Глава 4 ЛЕЧИТЬ И КАЛЕЧИТЬ
Человек — извечная жертва своих же истин.
Шота Руставели
Паутина креплений должна была стать защитой для шлейфов, которые подключали двигатель к бортовому компьютеру болида. Компьютер, правда, был предназначен совсем Для других целей. Его пришлось собирать практически заново. Но и эта работа входила в указанный Зверем срок.
Жизнь в лагере текла теперь по двум колеям, между которыми происходило постоянное, на первый взгляд абсолютно беспорядочное сообщение. С одной стороны, продолжалась работа по обустройству людей на Цирцее. С другой, днем и ночью готовили к старту боевой болид. Ни для кого не было секретом, что Гот попробует добраться до Земли. И все прекрасно понимали, что вероятность успеха этой затеи стремится к нулю. Нужно было жить дальше. И невозможно было не думать: а вдруг…
Зверь произвольно выдергивал людей из разных смен. Днем он почти всегда работал с Пенделем и тремя бойцами, оставшимися в отделении. Вечером, ночью и утром брал тех, до кого дотягивался:
— Сегодня нападений не будет.
И двое из четверых часовых отправляются в ремонтный цех.
Гот запретил. Попытался запретить. В короткой и злой стычке, почти безмолвной, но наэлектризовавшей весь лагерь, майору пришлось уступить.
— Ты хочешь успеть? — поинтересовался Зверь, не дослушав командира.
Вопрос подразумевал ответ. Либо да, либо нет.
Зверь, впрочем, настаивать на ответе не стал. И так все ясно.
— Позволь мне решать, кто и как будет работать.
Он снова изменился. Пендель утверждал, что именно таким был сержант на строительстве нефтяной вышки. С ней управились за семь недель. Но буровую собирали из готовых деталей. А здесь приходится использовать то, что есть под рукой. Жуткий конструктор. Если бы за это взялся кто-то другой, не Зверь, Гот, пожалуй, не рискнул бы довериться.
А Зверю ты веришь?
Сложный вопрос. Но этот, по крайней мере, знает, что делает. И снова становится понятно, что же подтолкнуло тогда, еще в самом начале, дать ему именно такое прозвище.
Ведь Зверь же. Не назовешь иначе.
Ула права, люди его любят. А сейчас, не слыша в свой адрес ничего, кроме ругани, непрерывно понукаемые, работающие на износ люди его не то что любят — боготворят. По-собачьи. Без рассуждений. Ночью или днем, в любое время суток, каждый готов сделать все, что прикажет этот…
Интересно, если он прикажет прыгать со скалы, головой о камни. Прыгнут?
Сложный вопрос.
— Ты слушай, Гот, слушай! — наставительно советовал Азат, когда ему случалось пересечься с майором в одной точке пространства. — Пендель со Зверем говорят на чистейшем русском. Только на русском! И ведь все их понимают.
Дитрих не стал бы с полной определенностью утверждать, что язык, на котором общались в ремонтном цехе, был русским. Уж во всяком случае, литературным русским он не был. Это был, если можно так выразиться, международный русский.
Да хоть китайский, не все ли равно? Главное, что работали.
Четыре дня. Отдельные детали паутины готовы к сборке. Пришло время отправляться к двигателю и заканчивать работу уже там. На месте. Заканчивать работу по монтажу креплений. Дело за бортовым компьютером болида. Что там говорил Зверь?
Прыжки невесть куда, да еще на чужой машине меня не прельщают.
На чужой — конечно. Но дайте ему возможность… пообщаться? Да, пожалуй, именно так, дайте ему возможность пообщаться с болидом, и машина вполне может перестать быть чужой для Зверя. Это более чем вероятно.
Однако кроме него некому. Если бы Кинг был здоров!
— Ах, если бы Кинг был здоров, — Мягкий, сочувствующий голос, такой сочувствующий, что злость брала.
В последние дни эта его привычка стала раздражать Гота. Зверь исчезал и появлялся слишком неожиданно. И незаметно. Тенью из глубоких ночных теней. Призраком — в сумерках. Слепящим маревом в самый разгар дня. Вот и сейчас соткался из полутьмы и яркого света в дверях ангара.
