Загрузка...
Книга: «Свет ты наш, Верховина…»
Назад: 29
Дальше: 31

30

Ружана просила взять ее с собой на полонину. Горуля охотно согласился, и на рассвете они тронулись в путь.

Мне и самому хотелось пойти с ними, но я сознавал, что нам с Горулей еще тяжело быть вместе, что вчерашний разговор не принес настоящего примирения.

Отговорившись тем, что у меня есть дело на приферменных полях, я остался в Студенице.

Ранним утром следующего дня я отправился к Матлахову двору.

Едва я подошел к воротам, как они, словно навстречу мне, распахнулись, и на сельскую улицу одна за другой вылетели две открытые легковые машины. Они свернули в сторону Воловца и помчались, взвихривая белесую дорожную пыль.

— Кто так рано? — спросил я, столкнувшись у самых ворот со стариком сторожем.

— Паны из города, — ответил старик, налегая плечом на створку ворот, — приехали чуть свет.

— А зачем приезжали, не знаете, диду?

— Не скажу, пане, только, чув, шумно было в доме.

Я пересек просторный двор, взошел на крыльцо, и, несмотря на то, что входная дверь была плотно прикрыта, из глубины дома донеслись до меня крики и брань. Я остановился в нерешительности: войти или подождать? Но крики и ругань не стихали, а, наоборот, становились все громче, и уже явственно слышен был голос Матлаха. Я толкнул дверь и, пройдя коридор, очутился в большой комнате, служившей конторой хозяину дома. Диковинное зрелище предстало перед моими глазами.

По комнате в своем кресле на колесах катался Матлах и выкрикивал ругательства. Мутные от ярости глаза его были навыкате и, казалось, ничего не видели. На полу валялись обломки палки.

— Не смогли! — кричал он уже совсем осипшим голосом. — Ай, ай, ай, какое дело провалили сами, своими руками!

— Что же можно было поделать, Петре? — пытался успокоить его незнакомый мне человек в полупальто, какие носили в селах зажиточные хозяева. Он сидел на краешке стула у самых дверей. Лицо у него было красное, а на лбу выступили капельки пота.

Но Матлах не давал говорить.

— Молчи! — ревел он, замахиваясь руками. — Тебе не старостой быть! Я бы тебя и кур щупать не подпустил! — и за этим последовало такое ругательство, какого мне еще и слышать никогда не приходилось.

Вдруг Матлах заметил меня.

— А, то вы, пане Белинец! — завопил он. — Рады?.. Ваш Горуля все!.. Горуля, Горуля!.. — и начал колотить руками по подлокотникам кресла с такой яростью, что казалось, кресло не выдержит и развалится под Матлахом.

— В чем дело, пане Матлах? — спросил я сухо.

Но Матлах не слышал. Он опять заметался в своем кресле по комнате, натыкаясь на стены и мебель.

Понимая, что Матлаху сейчас не до разговоров со мной, я повернулся и вышел. Нужно было оседлать лошадь и ехать смотреть клевер, высеянный невдалеке от того места, где строилась ферма.

На дворе меня окликнули. Я обернулся и увидел Семена Рущака. Он носил из амбара круги прессованных жмыхов и грузил их на подводу. Мы поздоровались.

— Что, был там? — спросил Семен, кивнув в сторону дома.

— Был.

— Не задохнулся он еще, Матлах? Второй час, как орет.

— Что произошло? — спросил я.

— А ты не знаешь?

— Нет. Ничего. Зашел — Матлах мечется, ругается. Там староста у него какой-то сидит, весь в поту.

— То медвяницкий староста, — пояснил Семен.

— Но при чем же здесь Медвяное?

— При том, — спокойно ответил Семен, — что там вчера все и случилось… Да, несладко им от того Медвяного!

По рассказам Горули, Куртинца, а затем и по признанию, сделанному самим Матлахом уже в наши дни суду, мне ясно рисуется теперь не только событие в Медвяном, о котором идет речь, но и то, что предшествовало этому событию.

Это было вскоре после того, как в Германии к власти пришел Гитлер.

В Чехословакии внешне все как будто оставалось таким, каким было и год и три назад, но с каждым днем яснее становились планы германского фашизма, все настойчивее звучали требования реакционных партий и их газет спасти страну от большевизма и поставить компартию вне закона; усилились гонения на коммунистов, подняла голову нацистская партия судетских немцев с ее вожаком Генлейном.

