Лето на Верховине прошло в дождях и едких туманах. Прояснится на час-другой небо, подразнит людей своим голубым сиянием — и снова тучи, снова дожди.
У одних посмывало посевы вместе с почвой, у других едва взросло то, что посеяли, даже семян не вернули.
— Лютый идет, — говорили в селах.
Еще не успели убрать урожай, как лавочники взвинтили цены на тенгерицу. И заревела по дворам выводимая на убой скотина, потянулись на заработки в чужие края «искатели счастья». Потом все стихло, притаилось: ни веселого огонька, ни песни, ни смеха.
Тяжесть надвинувшейся на Верховину беды точно придавила меня. Я не мог думать ни о чем другом.
Ружана понимала мое состояние и сама была угнетена рассказами о грозящем Верховине голоде.
— Но в чем же твоя вина, Иванку? — говорила она, пытаясь утешить меня. — Ты ведь ни в чем не виноват. И чем ты можешь помочь такому несчастью?
Казалось, мне нечего было ей возразить, и все-таки я чувствовал какую-то свою вину перед людьми. С тяжелым сердцем ходил я по матлаховским полям. Вспаханные не вдоль, а поперек склонов, защищенные полосами высаженных кустарников, они не были тронуты водой, обходившей их по специально вырытым отводным канавам, и посевы на матлаховской земле даже в такое ненастное лето были крепки, дружны и обильны.
— Ну, пане Белинец, — говорил довольный Матлах, — не думал я, что так поднимется. Землю словно подменили! Ей же теперь цены нет! То ваша заслуга, признаю, доказали!
Говорят, что аппетит приходит во время еды. Так случилось и с Матлахом: подсчитав осенью первые доходы и вкусив первые плоды от своего успеха, он все чаще и чаще стал произносить слово «мало». Ставить вторую ферму он решил с весны, но о расширении первой думал теперь беспрестанно. Пронюхав через комиссионеров, что в Словакии, под Кежмарком, наследники немца-колониста продают десять голов племенного скота, Матлах предложил мне ехать туда немедленно.
Скот оказался превосходным, и сделка состоялась. Получив мою телеграмму, Матлах выслал из Студеницы трех гуртоправов. Через несколько дней три рослых верховинца грузили уже скот в вагоны, а я отправился пассажирским в Воловец, где меня должна была встретить матлаховская бричка.
Поезд в Воловец пришел во-время, но брички не оказалось. Чтобы скоротать время и укрыться от накрапывавшего дождя, я решил отправиться к знакомому учителю, жившему невдалеке от лесопилки, у которого мог бы в крайнем случае и переночевать.
Едва я спустился от вокзала вниз и прошел мимо корчмы, как услышал позади свое имя; кто-то произнес его так, словно оно нечаянно сорвалось с губ и человек пожалел об этом, но было уже поздно.
Я обернулся, и увидел на пороге корчмы старого Федора Скрипку. Должно быть, он собрался куда-то в дорогу. Вокруг шеи был обмотан вязаный платок, на голове сидела неизменная надвинутая на уши войлочная шапчонка, в одной руке он держал тайстру, а в другой суковатую, кривую палку; с тех пор, как я помню его, он никогда с нею не расставался.
За спиной Скрипки в дверях корчмы толпилось еще несколько селян.
— Вуйку! — удивился я. — Вот не ждал встретить вас в Воловце!
Я подошел к крыльцу и поздоровался.
— Куда это вы собрались? Не в Америку ли часом?
Скрипка вздохнул и, оглянувшись на товарищей, словно ища у них поддержки, сказал без улыбки:
— У нас тут, люди кажуть, своя Америка.
По тону, с каким он произнес эти слова, я понял, что в Студенице произошло что-то нехорошее. Я ждал, что Скрипка объяснит мне, в чем дело и куда они собрались, но Скрипка спросил:
— Торопишься куда или так гуляешь?
— Да нет, — ответил я, — жду лошадей, должны были прийти к поезду. Может быть, вам они встречались?