Гот вдруг услышал тишину. Снаружи доносились голоса, там снаряжались грузовые вертолеты, которые должны были доставить детали паутины к двигателю. Там были люди. Там был свет. А здесь, в ангаре, тихо. Два человека и машины.
Спящие?
Зверь обошел майора. На миг солнце осветило его лицо. Снова улыбка. Усмешка.
Насмешка.
— Мысль не лишена приятности. От меня будет больше пользы в кратере, а с компьютером лучше справится Кинг. Да и ты перестанешь оглядываться через плечо: когда же Зверь займется устранением свидетеля?
Насквозь видит. И вызывающе демонстрирует это. Хотя что там особо видеть? Мысли Гота сейчас полностью в рамки Зверя укладываются. И это тоже раздражает.
— Кинг болен.
«И ты прекрасно знаешь об этом. Так какого черта?! Хочешь лишний раз подчеркнуть свою незаменимость? Я прекрасно осознаю ее, и тебе совершенно незачем портить мне настроение… сержант».
— Я могу вылечить его. Мне потребуется время на то, чтобы проверить безопасность ущелья, куда будет перенесен лагерь…
— Ты можешь… что?
— Хм, майор, раньше за тобой не водилось привычки перебивать.
Бешенство доходит до критической точки. До предела. Зверь знает, где предел. Лучше самого Гота знает Он специально делает это: выводит из себя. Зачем?
— Я могу вылечить Кинга.
— Но? — вопросительно уточнил Дитрих. Внешне спокойно, хотя мало толку от напускного спокойствия в разговоре со Зверем.
— Никаких «но». Я просто пришел сказать тебе, что могу вылечить Кинга.
— В число твоих способностей входит и эта?
— Да.
— Где же ты был раньше?
Равнодушно пожал плечами.
— Раньше я об этом не задумывался.
— Вот как? — И ведь не врет, похоже. С него и вправду станется не подумать о том, что можно напрячься не для себя, а для кого-то другого. — В таком случае, может быть, ты и Джокера вылечишь? Тогда с безопасностью в ущелье разберется он. У Джокера это лучше получится. Так же, как у Кинга лучше получится переделать бортовой компьютер. А ты отправишься в кратер.
— Джокера? — Зверь прикинул что-то про себя. — Можно и Джокера.
Гот начал сомневаться в том, что его выводят из себя намеренно. Нет, кажется, Зверь, заработавшись, просто перестал подстраиваться под собеседника. Если даже он и делает это не задумываясь, после четырех бессонных суток немудрено подрастерять навыки.
— А Лонга и Петлю оставишь умирать? — поинтересовался майор, гася раздражение. За последнее время этим искусством он овладел в совершенстве. Бешеное напряжение, ощущение собственного бессилия, двойственная ситуация с… этим. А он, специально или нет, делает все, чтобы ситуация перестала быть двойственной, разрешившись в одном-единственном направлении.
— О Костыле речи вообще не идет? — вопросом на вопрос, в обычной своей манере.
— Костыля уже никто не вылечит. — Гот на секунду зацепился взглядом за взгляд. В черных глазах только скука и равнодушная снисходительность. — У него осталось два, от силы три дня.
— Быстро он.
Зверь ведь не знает о том, что Костыль совсем плох. И не знает о том, что остальные четверо проживут куда меньше. У них болезнь развивается иначе. Чуть-чуть иначе. У каждого со своими особенностями. А Зверь не знает. Он все это время почти безвылазно провел в цехе… И слава богу, что безвылазно, что не попадался на пути, не… Не напоминал о себе.
— Тридцать четыре дня. Не так уж быстро.
Если бы ты раньше вспомнил о том, что умеешь лечить…
— Десять минут до — это много или мало? — неожиданно и вроде бы не к месту напомнил Зверь. — Много или мало, если их достаточно, чтобы убежать, но недостаточно, чтобы убедить?
— Мысли читаешь?