Однажды, когда Матлах находился в Ужгороде, у него в гостиничном номере собралось несколько человек. Были здесь журналист официальной правительственной газеты, приехавший из Праги, пан Поспишил; социал-демократический лидер в нашем крае Ревай; сам Августин Волошин, униатский священник и воинствующий глава украинских буржуазных националистов, человек с лисьим личиком и спрятанными за стекла очков колючими глазами, и, наконец, пан превелебный Новак, молчаливо сидевший в стороне, но внимательно прислушивающийся к тому, что говорили другие.

Вот история жизни и дел этого человека.

Старший наследник обширнейших лесных угодий и виноградных плантаций, Стефан Новак, носивший в молодости отцовскую фамилию Балог, был любимцем отца, человека с крутым нравом, жестокого и беспощадного.

Отец хотел сделать из старшего сына себе преемника, но Стефана, проучившегося до двадцатилетнего возраста в Будапеште, влекла к себе политическая карьера. Однако с отцом спорить было невозможно. Внешне Стефан смирился, стал вникать в дела, которые вел отец, но, нахватавшись в Будапеште либеральных веяний, считал, что отец ведет свои дела слишком грубо, старомодно, прямолинейно, а надо бы их вести гораздо тоньше, не раздражая до такой степени «малых сих», которых сам Стефан в глубине души ненавидел и презирал ничуть не менее, чем презирал и ненавидел их старый Балог.

Революция 1905 года в России отозвалась и в наших Карпатах. В Ужгороде, Мукачеве, на солерудниках в Солотвине прокатилась волна забастовок и демонстраций солидарности с русскими братьями. Крестьяне жгли помещичьи усадьбы. Батраки пытались сжечь и усадьбу Балога, но подоспевшие правительственные войска погасили огонь. Самого Балога спасти им не удалось, он был зарублен ненавидящими его селянами.

Выступления рабочих, батраков были жестоко подавлены. Наступило «умиротворение». Но Стефан Новак прекрасно видел и понимал, что умиротворение — кажущееся, что ненависть лесорубов, батраков и селян, с которыми ему пришлось теперь самому сталкиваться, горит в них с еще большей силой. И Стефан Балог обратил свой взор с карьеры светского политика, на карьеру политика духовного.

В один прекрасный день Стефан заявил, что он отказывается от наследства, нажитого с такой жестокостью отцом, в пользу младшего брата, так же как отказывается от фамилии отца и берет себе фамилию матери — Новак.

Этот поступок произвел не малое впечатление во всех слоях общества, а в селах о Стефане Новаке заговорили как о человеке праведной и даже святой жизни.

Священником Новак стал, проучившись несколько лет в Риме, а затем долгое время служил при святейшем отце, папе римском, в коллегии, которая ведала делами в нашем крае и Галиции. Но за святыми делами пан превелебный Новак не забывал об отцовском наследстве, отказанном младшему брату. В сущности говоря, он оставался попрежнему владельцем всех этих богатств и, соблюдая осторожность, чтобы никто не дознался, помогал брату приумножать их.

Возвратился пан превелебный на родину только в 1920 году в свите первого, назначенного североамериканским президентом Вильсоном, губернатора Подкарпатской Руси Григория Жатковича.

Новак мог бы занять одно из главных, а может быть, и первое место в епископстве, но он не был человеком тщеславным. Он был верным слугой Ватикана, взявшего на себя миссию спасти человеческие души от «красной опасности». Нет, не для епископской мантии приехал он на родину. Занимая скромную должность сначала профессора в семинарии, а затем и просто священника, Новак стал глазами и ушами Ватикана в Подкарпатской Руси, тайно вмешиваясь, через служивших ему и за страх и за совесть людей, во многие области жизни края.

— Да, — признавался впоследствии Новак, — я был тайным политиком, но когда я увидел, что все наши усилия ни к чему не приводят, что, несмотря на демократические свободы, с каждым днем, с каждым месяцем все больше и больше людей обращают взоры душ своих к учению коммунистов, я счел святым долгом своим стать еще и явным политиком.

Неожиданно для прихожан пан превелебный Новак уехал в Рим. Возвратился он через месяц и вскоре открыто объявил себя сторонником националистов.

То, что Новак связал себя с националистами, несколько озадачило многих знавших превелебного, а Матлах осмелился даже заговорить об этом с духовным отцом во время одного из своих визитов к нему.

— Вот уж не гадал, отче, — осторожно, с притворной наивностью произнес Матлах, — не гадал, что вы украинец.

— Кем же я должен был быть, по-вашему, сын мой? — нахмурившись, спросил Новак.

Матлах замялся.

— Не скажу… Но як бы вы пошли в аграры или в иную партию…

— Я иду с теми, кому всевышним ниспослана сила для борьбы с ложным учением коммунистов.

— А аграры что, отче? — удивился Матлах.

Новак вздохнул.

— У них нет ее. Они бессильны овладеть душой народа и сделать его единым. Что может сказать аграрий неимущему? Ничего. А приходим мы и говорим: «Ты украинец, и твой сосед украинец. У вас одна кровь. И нет ничего превыше того, что вы украинцы». А кровь, сын мой, пьянит людей, человеку ведь сладко мнить себя избранным… Только дух национализма по воле божьей способен объединить имущего и бедного и стать противоядием коммунистической доктрине. Национализм спас Германию от красных, и ему одному суждено провидением спасти от них весь мир.

…Теперь у Матлаха в номере сидел хотя и новоявленный, но быстро пошедший в гору деятель националистической партии Августина Волошина.

Разговор шел о все нарастающих в республике беспокойстве и тревогах, вызванных притязаниями Гитлера в Чехословакии.

— Конечно, — говорил Поспишил, — у пана Гитлера есть претензии к нашей стране. Больше того: весьма возможно, что дело не ограничится Судетами. Но… пока ведь ничего официально не объявлено, и, в конце концов, всегда можно договориться!.. Нас должны беспокоить симптомы более опасные; я имею в виду, господа, тенденцию к сближению с Москвой. Число сторонников такого сближения растет с каждым днем. Я недавно возвратился из поездки в Соединенные Штаты и имел честь беседовать с ответственными лицами, внимательно следящими за тем, что происходит у нас, и они обращали мое внимание именно на эту опасность.

— Но позвольте! — заметил Ревай. — Господин Рузвельт, новый президент, сам идет на сближение с русскими!

— Но к власти может прийти и новый президент, — многозначительно ответил Поспишил, — а кроме того, коммунисты у них, к счастью, не так сильны, как у нас.

— Послухайте, пане, — вмешался Матлах. — Мне все равно, Бенеш, или Гитлер, или еще кто другой, лишь бы крепко было и дела шли.

— Я бы попросил, пане Матлах, — насупился Ревай, — в нашем присутствии не ставить на одну доску Гитлера и пана президента.

— Пустое! — махнул рукой Матлах. — Як мы будем друг с другом в прятки играть, добра не выйдет. Я и против пана Бенеша ничего не буду иметь, если вы мне вот что скажете: может ли он у нас коммунистам раз и навсегда горло заткнуть, как то сделал у себя Гитлер, или нет?

— Это можно, а главное, необходимо! — внезапно для остальных твердо произнес молчавший до сих пор Новак. — Мы на краю пропасти, и только одно может нас, с помощью всевышнего, спасти от падения — огонь и меч против коммунизма, огонь и меч!.. Правительство и пан президент должны услышать не голос депутатов и лидеров партий, а голос самого народа, молящего избавить его от коммунистов.

— Да, да, — подхватил журналист, — вы опередили меня, духовный отец, именно об этом я и хотел сказать: требование самого народа — и тогда успех обеспечен.

— А если народ — сам коммунист, тогда что? — спросил, прищурясь, Матлах.

— Это клевета на народ! — произнес Волошин.

— Э, пан отец! — усмехнулся Матлах. — Не будем играть в прятки, вы же хорошо знаете, як выборы проходят. У кого голосов больше: у вас или у коммунистов?

— Да, это так, — вздохнул Поспишил, — надо иметь мужество смотреть правде в глаза. Коммунисты имеют, к сожалению, много сторонников, и, несмотря на все ограничения, особенно велико их влияние здесь, в вашем крае. Именно поэтому, пане Матлах, нужно, чтобы все и началось отсюда, из цитадели этих смутьянов. Все мы, — гость обвел взглядом присутствующих, — люди разных партий, решили объединить свои усилия. И, зная, пане Матлах, что вы один из влиятельных хозяев на Верховине, решили обратиться и к вам. Цель наша одна.

— Моя цель, — сказал Матлах, — чтобы порядок был и чтобы коммунистам горло заткнуть.

Гости разошлись затемно, довольные друг другом и тем планом, который они приняли на своем совещании. План был задуман хитро и очень пришелся Матлаху по душе. Вернувшись домой, в Студеницу, он немедленно принялся действовать.

Проговорился ли как-нибудь ненароком сам Матлах или его доверенные были неосторожны, но Горуля и его товарищи, заметив таинственную возню матлаховских людей и аграриев в селах, стали дознаваться, в чем дело, и в один прекрасный день из Студеницы в Мукачево к Куртинцу явился Горуля.

— Чув, Олекса, что затевают? А? Не чув еще? — быстро заговорил Горуля, едва Куртинец ввел его в свою комнату и закрыл дверь. — Садись и слушай, про что мы там, у себя, дознались. На сбор людей созывают.

— Кто созывает? Каких людей? — придвинув поближе к Горуле стул, спросил Куртинец.

— Да аграры там — Матлах, кажут, еще пан Волошин с ними. А кого созывают? Самую сельскую бедноту с нашей округи. Уже Федора Скрипку подговаривают делегатом идти, обещают недоимки снять. А главное, ты слушай, Олекса, чего хотят: хотят, чтобы на том сборе люди подписали лист до пана президента против нашей партии, ну и еще, чтобы призвали другие округа такие сборы провести.

— Так, так, — нахмурился Куртинец и встал со стула. — Ничего, ловко, очень ловко придумано! И ведь не хозяев созывают, а бедноту. Глядите, пане президент, беднота требует запрета компартии! И, наверно, выбирают таких, у которых недоимки как петля на шее.

— То правда, что таких! — с отчаянием вырвалось у Горули.

Куртинец в волнении заходил по комнате.

— А где будут собирать и когда?

— Пока еще не дознались. Но есть думка, что на той неделе в Медвяном.

— В Медвяном? — переспросил Куртинец. — Место выбрали удобное.

— Да, уж ничего не скажешь, — мрачно согласился Горуля. — Там их сила. Все в руках держат! — И вдруг воскликнул с упорством: — А сбора того мы все равно не допустим! Дознаемся, кто делегаты, до каждого из них пойдем и отговорим, ни один на сбор не явится, вот увидишь!

Горуля даже повеселел при мысли, что предстоит нелегкое дело, за которое ему не терпелось взяться. Он взглянул на Куртинца, ожидая одобрения, и был очень разочарован, когда Куртинец сказал:

— Сбор должен состояться, Ильку, и срывать его ни в коем случае нельзя. Думаю, что и краевой комитет согласится со мной.

— Это как? — рванулся с места Горуля, но Куртинец положил ему руку на плечо и усадил обратно на стул.

— Ты горячку не пори и не торопись, пожалуйста. Что толку с того, что мы сорвем этот сбор? Другой и в другом месте организуют. Так ведь?

— Ну, так, — с неохотой произнес Горуля. — А нам сейчас что, в сторонке сидеть и богу молиться?

— Нет, — сказал Куртинец, — нам надо быть на том сборе.

Горуля усмехнулся:

— Так нас с тобой туда и пустили!

— Их дело — нас не пускать, а наше дело — там быть.

…Сбор и в самом деле был назначен в Медвяном, одном из самых глухих верховинских сел, где все и всех держал в своих руках староста Стефан Казарик, родной брат профессора Казарика, редактора знаменитого «Независимого еженедельника».

Люди должны были сойтись в воскресенье в корчме, и уже накануне из Ужгорода и даже из самой Праги приехали корреспонденты газет и два окружных налоговых чиновника, которые должны были тут же, на месте, выдавать прибывшим селянам, участникам сбора, свидетельства о том, что за ними больше не числится налоговых недоимок. Приехал ночью тайком и Лещецкий с уполномоченным социал-демократической партии. Они засели в доме старосты и никуда не показывались, чтобы не давать никому повода говорить, будто сбор заранее организован. По той же причине оставался у себя дома и Матлах: в сборе не должны были принимать участие зажиточные хозяева.

Ранним воскресным утром в Медвяное стали сходиться никем не выбранные, но зато тщательно отобранные Матлахом и его подручными «делегаты». Это были люди, которых нужда уже давно довела до тупого отчаяния. Положение у них было хуже, чем у жебраков. Жебраки просыпались утром с надеждой, что где-нибудь сегодня удастся найти работу или получить подаяние, а у этих не было и такой надежды; замученные голодом, налогами, они все еще цеплялись за жалкие клочки земли; хотя эти клочки не только не кормили их, а, наоборот, выматывали последние силы, но все же это была «своя земля», и они считались ее хозяевами.

Теперь эти «хозяева» шли из своих сел на сбор в Медвяное, не зная даже толком, зачем их туда созывают. Влекло только одно — обещание, что будут сняты измучившие их недоимки, а ради этого они готовы были пойти на край света.

Сквозь небольшое, тусклое оконце, глядевшее на сельскую площадь Медвяного, Горуля видел, как прошли к корчме Федор Скрипка из Студеницы, Василь Иончук из Потоков, Михайло Лемак из Черного. Их встречали какие-то юркие люди, о чем-то спрашивали и только после этого пропускали в корчму.

Горуля и Куртинец жили в Медвяном уже третий день. Вместе с ними пришел в Медвяное Франтишек Ступа из Праги. Это был человек мужественный, веселый и на редкость одаренный. Адвокат по профессии, он в то же время пользовался широкой известностью как один из лучших писателей республики. Большинство его романов повествовало о судьбе нашего края, жизнь которого Ступа хорошо знал. Каждое лето он появлялся у нас в горах, подолгу жил среди лесорубов и пастухов, исходил все горные округи пешком. В селах его считали своим человеком и были рады, когда он там появлялся.

Несмотря на свою славу романиста, Ступа не бросал адвокатуры. В Праге у него была контора, которая вела защиту почти на всех процессах, затеянных против коммунистов. Судьи и обвинители нервничали, если знали, что он должен выступать на процессе.

С Куртинцом Ступу связывала старая дружба, и в Медвяное он приехал с намерением послать отсюда корреспонденцию в «Руде право». Добрались они в село не проезжей дорогой, а кружным путем, перевалив через крутую гору по охотничьей, хорошо знакомой Горуле тропке. Их приютил у себя в хате медвянецкий кузнец, с которым обо всем было договорено заранее, и никто даже подозревать не мог, что у кузнеца вот уже третий день гости. Но зато гости знали все, что творится в Медвяном; знали они даже и о том, что в корчме на столах стоят бутылки с палинкой, тарелки с нарезанными кусками сала и хлеба и что корчмарь предупреждает делегатов:

— Это, люди добрые, уж после обора. Як сбор закончится, тогда и выпьемо и закусимо.

Все новости сообщала Куртинцу и Горуле дочка кузнеца Марийка, служившая у корчмаря нянькой. Это была очень быстрая и смышленая для своих двенадцати лет девочка. Последний раз она прибежала в хату уже около полудня и сказала:

— До самого Васька (так звали корчмаря) пан превелебный приехал! Сидит на хозяйской половине, а с ним староста.

Горуля и Куртинец переглянулись.

— Какой из себя пан превелебный? — спросил Куртинец.

— Худой, высокий, — стала объяснять Марийка, — а обличье маленькое. — Она сложила вместе два своих кулака: — Вот такое обличье.

— Новак, — заключил Куртинец, — волошинский златоуст, так и есть! Церковных проповедей ему оказалось мало, вот он и открыто ввязался в политику. Его теперь везде посылают, где только бывает жарко.

— Что, я чувствую, дело осложняется? — спросил по-чешски Франтишек Ступа. Он сидел на лавке, подобрав под себя ноги, и читал книгу.

— Нехорошо, — покрутил головой Горуля.

— А на меньшее и нельзя было рассчитывать, — произнес Куртинец.

— Не будем унывать, товарищи, — сказал Ступа. — Чем защищеннее крепость, тем ее интересней брать. А мы ее возьмем! — Он спустил ноги с лавки, сунул книгу в карман и, поглядев сквозь очки на Марийку, опросил:

— Что, много народу собралось?

— Богато, — сказала Марийка, — и места уже нема!

— Но для нас найдется?

Девочка кивнула головой и поправила хусточку.

— А ты не боишься, Марийко? — спросил ее Куртинец.

— Ни, пане! — ответила она. — Мне тато наказал, чтобы я ничего не боялась.

Куртинец и Ступа улыбнулись, и Марийка ответила им улыбкой.

Корчма была набита битком. Люди тесно сидели на скамейках за столами и, вытянув шеи, слушали, что говорил им высокий человек в суконном, наглухо застегнутом сюртуке. Это был новоявленный златоуст Августина Волошина, пан превелебный Новак. Он стоял, опершись руками о спинку стула, перед корчмарской стойкой, за которой теперь вместо корчмаря восседал избранный сбором президиум.

Федор Скрипка чувствовал себя не в своей тарелке, сидя рядом с медвянецким старостой Казариком и каким-то городским паном. Но он тянулся изо всех сил и старался придать своему лицу значительное выражение. Это удавалось ему с трудом, и то лишь потому, что он не сводил глаз с сидевших за отдельным столиком налоговых чиновников. Впрочем, не один Федор Скрипка смотрел в их сторону.

На столе перед чиновниками лежали книги с разграфленными страницами и стопка сданных делегатами бумаг. Каждый раз, когда один из чиновников протягивал руку к стопке и начинал что-то записывать в книгу, у Скрипки екало сердце: «Мое, або еще не мое?»

Ему до смерти хотелось избавиться от замучивших его недоимок, но в то же время на душе было нехорошо, смутно, совестно. «Ох, матерь божья!..» — шептал старик и, обессилев от внутренней борьбы, впадал временами в оцепенение.

Между тем голос Новака крепчал, его слышала даже выставленная старостой Казариком охрана у дверей корчмы.

— Братья, я пришел к вам сегодня не для того, чтобы звать вас к смирению, и не для того, чтобы успокоить вас; наоборот, я пришел вложить в ваши руки меч. Да, да, меч! — повторил он, уловив движение среди слушающих. — Меч, который с благословения святейшего папы вы должны опустить сегодня на головы мнимых друзей ваших. Нет для человека ничего опаснее мнимого друга; лучше видеть злобу врага, чем его улыбку, лучше слышать его угрозу, чем обещания. И если вы спросите, кто же эти мнимые друзья наши, от которых мы должны спасти себя, я отвечу, — пан превелебный сделал паузу, — коммунисты!

Люди шелохнулись. Даже Скрипка отвел глаза от чиновников и уставился на выбритый морщинистый затылок Новака.

— Если бы не коммунисты, — продолжал Новак, — мы, украинцы, давно бы имели свою автономию, а мудрость наших правителей нашла бы путь, чтобы вести народ из нужды к достатку. У нас царил бы мир и согласие, брат не шел бы на брата, сосед на соседа.

Сидевший рядом со Скрипкой староста кашлянул, и в самом дальнем углу корчмы, как солдат по команде, вскочил тощий селянин.

— Правду кажете, отче духовный! — выкрикнул он. — Коммунисты головы людям дурят! Нельзя терпеть!..

Скрипка заметил, что староста кивнул головой, и селянин мгновенно сел, словно нырнул в воду.

— Нельзя больше терпеть, братья! — подхватил Новак. — Это уже поняли многие, присоединим и мы к ним свой голос, святой отец благословляет нас. Скажем пану президенту и правительству; требуем запретить партию коммунистов!

— Давно пора! — отозвался кто-то, а за ним другой, уже посмелее:

— А може, и в самом деле лучше станет, если без коммунистов?

— Дожидайся! — послышалось вдруг в ответ. — Як беда какая, кто за нас встает?

Новак недоуменно оглянулся на старосту. Казарик и сам был встревожен. Он вскочил со своего места, стукнул три раза ладонью по стойке и крикнул:

— Потише! Прошу потише! Вы же людям мешаете расчет делать! — и кивнул в сторону склоненных над книгами финансовых чиновников. — Не дай боже, что спутают от такого шума, вам будет нехорошо!

Опытные руки медвянецкого старосты привычно натянули вожжи. Шум мгновенно стих, и наступила неловкая, тяжелая тишина. Федор Скрипка даже зажмурился. Но тишина длилась недолго. Послышались какие-то неясные голоса. Староста, Скрипка и все, кто сидел за стойкой, обернулись к завешенному рядном проходу, ведущему из жилой половины дома в корчму. Люди поднимались со скамеек, вытягивали шеи, пытаясь разглядеть, что там происходит. Староста вскочил с места и бросился к проходу. Но было уже поздно. В корчму вошли Куртинец, Горуля и Франтишек Ступа.

— Кто такие? — забегая вперед, преградил им дорогу староста. — Сюда нельзя!

— Почему нельзя? — усмехнулся Куртинец, отводя от себя руку Казарика. — О нас говорят, мы и пришли послушать.

— Пан депутат! — узнав Куртинца, вмешался Новак, и лицо его побурело от злости, и подбородок дрожал. — Вас никто не приглашал. Вы должны удалиться отсюда.

— Пан отец, — ответил Куртинец, — я уйду только в том случае, если меня попросит об этом хозяин. А хозяин здесь не вы, и не староста, и не корчмарь. Хозяин — вот!

Куртинец обернулся к настороженно притихшим селянам и снял шляпу:

— Доброго здоровья!

— Здоровым будь!

— От себя и от товарищей прошу дозволенья нам остаться здесь. Как скажете, так и будет.

Смущенное молчание встретило эти слова. Потом начали шептаться.

— Не надо, мы и без них, — говорили одни.

— А может, то не беда, — мялись другие. — Пусть остаются, слава богу, мы каждого знаем…

«Делегаты» были растеряны и озадачены. Ими владели сейчас два противоречивых чувства: с одной стороны — страстное желание избавиться от недоимок, а с другой — совестно было перед пришедшими. Уж что-что, а случится какая беда или несправедливость, коммунистов звать на помощь не надо: они сами тут как тут. Начнут лютовать экзекуторы, кто против этого голос поднимет? Правду надо сказать в очи — кто ее скажет? Коммунисты. Память крепко хранила и девятнадцатый год, когда коммунисты делили между селянами отнятую у панов землю. Ох, и доброе было время!..

Куртинец терпеливо ждал, отлично понимая, что творится в душах сидящих перед ним селян.

— Я же знаю, — наконец сказал он, — что мы нежеланные здесь гости. Но давайте по справедливости. Нас, коммунистов, тут судят, — но слыханное ли дело, чтобы на суд не пускали подсудимого?

— Здесь не суд, пане депутат! — громко произнес Новак.

— Нет, суд, — ответил Куртинец, — и вы выступали в роли прокуроров. Теперь слово за нами.

— А что, правду говорит, — послышались голоса. — Надо по совести.

— Одного послушали, треба и других послушать.

Люди задвигались, потеснились, чтобы дать место пришедшим.

Совсем растерявшийся было Казарик пришел в себя.

— Сбор дальше продолжать неможно! — выкрикнул он. — Я закрываю сбор!

— Не торопись, — прервал Казарика Горуля. — Не твоя воля. И про это надо сначала у хозяев спросить, как хозяева скажут. Эй, люди добрые! Есть у меня думка: сбор не закрывать, а продолжать его, поскольку дела ведь и не решили.

— Не закрывать! Не закрывать! — пронеслось по корчме.

И как ни изворачивался медвянецкий староста и как ни стращал пан превелебный селян божьим гневом, люди стояли на своем.

— Продолжать сбор! — кричал громче других Федор Скрипка.

А между тем Новак и Казарик, пошептавшись, внезапно изменили свою тактику. Они призвали собравшихся к спокойствию, заняли свои места в президиуме, и председательствующий Казарик даже предоставил слово Куртинцу, но тут же, как бы между прочим, обратился к налоговым чиновникам:

— А вас, Панове, прошу продолжать свою работу, чтобы, як закончится сбор, все было готово, у людей дороги дальние.

Точно шелест пронесся в корчме и затих в дальнем углу.

Куртинец вышел на пятачок перед стойкой и, раньше чем начать говорить, неторопливым взглядом обвел лица глядевших на него селян. Некоторых он узнавал и улыбался им как старым знакомым. Разум и сердце подсказывали ему, что тό, о чем он должен был говорить с людьми, требовало не горячности красноречия, а разъяснения, и он начал свою речь спокойно, хотя и давалось ему спокойствие нелегко.

— Я не слышал, о чем говорил (вам тут отец Новак, — произнес Куртинец, — но я знаю, зачем вас собрали в этой корчме, знаю, какое письмо к пану президенту вас хотят заставить подписать, знаю, почему стоит на этих столах палинка и для чего приехали сюда паны податные чиновники. Давайте, люди добрые, по-хозяйски разберемся, почему все это панство теперь из кожи лезет вон, чтобы добиться от правительства запрета нашей партии коммунистов. Они ведь и раньше ненавидели нас, мы и раньше им поперек дороги стояли своей народной правдой. Уж не случилось ли что-нибудь такое, что заставляет их идти на все, лишь бы убрать коммунистов с дороги? Да, случилось.

Куртинец сделал паузу. Несколько селян, отодвинув от себя тарелки с салом, налегли локтями на столы, чтобы лучше слышать. Скрипнул стул под Новаком, и Горуля, наблюдавший за медвянецким старостой, заметил, как у того заблестел выступивший на висках пот.

— Да, случилось, — повторил Куртинец. — С тех пор как Гитлер пришел к власти в Германии, опять оттуда дохнуло войной, как холодом из погреба. Теперь уже и малый хлопчик скажет, кто угрожает Чехословакии. А что такое война? — я спрошу вас, люди. Вспомните, что такое война для трудового народа? Может быть, она нужна, — Куртинец обвел взглядом собравшихся, — Федору Скрипке из Студеницы или Михайлу Лемаку из Черного? Ведь это на ваши, а не на панские плечи ляжет она тяжелой бедой… Есть только одна сила в мире, которая может заставить Гитлера убрать со стола руки: эта сила — дружба нашей республики с Советским Союзом, великой страной, которой не нужны ни чужие земли, ни чужое богатство. Мы, коммунисты, ведем и до конца будем вести борьбу за эту дружбу. Мы требуем от правительства, чтобы оно признало Советский Союз и заключило с ним договор о дружбе, — Куртинец обернулся к Новаку, — а это как раз и мешает некоторым партиям, пан отец, мешает потому, что Гитлер приказал им расчистить для него дорогу. Работа довольно трудная, грязная, но зато хорошо оплачиваемая.

Новак побледнел. Задергалась в тике его верхняя тонкая губа.

— Вы клевещете, пане депутат! — грозно произнес Новак и поднял глаза к потолку. — Бог свидетель, что вы клевещете.

— Отче! — крикнул Горуля. — Як конокрада поймают, он тоже говорит: «Бог свидетель, то не я коня украл». Что, не так?

Грянул хохот.

— Так! Правда!

— Ох ты, Горуля, как скажешь!..

Куртинец выждал, и когда стал затихать смех, опять послышался его голос, но звучал он теперь насмешливо:

— Как видите, неспроста вас собрали здесь и неспроста вам обещают снять недоимки. Но не случится ли с недоимками то же самое, что случилось в селе Великом с башмаками перед выборами в парламент?

— И у нас так было, — поднялся с места мрачного вида селянин, — в Черном. Аграры приехали, пообещали сапоги каждому, кто свой голос отдаст за аграров; ну, нашлись такие, что и польстились, мерки у них поснимали.

— А башмаки где? — опросил Куртинец.

— Нема, так и не дали.

— У вас башмаки! — выкрикнул кто-то из дальнего угла. — А у нас тенгерицу по полмешка за голос!.. Да что тенгерицу или башмаки — жизнь добрую сулили, — а где она, та добрая жизнь?

И пошло. Начали припоминать, какая партия что обещала, да все оказывалось обманом.

Куртинцу нелегко было снова овладеть вниманием слушателей.

— Ну, хорошо, — продолжал он, когда шум наконец стих, — я даже допускаю, что на этот раз действительно снимут недоимки, — и за эту подачку, от которой все равно легче вам не станет, потому что на будущий год запишут больше, за эту подачку хотят купить вашу совесть. Они хотят натравить трудовых людей на коммунистов, чтобы в Праге пан президент мог сказать: «Смотрите, сам народ требует запрета коммунистической партии». Вот и выбирайте, о чем писать президенту, что требовать: войны или мира, запрета компартии или свободы для нее?

Задвигали столами, скамейками. Староста Казарик барабанил руками по стойке, кричал:

— Тише! Прошу потише!

Но его уже никто не слушал. Корчма гудела теперь на все лады. С места вскочил пожилой селянин Михайло Лемак.

— Люди! — закричал он. — Люди! Это я скажу! Тут пришел до нас пан Ступа. Мы все его знаем, добрый человек. Так пусть и он нам что-нибудь скажет, а?.. Ну, как там у них, в Чехии або на Словатчине люди думают? Просимо, пане Ступа!

— Просимо, просимо! — поддержали Лемака.

Ступа поклонился и вышел.

— Я всегда говорю только то, что думаю, и только о том, что знаю. Знаю я, что вас хотят купить, и притом, — он покосился на налоговых чиновников, — дешево и подло, и думаю, что это не удается. Фашизм заносит руку над Чехословакией. Пока это еще облачка над Судетами. Но если не принять меры во-время, нависнет над чехами, русинами, словаками черная, страшная туча. Нашей стране сейчас больше, чем когда бы то ни было, нужен верный и бескорыстный друг, такой, какой бы не предал, не изменил, с кем можно стоять рядом в годину опасности. Нам не надо искать его, он есть, он готов протянуть нам свою дружескую руку — это Советский Союз.

А кто же видел, чтобы человек держал дверь запертой перед верным другом, а распахивал ее, чтобы позвать в дом недруга, грабителя и убийцу?! Думаю, что и вы такого человека еще никогда не видели.

Меня тут спросили, чтό думают обо всем этом в Чехии и Словакии. Мне пришлось говорить с простыми людьми в Братиславе, Праге, Пльзене, Кошице. Они думают то же, что и вы, товарищи! Они хотят работы, хлеба, мира, но не фашизма!

Опять люди задвигались, заговорили.

Налоговые чиновники ерзали на своих местах и с опаской поглядывали на возбужденных селян.

Новак попытался выскочить на жилую половину, но его остановил в проходе Горуля и смиренно сказал:

— Оставайтесь здесь, отче. Я уж вас, так и быть, постерегу, чтобы ничего дурного не случилось.

…Письмо писали всем сбором. У налоговых чиновников взяли перо и бумагу. Секретарем выбрали Горулю, хотя тот всячески и отказывался.

А ты не гордись, ты только записывай, что народ скажет, — наскакивал на Горулю повеселевший Федор Скрипка, испытывая теперь большое душевное облегчение, что не принял он греха на свою совесть.

Горуля сидел теперь за стойкой и старательно выводил на листе бумаги то, что диктовал ему сбор:

«…Хотим, пане президент, чтобы стояла у нас крепкая дружба с Советским Союзом. А коммунистов пусть никто и не вздумает трогать. Требуем, чтоб им дана была полная свобода. И прогнать надо не коммунистов, а тех злодеев, что Чехословатчину Гитлеру продают. Так народ хочет».

Письмо подписали сто тридцать четыре человека. И Матлаху было отчего прийти в ярость. Через неделю прошла волна таких же сборов в других округах. На столе у пана президента росла и росла кипа писем — таких же, как то, что прислал ему медвянецкий сбор…

Назад: 29
Дальше: 31

Загрузка...