— Где же нам их встретить, — сказал стоявший за спиной Скрипки прямой, плечистый, с красивым лицом селянин Дмитро Соляк, — мы сами идем в Студеницу.
— Издалека?
— Из Ужгорода, — ответил Скрипка. — Громада за правдой посылала, вот мы ту правду и несем, чтобы Матлах об нее зубы поломал.
Сказал и посмотрел на меня с вызовом, и те три, что стояли за Скрипкиной спиной, тоже взглянули отчужденно.
— Что же произошло?
— Придете к своему хозяину, там узнаете, — зло ответил Соляк.
— А то произошло, — не выдержав, крикнул Скрипка и витиевато выругался, — землю отбирать надумал Матлах твой: мой клаптик, и Соляка клаптик, и Половчихин клаптик!.. Эх, да что тут рассказывать!..
Но рассказал Скрипка все, до конца.
Вскоре после моего отъезда в Мукачеве началась копка картофеля на узких верховинских полосках. В один из дней этой страдной поры на дороге, ведущей из Студеницы к ферме, появилась приметная, высокая бричка Матлаха. Проезжала она здесь часто, и селяне, работающие на взгорьях, не обратили бы на нее внимания, если бы она вдруг не остановилась перед селянскими полями, прилегающими к землям фермы. В бричке, которой правил Андрей, сидел сам Матлах. Кое-кто из селян поспешил к дороге, но их опередили быстрые верховинские ребятишки. Взрослые видели, как Матлах подозвал к себе ребятишек, что-то сказал им, и через минуту ребята карабкались уже вверх, выкрикивая имена тех, кого звал к себе Матлах. Вскоре около брички стояло человек двадцать мужчин и женщин. Мужчины мяли в руках шляпы и войлочные шапчонки, силясь угадать по лицу Матлаха, зачем он их позвал. Матлах был приветлив, говорил о том о сем и даже пошутил с Федором Скрипкой, что тот никак не стареет. Затем он достал из кармана записную книжечку и, перелистав ее, сказал:
— Вот что, добрые люди, обиды я от вас не видал и вас не обижал никогда, а делал все так, как долг да закон велят. Может, когда и было между нами недоразумение, так вы уж меня простите, каждому человеку бог назначает свою тропку, иди по ней и терпи.
Никогда так смиренно Матлах не разговаривал ни с кем, и люди почувствовали, что это не к добру, что надвигается беда, но какая, никто еще не мог догадаться.
А Матлах снова полистал книжечку и продолжал:
— Есть тут за вами должки. Еще с прошлого и позапрошлого года третину не вносили. Треба рассчитаться, добрые люди. Раньше я вас не беспокоил, а нынче год такой, что самому, может, есть нечего будет.
— Чем же нам отдавать? — вздохнула Мария Половка. — Сам видишь, что уродило.
— А это уже не от меня, а от бога, — сказал Матлах и сам вздохнул. — Ну, а если отдать не можете, тогда что же, хоть и жалко мне хороших соседей, но придется вам с земли уходить.
Люди онемели от ужаса. Босые, простоволосые, стояли они перед бричкой, не в силах сразу охватить глубины горя, что на них вдруг свалилось. Только один Федор Скрипка, моргая красными, слезящимися глазами, поддакивающий словам Матлаха, простодушно-виновато улыбнулся и проговорил:
— Что ты, что ты, Петро! То же наша земля, куда нам с нее уходить! Как же со своей земли уходить!
Матлах поморщился.
— Мне вашей земли не надо. Я свое забираю.
— Какая же она твоя? — с той же простодушной улыбкой спросил Федор Скрипка. — Бога побойся! Ты на ней хоть комочек растер?
— Земля моя, — жестко произнес Матлах, — на то и бумаги есть. Была вашей, правда, а стала моей. Я никого не неволил у меня тенгерицу под залог земли брать, сами шли.
— Сами шли, — согласилась Мария Половка и заплакала.
— Поехали, — тронул Матлах за плечо сына.
Тот дернул вожжи, и кони покатили бричку, а люди еще долго в горестном молчании стояли на дороге, и хотя они отлично понимали то, что им сказал Матлах, однако никто из них не хотел и не мог поверить, что они больше не хозяева земли, политой их потом.
А когда стало известно, что Матлах подал в суд, село глухо заволновалось. Чаще, чем обычно, хлопали двери в хатах, шептались друг с другом соседи. Даже те, кого не коснулась беда, чувствовали себя неуверенно: кто знает, может, завтра наступит и их черед? Корчмарь Попша, завидовавший успехам Матлаха, подговаривал селян идти в Ужгород и искать управу. Брожение перекинулось и на соседние села.
В воскресный вечер в корчме у Пошли сошлось много народу; корчма не могла вместить всех, и люди толпились на крыльце и под окнами. Керосиновая лампа тускло светила среди клубов табачного дыма. Все были возбуждены, говорили громко, наперебой; одни советовали послать ходоков к губернатору края, другие — прямо в Прагу, третьи — к аграриям. Сколько было людей, столько мнений, и это сбивало с толку потерпевших.
— Эх! — сокрушенно вздохнул Федор Скрипка. — Был бы здесь Горуля, он бы, верно, сказал, до кого пойти.
Но Горули в этот день в Студенице не было: Гафия болела, и Горуля повез ее в Мукачево к доктору.
И вдруг среди людского шума послышался чей-то голос:
— Знаю, до кого бы оказал, — до коммунистов треба идти!
В памяти людей всплывали голодные походы, забастовки лесорубов, правда, которую не боялись говорить коммунисты в парламенте. Были в крае десятки партий, и каждая на словах стояла за народ, а эта была за народ и на деле, одна-единственная, неподкупная…
Ходоки пошли в Ужгород.
— Вот погляди, погляди, — сказал мне Скрипка, вытащив из-за пазухи сложенную газету, — погляди, что там пишут.
Это была снова начавшая выходить в тот год газета компартии «Карпатская правда». Я развернул ее и увидел на первой полосе фотографию ходоков. Они стояли на широкой асфальтированной ужгородской улице в своих верховинских серяках, с бесагами и дорожными посошками. «Правда и право», — было крупно написано внизу. — «За что их сгоняют с земли?» И дальше шла статья о том, что привело четырех верховинцев из горного села Студеницы в Ужгород.
Я читал внимательно, строчку за строчкой, эту гневную, обличающую статью, подписанную хорошо знакомым мне именем: Олекса Куртинец.
«Нам скажут: право, — писал он, — мы ответим: бесправие. Право там, где правда. Нам скажут: «Вот документы, подтверждающие, что эти селяне не являются больше собственниками земли, а арендуют ее у Матлаха». Мы ответим: «Земля отнята у них обманом, под угрозой голодной смерти».
«…Студеницкие селяне пришли требовать защиты, а не просить милостыни. Сегодня их четверо, завтра будет сто, а послезавтра тысячи. Нельзя молчать!»
Я медленно сложил газету и протянул ее Скрипке. Мне было жарко. Кровь прилила к лицу, и хорошо, что в наступивших сумерках люди не заметили этого.
— Чего вы добились? — спросил я после паузы.
— А это уж наше дело, — уклончиво сказал Соляк.
— Вы что, опасаетесь меня? — и собственный мой голос показался мне чужим.
— Бог тебя знает, — пожал плечами Скрипка. — Бог тебя знает, кто ты есть!
Стыд больно ожег душу. Эти люди не доверяли мне. Я повернулся и медленно пошел прочь от корчмы. «Бог тебя знает, кто ты есть!» А разве это не правда? Разве я сам знаю, кто я? Сказать, что я на их стороне, что Матлах ненавистен мне так же, как и им, что я пошел к нему работать потому же, почему и они ходят к нему внаймы… Но разве изменят что-нибудь мои слова? Ничего не изменят. Отвечать надо было не словами.