— Бежать имело смысл. Убеждать кого-то было делом бессмысленным. Лечить Кинга нужно. Он полезен. Лечить Джокера… в общем, тоже нужно. Лечить Костыля — только зря тратить время.
— А Лонг и Петля?
— А зачем?
Вот сейчас бы и ударить. Но, во-первых, давать волю чувствам — последнее дело для командира. А во-вторых… во-вторых, подкупающая искренность и «врожденное, мать его, обаяние». Когда он был искренен? Тогда, во время последнего их человеческого разговора? Или сейчас, когда хочется вколотить ему в глотку эту снисходительную улыбку? И был ли он вообще хоть когда-нибудь искренен?
Нет смысла. Не отслеживается логика в происходящем. Зверю бы сейчас сторожиться, сейчас доверие завоевывать. Двойственность проклятую в свою пользу обернуть пытаться. Ведь он сможет, если захочет. Пока колеблется все на грани, еще не склонившись ни в одну, ни в другую сторону, он сможет. Всеобщее обожание тому наглядный пример. Зачем он делает… да что он вообще делает? О чем думает? Мысли Гота для него как на ладони раскрытой. А его собственные мысли, его система мышления, прямолинейная до глупости, анализу не поддается.
И это тоже раздражает.
— Зачем? — повторил Дитрих и поймал себя на почти зверской снисходительности в голосе. — Да затем, что четверо лучше, чем двое. От Кинга больше пользы, чем от тебя, когда дело касается электроники. От Джокера — в джунглях, а здесь кругом джунгли. Лонг и Петля ценны тем, что их больше. Ты, со всеми своими наворотами, не сможешь быть одновременно в двух местах.
— Если ты вернешься, плюс-минус два человека ничего для нас не решат.
— А если я не вернусь?
— Значит, ты погибнешь. И не один ли тогда хрен, что тут будет?
— Для вас — не один. С точки зрения здравого смысла, Зверь, четверо лучше, чем двое. Чувствам верить нельзя, конечно, но чувства здесь и ни при чем. Элементарная математика. Даже, пожалуй, арифметика. Наука самая что ни на есть точная. Да что с тобой разговаривать! — Гот отвернулся к своему болиду. — Можешь вылечить — лечи. Потом отправляйся в кратер. Отделение Пенделя все еще под тобой, больше людей я не дам. Выполняй.
— Слушаюсь.
Исчез. Вот только что был, и вот уже нету. В воздухе растаял.
Он доиграется так когда-нибудь. Но раздражение, сначала глухое, потом клокочущее, постепенно сходит на нет. Неприязнь к Зверю никуда не делась, а вот неприязнь к себе самому, к подвешенности собственной, она проходит. Есть три вида неприятных состояний: когда нужно принимать решение; когда не знаешь, как относиться к человеку; и когда знаешь, как, но не можешь себя заставить.
С решениями просто: принял и успокоился. С отношением так легко не получается. А с третьим вариантом, самым паскудным, довелось столкнуться в первый раз. Что ж, все проходит. И это пройдет. Сейчас уже можно признаться себе, что попал, так же, как все другие, под влияние Зверя. Что и для тебя нашлась у него личина. Не особо даже хитрая.
…я не притворяюсь
для простодушного майора, не лишенного готического романтизма, излишняя хитрость ни к чему.
Если хочешь, я могу быстренько нацепить личину, которая будет лично тебе симпатична до крайности.
Маска под маской. Сколько их у него? Столько же, сколько улыбок?
…я тебе верю
И непонятно, то ли восхититься этой тварью, которая играет своими-чужими образами с непринужденным изяществом, меняет обличья, как меняются картинки в калейдоскопе,
…в человека, который тебе верит, трудно стрелять…
то ли устыдиться собственной доверчивости. А Зверю ведь уже незачем притворяться. Вот они, рамки его мышления. Если Гот доберется до Земли и на Цирцею придет помощь, у убийцы будет неделя на то, чтобы снова скрыться. Если Гот до Земли не доберется, беспокоиться вообще не о чем. От самого Гота уже ничего и не зависит. Он пообещал отсрочку, и он свое обещание выполнит. Зверь понять этого не может, но знает, что именно так и будет.
Ладно. Хватит. Если Кинг действительно каким-то чудом поправится, все проблемы окажутся решены. Зверь проторчит в кратере вплоть до дня старта. С Готом они больше не пересекутся. И это к лучшему. Ни к чему лишний раз вспоминать собственную глупость и ругать собственную романтичность.
Черт побери! Насколько же легче стало дышать! Как раньше. Ну, или почти как раньше.
ЗА КАДРОМ
Если получилось стать змеей, пауком, рысью, можно попробовать стать «другим». Что для этого нужно?
Одиночество.
Жена уехала в долгое путешествие, она собиралась навестить обеих дочерей, забрать их вместе с внуками к морю — в общем, круиз обещал быть затяжным. Николай Степанович остался один в огромной квартире, и весь первый день с утра и до вечера просто слонялся по комнатам, не представляя, чем заняться и как вести себя.
Нет никого. Только удавчик в своей вольере да паук, дремлющий где-то на книжном шкафу. И картины.
Люди где-то далеко.
Не к месту и не ко времени вылезли воспоминания о внуках, об обеих дочках… Отстраниться не получалось. Ну никак.
У Зверя были те же проблемы, напомнил себе генерал, так же держала, не отпускала, не позволяла уйти от людей память. Память об убитой им девочке. Может быть, о ее брате, который был когда-то его другом. Магистр держал… Делал все, чтобы Зверь перестал быть человеком, но самим фактом своего существования не позволял окончательно потерять человечность.
А из живых людей никого, кроме Смольникова, для Зверя не существовало. Надо попробовать плясать именно от этого. Что ж, дело за малым: сказать себе — я другой. И понять, что на всем свете нет ни единого человека, которому ты был бы нужен.
Осознание было болезненным. Тем более что пришло оно ночью, а ночь Николай Степанович никогда не любил, чувствовал себя неуютно без солнечного света.
Последнее время, с тех пор, как началась у него поисковая лихорадка, генерал старался приучить себя жить вне времени. Он игнорировал смену дня и ночи, пользуясь для отдыха лишь моментами «быстрого сна». Получалось, надо заметить. После того как организм окончательно выбился из привычного режима, Николаи Степанович понял, что стал лучше высыпаться и отдыхать гораздо качественнее, чем раньше. Человеческая жизнь летела теперь мимо, лишь изредка обдавая ветром — как от проходящего рядом поезда.
Попасть обратно в этот состав или тем паче — под колеса совсем не хотелось. Мир, огромный, бесконечный, живой, был куда ближе. Весин все еще не перешагнул тонкую грань, отделяющую его от Вселенной, но от людской суеты он отдалился вполне ощутимо.
И все же, когда пришло знание, стояла ночь. И от этого стало еще хуже. Страшнее. Николай Степанович сел на кровати, вглядываясь в темноту. Потянулся было включить ночник, но передумал — окно распахивалось прямо в звезды, тусклые над горящим огнями городом, и не хотелось электрическим светом спугнуть их хрупкую красоту.
Уж лучше бояться, глядя в глаза ночи, чем прятаться от нее за иллюзорной стенкой освещения.
Собственно, ночь и не была совсем уж темной. Некоторое время назад, Весин не запомнил когда — с отсчетом дней как-то не очень ладилось, — генерал стал видеть в темноте достаточно хорошо, чтобы разглядеть, скажем, черную перчатку на темном ковре. Иногда получалось даже различать цвета. А уж чувствовать кожей — этому Николай Степанович научился в совершенстве. Уроки, взятые у удавчика, не прошли даром.
Портрет Зверя со стены смотрел холодно и равнодушно.
Пусто.
Одиноко… Было одиноко, когда болезненное осознание прервало яркий, цветной хоровод сновидений. Сейчас генерал одиночества не ощущал — откуда бы, когда за окном звезды, когда стеклянно звенит замерзшее небо, мохнатый паук спешит по ковру — лапы чуть застревают в густом ворсе. Стены дышат теплом…
Вот оно… Вот! Так близко, так… недоступно.
Николай Степанович оделся, как по сигналу тревоги, вылетел из квартиры, захлопнул за собой дверь.
Поездка по ночному городу, под звонким небом, снег кажется ярко-белым в свете фонарей и автомобильных огней — радостно. Еще чуть-чуть — и можно понять наслаждение урчащей мотором машины… чуть-чуть. Не получалось. Тонкая, прозрачная стенка прогибалась и упруго выталкивала обратно. Не к людям, к людям уже не попасть. К себе самому. В пустоту, едва-едва согретую дыханием чужой, неживой жизни.
Стометровая башня небоскреба ледяным монолитом выросла вдалеке.
Весин загнал свою машину в подземный гараж, оставил на стоянке и по сложному лабиринту лестниц, лифтов и переходов отправился к ангарам. В одном из них, запертый в холодной темноте, томился болид. Их вообще-то было десять. В ангарах при небоскребе — ровно десять. Разных моделей, с разными возможностями, предназначенных для разных целей. Десять машин принадлежали десятку людей Николаю Степановичу нужен был один-единственный — капризный, маневренный, тесный, чертовски сложный в управлении — живой болид. «Тристан-14». Машина, разбуженная Зверем. Машина, которая видела небо так же, как видел его палач, так же, как видел небо сам Николай Степанович. Машина, брошенная хозяином, машина, которую предали, оставили в одиночестве. В тяжелом, страшном, горьком одиночестве.
«Когда на всем свете нет ни единого человека, которому ты был бы нужен»…
Двери, разумеется, не открылись. Электронный замок презрительно игнорировал карточку, мигал брезгливо красными огоньками и вообще отказывался признать за своего человека, который сам же и позаботился в свое время о его установке.
Правда, тогда, в мае, это было сделано исключительно для порядка — не оставлять же в самом деле распахнутым настежь ангар с дорогущим болидом внутри
«Зверь появлялся здесь?» — Холодные мурашки ссыпались по позвоночнику при мысли о том, что неуловимый убийца забрал свою машину. Или усыпил ее. Потом, уже позже, пришла досада на себя: прохлопали! И это при том, что за ангаром велось круглосуточное наблюдение, а в замок встроили сигнал тревоги, который срабатывал при любой попытке открыть его. Карточка с правильным кодом была лишь у самого Весина, но… зная Зверя, проклятие, можно ли верить людям? Тем более можно ли верить тонкой электронике?
Николай Степанович до боли закусил губу, заставляя себя успокоиться. Змея. Голодная, но очень и очень спокойная змея Она двигается плавно и быстро. Она и думает так же. И чувствует… голод. Есть цель. Цель должна быть достигнута.
Ведь он не враг Зверю. Ни в коем случае не враг. Он… ученик. Да, именно так, талантливый ученик, восхищенный ученик, влюбленный ученик. Найти учителя — идея фикс, которая овладела сознанием, и нет уже ни сил, ни желания думать о чем-то другом. Так много нужно узнать, о стольком спросить, так хочется понять!
Войти в роль оказалось неожиданно легко, даже убеждать себя особо не пришлось. По индикаторам замка пробежали шустрые зеленые огоньки, язычок клацнул негромко. Откатывая дверь в сторону, Николай Степанович уже знал, что Зверь не появлялся здесь. Ангар, или машина в нем, или они вместе, сами каким-то образом сумели растолковать электронному новичку, что и как следует делать. Вернее, чего делать не следует. Запретили открываться, и все тут. На что они надеялись? Вообще, может ли неживое надеяться? Если да, то чего ждал болид, лишенный неба и брошенный хозяином? Зверя? Не понимал, не мог или не хотел понять, что Зверь никогда не вернется. Это человек легко верит в предательство, потому что человек и сам умеет предавать. Машины так не могут.
Вот за что следовало бы убить убийцу, без раздумий о его полезности, без сомнений, без колебаний — за тихую тоску оставленного болида, за отчаянную надежду небесной машины, надежду на то, что человек, который был врагом, поможет найти хозяина.
Николай Степанович заставлял себя успокоиться. Тот факт, что он сумел услышать чувства неживого, волновал куда меньше, чем страх это самое неживое спугнуть. Внезапно вспыхнувшая ненависть к Зверю могла испортить все сразу и навсегда.
Глаза Улы совсем другие. В них нет холода. И неба в них нет. Серые живые глаза с чуть заметным зеленоватым ободком вокруг радужки. Только злость в них тлеет знакомая Нет, другая совсем. Потому что тлеет. Во взгляде Гота бешенство леденит. А тут едва заметный, почти угасший огонь. Ей сейчас хуже всех, Уле, биологу, самой маленькой, самой слабой. Единственной, кто мог бы что-то сделать.
Другие делают. Если и не стремятся улететь, чтобы вернуться, так хотя бы приказы выполняют и видят результаты своей работы. А она бьется безнадежно, зная, что все ее старания бесполезны, и все же пытаясь найти выход.
Вот в чем они похожи. Ула и Гот. Оба готовы взяться за заведомо невыполнимое дело.
Ей хуже. Гот видит, что на него надеются, и знает, что у него есть шанс оправдать надежду.
Ула знает, что у нее такого шанса нет. Увидела. Вздрогнула.
Такая же, как другие. Они не видят и не слышат ничего, пока не подойдешь вплотную, пока не заговоришь совсем рядом.
В глубине глаз — угольки злости. А во взгляде отчаяние и усталость.
Качнулась навстречу.
Ей труднее всех. Закончились игры в «я круче», вернулось все к исходной точке. К ее слабости, временной, обманчивой, недолгой. К его силе. Смертельной. Лживой. Вечной.
— Господи! — Выдохнула. Спрятала лицо у него на груди и застыла так. Говорить ничего не нужно. Сделать ничего нельзя. Такая маленькая женщина. И такая сильная. Вот кого стоило бы убить.
Убивать не надо, но можно забрать страх, забрать боль и усталость. А это что? Л-люди, мать их так… и здесь чувство вины! Она-то в чем провинилась? В том, что не может вылечить болезнь, от которой нет излечения? Но ведь Ула не врач, и все это понимают, и она сама должна это понимать. Там, где ты ничего не можешь, не стоит и пытаться. А если уж попробовал и убедился в собственном бессилии, стоит ли из-за этого переживать?
Ладно, возьмем и чувство вины. Нам все сгодится, лишь бы съедобно.
— Тебя так долго не было. Четыре дня…
Четыре ночи, если соблюдать точность формулировок. Не так уж и долго. Но именно в эти дни она особенно нуждалась в нем. Если бы он знал, что ей так больно… Эмоции не копятся. Ула сейчас хороший источник силы, и досадно сознавать, что четыре дня упущено. Да? А чуть глубже, Зверь, чуть-чуть. Что там? Злость на себя — о чем ты думал, скотина? Почему не о том, что нужен этой маленькой, усталой женщине? Как ты посмел оставить ее одну?
Нет. Нет-нет-нет. Такого быть не может. Откуда это желание сделать для нее хоть что-нибудь? Чтобы перестала бояться. Чтобы ожили глаза. Чтобы… бр-р-р, так не бывает. С тобой — не бывает! То есть… не должно быть.
— Им совсем плохо, Зверь. Совсем.
— Гот сказал, Костыль вот-вот умрет?
Покачала головой, по-прежнему прижимаясь к нему:
— Если бы ты знал… Вчера он начал кричать. Костная ткань разлагается, понимаешь? Они еще живы. И гниют изнутри. И все еще живы. Это не затянется надолго… Господи, Зверь, я рада тому, что это не затянется надолго. Гот спрашивал, могу ли я приостановить болезнь. Я не могу. А если бы могла, я ни за что не стала бы этого делать.
— Эвтаназия?
— Нельзя. Может быть, к остальным, но за Костылем я должна пронаблюдать до конца. Просто должна. Сегодня он уже не кричит.
Еще капля силы. И еще. Досуха. До полного и отстраненного безразличия. И ни хрена ты больше не можешь, убийца. Превратить человека в бесчувственное бревно, не способное испытывать боли, — это пожалуйста, А оживить ее, разбудить, как будишь машины… Да нет же! Не так! В том и проблема, что с людьми все делается как-то иначе.
Как?
Не дано тебе. Забудь. Убивать умеешь, вот и убивай. Экзекутор. Вампир бездарный.
Тех, кто на алтаре, нельзя вычерпывать совсем, они не должны терять интереса к происходящему. А здесь можно. Даже нужно. Особенно сейчас. Запас чужих жизней позволяет, конечно, такую маленькую роскошь, как исцеление неизлечимо больных, но даже жалкие крохи силы могут когда-нибудь пригодиться.
Вот и все. Теперь можно просто усадить ее в кресло.
Спи, девочка, спи.
Ей сейчас все равно. Боли нет. И радости тоже нет. Вообще ничего нет. Пустота. Хорошее состояние, надо сказать. Непонятно, почему люди так его не любят. Чего им не хватает, спрашивается?
Им? А тебе? Спит.
Не смотри в глаза Волка, Красная Шапочка. Сожрет волчара. Не подавится.
Ладно, что у нас там, в лазарете? В изолированных друг от друга отсеках-пеналах. Костыль? Где ты, жаль моя? Больно тебе…
Зверь задохнулся от восхитительного ощущения чужой боли. Такого сладкого. Такого… забытого.
Великолепная, изумительная боль. Ему самому удавалось добиться подобного эффекта лишь в особо удачных случаях. Когда позволяло время, и не было нужды заботиться о зрелищности, и жертва не сдавалась слишком рано… Зверь знал, что он хороший палач. Может быть, лучший из всех. Но подобные удачи он мог пересчитать по пальцам.
Костыля нашел безошибочно. С него и начал.
Бесполезный был человек Костыль. И жизнь у него была так себе. Зато смерть… Он удостоился прекрасной смерти. Немногие люди могут такой похвастаться.
Зверь убивал его так, как ему нравилось. Без оружия. Без инструментов. Одними только словами. И под конец экзекуции у Костыля даже снова прорезался голос.
Лечить в последний раз приходилось в далеком детстве. Еще живы были отец с матерью. Отец и учил. Сначала по мелочи: опухоль между пальцев у Ганги, одной из цирковых слоних. Сорванный коготь тигра Барсика. Смешно сказать, несварение желудка у Коли, семиметрового питона. Вообще, питон и несварение желудка понятия настолько несовместимые, что до сих пор вместе в голове не укладывались.
— Стань зверем, — говорил отец. Смешно было. У них фамилия такая: Зверь, а отец говорит: стань зверем. — И помни, что это он болен. А ты здоров. Ты сильный. Стань зверем, почувствуй его боль, вспомни о своем здоровье. И замени одно на другое.
Это совсем несложно было. В первый раз, когда лечил Гангу, опухла и несколько часов болела ладонь. Отец сказал:
— Ты недостаточно хорошо помнил о том, что здоров. Больше подобных неприятностей не случалось.
Потом пошли случаи сложнее, болезни серьезнее. Животные, никогда — люди. Он научился чувствовать болезни.
Научился чувствовать боль.
Чужую.
Последнее, самое памятное — рак желудка у пони Ромашки. Мама была против. Помнится, они с отцом даже поругались чуть-чуть по этому поводу. Но только чуть-чуть. Родители никогда не ругались всерьез. Опасное это дело — всерьез ругаться двум таким…
Таким, в общем.
— Ты здоров, — очень настойчиво повторял отец, пока шли к деннику, где тихо плакала от боли Ромашка, — ты здоров, и даже когда ты заберешь ее болезнь, ты все равно останешься здоровым.
Это было понятно. Непонятно было, почему отец так волнуется. Ведь после того случая с Гангой чужая боль никогда больше не прицеплялась.
И Ромашку он вылечил очень легко.
Потом отец сказал, что нужно подождать несколько месяцев. Никого больше не лечить. Даже самые несерьезные болезни.
— У тебя осталось мало здоровья, Зверь…
…нет, другое имя. Там было человечье имя…
Потом родители погибли. А наука впрок пошла. Умение чувствовать чужую боль пригодилось еще не раз. И умение забирать ее пригодилось. Только… не для лечения. Нет. Совсем-совсем наоборот.
После Костыля был Кинг. Раз уж с Готом заговорили сначала про него, пусть он и будет первым. Дрянь, которая заставляет гнить кости в живом человеке, — это, конечно, не рак желудка у пони. Ну так и Зверю не шесть лет. И здоровье у него сейчас не только свое. Сколько их там, убитых и съеденных? Человек пятнадцать, надо полагать, наберется. Это только тех, кто с Земли остался. А ведь был еще Фюрер, который пусть и умер быстро, но свой посмертный дар отдал. И был Резчик. Он умирал намного дольше Фюрера. А сейчас еще и Костыль. Вот кто умирал долго. По-настоящему долго, пусть даже это и не заняло много времени.
Непонятно, правда, откуда взялась та слабость, что охватила после посадки модуля. Хотя, если разобраться, ничего тут нет непонятного. Огнемет клятый выбил из колеи. Огонь вообще не та стихия, с которой хотелось бы столкнуться в замкнутом пространстве.
Что ж, Кинг так Кинг.
Навыки вспоминались сами. Да и не могли они забыться. Зверь ничего никогда не забывал.
Больно Кингу. Ох как больно. Но Костылю было больнее.
Сначала руку на лоб. Высоколобый ниггер, мастер хренов, ты тоже летаешь, когда садишься за компьютер? Или ты называешь это как-то иначе?
Спи, Кинг. Спи. Тебе все снится.
Горячо. Кожа горячая. А дальше, глубже — болезнь. Твари в крови живут, плодятся, умирают. Вот это плохо. То, что они умирают. Это еще болезни… слово, слово на грани памяти… токсины, да! Не проваливайся в знахарство, Зверь. Ты не шаман какой-нибудь, ты, мать твою, не в том веке живешь.
Зацепились. Провалились. Больно. Сучий потрох, как же больно!
Поехали…
Когда все закончилось, Зверь еще какое-то время сидел на краешке Кинговой койки. Медленно приходил в себя. Заглядывать в чужую душу было не впервой. А вот срастаться с человеком намертво — этого раньше делать не приходилось. Понятно, почему отец даже не заговаривал о том, чтобы лечить людей. Там такие лабиринты — просто так не выберешься.
Однако рано расслабляться. Кто на очереди? По логике вещей — Джокер.
Зверь ухмыльнулся, поднимаясь на ноги.
Нет уж. Джокера оставим на сладкое. Сейчас пусть будет Петля.
Следом за Петлей был Лонг. И он уснул далеко не сразу. Несколько секунд таращился изумленно, пока Зверь не рявкнул мысленно:
— Спи, скотина!
Заснул, как отрубили. Десантник, чтоб ему. Ни шагу без команды.
В голове слегка звенело. От усталости, надо думать. После короткой передышки все пришло в норму. Правда, впервые в жизни довелось почувствовать, как щелкнул счетчик, включая посмертный дар. Видимо, Костыля. До этого Зверь обходился собственной силой.
Это что же получается, если бы не было запаса, он бы уже умирал? Забавная штука человеческие болезни.
А Джокер встретил его, готовый к бою.
Ему было больно, маленькому солдату, съежившемуся на слишком просторной койке. Ему было очень больно. Не так, как Костылю, но достаточно. Зверю хватило бы насытиться. Только забрать эту боль он не мог. Вообще не мог зайти в отсек. Потому что из рук Джокера с ненавистью таращилась седоволосая человеческая голова.
Мертвый взгляд уперся в грудь, и Зверь остановился в дверях. Назад шагнуть — пожалуйста. Еще и подтолкнут для скорости. А вперед — никак.
— Уходи, — тихо сказал Джокер, — ты уже взял жизнь. Уходи.
— Я не собираюсь тебя убивать. — Зверь избегал встречаться взглядом с мертвыми глазами.
— Уходи, — повторил пигмей.
Сосредоточиться. Попробовать силы. