ЧАСТЬ III
ВЫБОР
Глава 1
Осенью 1826 года Пьера уехала учиться в Айзнар, находившийся в полусотне километров к северу от ее родного поместья. С нею отправились граф Орлант, мисс Элизабет, которая родилась в Айзнаре, а также кузина Пьеры, Бетта Берачой из Партачейки, которой захотелось повидаться со своими айзнарскими друзьями и которую, разумеется, Вальторскары пригласили в свою карету. Их сопровождали камердинер графа и его старый кучер Годин, прослуживший у Вальторскаров уже полсотни лет. В конце сентября ранним утром огромная, поскрипывающая под тяжким грузом семейная карета Вальторскаров, которая была старше даже старого Година, выехала со двора. Пьера прижалась лицом к окну, прощаясь с друзьями и с Малафреной; личико ее казалось очень бледным, осунувшимся. Лаура разрыдалась. Александр Сорентай скакал верхом рядом с каретой до самой Партачейки, но сказать Пьере не мог ни слова, поскольку окна были наглухо закрыты.
В то лето их отношения стали значительно прохладнее. Они уже второй год были помолвлены, и как-то раз Александр даже высказал вслух некоторые сомнения в том, что по-прежнему необходимо держать их помолвку в тайне. Пьера, разумеется, тут же на него надулась. Хотя настоящей ссоры так и не возникло, поскольку Александр ссориться с Пьерой совершенно не собирался: его приводила в ужас одна лишь мысль о том, что он может потерять свою невесту. Так что он немедленно возобновил долгие беседы с Пьерой о «Новой Элоизе» и встречи в темноте у лодочного сарая. Но Пьера в эти игры уже досыта наигралась, и они ей изрядно наскучили. Теперь ей даже хотелось поссориться с Александром, а после бурной ссоры можно было бы устроить, например, не менее бурное примирение со слезами и поцелуями или же окончательно порвать отношения и некоторое время страдать из-за разбитого сердца. Но Александр ссориться ни за что не желал. Он был идиотически терпелив и нежен, точно верный пес, и без конца повторял: «О Пьера, когда ты уедешь, я каждую минуту буду думать о тебе! Я никогда не перестану любить тебя!» — так что во время их последнего свидания Пьера даже расплакалась. Когда карета Вальторскаров подъехала к широким воротам Партачейки, Александр придержал своего коня и поднял руку в последнем «прости». Пьера вся извертелась, оглядываясь назад и пытаясь разглядеть своего юного возлюбленного сквозь желтоватое слюдяное заднее окошко кареты. Время от времени она нащупывала висевшее на груди кольцо с красным камнем, подаренное Александром. Постепенно неподвижный силуэт всадника становился все меньше, тая вдали, и Пьере показалось, что вместе с ним удаляется от нее и детство, проведенное в мечтательной тиши на берегах озера Малафрена. Ей стало грустно, но тем не менее глаза ее остались сухи.
— Какой милый и благоразумный юноша этот Сандре Сорентай, — заметил граф Орлант и загадочно усмехнулся. — А я уж думал, он будет сопровождать нас через весь город…
Они проехали Партачейку насквозь и, выехав из ее северных ворот, миновали разрушенную крепость Вермаре и стали спускаться вниз, в окутанную золотистой дымкой долину. Ближе к вечеру окрестные холмы затянуло серой пеленой и пошел мелкий дождь. Объединенными усилиями пассажирам кареты удалось все же распахнуть в ней окна, и Пьера чуть ли не по пояс высунулась наружу, вдыхая прохладный и влажный воздух. Граф Орлант устал; слишком долго ехать в карете было ему уже не под силу, к тому же старый Годин берег своих упитанных лошадок, так что вскоре они остановились на ночлег в селении Бовира, проехав чуть больше половины пути. На следующий день они спустились с предгорий в долину, носившую название Западные Болота; эта долина, покрытая невысокими холмами, точно волны убегавшими за горизонт, показалась Пьере похожей на тихое земляное море. К вечеру они добрались до Айзнара. Вскоре карета уже катилась по улице Фонтармана под огромными платанами, тронутыми золотом, мимо фонтанов, мимо огромных и мрачных серых городских домов, высившихся справа и слева. В последний раз Пьера приезжала в Айзнар, когда ей было лет восемь, и в памяти ее осталась только эта улица с фонтанами и огромными, смыкающимися над головой деревьями. Теперь она с любопытством смотрела вокруг, замечая и элегантные экипажи на площади Круглого Фонтана, и красиво одетых женщин, державшихся так изящно и свободно, как в Монтайне никто даже и не умел. Пьера просто не в силах была сдержать распиравшее ее возбуждение. Это же настоящий большой город! — думала она. Город! Город!
На самом деле Айзнар был тихим провинциальным городком, и громче всех говорили здесь его фонтаны. Тут не требовалось рыть глубокие колодцы; вода была близко и, вырываясь из скважин наружу, легко взлетала вверх, к солнцу, а потом с серебряным звоном падала вниз; фонтаны были на каждом углу, почти в каждом дворе. А в спальне монастырской школы, где должна была отныне учиться Пьера, слышался разом шум целых двух фонтанов — небольшого, но очень изящного фонтана во дворе школы и мощного Кругового фонтана на треугольной площади перед монастырем. Шум этих струй воспринимался, как неумолчная беседа двух нежных и чистых благословенных Душ, которые так долго пробыли вместе в раю, что могут говорить и слушать одновременно, воспринимая друг друга на каком-то ином, высшем уровне. Впрочем, все это было, конечно, очередной выдумкой Пьеры — в первые ее ночи в монастырской спальне она особенно часто обращалась в мыслях своих к образам неких благословенных существ. Все здесь было для нее непривычно: ей никогда прежде не доводилось жить среди монахинь, носить форменное серое платье, ходить по улице парами — впереди монахиня, за ней младшие ученицы, затем девочки постарше, затем воспитанницы старших классов и, наконец, вторая монахиня, — вставать до рассвета и часами молиться вместе с пятьюдесятью монахинями и воспитанницами, преклонив колена на голом каменном полу пустоватой часовни. Однако ни один из обычаев этой новой жизни не раздражал Пьеру, даже когда уехал отец и возбуждение, вызванное сменой обстановки, сменилось молчаливой грустью и тоской по дому. Ей нравился этот город, школа, новые подруги; она охотно сменила любимую темно-красную юбку на серое форменное платье, не цепляясь за свое чересчур затянувшееся вольное детство. Она не слишком грустила, вспоминая отца, Лауру, милые лица близких. Скучала она лишь по дому в Вальторсе, по его просторным прохладным комнатам, по окрестным садам, виноградникам и полям, по знакомой зубчатой линии горного хребта на фоне небес, по озеру, по скалам на берегу… Пьера была из тех, для кого важна сама вещь, а не степень ее полезности. Она воспринимала окружающий ее мир, как жаворонок воспринимает солнце, как волк воспринимает дождь. То, что давали ей, она всегда принимала с охотой. И всегда тосковала, если это у нее затем отнимали, и не переставала оплакивать эту потерю.
Во все стороны от Айзнара простирались спокойные поля, поражавшие Пьеру мягкостью своих красок. В ясные дни, если посмотреть из окна монастырской школы на юг, можно было различить собиравшуюся на горизонте голубоватую дымку или груду пышных облаков; там, за этими облаками, были ее родные горы и ее любимое озеро Малафрена.
Пьере исполнилось семнадцать. С апреля она умудрилась вырасти еще на целый дюйм. Согласно правилам монастыря, она теперь гладко зачесывала волосы, открывая умный широкий лоб, который хотя и обладал довольно нежными очертаниями, но все же выдавал упрямый характер своей хозяйки и чем-то напоминал лоб молодого бычка. В сереньком школьном платьице Пьера выглядела чистенькой примерной школьницей; двигалась она теперь не так порывисто, а говорила значительно тише. В последнее время она была влюблена в свою учительницу французского языка, сестру Андреа-Терезу. Андреа-Тереза была хрупкой, очень сдержанной и очень милой, так что основными добродетелями Пьера считала теперь сдержанность, скромность, изящество и милосердие. Все ее мысли в ту осень были исключительно благочестивы. В самый разгар своей любви к Андреа-Терезе, поддавшись порыву христианского самопожертвования, она написала письмо Александру Сорентаю и вложила в конверт кольцо с красным камнем. Письмо было исполнено искренней нежности и самоотречения. Но впоследствии Пьера не могла без стыда и мучительных угрызений совести вспоминать об этом послании и наспех сунутом в конверт и кое-как завернутом в бумажку кольце.
Подоспело Рождество; на каникулы Пьера домой не поехала: дороги в Монтайну, сперва размокшие во время осенних дождей, а теперь заваленные снегом, стали непроходимыми. Да ей и самой больше хотелось остаться в школе с монахинями и еще несколькими девушками, которые, как и она, не смогли проехать в родные горные селения. Однако, покорная воле отца, Пьера все же поехала погостить к родственникам, у которых они с отцом останавливались в сентябре. То была родня со стороны покойной матери Пьеры, семейство Белейнин.
Их дом находился в новой части города, на площади Принца Гульхельма, в четырех кварталах от знаменитого Римского фонтана. Дому было лет сто, не меньше; он был очень красив, из желтого айзнарского песчаника, с садом, обнесенным стеной, в центре которого шумел маленький фонтан. Дом этот, как внутри, так и снаружи, поражал своей простотой и элегантностью, хотя и выглядел несколько обветшавшим. Впрочем, айзнарские аристократы и не стремились к внешнему блеску. Полировки требует только столовое серебро, а старинные золотые вещи лучше оставить в покое — таково было их мнение на сей счет. На светских раутах, покинув свои обнесенные высокими стенами сады и особняки с просторными высокими залами, где царили тишина и покой, они могли быть поистине великолепны, но надменными их никак нельзя было бы назвать — для этого они были слишком миролюбивы и слишком сдержанны, обладая к тому же изящными манерами и дружелюбно-мягким отношением к людям. Здесь, на западе страны, люди давным-давно приобщились к цивилизации, и Пьера, которая в отличие от Лауры и Итале редко позволяла бурным эмоциям и страстям властвовать собой, чувствовала себя среди этих людей совершенно свободно. Ее чувства и переживания в этот период были неторопливы и невнятны, хотя чисто внешне она производила впечатление чрезвычайно живой и даже игривой натуры. В монастыре, а также среди благородных и дружелюбных айзнарских аристократов живость Пьеры, впрочем, несколько поуменьшилась, зато манеры стали более отточенными, а помыслы — более чистыми. В целом она вела себя, как и подобает скромной и приятной во всех отношениях семнадцатилетней девушке. Семейство Белейнин уже успело от всей души ее полюбить. Главой этого семейства был шестидесятилетний красавец, которому ничуть не вредило легкое врожденное заикание; его супруга, урожденная графиня Рочанескар, была хрупкой благородной дамой лет пятидесяти, прекрасные золотистые волосы которой уже тронула седина. У них были две взрослые замужние дочери; одна жила с мужем в Браилаве, вторая — на соседней улице. Жизнь в особняке на площади Гульхельма текла размеренно и безмятежно. Правда, в преддверии Рождества и в связи с присутствием в доме юной гостьи развлечений стало несколько больше обычного, но атмосфера в доме по-прежнему царила тихая и спокойная, и Пьера настолько вписывалась в эту атмосферу, что ей казалось порой, что она знает этот дом с рождения; она, например, вполне могла бы быть здесь младшей дочерью и в детстве играть одна в обнесенном золотистой стеной саду на лужайке у фонтана или под старой грушей.
На праздничных обедах, вечеринках и балах Пьера встречала практически одних и тех же людей из круга Белейнинов. Почти все они казались ей стариками, но это ее ничуть не угнетало. Она привыкла быть младшей в доме и прекрасно знала, какие это сулит преимущества. К тому же среди людей пожилых она всегда чувствовала себя в полной безопасности. Молодые люди всегда немного опасались Пьеры, да и она их побаивалась; с ними вечно случались всякие истории, легко можно было попасть в дурацкое положение, так что ей куда проще было беседовать с мужчинами лет сорока. В такой беседе, разумеется, никогда не было и намека на серьезность, зато казалось, что ты только что познакомилась с интересным иностранцем.
Новый год встречали в доме одного из близких друзей Белейнинов, точнее, зятя этих друзей, некоего вдовца Косте. Все хозяйство вела его сестра, она же воспитывала его сына, четырехлетнего Баттисте. Мальчику разрешили часок посидеть вместе с гостями, а потом отправляться спать. Пьера и Баттисте были хорошо знакомы и очень друг другу нравились. Раньше Пьере нечасто доводилось возиться с малышами, и беседы с этим мальчиком она находила не только удивительно забавными, но и весьма трогательными. Баттисте к тому же был очень хорош собой и отлично воспитан благодаря усилиям отца и любящей тетки, так и оставшейся старой девой. Но малыш пока что не успел выработать характерной для айзнарских аристократов сдержанности и без умолку болтал с Пьерой, искренне восхищаясь ею и доставляя ей этим огромное удовольствие; он пленил ее тем, что без оглядки дарил ей свое доверие и любовь, хотя она, чтобы завоевать их, почти ничего не сделала. Заслужить такое отношение ей было весьма лестно. А когда отец Баттисте, застенчивый и немного мрачноватый молодой мужчина, стал укорять мальчика за то, что он надоедает гостье, она так горячо стала защищать своего маленького друга, что заслужила глубочайшую благодарность не только со стороны самого Баттисте, но и, похоже, его отца. Когда же отведенное Баттисте время истекло, Пьера вместе с его няней повела мальчика наверх, уложила в кроватку, получила на прощанье горячий поцелуй, а потом вернулась в зал, думая о том, что за чудесная вещь — дети и как замечательно, когда вокруг тебя много детей. Не менее приятно, чем когда тебя со всех сторон окружают мужчины и со всех сторон слышатся их голоса, а не бесконечное чириканье монахинь. Пьера уютно устроилась в кресле у камина. Праздничный вечер вообще был отмечен тихой радостью и покоем. Беседа струилась как бы сама собой, чистая и неспешная, точно вода в фонтанах Айзнара. Пьера обнаружила среди гостей нескольких незнакомцев, однако и эти люди прекрасно вписывались в общую компанию. Каждые четверть часа французские часы на каминной полке издавали мелодичный звон. Пьера по большей части молчала, наслаждаясь собственной сдержанностью и благопристойностью и понимая, что ее поведение приятно и всем присутствующим. В десять часов вечера прибыли последние гости — барон Арриоскар с супругой и его сестра со своим мужем, а также их гостья из Красноя.
Эта молодая женщина, возможно из уважения к строгим провинциальным обычаям, не надела почти никаких украшений, но ее фиолетовое платье было просто великолепным, да и держалась она безукоризненно. Пьера просто глаз не могла оторвать от новой гостьи. Все ее представления о прекрасном были поколеблены. Разве можно сравнить с этой чудесной женщиной какую-то сестру Терезу — мягкую, стеснительную, стерильную? Пьера видела перед собой не мерцание сдерживаемой, даже скрываемой красоты, а великолепие женской силы и свободы. «Как хороша! — думала она. — Просто замечательная! Именно так и должны выглядеть настоящие женщины». Их представили друг другу: графиня Вальторскар, баронесса Палюдескар.
Столичная гостья, выразив свое удовлетворение по поводу состоявшегося знакомства дивным, но довольно холодным контральто, собралась уже повернуться к кому-то еще, но тут вдруг Пьера совершенно неожиданно сказала:
— Мне кажется, у нас есть один общий друг, баронесса. — Она и сама была в ужасе от того, что говорит и как глупо это прозвучало. Красавица-баронесса с вопросительной улыбкой смотрела на нее. — Это господин Сорде из Малафрены…
— Сорде! — Уходить баронессе тут же явно расхотелось, и ее взгляд — на сей раз совершенно определенно, хотя всего лишь на мгновенье, — стал очень внимательным. — Вот как? Значит, вы с ним тоже знакомы? — Тон у нее был нарочито снисходительный.
— Мы их соседи, то есть наши семьи… Мы рядом живем в Валь Малафрене.
— В таком случае вы, вероятно, давным-давно знаете Итале?
— Всю жизнь, — сказала Пьера и покраснела. Не просто вспыхнула розовым румянцем, а побагровела, чувствуя, как болезненно пульсирует под кожей кровь. В ушах у нее звенело; она точно окаменела и только молила кого-то про себя: «О, пожалуйста, перестань, перестань, перестань!» Больше всего в эти минуты ей хотелось, чтобы прекрасная баронесса отошла от нее. Тогда это дурацкое смущение сразу пройдет! Вот уж никогда больше не станет она заговаривать с незнакомыми людьми!
Но баронесса, ласково улыбнувшись сопровождавшим ее молодым людям, кивнула им, точно отпуская от себя, и уселась рядом с Пьерой у камина в роскошное позолоченное кресло.
Пьера пришла в полное отчаяние и сидела, судорожно стиснув лежавшие на коленях руки.
— Мои дорогие родственники сегодня, по-моему, уже дважды возили меня по всему Айзнару из дома в дом, — промолвила баронесса и дружески, хотя и чуть лукаво, улыбнулась Пьере. — И, между прочим, я давно уже мечтаю об одном: чтобы они оставили меня в покое и дали посидеть в тишине. Но вы себе даже не представляете, до чего мне приятно встретить кого-то из друзей Итале! Честно говоря, он мне очень нравится. Мы ведь знакомы с первого дня его пребывания в Красное, то есть по крайней мере год. И до чего же он изменился за это время!
— Да, он… а он?… И как же?…
— Ах, ну вот, скажем, когда он впервые оказался у нас в доме, он был такой смешной… знаете, ужасно… скованный, и он все время был чем-то недоволен, все время всех в чем-то подозревал… Точно неопытный подросток. А теперь, должна сказать, он производит вполне достойное впечатление, причем не прилагая к этому ни малейших усилий. — Все-таки у нее был удивительно красивый голос, и она им отлично владела. Пьера внимала ей с восторгом и лишь застенчиво улыбалась в ответ на ее лукавые, шутливые, дружеские улыбки и довольно интимные намеки, _ Может быть, хоть вы мне расскажете наконец, — и баронесса выразительно посмотрела на свою юную собеседницу, — каков же в действительности отец Итале? Мне он представляется настоящим людоедом!
— Отец Итале?!
— Ну да! Хотелось бы мне знать… нет, мне действительно хотелось бы знать, каков тот человек, который способен лишить единственного сына наследства только потому, что мальчик захотел некоторое время пожить в столице, пользуясь всеми благами цивилизации! Чего он добивается, этот ужасный человек? Неужели они там, в горах, все такие? Я, к сожалению, никогда прежде не была знакома ни с кем из Монтайны. А мужчины ведь совершенно не могут ничего как следует рассказать или объяснить. Надеюсь, хоть вы сумеете на мои вопросы ответить. Скажите, у вас там у всех такой пылкий нрав, как у Итале?
Нет, эта красавица явно ее не дразнила и даже не думала над ней насмехаться. Напротив, она вела себя на редкость дружелюбно и спрашивала с искренним интересом. Все дело было в ней, Пьере! Это она всего лишь глупая провинциальная девчонка из монастырской школы, которая совершенно не умеет поддержать светскую беседу, да и знает, в общем-то, маловато!
— Я… не знаю, — пролепетала она.
— По-моему, Итале — самый страстный мужчина из всех, кого я знала. — Теперь баронесса Палюдескар говорила тихо и задумчиво. — Вот в чем, собственно, секрет его столь быстрого успеха. Если бы он был одним из проповедников, описанных в Ветхом Завете, то, верно, сумел бы целые народы обратить в свою веру!.. А вы знаете, что он уже сейчас чрезвычайно популярен в Красное?
— Нет, я этого не знала…
— Да-да! Видимо, любому из тех, кто знал его лишь в детстве, трудно в это поверить. Я просто не сомневаюсь, что вы, например, думаете сейчас: «Не может быть! Какая из него знаменитость! Ведь у него вечно были прыщи на физиономии, а еще недавно он таскал свою сестру за косы!» Но, между прочим, многие из моих знакомых мальчишек, которые буквально вчера были такими же хулиганами, как Итале в детстве, стали советниками, судьями, знаменитыми политиками и бог его знает кем еще… И знаете, приходится воспринимать их со всей серьезностью, графиня. Ведь именно от женщин зависит, насколько серьезно в обществе воспринимают того или иного мужчину. И если дамы не станут обращать на этого мужчину внимания, то и все общество от него отвернется! Ну а когда того или иного человека серьезно воспринимают только мужчины, все остальные вокруг просто потешаются над ним… А впрочем, все это чепуха. Хотя, пожалуй, наш общий друг Итале и в самом деле порой воспринимается некоторыми весьма важными людьми чересчур серьезно. Но вы, кажется, мне не верите?…
— О нет, нет, я верю, верю! — неловко пробормотала Пьера. Ах, если б только ей совсем ничего не нужно было говорить, если б можно было только смотреть на баронессу и слушать ее, пытаясь понять: что же она все-таки хочет всем этим сказать? Хорошо бы, она наконец перестала говорить об Итале! Эти речи чрезвычайно смущали Пьеру. Она потупилась и заметила выглядывавшую из-под подола вечернего платья изящную ножку баронессы в открытой серебряной туфельке. Пьера тут же поспешно спрятала свои ноги под юбку и еще больше смутилась. Однако что-то сказать было просто необходимо, и она промямлила: — Я полагаю… им интересуются… из-за газеты…
— Из-за какой газеты? — с неожиданным раздражением переспросила баронесса. — Ах, вы имеете в виду его журнал? Да-да… Насколько я знаю, этот журнал уже довольно популярен. Нет, дело совсем не в журнале. Дело в том, что в моде сейчас сам Итале! То есть, конечно, не он лично, а его идеи. Хотя любопытно, а что… Впрочем, мы ведь теперь все такие патриоты!
— О да! Я понимаю, — сказала Пьера в отчаянии от того, что совсем ничего не понимает.
А баронесса продолжала, очаровательно улыбаясь, рассказывать ей какие-то истории об Итале, и еще о ком-то по имени Геллескар, и еще о каком-то австрийском генерале, и об Австрии, и в конце история показалась Пьере даже смешной, и ей, конечно же, следовало бы весело рассмеяться, но она лишь слабо улыбнулась и кивнула в знак того, что все поняла. У нее настолько пересохло в горле, что не было сил даже произнести краткое «да-да» и показать, что рассказ баронессы очень ее интересует и она внимательно ее слушает. Когда к ним подошел хозяин дома, Пьера посмотрела на него так, словно их разделяла бездонная пропасть; она невероятно завидовала сейчас спокойному и дружелюбному выражению его лица. Хозяин повел знакомить баронессу Палюдескар с супругами Белейнин, а потом вернулся к Пьере и присел с нею рядом на то же кресло, в котором только что сидела баронесса.
— Мне очень жаль, что я прервал вашу милую беседу, — сказал он в своей обычной чуть застенчивой и чуть мрачноватой манере. И Пьера поняла, что он, обратив внимание на ее несчастный вид, попросту спас ее, а сейчас старается спасти еще и ее гордость. Исполненная благодарности за столь простое и неожиданное проявление доброты, она сказала:
— Ах, я и слова ей в ответ вымолвить не смела… Она так прекрасна!..
— О да, — согласился Косте. — И к тому же она очень современная женщина. — Это была мягкая, но убийственная оценка провинциала, находящегося на своей территории и сознающего свои преимущества. Косте смотрел на Пьеру без улыбки; ее-то он принимал безусловно, считал ровней себе, разговаривал с ней доверчиво и просто, и она сразу почувствовала, как восстанавливается и крепнет ее уважение к самой себе. Затем Косте легко затеял с ней разговор на какую-то отвлеченную тему, и они с удовольствием поболтали, и в течение этой беседы Пьера вдруг поняла: на самом деле ее неудачная беседа с баронессой была неким сражением, которое она, Пьера, проиграла. Но почему сражением? Из-за чего? И почему она не сумела поговорить с этой красивой женщиной так же легко и свободно, как сейчас с господином Косте?
— А в Айзнаре есть настоящие патриоты, господин Косте? — спросила вдруг Пьера.
Он, казалось, был несколько удивлен ее вопросом; но, помолчав, ответил вполне серьезно:
— Патриоты? Вы, видимо, имеете в виду сторонников национальной идеи? Да, разумеется. Либеральные традииии здесь очень стары. Они уходят корнями в борьбу независимых западных провинций против всеобъемлющей власти монархов, занимавших престол в Красное. Во всяком случае, так мне представляется. И некая привычка к независимости осталась у нас еще с тех пор.
— Но эти патриоты — или националисты? — они ведь, наверное, хотят реставрации монархии, разве нет?
— Да, разумеется. Вступление на престол герцога Матиаса означало бы конец австрийского владычества.
— Значит, им не нравится великая герцогиня Мария только потому, что она австриячка?
— В общем, суть действительно в этом.
— А я думала, что эти люди вообще не хотят больше никаких королей, — по-детски задумчиво и разочарованно протянула Пьера. — Атак, пожалуй, эти перемены и волнений-то особых не стоят!
— О нет, тут вы не правы! Если герцог Матиас станет королем, то, получив престол и корону из рук своего народа, он обязан будет подчиняться конституции и ассамблее. И в таком случае он будет уже не единственным источником и носителем власти, а всего лишь ее механизмом, ее «рукой». — Он объяснял все это Пьере очень серьезно, не делая ни малейших скидок на ее возраст и провинциализм. — А вы что же, интересуетесь националистическим движением, графиня?
— Не знаю. Я просто ничего этого раньше не понимала…
— Это очень сложная проблема. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь по-настоящему понимал, что такое «национализм» и почему те, кто больше всего любит слово «свобода», стремятся к особой, национальной судьбе для своей страны, тогда как те, кто отрицает наличие старинных языковых и культурных традиций, зачастую готовы пожертвовать всякой свободой во имя мира.
— А вы радикал, господин Косте?
— Я? Конечно же, нет, графиня.
— Но разве наша страна не должна снова обрести независимость? С какой стати нами правят австрийцы? Они ведь даже языка нашего не знают! И почему они не разрешают нам иметь собственных правителей?
— Хотя бы потому, что все в этом мире взаимосвязано и мир этот со времен Наполеона чрезвычайно хрупок. Даже самый слабый противник империи, вроде нас или северных итальянских герцогств, может этот мир расшатать — если бы мы, разумеется, были вольны выбирать, чьими вассалами нам становиться.
— Но стоит ли чего-нибудь такой мир, раз он настолько непрочен?
— Может быть, и нет, — задумчиво промолвил Косте, точно прислушиваясь к самому себе. — Однако любой мир лучше войны, правда?
— Конечно! — воскликнула Пьера с глубокой убежденностью. — Но ведь радикалы, насколько я знаю, к войне и не стремятся. Они просто хотят убрать отсюда австрийцев, хотят иметь возможность свободных выборов, хотят своего короля… Разве не так?
Косте кивнул.
— Независимость, свободные выборы, представительство всех слоев населения в ассамблее, реформирование или ликвидация коррумпированных институтов — все это поистине великие дела. Но если даже всех этих перемен и можно добиться без революции или войны, то уже в них самих заключена потенциальная возможность войны или революции, ибо они представляют собой слишком большую и сложную проблему как для общества, так и для каждого отдельного человека; они как бы подминают под себя и самого этого человека, и все то хорошее, что было и еще может быть в его жизни. Там, где люди очень бедны, реформы способны порой помочь населению подняться на иной жизненный уровень и являются, по сути дела, их единственной надеждой. А потому в Ракаве и Фораное движение сторонников радикальных перемен с каждым годом набирает силу. Но здесь, на западе, настоящей нищеты практически нет; здесь почти каждый в силах сам выбрать для себя жизненный путь. Мы здесь, в Айзнаре, кое-чего достигли; не очень многого, разумеется, но все же. И для этого нам потребовалось несколько веков. Но если смешать достигнутое нами и наши возможные достижения с запросами и потребностями населения других районов страны, других классов, других социальных групп, то через пять лет от наших успехов не останется и следа. Я горжусь той жизнью, которой живу сам и которую разделяю с такими же, как я; эти люди мне дороги. И я без особой симпатии отношусь к тем, кто, желая переделать наш мир, разрушит мой маленький уютный мирок, этот уголок благоденствия на нашей печальной земле.
Пьера слушала очень внимательно и, казалось ей, хорошо понимала каждое слово Косте. Чтобы понять, что именно ему так дорого в этой жизни, что он хотел бы любой ценой сохранить, достаточно было посмотреть на него самого, на его сынишку, на его замечательный дом, на его тихий красивый город, наполненный шумом дивных фонтанов. Для таких, как он, и для него самого любые перемены в жизни непременно обернулись бы потерями. И поскольку Косте очень нравился Пьере, нравилась его серьезная манера говорить с ней, как со взрослой, она охотно с ним соглашалась. Реформы, конечно, дело хорошее, но… где-нибудь в другом месте, где они были бы более необходимы, чем здесь, думала она.
