотреть не желаете — все боитесь, что они вас из дома увезут. Скажи, за кого же вы замуж-то собираетесь?
— А я не знаю, хочу ли я замуж, — спокойно ответила Лаура. — Где те простыни, что починить нужно?… Хотя Пьера, как мне кажется, замуж все-таки выйдет. Со временем. И между прочим, она и сама прекрасно справится с хозяйством Вальторсы; во всяком случае, лучше, чем граф Орлант. Ее всегда дела имения интересовали куда больше, чем обычные женские заботы по дому. И я очень сомневаюсь, что кто-то из молодых людей сумеет увлечь ее настолько, чтобы она согласилась отсюда уехать! Скорее уж ее будущему мужу придется сюда переехать и ей помогать…
— Простыни, по-моему, там, в нижнем ящике стола, дорогая… Ну хорошо, а как насчет тебя?
— Во-первых, я бы тоже очень хотела, чтобы папа позволил мне помогать ему по хозяйству. — Голос Лауры звучал уверенно и настойчиво, и мать встревожено на нее взглянула. — Мне бы хотелось стать ему настоящей помощницей.
— И работать в поле?
— Нет, совсем не обязательно… Я прекрасно понимаю, что могу и умею далеко не все… Но ведь ты и сама знаешь, мама, что сейчас папа очень многие дела совсем забросил. Например, счета. А вести счета, или продавать собранный урожай, или ездить по различным хозяйственным делам в Партачейку — все это я бы могла, всему этому я могла бы научиться! И я бы помогала ему… пока Итале не вернется.
Элеонора молчала, и Лаура совсем тихо прибавила:
— Я знаю… папе подобные идеи не по вкусу.
— Он абсолютно уверен, дорогая, что у каждого в жизни своя роль и ее нужно постараться сыграть как можно лучше. Мужчинам, женщинам, господам, слугам… Он уверен, что каждый должен делать то, что ему предназначено судьбой. И пытаться идти наперекор судьбе — затея напрасная, сулящая безумие или… гибель. — Последнее слово Элеонора произнесла почти шепотом.
— И ты, мама, тоже так считаешь?
Нет, не могла Элеонора выбрать между мужем и сыном! А потому лишь покачала головой и сказала обреченно:
— Не знаю я ничего, Лаура!
— Неужели папе так трудно научить меня хотя бы в счетах разбираться? Неужели мне нельзя даже попросить его об этом?
— Конечно же, можно! Попробуй, попроси. — Теперь Элеонора заговорила гораздо увереннее и посоветовала дочери: — А ты поговори об этом с Эмануэлем. Мне почему-то кажется, он будет на твоей стороне.
Но Лаура лишь молча покачала головой.
— Но почему? — удивилась Элеонора. — Или, может быть, ты с ним уже говорила?
— Нет. Я не говорила с ним и не могу. Понимаешь, дядя считает, что… это он виноват в том, что случилось с Итале, что папа винит его за это… И у меня даже язык не поворачивается просить его поговорить с папой обо мне. Да он и не захочет вмешиваться.
— А по-моему, очень даже захочет, — сказала Элеонора. — Вот погоди, он скоро вернется, и мы посмотрим!
Эмануэль уехал в Красной в конце февраля, получив от Брелавая еще одно письмо. Письмо было очень короткое; Брелавай писал, что они получили официальное подтверждение виновности Итале и вынесенного ему приговора и теперь Итале содержится в тюрьме Сен-Лазар в Ракаве. В письме все это сообщалось очень сухо и осторожно: на первое письмо Брелавая Гвиде так и не ответил, а тот, видимо, ожидал все же хоть какого-то отклика.
— По-моему, ты все-таки должен ему написать, — сказала мужу Элеонора.
— С какой стати?
— Хотя бы поблагодарить!
— За сообщение о том, что мой сын в тюрьме? Какой благодарности могут ждать от меня люди, которые его погубили?
— Никто его не губил! — взорвалась Лаура. — Он сам этот путь выбрал. А в тюрьму угодил благодаря усилиям нашего дорогого правительства и его неугомонной полиции! И если ты, папа, не напишешь Брелаваю и не поблагодаришь его за попытку помочь Итале и за верность ему, то я сама ему напишу!
— Не посмеешь, — сказал Гвиде, и Лаура действительно писать не стала. Тем более что отец Брелаваю все-таки написал; а также отправил письмо начальнику тюрьмы Сен-Лазар, написанное под руководством Эмануэля, на которое, разумеется, никакого ответа не получил. Зато Брелавай откликнулся мгновенно, и в его письме было столько бодрости и неугасающей надежды, что Эмануэль решился сам поехать в Красной, встретиться там с Брелаваем, попробовать все же подать апелляцию и добиться свидания с Итале. А если все это не удастся, то хотя бы получить разрешение на переписку с ним.
Однако в марте он вернулся назад ни с чем. Стефан Орагон осторожно — ибо осторожность была обратной стороной его ораторской пылкости — прощупал почву и обнаружил, что в этом направлении нельзя сделать ни шагу: все, кто был арестован в восточных провинциях в ноябре — декабре, служили для остального населения наглядным примером той судьбы, которая ждет в стране любого мятежника; их содержание под стражей власти считали абсолютно необходимым. Кроме того, если создать хотя бы один прецедент, возникнет совершенно неоправданный риск. Лишь добившись того, что об этих людях все позабудут, можно было бы попытаться снова выпустить их на свободу. «Каждый раз, когда вы произносите фамилию Сорде, вы опускаете на окошко в его темнице еще одну решетку, — сказал Орагон Эмануэлю. — Можно лишь пожалеть, что у вас одинаковые фамилии. Во всяком случае, пока вы здесь, в Красное, это только вредит Итале…» И Эмануэль, страшно огорченный, с тяжелым сердцем, поспешил оттуда уехать.
— Я не знал, — говорил он впоследствии брату, — просто понятия не имел, насколько это ужасно! Я думал, что законы… Я ведь юрист, Гвиде, я полагал, что знаю, в чем сила закона. Но оказалось, что я ничего об этом не знаю! Господи! А я-то, дурак, считал, что Закон черпает свою силу в Справедливости!
В октябре из Ракавы пришло письмо с отказом на просьбу Гвиде о разрешении видеться или писать заключенному.
— Значит, им понадобилось восемь месяцев, чтобы прислать мне это? — Гвиде скомкал письмо дрожащими руками.
В начале 1829 года по совету Орагона он написал губернатору провинции Полана, возобновив свою просьбу. Но ответа так и не получил. В марте Эмануэлю, который все это время переписывался с Брелаваем и другими тамошними друзьями Итале, была частным образом доставлена записка от Александра Карантая:
«С недавних пор в восточных и северных провинциях семьи арестованных и подозреваемых в преступлениях против правительства находятся под пристальным надзором полиции; в отдельных случаях членов таких семей могут также арестовать и подвергнуть допросу. А потому было бы лучше, если бы вы в сложившихся обстоятельствах на какое-то время прекратили всякие контакты с нами. Мы, безусловно, постараемся держать вас в курсе всех событий, но только не с помощью почты, которой теперь уделяется особое внимание…»
Весна была мягкой, но в апреле, когда персиковые сады были в цвету, вдруг ударил мороз и продержался целые сутки. Весь урожай, разумеется, погиб. Это был поистине убийственный удар для тех, кто занимался исключительно садоводством. Гвиде, получая доход в основном за счет торговли зерном и виноградом, мог позволить себе как-то поддержать своих арендаторов в столь неудачный год; но и его коснулось это бедствие: десятки акров прекрасных ухоженных персиковых садов стояли пустыми. В мае и июне он часто ходил туда и подолгу бродил по траве между деревьями, а потом, тяжело ступая, возвращался домой хмурый и напряженный. В июле из Ракавы пришел второй письменный отказ на его прошение о переписке с сыном. В тот вечер Гвиде долго не мог уснуть, хотя лег очень поздно; он лежал без сна, не зажигая огня и довольствуясь светом далеких звезд. По беззвучному дыханию Элеоноры он понимал, что и она тоже не спит, а потому сказал негромко, но довольно сердито:
— Ты не должна ночи напролет думать о нем!
Элеонора не ответила.
— Постарайся все же уснуть. Эти бессонные ночи до добра не доведут, — уже более мягко проворчал он.
— Я знаю.
Они лежали рядом и молчали, слушая, как плывет над миром теплая летняя ночь и в кустах вдоль дороги стрекочут кузнечики.
— Ах, мой дорогой, не надо так огорчаться! — воскликнула вдруг Элеонора, поворачиваясь к мужу и нежно обнимая его. Но даже она, основа всей его жизни, его единственная вечная радость, не могла его утешить.
В ту ночь не спала и Лаура. Окно ее спальни выходило на поля, где неумолчно звенели кузнечики и цикады. В июне Лауре исполнилось двадцать три. Именно этот возраст она давно уже определила для себя как некий водораздел. Когда-то двадцать три года казались ей невероятно далекими, практически недосягаемыми. Так было даже в двадцать лет. Но когда ей все же действительно стукнуло двадцать три, она решила: все, юность прошла, пора становиться мудрее, пора жить более размеренной жизнью, пора наконец перестать метаться — в общем, пора стать настоящей женщиной.
Но пока что она не чувствовала в себе ни уверенности, ни мудрости; и вообще ей было хуже, чем когда-либо прежде; и самое страшное, она все острее ощущала свое одиночество.
Три недели назад, днем, к ним забежала Пьера и предложила Лауре почитать вслух какую-то книгу. Они устроились на своем излюбленном месте у лодочного сарая, но книгу так и не открыли. Пьера, очень оживленная и очень хорошенькая в новом цветастом ситцевом платьице, явно хотела что-то рассказать своей лучшей подруге.
— Ну? — сказала наконец Лаура, довольно лениво и как бы поддразнивая. — Я ведь тебя ни о чем не спрашиваю, верно? Так что, пожалуйста, скажи уж сама, о чем я должна тебя спросить?
— Ни о чем! Ну хорошо, спроси: кто сделал мне предложение? — Пьера вспыхнула и дунула на белую головку одуванчика.
— Господи! Ты же настоящая охотница за женихами! И сколько еще раз несчастный Сандре должен просить твоей руки?
Александр Сорентай, увлекшийся и бессовестно обманутый дочерью адвоката Марией Ксеней, сбежавшей за две недели до свадьбы с каким-то коробейником из Вермаре и с тех пор ни разу не появившейся в Партачейке, некоторое время глубоко страдал. Этот жестокий обман затмил даже вялотекущие сплетни о разорванной помолвке Пьеры. Впрочем, страдал Александр недолго и вскоре возобновил осаду другой крепости, Пьеры, которая была его первой любовью и с которой он даже был когда-то тайно помолвлен. На сей раз он решил посватался к ней в открытую и сделал это весьма импозантно; он более не стыдился своих чувств и не боялся, что как-либо повредит ее репутации, тем более что все кругом знали о его первой неудачной попытке стать ее женихом. «Все ухаживает и ухаживает за ней, а она-то все его с толку сбивает и сбивает», — твердила на каждом перекрестке говорливая Марта Астолфейя, и все сразу это подхватили. «Ну что, все ухаживает?» — непременно спрашивал Эмануэль, когда Пьера с отцом заходили к Сорде в гости и после ужина все усаживались на знаменитой террасе над озером, и Пьера, разумеется, отвечала: «Ну да! А я все его с толку сбиваю и сбиваю!» Сперва ее даже огорчали эти ухаживания, поскольку она так и не смогла избавиться от чувства вины перед Александром после того письма, посланного ею из Айзнара. Однако его смиренное упорство сперва истощило в ней способность ему сочувствовать, а затем — и терпение. Впрочем, Пьера была достаточно умна и хорошо воспитана, чтобы умело избегать ситуаций, которые могли бы показаться обидными родителям Александра, которым подобный союз представлялся в высшей степени удачным. Но «подбирать объедки после дочери адвоката» Пьера, по ее собственным словам, ни в коем случае не собиралась.
— Ох уж этот Александр! — сказала она. — Нет, Лаура, это совсем не он! И так неожиданно… Просто как снег на голову! Но ты ни за что не догадаешься, кто это!
— Действительно… — Лаура мысленно перебирала возможных кандидатов. — У нас тут никого больше подходящего нет, особенно на роль твоего жениха.
— А как тебе наш управляющий?
— А что? Управляющий как управляющий…
— Это он!
— Гаври? — Лаура была потрясена.
— Да. Просто гром среди ясного неба. И ведь раньше ни словечком не обмолвился. Хоть бы как-то меня подготовил, что ли! Даже не намекнул ни разу. Да он вообще обычно со мной не разговаривает, разве что по делу. И, что касается работы, мы с ним отлично ладим, это правда. И вдруг, представляешь, он с трудом отрывается от документов об уплате ренты и прямо так сразу делает мне предложение! Так и сказал: «Графиня, не хотите ли вы стать…» Нет, я просто не сумею это изобразить! Но, честное слово, у меня нет ни малейшего желания над ним смеяться! По правде говоря, мне даже чуточку грустно.
— Но ты же сказала «нет»?
— Конечно.
Лаура, помолчав, снова спросила:
— Это из-за… разницы в вашем положении?
— Что ты хочешь этим сказать? Что он сын фермера, да еще и незаконный, а я графиня? Неужели ты действительно так плохо обо мне думаешь? Я-то боялась, что это ему в голову придет, но чтобы тебе… Ну ладно. Хотя кое-кто действительно именно это учел бы в первую очередь. Но клянусь: если бы я хотела выйти замуж за Берке Гаври, я бы вышла! Мало того, в известной степени мне даже жаль, что я за него не выйду. Я же сказала: мы с ним отлично сработались, и я уверена, что вместе мы могли бы превратить папино поместье в нечто совершенно выдающееся. И он это, по-моему, отлично понимает. Возможно, именно потому ему пришла в голову мысль жениться на мне. Он человек очень практичный и очень честолюбивый. Но, увы, отнюдь не герой моего романа.
В голосе Пьеры не было ни растерянности, ни насмешки. Лауре еще не приходилось слышать, чтобы она говорила так резко и так разумно. Собственно, ей нечего было возразить Пьере. И вскоре подруги выбрались из своего убежища за лодочным сараем. Пьера спешила: ее ждал отец; граф уже больше месяца был болен. Лаура поднялась к себе и наконец дала волю собственным чувствам. «Трус! — шептала она в гневе, не находя более никаких слов, чтобы выразить все то, что так долго терзало ее душу и теперь превратилось в жалкие руины. — Ах, какой трус!»
Два года назад, весною, когда Пьера еще была в Айзнаре, Лаура получила письмо от Итале, в котором он описывал свою встречу с Пьерой в монастырской школе. В эти дни как раз стояла чудесная погода, какая бывает порой в апреле, и Лаура, долгое время просидевшая дома из-за изнуряющего бронхита, наконец вырвалась на свободу и поднялась по залитому солнцем склону холма в персиковый сад, начинавший цвести. Утреннее солнце сияло на ветвях деревьев и на невысокой зеленой травке, что росла между стволами. Лаура не стала забираться особенно далеко и устроилась на принесенном с собой коврике в первом же понравившемся ей местечке. Дул теплый ветерок. В темных стволах и ветвях деревьев чувствовалось кипение жизненных соков; набухшие и полурасцветшие бутоны источали тончайший аромат. Со стороны амбаров и хозяйственных построек доносился звон металла, шипение раскаленного железа в воде, стон старинных мехов. Должно быть, это правнук старого Брона, Зеске, подковывал в своей кузне лошадей: оттуда доносились конский топот и нервное ржание. Впрочем, здесь, на холме, все звуки были слышны особенно отчетливо, даже приглушенные расстоянием и мощным течением теплого воздуха. И тут появился Гаври. Он быстро шел среди деревьев, но, завидев Лауру, остановился как вкопанный. На плече у него висело ружье; охотничья собака по кличке Роше выглядела усталой: они явно охотились в лесу, высоко в горах, и отчужденность этих далеких лесов все еще чувствовалась и в охотнике. Гаври остановился метрах в трех от Лауры. Оба молчали. Взгляд его, сперва удивленный, стал внимательным и сосредоточенным, как всегда. Однако он стоял совершенно неподвижно, точно вдруг окаменев. Стоял и неотрывно глядел на нее.
— Разве мы не знакомы, господин Гаври? — спросила она насмешливо; ей было страшно.
Тогда он наконец шевельнулся, снял шапку и провел рукой по чуть влажным рыжевато-каштановым волосам.
— Да нет, знакомы, госпожа Лаура, — сказал он чуть хрипловато. — Просто я никак не ожидал, что вы будете тут сидеть.
Лаура погладила собаку, которая плюхнулась с нею рядом, устало уронив голову на лапы.
— Да как ты смеешь, Роше! А ну-ка, пошел прочь! — возмутился Гаври. Он и сам устал не меньше своего пса.
— Да пусть. Мы с ним давно знакомы. Ну что, удалось вам что-нибудь подстрелить на Сан-Дживане?
Он покачал головой и сел на траву на некотором расстоянии от нее.
— Раз уж остановился, так сяду: ноги больше не держат. Я ведь еще до рассвета ушел. Хотелось повыше забраться. Туда, где, по слухам, та волчица живет.
— Нашли вы ее?
— Ни одного следочка!
— Ее уже пять лет никто выследить не может. Интересно, это действительно какая-то особенная волчица или просто охотничьи байки?
Она лукаво на него посмотрела: он сидел, расслабленно уронив свои смуглые руки; грудь его спокойно вздымалась в такт дыханию; в волосах играло солнце.
— Да нет, там она. Точно. Ваш Касс в прошлом месяце ее видел. А сегодня моего пса олений след с толку сбил, и он, дурачина, увел меня сперва за гору, а потом обратно… Теперь уж, наверно, полдень скоро. Ах! Как же… — Он пожал плечами и быстро глянул на Лауру с неожиданным любопытством и дружелюбием. — Знаете, из-за любви к охоте я ведь свое предыдущее место потерял, в Альтесме. Стоит мне в горы подняться, так я могу неделю ходить и даже усталости не чувствую. В точности как эта глупая псина.
Вскоре Гаври пошел прочь, и пес, хромая, потащился за ним следом, а Лаура все смотрела ему вслед и никак не могла изгнать из своей памяти его острый откровенный взгляд, с одобрением скользнувший по ней, и его странную полуулыбку на всегда таком замкнутом лице. Да, она невольно застигла его врасплох, увидела самую его суть: увидела в нем Охотника. И с тех пор она никак не могла забыть эту встречу, а когда они встретились вновь, поняла, что и он ничего не забыл. Однако теперь он старался на нее не смотреть. И никогда с ней не говорил — так, несколько слов. Но порой она все же ловила на себе его внимательный и спокойный взгляд: он рассматривал ее, точно картинку в книге, которую читает.
Через некоторое время она привыкла к его взглядам, к его манере не смотреть на нее впрямую и не говорить с ней ни о чем существенном. Они встречались только в Вальторсе, в присутствии ее родителей, графа Орланта, кузины Бетты, Тетушки, Роденне и прочих членов семейства Вальторскар. Когда начиналась игра в вист, она всегда замечала, как хороши руки Гаври — смуглые, с тонкими запястьями, с изящными длинными пальцами, — и всегда заранее знала, как именно ляжет на стол эта красивая рука, пока ее хозяин ждет следующего своего хода.
Осенью ей наконец снова удалось поговорить с ним наедине. Она в тот день принесла в часовню Святого Антония цветы для праздника Всех Святых, и старый отец Клемент немного задержал ее. Она очень любила старого священника, удивительно доброго, немного невежественного и грязноватого. А он, сам того не сознавая, ее обожал; это она знала хорошо. Помощников у отца Клемента не было, и Лаура помогла ему украсить часовню хризантемами, георгинами и осенними маргаритками. Цветы были яркими, похожими одновременно на пламя и пепел, алые, золотистые, бледно-розовые. От них рябило в глазах, все руки у нее пропитались их свежим горьковатым запахом, пока она украшала алтарь, слушая в полумраке часовни тихое бормотание священника. Прихожан было немного: несколько старушек из числа тех, что всегда приходят к вечерне, и Касс, которого послали за Лаурой и который вошел в церковь, когда служба уже началась, да так и заслушался. Касс был молодой еще парень, известный задира и совсем не любитель молиться вместе со старыми перечницами Но Лаура заметила в церкви и еще одного мужчину, помимо Касса, и сперва никак не могла понять, кто же это. Но вскоре узнала и знакомые очертания плеч, и профиль, и густые вьющиеся волосы. Это был Гаври. Неужели он так набожен? Что-то не верилось, хотя с такими молчунами, как он, никогда и ничего нельзя сказать наверняка. Знакомая крестьянка, в свои сорок лет уже морщинистая и беззубая, никогда не пропускавшая ни одной мессы, исповедалась, поцеловала священнику руку и стала хвастаться Лауре своим племянником, учащимся семинарии. Эта женщина, если б ее спросили где-нибудь вне церкви, вполне могла бы сказать, что не верует в Бога. «Но есть святые, да и святая вода — тоже вещь замечательная», — сказала однажды Лауре такая же женщина, настоящая язычница. Тут можно было встретить и кого-нибудь из местных суровых мужчин, из таких, что вслух говорили, что церковь годится только для священников, а у самих глаза горели от мучительной борьбы с самим собой и страстного стремления к Богу. В здешних местах даже определение имелось, подходящее для подобных случаев. «Нашло на него», — говорили про такого человека. «И чего это Томас Сорентай все в церковь ходит?» — «Да, видно, нашло на него…» Страдания, несчастья, тайна — из-за чего на них «находило»? Они и сами не могли бы, наверное, объяснить, но состояние это распознавали сразу. Вот и Лаура Сорде сразу его распознала. Она снова посмотрела туда, где в темном углу стоял Гаври. На него что, тоже «нашло»? В какую же западню угодил этот любитель охотиться в горах? Странные все-таки мысли приходят ей в голову порой! Иногда она бывала до слез тронута, всего лишь увидев в церкви кого-то из местных мужчин, который, встав на колени, демонстрировал всем грязные подошвы своих башмаков и низко склонял обнаженную голову, моля Господа о помощи. Она привыкла к этому зрелищу, и все же оно всегда казалось ей странно трогательным и вызывало некую почти постыдную жалость.
Гаври вышел из часовни следом за Лаурой, сразу же подошел к ней и заговорил. Молодой Касс уже ждал ее, вот-вот должен был выйти и отец Клемент, и она, чувствуя себя хорошо защищенной, держалась довольно смело и не скрывала своего любопытства, желая раззадорить этого типа, который боялся на нее смотреть.
— Что это вы сюда пришли сегодня? Неужели на вас тоже «нашло»?
— Я пришел, чтобы увидеть вас, — сказал он.
Ей показалось, что сердце у нее остановилось; она мгновение помедлила, но взяла себя в руки и пошла дальше с ним рядом.
— Зачем же я вам понадобилась? — спросила она наконец и нахмурилась: собственный тон, лицемерный, фальшивый, был ей отвратителен.
— Не знаю. Просто пришел, потому что захотелось вас увидеть. Вот и все.
— Ну что ж, прекрасно. Вот вы меня и увидели.
Он остановился у церковных ворот и посмотрел ей прямо в лицо. Они были одного роста, и глаза их тоже оказались на одном уровне.
— Вы-то на меня хоть раз посмотрели? — спросил он, и Лаура испуганно огляделась: Касс отвязывал лошадь, богомольные старушки, переговариваясь, уходили в деревню по тропе. Вряд ли они что-нибудь слышали, хотя он сказал это очень громко, точно они были здесь совершенно одни, и так страстно и требовательно, что ей стало страшно. Но привычка к самозащите, видно, оказалась в нем сильнее страсти. Стоило Лауре шевельнуться, как он насторожился, чуть отвернулся от нее и заговорил гораздо тише:
— Почему вы спросили, что это на меня «нашло»? Какое вам до этого дело?
Лаура начала поспешно оправдываться:
— Извините, что я так сказала.
— Ах, «извините»? Ну так и оставьте меня в покое! Слышите? А? — Он задыхался, как и тогда, полгода назад, когда стоял возле нее в цветущем саду. Вдруг он отшатнулся и исчез в сумеречной мгле, уже окутавшей обсаженную соснами дорогу на Сан-Лоренц.
Когда Касс вез Лауру и отца Клемента домой, священник спросил у нее:
— О чем это вы с Берке Гаври беседовали?
Голос у старика был зычный, и Лаура знала, что теперь все в Валь Малафрене, даже звери в темном лесу поблизости, знают, что она «беседовала с Берке Гаври».
— Да так, ни о чем.
— А?
— Я сказала, ни о чем.
— Ах вот как? А мне показалось, он тебе что-то важное сказал.
Лаура не ответила.
— Он парень хороший, — по-прежнему громко и с чувством произнес отец Клемент. — Не хуже других, что бы там о нем ни говорили.
— А я никогда ничего такого о нем и не слышала, — заметила Лаура и тут же почувствовала себя соучастницей Гаври.
Отец Клемент был доволен: нашлась новая слушательница для старых сплетен! Устоять перед таким искушением было невозможно. Он никогда не задумывался, что можно и чего нельзя говорить и рассказывать священнику; ему и в голову не приходило, что распространяемые им слухи могут кого-то оскорбить или навредить кому-то. Для него все это были только слова, занятные истории, приправа к обычной пресной жизни.
— Неужели ты никогда не слышала, что о нем в Альтесме болтают?
И он поведал Лауре, что Гаври уехал из Валь Альтесмы потому, что там, в деревушке Кульме, от него забеременела одна девушка, дочь местного фриголдера.
— У нее в семье и мужчин-то не было, одни женщины, да еще ее старый дед. Тамошние жители говорят, ей ничего другого не оставалось, как всем рассказать. А ему из Альтесмы пришлось уехать. И он тогда перебрался в Раскайну, служил там помощником управляющего. Говорят, он и там грозой местных девиц был.
— Господи, что за глупости! — воскликнула Лаура. — Если бы все это было правдой, граф Орлант никогда бы такого управляющего не нанял.
— Это почему же? — удивился старый священник. — Нет, милая, это все чистая правда. Правда и то, что здесь от Гаври пока что никому никакого беспокойства нет. Он и человек неплохой, и управляющий хороший. Никто про него ничего иного в Валь Малафрене и не скажет. — Отец Клемент поискал подходящую мораль и с удовлетворением закончил: — Молодые парни, прежде чем остепениться, всегда перебеситься должны.
Что ты-то в этом понимаешь, старый жирный каплун? — сердито подумала Лаура, а вслух попеняла старику за то, что он передает чужие сплетни. Отец Клемент вдруг засуетился и растерянно посмотрел на нее. Он никак не ожидал, что из-за какой-то «истории» эта милая, высокая девушка с тихим голосом так сердито набросится на него. В минуты гнева Лаура была очень похожа на своего отца.
— Но я же сразу сказал тебе, что человек он хороший! — взмолился отец Клемент.
— Хороший! Если он действительно поступил так, как вы рассказываете, то как же можно называть его «хорошим»? Все, довольно. Я больше не желаю об этом говорить!
Этот разговор слышали не только деревья на склонах горы Сан-Лоренц; слышал его и охотник Гаври, спрятавшись за стволами деревьев. Слышал и все понял.
Самое ужасное было то, что они, практически не сказав друг другу ни слова, ни разу друг друга не коснувшись, отлично друг друга чувствовали и понимали. И спрятаться от этого было некуда.
Она всегда считала, что по-настоящему понять человека можно только душой, а голос плоти — это та тьма, что скрывает свет и только мешает пониманию. Теперь же ее уверенность в этом рухнула сама собой. Именно душа-то и одинока, понимала она с отчаянием, именно душа и умирает во мне сейчас. Лишь во плоти дано нам познать таинство Причастия, и плотью своей цепляемся мы за настоящее, которое для нас длится вечно. И мрачные тени не исчезнут, не оставят невинную детскую душу купаться в лучах света, ибо то, что пребывает с нами всегда, есть тьма, неясность мыслей и тяжесть собственного тела, способного отбрасывать тень. Дыхание жизни — это просто работа легких. Работа живого организма.
Однажды ноябрьским вечером, когда после ужина они с матерью сели шить, Лаура встала, чтобы подлить масла в лампу, стоявшую рядом, и, торопясь, налила слишком много; огонек на кончике фитиля тут же замигал и погас — утонул в питавшем его топливе. Она смотрела на это, как зачарованная, и не замечала, что масло пролилось ей на руки, на стол…
— Господи, что ты делаешь, Лаура! — воскликнула мать. — Смотри не запачкай платье!
Но девушка будто не слышала; она так и стояла, уставившись на лампу, на утопленный фитиль, на черную копоть. И те мрачные тени словно сомкнулись над нею. Она беспомощно обернулась к матери. Элеонора вскочила, бросив шитье:
— Что случилось, Лаура?
— Ах, мама, на меня «нашло»… — еле вымолвила девушка и вдруг принялась смеяться. Смех сменился слезами, но она довольно быстро сумела взять себя в руки и объяснять свое поведение Элеоноре отказалась, сославшись на то, что просто слишком устала.
Она легла рано, но уснуть не могла, тщетно пытаясь избавиться от собственных мыслей, от ощущения собственного тела, от своего неудержимого стремления к тому человеку, который отныне владел всеми ее помыслами. Молиться она не стала.
В конце концов Лауру спасло именно то, что сперва чуть ее не погубило: понимание полной беспомощности Гаври в данной ситуации. Его страсть, которую она так хорошо чувствовала и которая, собственно, и завоевала ее сердце, ему самому оказалась во вред: эта страсть правила им, однако подчинялся он ей неохотно, точно не веря в возможность ее воплощения в жизнь. А когда такой шанс ему представился, он его упустил. Вскоре они, впрочем, смогли как-то объясниться, встретившись случайно на берегу озера красными от заката декабрьскими сумерками.
— Я уезжаю из Вальторсы, — сказал он.
Закатный свет румянил ему щеки, делая его лицо молодым и живым.
— Уезжаете? Но почему?
— По той же причине, что уехал из Альтесмы.
— А я думала, вас тамошний хозяин просто уволил. Она знала, как сделать ему больно.
— Уволил? Кто вам это сказал? Я уехал по собственному
желанию!
На лице у Лауры отразилось сомнение, но она ничего не сказала.
— И еще — чтобы расстаться с женщиной, которая не желала оставить меня в покое! — запальчиво прибавил Гаври.
— Так вы, значит, собираетесь туда вернуться и жениться на этой женщине?
— Я? Какого черта мне на ней жениться? Я что, похож на тех, кто женится?
— Ну, это все же лучше, чем добровольно сгореть на костре, — смело ответила Лаура, слабея от ненависти к нему, от страха, от страсти, пылавшей в ее душе. — И неважно, на кого вы похожи.
— О да! А что, вы бы тоже с удовольствием заполучили меня — чтобы спасти от такого самосожжения?
Лицо его пылало и в странном вечернем свете казалось багровым. Страшно взволнованный, он отступил от нее на шаг, словно попал в ловушку и считал, что единственный выход — это самоубийство, и все же страшился такого исхода.
— Не знаю, зачем я это сказал… — пробормотал он смущенно.
— Вы сами себя мучаете, Берке. — Она заглянула ему в глаза. Голос ее звучал почти нежно. Он никак не мог понять, что в данном случае они равны, а она ни за что бы не стала объяснять это мужчине, который сам понять этого не в состоянии.
— А вы? — еле слышно спросил он.
— Возможно. Но разве вам есть до этого дело?
И она улыбнулась ему, но он на ее улыбку не ответил. Стоял, безмолвный, беспомощный… Ей даже стало за него стыдно.
— Вам никуда не следует уезжать. Вы должны остаться здесь, — спокойно сказала она. — Иначе скоро не останется мест на земле, где вы могли бы спастись… от себя самого! Вы их и так уже почти все перепробовали. Кроме того, как мне кажется, вы кое-чем обязаны графу Орланту.
— О да, это верно, — сказал он почти покорно, и ей вдруг страшно захотелось оказаться от него как можно дальше. Ей было жаль этого человека и хотелось, чтобы он поскорее ушел — хотя бы с глаз долой убрался!
— Знаете, это все одни разговоры — об отъезде. Я, конечно же, останусь! — Это он сказал уже почти спокойно.
— Я так и думала, — равнодушно откликнулась она.
Больше она на него даже не взглянула; она смотрела вдаль, за озеро, где меркнул красноватый свет, переходя в неясные коричневато-фиолетовые сумерки. Она чувствовала себя страшно одинокой. Он подошел к ней и протянул к ней руки, и она позволила себя обнять — потому что ему необходимо было, чтобы она ему это позволила, чтобы она СНИЗОШЛА, чтобы она почувствовала себя его госпожой, а он себя — ее слугой, чтобы между ними не было никакой откровенности, честности, а только эта дурацкая игра в богатую хозяйку и нищего отщепенца. И он, чувствуя ее безучастность и равнодушие, отпустил ее, промолвив:
— Ни к чему это… Почему вы делаете из меня дурака?
И тут она наконец на него посмотрела.
— Так вы и есть дурак, Берке, — сказала она. — И я тут ни при чем. Если у вас недостает мужества пойти этой дорогой, так лучше возвращайтесь в Валь Альтесму, к той, самой первой, девушке, от которой вы сбежали. — Она резко повернулась и пошла от него прочь по берегу озера к далекой песчаной косе. И он ее не удерживал.
Вот и конец этой истории, сказала она себе. И это действительно оказалось именно так, хотя из Вальторсы Таври не уехал. Когда им доводилось встречаться у общих знакомых, она старалась с ним практически не говорить, словно не замечая его умоляющих вопросительных взглядов и изо всех сил подавляя собственное унизительное и страстное желание услышать от него хоть одно ласковое слово, еще раз ощутить прикосновение его рук. Она не могла просто так стряхнуть с себя воспоминания о нем. Он был первым мужчиной, который разбудил в ней женщину. И никто другой его места пока не занял. Проходили недели и месяцы, и, сама того не ведая, Лаура лелеяла свою бесплодную страсть, невольно пытаясь ее сохранить. В ее жизни было так мало событий, а Гаври был первым, кто по-настоящему, страстно обнимал ее… И она позволяла себе мечтать о каком-то будущем примирении и взаимопонимании, как будто остались еще какие-то пути к примирению, как будто они еще могли объясниться и понять друг друга!
Но теперь она утратила даже эти мечты, последний теплый лучик света в кромешном холоде и мраке. Сперва ей показалось, что Гаври сделал предложение Пьере, просто чтобы отомстить ей, Лауре. Но потом убедила себя, что ошибается, всего лишь льстит себе. Возможно, Гаври боялся Гвиде Сорде, но не боялся Орланта Вальторскара — да, скорее всего, основная причина была именно в этом. Кроме того, ему, возможно, больше хотелось заполучить Пьеру, а не ее. Она сказала себе, что должна принять и такую возможность, но не сумела. Потому что знала: Пьеру он не желает как женщину и именно поэтому ведет себя с ней смелее и даже оказался способен сделать ей предложение, а ведь этой темы в разговорах с Лаурой он даже не касался. Этот охотник угодил в собственную ловушку — в этом она была уверена; но потом себя же за эту уверенность корила и называла дурой — за эту уверенность, за собственное тщеславие, за попытку сберечь любовь, которой ей никогда и не предлагали! К тому же ему почти удалось разлучить ее с лучшей подругой! Лаура не ревновала его к Пьере. Но Пьере она завидовала, она всегда завидовала ей, и именно эта зависть составляла отчасти ту основу, на которой покоилась их давняя дружба; и ничего плохого в этой зависти не было. Но этот человек сумел испортить их откровенные отношения, и теперь им стало трудно говорить друг с другом открыто, а ведь это служило для Лауры единственным утешением в ее душевном одиночестве. Она никогда не рассказывала Пьере о своих любовных переживаниях, она вообще ни словом не обмолвилась ей о своих отношениях с Гаври — отчасти потому, что была не в состоянии выразить словами столь новое, непривычное состояние, описать ту темную, сумеречную страну плотской любви, в которую лишь заглянула. Живя в деревне, Лаура, разумеется, знала, какими словами пользуются крестьяне для обозначения половых сношений, но даме пользоваться подобным лексиконом отнюдь не пристало, особенно говоря о собственных возвышенных и страстных чувствах. А кроме того, Лаура вообще не испытывала ни малейшей потребности с кем-либо говорить об этом. Ей было стыдно. И вся эта история казалась ей постыдной, и не хотелось, чтобы хоть кто-нибудь о ней узнал.
Такова была ее женская мудрость в двадцать три года. Такова была ее женская притягательность.
Но больше всего ее мучил страх потерять Пьеру. Этого она бы не перенесла, и в итоге, стиснув зубы и подавив чувство стыда и унижения, она рассказала подруге о своих отношениях с Гаври настолько подробно, насколько смогла. Сперва Пьера почти ничего не поняла из ее сбивчивого рассказа и растерянно спросила:
— Ты хочешь сказать, что любишь его… любила его, да, Лаура?
— Нет. — В этом Лаура теперь была уже совершенно уверена. — Я хочу сказать, что мне тогда было ужасно трудно не касаться его. Меня к нему так и тянуло… Как и его ко мне. Но это продолжалось не очень долго.
Она чувствовала, как Пьера старается преодолеть разделившую их преграду, как она доверчиво заглядывает за этот барьер, и чувствовала себя испорченной, развратной девкой, совращающей и невинную Пьеру. И вдруг Пьера, еще немного подумав, сказала:
— Ничего удивительного, что ты так хорошо все поняла про Дживана Косте.
Лаура затаила дыхание, она боялась вымолвить хоть слово.
— Мы просто пришли к этому разными путями, — продолжала Пьера. — Тебе выпало слишком много того, чего мне не досталось почти совсем… Но что же все-таки случилось с Берке? Чего он вдруг так испугался?
— Это была не его вина.
— Я знаю: тебя, он испугался тебя! — Пьера словно размышляла вслух. — А меня он не боялся совсем. Потому что я не такая сильная, как ты. Потому что меня он не любит. Вот почему он сделал предложение мне, а не тебе. Как же он глуп! Как же все это глупо!.. А знаешь, я ведь тогда всерьез подумывала принять его предложение. Я знала, что могу заставить его еще раз просить моей руки. Он очень хороший управляющий. И я боялась, что он уйдет от нас. А мы с ним так хорошо сработались. Я ведь уже не плохо понимаю, что и как нужно делать, как следует управлять имением и что было бы для него полезно. И по большей части научил меня этому именно Берке. Так что… — Она слабо улыбнулась.
— Так почему бы тебе за него действительно не выйти?
— Потому что! Если уж заключать брак по расчету, то Сандре подойдет куда больше.
— Так, может, ты все-таки выйдешь за Сандре? — тем же ровным тоном спросила Лаура.
— А почему я вообще должна выходить замуж?
— Не знаю.
Теперь они разговаривали совершенно спокойно и совершенно откровенно. И никакие тени прошлого им не мешали.
— И все-таки я не понимаю! — воскликнула Пьера. — Я правда ничего не понимаю! Что же все-таки у вас было с Берке? И я совершенно не знаю, что такое любовь или, по крайней мере, что под этим понятием скрывается. И почему эта любовь должна непременно заполнить всю мою жизнь целиком?
Лаура молча покачала головой, не сводя глаз с золотистой лужайки чуть выше лодочного сарая.
— Знаешь, Итале всегда говорил, что всему свое время, — продолжала между тем Пьера. — Но мы с тобой все ждем и ждем… А чего мы ждем, Лаура? И почему сам Итале должен сидеть в тюрьме и чего-то ждать? И почему мужчины непременно должны выставлять себя такими дураками? Понимаешь, мы, по-моему, зря тратим свою жизнь! Неужели ответом на все мои вопросы является любовь? Не понимаю, не понимаю…