Она, впрочем, понимала, что, рассуждая так, предает Итале, отказывается от его идей и упований. И понимание этого было ей даже приятно! Ну и пусть! И очень хорошо! Пусть Итале будет радикалом, пусть о нем говорит хоть весь Красной, пусть баронесса Палюдескар хвалит его на все лады! Ей, Пьере, это совершенно безразлично, как безразлично и то, чем Итале со своими дружками занимается там, в Красное. Она-то сейчас живет в Айзнаре, и она сама себе хозяйка! После разговора с Косте она точно освободилась наконец от одежд и привычек школьницы; в ней блеснула природная живость, точно искра огня в темно-красной глубине граната. В итоге вокруг них с Косте собралась целая группа людей, и она, Пьера, оказалась как бы центром этой группы! Заиграла музыка — в Айзнаре на Новый год всегда устраивали танцы, — и Пьера, уже не смущаясь, тоже закружилась по залу. Она была в новом платье из серого шелка; пышная юбка с одной стороны была приподнята и закреплена розой из золотой парчи. В эти минуты Пьера была очень хороша — стройная, гибкая, с высоко и гордо посаженной головой; на ее смуглом, румяном личике в любую минуту готова была вспыхнуть улыбка в ответ на шутку или приглашение к танцу. Дживан Косте наблюдал за нею и не в силах был отвести от нее глаз. Пьера и баронесса Палюдескар двинулись навстречу друг другу в танце, обменялись изящным реверансом, с шелестом смешав лиловые и серые шелка, и снова отступили, каждая заняв прежнее место в своем ряду. Косте наслаждался, видя, с какой живой и непосредственной грацией Пьера вместе с партнером исполняет очередную сложную фигуру танца, с каким удовольствием она лакомится ванильным мороженым, выбирая из вазочки все до последней капельки. Наконец он не выдержал: направился через весь зал к присевшей отдохнуть Пьере и пригласил ее на следующий танец. Девушка удивленно вскинула на него глаза: со дня смерти его жены не прошло еще и двух лет, и обычно Косте в танцах не участвовал.
— Хорошо, — сказала она, встала и взяла его под руку. И тут же фортепьяно, скрипка и контрабас заиграли прелестный игривый полонез.
Однако закончить танец они не успели: музыка вдруг стихла, и в наступившей тишине изящные французские часы на камине прозвонили полночь.
— Ну вот и Новый год! — воскликнул Косте. — Ну что ж, Пьера, мы с вами вместе завершили старый год, так давайте вместе начнем и новый, вы согласны? — Он подал музыкантам знак, снова заиграла музыка, и Пьера, так и не ответив ему, приготовилась продолжать прерванный танец.
— Какая очаровательная девочка эта ваша юная графиня из Монтайны, — сказала Луиза Палюдескар сестре Дживана Косте.
— Да, очень милое дитя, — откликнулась та. — А где она, кстати сказать? Мне нужно кое-что ей сказать, но я нигде не могу ее отыскать. С прошлого года! — И старая дева тихонько засмеялась.
— Еще бы! Она же весь прошлый год с вашим братом протанцевала! — подхватила ее шутку Луиза.
— Ну да, с моим братом… — машинально повторила госпожа Косте и снова принялась высматривать Пьеру среди танцующих. — Господи, как приятно, что Дживан снова танцует! — сказала она. — Он так давно этого не делал!
— Он был нездоров? — спросила Луиза, подавляя зевоту.
— Через месяц исполнится два года, как он потерял жену. Я так рада, что он хоть на минутку отвлекся от своего горя! Уж больно он за нашего малыша переживает!
Ну еще бы, он переживает! У него маленький сынишка! Луиза внимательно посмотрела на госпожу Косте. Губы той были сжаты, пальцы крепко переплетены. Она бы с удовольствием все утро нового года проплакала в своей аккуратной спаленке наверху, где никогда не бывал ни один мужчина, кроме ее отца и брата, но ей пришлось сидеть здесь, среди гостей, и никому не показывать своего дурного настроения. Кроме того, она была слишком застенчива и чересчур горда, чтобы кому-то показывать это. Да, собственно, чего и ждать от этих айзнарцев, думала Луиза; для них существует только их собственный замкнутый мирок, в котором они неизменно и невыносимо вежливы друг с другом. И Луиза, перестав сопротивляться усталости и скуке, зевнула.
— Да, на них действительно приятно смотреть, — сказала она. Глаза Дживана Косте на смуглом лице пылали, как угли, когда он кружил по залу Пьеру Вальторскар в сером шелковом платье. Луиза еще некоторое время смотрела, как они танцуют, а потом снова зевнула, уже открыто, даже с некоторым вызовом.
Под конец бала она опять подошла к Пьере.
— Знаете, мне было чрезвычайно приятно поболтать с вами о нашем общем друге, графиня. Возможно, нам еще удастся побеседовать, когда Итале приедет.
— А он собирается приехать?
— Разве он вам не сообщил? Он, возможно, приедет сюда в марте недели на две — вместе с моим братом.
— О, как это было бы хорошо! — воскликнула Пьера. — Я так рада, что познакомилась с вами, баронесса! До свидания, спокойной вам ночи! — И она снова умчалась куда-то, счастливая, семнадцатилетняя, пьяная от танцев. Даже в дверях Луиза все еще слышала ее звонкий мелодичный смех.
А после каникул Пьера вернулась в монастырскую школу, надела форменное платье, смиренно ходила по четвергам к обедне вместе с монахинями и каждое утро целый час простаивала на коленях в холодной часовне; но былое благочестие, к которому она так стремилась и которым упивалась целых три месяца, за праздничную неделю полностью испарилось, оставив в ее душе лишь слабый, точно выдохшиеся духи, аромат святости. Теперь Пьера с нетерпением ждала конца недели уже не из-за воскресной мессы, а из-за субботнего вечера, когда ей с четырех до одиннадцати разрешалось бывать у Белейнинов. Она заранее знала все, что там будет происходить: чай в гостиной, тихая беседа, переодевание к обеду, обед в присутствии одного-двух старых друзей или близких родственников, затем кофе, возможно, немного музыки, а затем глава семьи непременно проводит ее пешком до монастыря. Вот и все. Но она неизменно теперь оказывалась в центре этих тихих вечеров, точно они устраивались специально для нее и служили ей уроками, самыми счастливыми и приятными уроками одной из самых тонких дисциплин на свете. А Пьера была прилежной и способной ученицей, и уже через месяц-полтора любой незнакомец принимал ее за уроженку Айзнара, хорошо воспитанную, умненькую и приятную в общении дочь одного из здешних старинных аристократических родов. Наградой за ее успехи и примерное поведение явились всеобщее расположение и доброжелательность, а также то, что Пьеру теперь все вокруг принимали как равную. Возможно, такая награда и казалась ей не совсем соответствующей приложенным усилиям, однако она и в этом находила свои положительные стороны: от нее требовалось лишь внешнее соблюдение здешних правил, но на душу ее и чувства никто и не думал посягать. Краеугольным камнем этого изящного искусства — умения вести себя в обществе — являлось самообладание. И Пьера, научившись соответствующим образом держаться, никого не допускала в свой внутренний мир. Ну а самым замечательным дополнением к субботним вечерам у Белейнинов был, разумеется, Дживан Косте, воплощенная печаль, вдовый красавец в два раза старше Пьеры, верный друг Белейнинов и постоянный участник всех посиделок в их доме.
— Как я рада, что Дживан снова стал самим собой! — сказала как-то раз госпожа Белейнин, когда они втроем пили кофе, и ее супруг подхватил, чуть заикаясь:
— Ну, так ведь к-какое лек-карство нашлось! — И оба засмеялись, и Пьера почему-то сочла, что эта шутка касается ее, и тоже улыбнулась в ответ, чувствуя себя необычайно нужной этим людям и любимой ими. Как они все добры к ней! Это же просто замечательно! И пусть так продолжается всегда, пусть ничего не меняется…
В первую субботу марта она под дождем прибежала к Белейнинам и уже в четыре часа дня обнаружила там Дживана Косте. Он часто заходил к ним по вечерам, но явиться без приглашения днем в субботу… Госпожа Белейнин была растеряна. Она говорила больше, чем нужно, Косте, напротив, был чрезвычайно молчалив. Разлив чай, госпожа Белейнин поднялась и с некоторым смущением сказала:
— Пожалуй, я сама поднимусь наверх и позову Альбрехта; он, должно быть, у себя в кабинете. — И она поспешно вышла, оставив Пьеру и Косте наедине.
Женский инстинкт, два месяца «уроков» в здешнем обществе, простая догадливость — все это подсказывало Пьере, ЧТО сейчас произойдет, но она не желала слушать эти подсказки, она буквально заткнула уши, чтобы не слышать их настойчивого шепота. И, точно назло им, вдруг спросила у Дживана Косте:
— Вы давно виделись с баронессой Палюдескар?
— Недавно.
— А я не видела ее с новогоднего вечера, с того бала у вас в доме. Разве что пару раз мы раскланивались с ней, случайно встретившись на улице. Она так прекрасна, так совершенна и элегантна! Когда мы с другими девушками из монастырской школы парами идем по улице и вдруг встречаем ее, я чувствую себя и всех остальных учениц зверюшками из Ноева ковчега…
Дживан заставил себя улыбнуться, но не сказал ни слова.
— Хотя мы обе — и я, и она — знаем, что у нас есть общий друг, — продолжала между тем Пьера. — Не странно ли это? Ведь мы родом из столь далеких друг от друга мест. Он, конечно, теперь живет в Красное. Баронесса говорила, что он, возможно, посетит этой весной и Айзнар. И все-таки очень странное возникает чувство, когда человек, которого ты совершенно не знаешь, оказывается близким знакомым того, кого ты знаешь с детства! Верно? — Совсем не то она говорит, совсем не то! Она так дрожала, что даже зубы стучали. Она умоляюще посмотрела на Косте, надеясь все же заставить его сказать хоть что-нибудь и прервать наконец ее дурацкую болтовню. И пусть упадет топор палача!
И он действительно заговорил: он предложил ей руку и сердце. И она приняла его предложение, опустив голову и глядя на переплетенные пальцы их рук.
Интересно, думала она, когда это он успел снять с руки золотое обручальное кольцо? Только сегодня или все-таки раньше? До этого ей и в голову не приходило проверить, носит ли он это кольцо. Рука у него была смуглой и сильной, с ухоженными ногтями; на такую руку приятно было смотреть, приятно чувствовать ее теплое пожатие.
— Пьера… о господи! — прошептал он, и она почувствовала — с тревогой и радостью, — что он весь дрожит. Он выпустил ее руку и несколько раз прошелся по комнате. — Я напишу твоему отцу! — сказал он ей почему-то угрожающим тоном.
— Ну конечно. И я тоже.
— Ведь у меня есть малыш…
— Нуда, и я с ним хорошо знакома!
— К тому же мне скоро сорок! — сказал он, заглядывая ей в лицо.
— Тридцать восемь, — возразила она.
Это отрезвило его.
— И все равно, это вряд ли понравится графу Вальторскару, — сказал он, хотя уже значительно спокойнее. — Тебе ведь только семнадцать.
— Моей матери тоже было семнадцать, когда они с отцом поженились. А ему было тридцать три. Да и вообще папе почти всегда нравится то, что я делаю.
— Но его, конечно же, не обрадует то, что он может потерять тебя, Пьера.
— Но… мы же будем иногда приезжать, правда? К нам, в Малафрену? — На этот раз смутилась она.
— Конечно, будем!
— Ну, тогда все в порядке. — И печаль Пьеры улетучилась без следа. Слово «потерять» ранило ее сердечко, как острый нож, но боль она чувствовала лишь мгновение: потерять отца, потерять озеро, дом, лестницу с толстыми купидонами… нет, это совершенно невозможно! Конечно же, она будет часто приезжать домой! Ей совсем необязательно постоянно жить здесь, в долине. И она решила больше об этом не думать.
А Дживан Косте, перестав наконец метаться по комнате, думал о том, что бы такое еще теперь сказать Пьере, какое еще препятствие нарисовать для нее, хотя вступить с нею в брак он сейчас хотел больше всего на свете. Пьера ободряюще улыбнулась ему. Ей было искренне его жаль и совсем не хотелось смотреть, как он мучается. Он был в эти минуты очень красив — гордая посадка головы, суровое смуглое лицо… Увидев, как ласково она ему улыбается, он сглотнул комок в горле, но так ничего и не сумел ей сказать.
— Я думал… может быть, к следующему Рождеству мы смогли бы… — с трудом выговорил он.
— Только к следующему Рождеству?
— Твой отец наверняка захочет, чтобы ты доучилась этот год в монастыре Святой Урсулы. И потом, год — это… соответствует нашим обычаям… собственно, даже меньше, чем год…
— Десять месяцев, — мечтательно сказала она, разглядывая свои руки.
— Может быть, это слишком скоро?
— О нет! А нам нужно сразу объявить об этом?
— Нет, пока ты сама не захочешь, — сказал он с облегчением, явно за что-то ей благодарный. Она не поняла, за что именно.
— Но мне бы очень хотелось сразу все рассказать Белейнинам! И папе. И Лауре. О, я уверена, Лаура очень понравится вам, господин Косте!
— Меня зовут Дживан, — напомнил он вежливо, и оба они, рассмеявшись, посмотрели друг другу в глаза.
И Пьера вдруг заметила, что этот взрослый мужчина растерян, как мальчишка; и она снова рассмеялась. Это приносило такое огромное облегчение — смеяться вместе.
— Кто такая Лаура? — спросил он.
— Моя лучшая подруга, Лаура Сорде. — Произнося это имя, Пьера вдруг снова смутилась. — Она ужасно милая! — И она потупилась, точно примерная школьница.
Дживан Косте чувствовал себя с нею гораздо свободнее, когда она смущалась вот так, а не предлагала ему немедленно воплотить в жизнь те безумные желания, цель которых он еще и сам не до конца осознал. Он подошел к ней совсем близко, ласково взял за руку и с нежностью сказал:
— Хорошо, девочка. Я буду только рад, если ты поговоришь со своими родственниками. Я хочу, чтобы у тебя было достаточно времени, чтобы проверить себя. Я чувствую, что мне… Знаешь, для меня даже просто любить тебя — уже достаточно большое счастье… А теперь я, пожалуй, пойду. И вернусь, когда ты сама позовешь меня.
— Сегодня вечером?
— Хорошо, сегодня вечером, — согласился он с той же ласковой улыбкой, которая так меняла его суровое лицо, и тут же ушел.
Четыре стакана чаю в серебряных подстаканниках продолжали остывать на столе. Пьера вскочила и бросилась искать госпожу Белейнин. Ей не хотелось оставаться в одиночестве. Женщины встретились на лестнице.
— Он ушел? — встревоженно спросила старшая.
— Да, — ответила Пьера и вдруг разрыдалась.
— О, моя дорогая, девочка моя! — шептала госпожа Белейнин, обнимая Пьеру и баюкая ее в своих объятиях. — Ну-ну, не плачь, все уже позади. Это я виновата! Зря я оставила вас наедине!
— Но я совсем и не собиралась плакать! — И Пьера зарыдала еще горше, уткнувшись лицом в мягкое, душистое плечо госпожи Белейнин.
— Бедная детка, все это наша вина. До чего же я глупа! Ах, какое несчастье, какое несчастье!
— Но это вовсе не несчастье… знаете, мы скоро поженимся… на следующее Рождество! И я понятия не имею, с чего это я так расплакалась!
— На следующее Рождество? Так вы помолвлены? — Госпожа Белейнин совсем растерялась и тоже заплакала. — Ах, боже мой! Я ведь не поняла… мне показалось, мы совершили ужасную ошибку… Но отчего все-таки ты плачешь, Пьера? Что тебя огорчает? — Ей был виден только широкий, чистый и по-детски упрямый лоб Пьеры, потому что девушка по-прежнему прятала лицо у нее на плече. Она повторила свой вопрос еще более ласковым тоном, ибо и сама обладала живой и чувствительной душой; к тому же ни одна из ее собственных дочерей, ныне ставших спокойными и уверенными в себе женщинами, даже в семнадцать лет никогда не прижималась так к ее плечу, чтобы выплакаться, чтобы поведать матери о своем душевном смятении и обуревающих их страстях.
— Ничто меня не огорчает, я очень, очень счастлива! — еле выговорила Пьера и зарыдала так, что госпожа Белейнин тут же прекратила всякие расспросы и повела девушку в спальню, чтобы та хоть немного успокоилась.
— Ну, ну, Пьера, — шептала она, — хватит, довольно плакать, все уже позади…
Глава 2
А в доме на улице Фонтармана стоял у окна Итале и смотрел, как восходит луна над старыми садами, погруженными во тьму, и слушал звон струй в фонтане и шелест листвы в порывах западного ветра. На Итале был сюртук цвета сливы — рождественский подарок матери — и тонкая, отлично накрахмаленная сорочка; он был аккуратно причесан, галстук и булавка на месте, на лице выражение покоя и легкой печали. Он думал о том, будут ли из этого выходящего на юг окна видны в ясный день далекие горы.
— Никогда не видел, чтобы молодой парень столько времени торчал у окна, — заметил Энрике Палюдескар, входя в комнату и предварительно осторожно постучавшись. — Что ты там разглядываешь, Сорде? Я понимаю, крыши, деревья, луна… все это красиво, но больше там ведь ничего нет! Ничего не происходит. Ничего не меняется. Ну что, ты готов?
— Да. — Итале с туманным видом отвернулся от окна и посмотрел на полное, отлично выбритое добродушное лицо Энрике.
— Как тебе мой вид? — спросил тот. — Английская мода! Все теперь почему-то должно быть английским. Пошли, Луиза ждет. Кстати, который час? Между прочим, эти чертовы английские штаны такие тесные, что даже часов из кармашка не вытащить! Приходится исполнять какой-то дурацкий танец… Слушай, опаздывать нам ни в коем случае нельзя: эта старая дама — сущий дракон.
Итале посмотрел на часы: они показывали половину третьего, остановившись еще несколько недель назад. Он так и не собрался отнести их в починку.
— Должно быть, около шести, — сказал он Палюдескару.
— Тогда пора ехать.
Луиза улыбалась им, стоя внизу, у широкой лестницы.
— Не глупи, Энрике, это ведь буквально за углом!
— Естественно, в этом городе вообще повернуться негде, — проворчал Энрике. — Терпеть не могу ходить в гости пешком!
И все же они пошли пешком. Стояла ранняя весна. Пели фонтаны, ветви платанов с набухшими почками в вечерних сумерках отбрасывали на тротуар кружевные тени, временами налетал холодный ветерок, высоко над крышами ярко светила луна, точно паря в небесах. И все вокруг казалось странно легким, точно вдруг обрело способность летать, и в то же время пребывало в полном равновесии и гармонии.
Им предстоял обед в одном из самых знатных домов Айзнара — у маркизы Фельдескар-Торм. Даже в этом узком кругу высшей знати Итале принимали хорошо. Эти люди понимали, что он — сын одного из самых богатых в западном крае землевладельцев, хотя и не родом из Айзнара и всего лишь гостит здесь; к тому же всем было известно, что остановился он в доме людей, принадлежащих к старинному аристократическому роду. Совершенно очевидно, что об Итале им было известно не только это, ибо после ужина маркиза, маленькая некрасивая старушка, любезно обратилась к нему:
— Ну, господин Сорде, вы что же, и в Айзнаре революцию затеваете? По-моему, в нашем мирном обществе не стоит разжигать столь опасный пожар.
Запираться не имело смысла.
— Вы правы, маркиза, не стоит, — честно сказал Итале. — Я всего лишь пытаюсь соблазнить новой жизнью некоторых здешних молодых людей и перетащить их в Красной.
— Вы, столичные жители, вечно стремитесь к власти, ко всем этим ужасным революционным переменам, — усмехнулась старая дама. — Я ведь читала многие ваши статьи, господин Сорде. Довольно интересно… Вы, безусловно, владеете словом. — Итале с благодарностью поклонился. — Порой ваши произведения напоминают статьи нашего Вальтуры в прежнем айзнарском «Вестнике» или опусы Костанта Велоя в краснойском «Ревю». Ну, Велой-то, если не ошибаюсь, лет двадцать уж в могиле, а Вальтура десять лет провел в австрийской тюрьме и теперь, наверное, тоже умер. На моих глазах сменилось четыре поколения радикалов, господин Сорде, но революции я так и не дождалась!
Итак, вызов был брошен, и теперь ему пришлось отвечать прямо:
— Я думаю, вскоре вы ее дождетесь, маркиза.
— Ну что ж, я вижу, вы достаточно упорны. Не оставляйте же своих попыток достигнуть цели. Кое-что вам, по-моему, уже удалось? Например, завоевать внимание нашей очаровательной баронессы, — и она выразительно посмотрела в сторону Луизы Палюдескар, которая увлеченно беседовала о политике с господином Белейнином и одним из внучатных племянников маркизы, — Сомневаюсь, Чтобы это удалось тому же Вальтуре!
— Ну, если бы ему представилась такая возможность…
— Такая возможность ему бы никогда не представилась! — отрезала старуха, глядя на Итале высокомерно и
холодно.
Итале покинул дом маркизы Фельдескар-Торм в несколько подавленном настроении. Старая дама сумела с удивительной точностью попасть своими отравленными стрелами в самые уязвимые места его души, напомнив, что того, чему он решил посвятить всю свою жизнь, уже не раз и не два пытались добиться другие, однако всегда терпели неудачу; она также намекнула, что Палюдескары — компания в высшей степени странная для революционера, а он, часто бывая у них в доме, сам ставит себя в весьма двусмысленное положение. Однако — он вынужден был это признать — маркиза сделала все это отнюдь не из враждебного отношения к его деятельности, а скорее в поддержку революции. Она ведь почти впрямую спросила его: «Ну и где же наша революция? Что вы там с ней тянете?»
Вернувшись в особняк Арриоскаров, своих здешних гостеприимных хозяев, Итале сперва беспокойно метался по отведенной ему комнате, потом подошел к окну, выходившему в сад, открыл его и, опершись о подоконник, высунулся наружу. Струи фонтана пели в ночном саду, с серебряным звоном падая в каменный бассейн. Им нежно вторил другой фонтан, на перекрестке, в нескольких шагах отсюда. Ветер улегся. Стояла полная тишь; она окутала город, точно приплыв с замерших в безветрии окрестных полей. В небесах неярко светились несколько звезд, омытые голубым сиянием луны. Красота, равновесие, гармония… Испытывая непреодолимое отвращение к самому себе, Итале попытался отвлечься от мрачных мыслей, утонуть в этом лунном сиянии и тишине, но не смог; эта весенняя животворная тьма, эти энергетически заряженные последние дни марта, это состояние полусна-полубодрствования порождали в его душе лишь гнев на себя, неуверенность в будущем и страх совершить ошибку.
Он тщетно старался понять: в чем же источник его беспокойства? В какой момент работа перестала быть для него главной целью в жизни, превратившись в некое развлечение, в нечто ведущее к совсем иной, ему самому еще не совсем ясной цели? От какой абсолютной необходимости он невольно пытается увильнуть? С каким ангелом или дьяволом ему предстоит сразиться? Задавая себе все эти вопросы, он чувствовал, что главная беда связана с тем, что он сейчас здесь, в этом доме, что причина мучившей его в последние месяцы неуверенности мгновенно станет очевидной, если он сможет просто и честно ответить на вопрос: а что я здесь делаю?
И он тут же задал себе совсем другой вопрос, как бы подменив им первый. Такой вопрос мог бы задать ему, например, Энрике Палюдескар, который наверняка не раз пытался понять: почему, зачем Итале сейчас вместе с ним в Айзнаре? Но если Энрике и задавал себе этот вопрос, то ничем этого не проявил. Он достаточно хорошо изучил Итале за эти полтора года и, видимо, пришел к выводу, что человека, которого знаешь так давно и так близко, следует считать своим другом. Период их бурного, но чересчур быстро вспыхнувшего юношеского увлечения друг другом, возникшего в почтовой карете на пути в Красной, давно миновал, и они никогда не вспоминали об этом. Энрике просто принимал Итале как некую данность. Как и его здешние хозяева, Арриоскары. Впрочем, Арриоскары здесь ни при чем. Им он был представлен как друг семьи Палюдескаров, как сын богатого землевладельца с запада, как человек, вполне воспитанный и получивший хорошее образование, так что эти люди, естественно, проявили должное дружелюбие и гостеприимство. И он, нужно признаться, чувствовал себя в этом тихом, комфортабельном и уют-Ном особняке как дома; он никогда не чувствовал себя так хорошо в двух своих жалких и холодных комнатенках в Красное, когда в одиночестве ужинал хлебом и сыром под Неумолчный стук ткацкого станка Куннея. Нет, все эти Рассуждения совершенно ни к чему. Проблема комфорта в данном случае совершенно иррелевантна. Вопрос в том, имеет ли он право сейчас находиться здесь. И даже не это… Самое главное — ЧТО он здесь делает? ЗАЧЕМ он сюда явился? Разве во имя достижения основной цели ему нужно было ехать именно сюда? И снова мысли его сами собой шарахнулись прочь от этой темы, точно прося у безжалостного разума снисхождения, точно пытаясь доказать, что это не преступление — немного отдохнуть в комфортабельном доме и привычном кругу людей, если ты уже выполнил то, что требовалось. Но что именно от него требовалось, Итале сказать бы не смог. И, высунувшись в окно, он смотрел на юг с таким упорством и напряжением, словно надеялся увидеть над крышами домов некий ответ, нечто конкретное, что, высвеченное лунным светом, вдруг разом разрешит все его проблемы, ибо сам он их разрешить совершенно не в состоянии. Отчаявшись, Итале громко спросил: «Господи, ну почему я так бессмысленно трачу время?!»
И тут же нырнул в комнату. Даже окно закрыл: ему показалось, что некто стоявший внизу, в густой тени деревьев, вдруг поднял голову и вопросительно посмотрел прямо на него.
В комнате сразу стало душно. Итале ослабил узел галстука и принялся было снимать сюртук, но вдруг одним движением плеч снова надел его и решительно двинулся к двери; он осторожно вышел в коридор, спустился в вестибюль, прошел через музыкальную комнату и, открыв боковую дверь, очутился в саду. В саду было довольно светло и очень холодно. Пел фонтан; сквозь покрытые набухшими почками ветки деревьев сияли звезды; в лунных лучах светились нарциссы, посаженные вдоль дорожек; теплым светом горели окна в доме. Итале подошел к фонтану и остановился, любуясь игрой водных струй. Потом присел на скамью рядом, сунув руки в карманы и не сводя глаз с несильно бьющей струйки воды, которая словно повисала в воздухе над каменным бассейном, блестя под луной, падала и тут же снова взлетала — и все это составляло как бы одно движение, напоминая вечный, неизменный и все же постоянно меняющийся круговорот жизни…
— Это вы, Итале?
Он вскочил как ужаленный.
— В доме так душно. Я просто не могла уснуть… Весной меня вечно мучает бессонница. — Голос Луизы звучал так тихо, что журчание фонтана почти заглушало его. Она накинула поверх своего легкого платья теплую шаль и в неясном свете казалась тенью: все в ней было сейчас каким-то нечетким, расплывчатым, и только бледное лицо, освещенное луной и падавшим из окна теплым светом, Итале видел отчетливо; в этом двойном освещении Луиза Палюдескар была просто прекрасна.
— С тех пор, как вы с Энрике сюда приехали, я никак не могла улучить подходящий момент, чтобы поговорить с вами… А мне так хотелось бы кое о чем вас расспросить. Скажите, Итале, вы довольны? Довольны, что занимаетесь сейчас именно этим?
— Ничем иным я и не хотел бы заниматься.
— Значит, ваша жизнь действительно складывается так, как вы того хотели?
— Нет, — сказал он и, невольно вздрогнув, стиснул заложенные за спину руки.
Луиза присела на скамью и поплотнее укуталась в шаль.
— А если бы вы обладали полной свободой — никакой ответственности ни перед кем, никаких обязанностей, — как бы вы поступили?
— Я не могу представить себе свободы без ответственности.
— О господи! — фыркнула она. — Иногда, сударь, вы бываете настоящим занудой! И отлично умеете уходить от прямого ответа. Хорошо, тогда так: если бы у вас была возможность делать именно то, чего вам хочется больше всего на свете, то чем бы вы стали заниматься? — Голос Луизы звучал настойчиво, однако в нем явственно слышалась странная нежность; она никогда прежде так с ним не говорила; ему вдруг показалось, что именно сейчас она настоящая — насмешливая, настойчивая, упрямая, нервная и…
беззащитная.
— Не знаю, — сказал он. — Пожалуй, поехал бы домой.
— А где ваш дом?
— В Малафрене… Но вообще-то я занимаюсь именно тем, чем всегда хотел заниматься. У вас какие-то совершенно детские представления о свободе, госпожа баронесса!
— Возможно. Женщины вообще ведь часто ведут себя как дети, не так ли? И они, безусловно, гораздо богаче мужчин в духовном отношении. Пожалуй, и мои представления о свободе связаны прежде всего с душой. То есть, я хочу сказать, они как бы не совсем земные. Они не привязаны к реальной действительности… Что-то вроде выбора без последствий… А я, например, точно знаю, как вела бы себя, если б стала свободной, как дитя или как дух… Точно так же, как и теперь.
— Значит, вы счастливы, госпожа баронесса?
— Почти. Почти счастлива.
Он повернулся и посмотрел ей прямо в лицо; ему очень хотелось увидеть ее глаза, но они скрывались в тени.
— Я полагаю, что лишь люди моральные, вроде вас, Итале, могут быть либо очень счастливы, либо очень несчастны, — сказала Луиза. — А я всегда и счастлива, и несчастна одновременно, особенно в такие весенние ночи, когда не могу уснуть и вынуждена бродить по саду и размышлять о том, что же в этом мире способно все-таки сделать меня абсолютно счастливой, не принося ни капли несчастья.
— Но разве у вас есть причины чувствовать себя несчастной?
— Никаких, это правда. Действительно, я молода, богата, у меня множество прекрасных платьев и украшений; и кроме того, я всего лишь женщина, а чтобы сделать женщину счастливой, нужно совсем немного: одна-две игрушки, красивое ожерелье, веер…
— Я совсем не это имел в виду, — неловко промямлил Итале.
— А что же?
Он ответил не сразу, а когда наконец заговорил, голос его звучал глухо и холодно:
— Я не хочу, чтобы вы были несчастливы.
— Знаю. Вы хотите, чтобы я была счастлива; точнее, вы хотите СЧИТАТЬ меня счастливой, ведь это гораздо приятнее. И проще. Если я покажусь вам несчастной, вам придется как-то меня развлекать, придумывать для меня новые забавы… из самых лучших дружеских побуждений, разумеется.
— Вы же знаете, что я ваш друг, баронесса!
— Не называйте меня баронессой, пожалуйста! Оставьте в покое этот дурацкий титул! Я думаю, что и вы считаете подобные титулы сущей глупостью. Ну наш-то безусловно таков. Жаль, что у моего деда не хватило мужества предстать перед обществом в своем истинном качестве, а ведь он был одним из лучших представителей своего класса. Я, во всяком случае, определенно гордилась бы тем, что принадлежу к высшей буржуазии! Но деду пришлось купить дворянский титул — во имя процветания нашего рода; и теперь он умер, а мы по-прежнему продолжаем цепляться зубами и когтями за нижние ступени давно прогнившей иерархической лестницы, ведущей в никуда, да еще и делаем вид, что все наше благополучие покоится отнюдь не на «буржуазном» богатстве, которое, кстати сказать, и открывает нам двери в любое общество! — Луиза вскинула на Итале глаза и вдруг рассмеялась, искренне, весело. — Господи, Итале, вы, кажется, и меня заразили своими революционными идеями! Вот и я уже лекции читаю о политике — при лунном свете…
— А что, я читаю лекции?
— Почти постоянно.
— Неужели? Мне очень жаль! — Он был искренне огорчен.
— Да нет, я совсем не возражаю. Мне даже интересно — почти всегда. Во всяком случае, со мной вы обо всем говорите очень серьезно. Хотя я не всегда уверена, что говорите вы именно со мной. Зато вы никогда меня не гоните, когда разговариваете о политике с другими. И, может быть, когда-нибудь действительно станете делиться своими мыслями только со мной одной-
— Яне…
— Я знаю, что вы «не». И никогда прежде.
— Я вас не понимаю…
— Я о том, что все ваши теории, разговоры о политике, лекции тонут в молчании, в каменном, нерушимом молчании! Точнее, умолчании. Нет, я, пожалуй, возьму свои слова обратно: всего несколько минут назад вы все же это молчание нарушили, что прозвучало для меня настолько неожиданно, что я чуть не пропустила самое главное. Вы говорили о любви… Нет, конечно, не прямо, но это слышалось в каждом звуке, когда вы произносили то название… Наконец-то ваши уста исторгли нечто настоящее, а не очередную революционную идею или чью-то чужую теорию…
— Какое название?
— Малафрена.
Итале быстро отвернулся, еще глубже сунул руки в карманы и беспомощно пожал плечами.
— Я действительно тоскую о ней порой, — признался он.
Луиза не ответила, внимательно наблюдая за ним.
— В общем-то, это не так далеко отсюда. — Итале вскинул голову, словно собираясь что-то прибавить, но больше ничего не сказал. Луиза продолжала молча смотреть на него; он стоял в профиль к ней, высокий, с поникшими плечами; его крупный нос и твердые очертания губ были точно углем прорисованы на сероватом фоне небес. Невдалеке, через две-три улицы от них, ударил колокол кафедрального собора, отбивая очередные полчаса. Поднявшийся вдруг легкий ветерок зашуршал едва распустившейся листвой, дохнул сыростью и холодом. В том окне, под которым они стояли, тихо погас свет, и цветы вдоль дорожки сами вспыхнули холодным белым сиянием.
— Хотя вы и не решаетесь поговорить со мной о том, что для вас особенно дорого, с собой-то вы все же порой разговариваете об этом!
— Когда, например?
— Да несколько минут назад, стоя у окна! Вы сказали: «Господи, ну почему я так бессмысленно трачу время?» Я ведь именно поэтому и спросила, счастливы ли вы. Зная, что вы несчастливы. — Луиза говорила очень тихо, но слова в воцарившейся после перезвона колоколов тишине звучали отчетливо.
— Я и сам не знаю, почему это сказал.
— Понимаете, мне иногда становится даже страшно, когда кто-то говорит вслух то, что все время вертится в голове у меня самой. Особенно когда человек говорит это не тебе, а скорее себе самому.
— Но я не имел в виду ничего конкретного…
Луиза резко встала.
— Терпеть не могу, когда мужчины лгут, глядя мне прямо в глаза! — отчеканила она сердито. — И особенно противно, если это совершенно неправдоподобная ложь! Впрочем, если вы не заинтересованы в том, чтобы узнать истину, то с какой стати мне пытаться сделать это за вас? — Она повернулась, чтобы уйти, и шаль, соскользнув с ее плеча, белым озерцом разлеглась на дорожке. Итале поднял ее, и Луиза, остановившись, сделала движение ему навстречу, как бы подхватив шаль вместе с его правой рукой. Пальцы их под мягкой тканью переплелись. На мгновение оба замерли.
— Луиза…
— Итале… — передразнила она его, и в голосе ее опять послышалась нескрываемая нежность. Он наклонился, чтобы поцеловать ее, но она выскользнула, оставив ему незабываемое ощущение теплых, обтянутых шелком плеч, и обернулась, лишь отойдя от него на несколько шагов. Лицо ее в лунном свете казалось лишенной конкретных черт яркой маской, но глаза смотрели радостно и одновременно испуганно. — Спокойной ночи, — шепнула она и исчезла в темноте за приоткрытой дверью дома.
Итале еще немного постоял у порога и медленно вернулся под темными деревьями к фонтану, к тому месту, где этим вечером впервые увидел ее. Потом подошел к каменной стене, которой был обнесен сад, оперся о нее руками и уронил на руки голову, остро чувствуя живой мир, окружавший его, каждую клеточку своего тела, каждую острую грань грубого камня в стене, пьянящий аромат нарциссов у себя под ногами, сонную безмятежность весенней ночи… Все это то вдруг исчезало, то снова возвращалось, он словно плыл средь невидимых волн морских, которые лишь изредка давали ему возможность вынырнуть на поверхность и глотнуть воздуха, почувствовать, что сердце бьется по-прежнему, увидеть звезды, а потом снова захлестывали с головой. Когда соборный колокол пробил три, Итале, точно очнувшись, побрел к дому, вошел, поднялся к себе и, не раздеваясь, рухнул на постель, мгновенно, точно его ударили по голове, провалившись в сон.
На следующий день он с самого утра поехал по делам, которые, собственно, и привели его в Айзнар. Впрочем, он старался больше не думать о том, что именно привело его сюда. В данный момент он был в состоянии заниматься только чем-то в высшей степени конкретным, сиюминутным. Повидавшись и переговорив с одной группой интересующих его людей, он тут же забывал, о чем говорил с ними, и переходил к следующей группе. С первого взгляда он казался даже более решительным и активным, чем когда-либо, однако вряд ли сумел бы вспомнить без напряжения, чем был занят всего час назад, или внятно разъяснить, чем занимается в данный момент. Сквозь эту его глухоту удалось пробиться только одному человеку: итальянцу, сосланному в Айзнар за участие в восстании 1820 года в Пьемонте. Этот человек прожил здесь год и вскоре должен был уехать в Англию. Что-то в этом человеке тронуло Итале, и он сразу отчетливо запомнил его продолговатое лицо, имя Санджусто, высокий лоб, курчавые волосы, дружелюбные интонации. Еще то, как они вдвоем сидели в кафе на улице Фонтармана и на столик падали резные тени от не распустившейся еще листвы, просвеченной солнцем. «Либерал — это человек, который считает, что средства оправдывают цель», — говорил Санджусто, и эти слова тоже остались в памяти Итале.
Солнечный свет, еще лившийся с запада, падал сквозь ветви деревьев как-то косо и казался более золотым и немного пыльным в преддверии сумерек; по улице с грохотом, неторопливо проехали несколько карет; вздохнул ветер и принес ароматы вспаханных полей; вскоре над крышами старых особняков взошла луна. Итале вернулся к Арриоскарам лишь к ужину. Ели молча: хозяйка дома, родственница Луизы, была женщиной строгой и застенчивой, а ее муж вообще был неразговорчив; Энрике обедал где-то в другом месте. Беседу за столом поддерживала одна Луиза, желавшая и в данном случае вести себя безупречно, и Арриоскары явно были ей за это благодарны. В десять часов подали кофе, в четверть одиннадцатого ужин наконец закончился. Шла Святая неделя, так что приемы и вечеринки должны были возобновиться только после Пасхи.
Вернувшись в свою комнату, Итале окно открывать не стал и в сад выглядывать тоже. Сняв сюртук, он уселся за письменный стол, чтобы просмотреть местные и иностранные журнальные публикации и рукописные статьи, которых у него за день собралась целая пачка. Он читал внимательно, не поднимая головы и порой делая на полях пометки. В комнате ярко горели свечи, но становилось все холоднее, потому что Итале, вовремя не подбросив дров в камин, позволил и без того несильному огню погаснуть.
Колокол кафедрального собора мягким, но решительным баритоном пропел полночь. Итале совсем сгорбился за столом от усталости, однако продолжал читать.
«Не стоит заблуждаться, — говорилось в одной из статей, — относительно таких проявлений радикализма, как деятельность тайных обществ Франции, Италии и обеих Германий и таких экстремистских организаций, как революционные союзы, возникшие в последние десять лет в Англии и связанные с либеральной фракцией в Орсинии, к которой наше правительство не только относится вполне терпимо, но даже и в какой-то степени поощряет как явный и положительный признак общего роста культуры и просвещенности масс. Запретить публикацию…» Итале вернулся назад, вычеркнул слова «фракция» и «явный», нахмурился и зачеркнул все предложение целиком, потом отложил текст статьи в сторону и устало уронил голову на руки.
Посидев так немного, он встал, прошелся по комнате, погасил свечи и, взяв сюртук, спустился по лестнице и вышел из дома.
Сегодня ночь была значительно холоднее; полная луна — полнолуние наступило только вчера — сияла в небесах, окутанная легкой дымкой. Струя воды в фонтане то и дело отклонялась в сторону из-за порывов ветра. Итале постоял у каменной скамьи, глядя на белые цветы нарциссов, и вскоре услышал, как в доме стукнула входная дверь. Сегодня Луиза поверх легкого платья накинула длинную темную шаль и теперь куталась в нее на ветру.
— Я слышала, как вы вышли из дома, — прошептала она, еле сдерживая смех, — я подслушивала…
— Баронесса…
— Дом Итаал! — передразнила она его.
— Но я не могу называть вас просто Луиза!
Она села на каменную скамью, кутаясь в огромную пушистую шаль и расправляя на коленях ее длинную бахрому.
— А чего еще вы не можете делать?
— Вы… вы несправедливы! — вырвалось у него.
— Вот как? Ну что ж, я всего лишь женщина. Разве можно ожидать справедливости от женщины? А поскольку вы не можете называть меня по имени, я тоже не могу… обращаться с вами по справедливости!
— Вы несправедливы по отношению к самой себе.
— Вот как? — Она удивленно подняла брови, но сказала это не сердито, а скорее задумчиво: — Интересно… Впрочем, возможно, вы правы… — И она посмотрела ему прямо в глаза. Итале взгляда тоже не отвел. — Странно, но, оказывается, в вашей власти заставить меня страдать.
— Господи, у меня нет ни малейшего желания заставлять вас страдать! Неужели вы не понимаете…
— Нет.
— И это совсем не в моей власти… Вы же знаете, кто я, — сказал он с отчаянием, — и как я живу, и где я живу…
— И что из того?
Он не сумел ответить и промолчал.
— Я же не прошу вас вести себя, как подобает светскому человеку и аристократу. И я не милости у вас прошу. Я прошу правды! Поговорите со мной, Итале. Хотя бы раз, поговорите со мной!
— Но что я могу вам сказать?
Фонтан, струю которого ветер упорно сдувал в сторону, зашуршал, зашептал что-то сердито, ударяясь о край бассейна и изливаясь на землю.
— Да и что хорошего будет, если я вам это скажу? — в голосе Итале слышалась безнадежная тоска.
— Ничего, — прошептала Луиза. — Ничего хорошего. — Она помолчала, плотно обхватив себя руками и раскачиваясь из стороны в сторону, точно молилась про себя.
— Сказав это вслух, мы можем лишь ранить друг друга… Зачем вам лишняя боль?…
Она вдруг вскочила и порывисто обняла его. Он, потрясенный, тоже обнял ее — сперва неуклюже, потом более настойчиво, сильно и нежно прижимая ее к себе. Луиза, в первые мгновения немного смутившаяся, требовательно и страстно прильнула к нему, и уста их слились в долгом поцелуе.
Наконец она высвободилась из его объятий и отшатнулась, точно слепая, а он, тоже как слепой, снова потянулся к ней. Но тут вместе с вернувшимся самообладанием пришло и осознание случившегося, и голова у него закружилась от потрясения и стыда, и он бессильно рухнул на скамью, низко склонив голову. Луиза неподвижно стояла рядом; она вся дрожала. Но смотрела прямо на него.
Наконец Итале поднял голову. В глаза ей он смотреть не осмелился и спросил сердитым и одновременно умоляющим шепотом, обращаясь к ее рукам, вдруг повисшим как плети:
— Разве вы не видите?
— А вы? Вы-то видите наконец?
Только теперь он начинал понимать, и выражение его лица менялось на глазах — от ошалелого, почти безумного, к изумленно-радостному. Он встал и, неуверенно протянув к ней руки, произнес ее имя, вложив в это слово всю свою нежность:
— Луиза…
— Ну вот, наконец-то! — Она взяла его руки в свои и с улыбкой посмотрела ему прямо в глаза. — Я буду справедливой, Итале! — прошептала она с торжествующей улыбкой. — Я буду милосердной!
Он же не в силах был сказать ей в ответ хоть что-то вразумительное, только бормотал какие-то слова восхищения
и страсти.
Луиза, взяв его под руку, сперва прогуливалась с ним по дорожке, потом повела его через лужайку к садовой ограде и снова вернулась к фонтану. Итале плохо сознавал, что с ним происходит; он чувствовал тепло ее руки и тела, вдыхал теплый аромат ее волос и без колебаний соглашался с каждым ее словом, когда она сказала ему:
— Ну что ж, теперь мы можем выбирать… Чего я совершенно, совершенно не выношу, так это фальши, нечестной игры, сковывающих правил, придуманных глупцами и для глупцов! Все эти правила лживы… А хочу я правды и только правды!
— Я люблю тебя, — промолвил Итале.
— А мы не дети, не глупцы и не рабы! — страстно продолжала Луиза. — Мы вольны сами выбирать свой путь. И единственное, чего я действительно хочу, — это свободы выбора! Ты меня понимаешь, Итале?
— Да! — воскликнул он, любуясь ею. Страстное напряженное лицо Луизы пылало; Итале чувствовал, что она, как и он сам, жаждет свободы, счастья, независимости. У него голова шла кругом от того, что ее рука лежит сейчас в его руке.
— Если же ты меня осудишь, — прошептала Луиза по-прежнему страстно, — то я стану тебя презирать! Но ты меня не осудишь. Все, что вы делаете, ты и твои друзья, все ваши идеи — все это тривиально, но ты выше этого, ибо понимаешь, что не существует иной свободы, кроме той, которую человек дает себе сам!
Он согласился и с этим.
— Вот почему выбор за нами, Итале. И сделать его нужно как можно скорее… Я в среду уезжаю в Красной; ты приедешь туда через неделю — времени вполне достаточно, чтобы мы могли выбрать — вместе и каждый по отдельности, — чего нам больше всего хотелось бы в жизни. И никто и ничто не сможет заставить нас переменить свое решение, запретить нам поступать так, как нам нравится. Я хочу воспользоваться своей жизнью и любовью так, как сочту нужным. Мы выпустим друг друга на свободу, Итале!
Голос ее дрожал то ли от возбуждения, то ли от страха перед будущим. Итале притянул ее к себе и поцеловал в губы. Но стоило ее губам дрогнуть и ответить на его поцелуй, как она высвободилась из его объятий. Он ее не удерживал, и она прошептала:
— Подожди… Всего одну неделю! — И прежде чем до него дошел смысл этих слов, она исчезла, превратилась в светящееся пятно на залитой лунным светом дорожке, ведущей к темному дому.
— Луиза, — сказал он, — постой…
Дверь в дом тихонько отворилась и так же тихо закрылась, а Итале, растерянный и смущенный, так и остался стоять у фонтана. Почему она ушла? Неужели он опять не так ее понял? Разве они не любят друг друга? Разве не станут любовниками буквально через несколько дней? Когда она говорила о свободе, он, казалось, понимал каждое ее слово, но вряд ли мог бы сейчас повторить то, что она сказала. Вряд ли мог бы даже просто передать смысл сказанного ею. Окно одной из комнат наверху слабо засветилось: это Луиза зажгла у себя в спальне свечу. Итале присел на каменную скамью; он весь дрожал от холода и неудовлетворенного желания, мечтая вновь ощутить жар того невероятного счастья, которое волной заливало его всего лишь мгновение назад. «Одна неделя, — повторял он, цепляясь за эти слова, точно за спасительный талисман. — Всего одна неделя!»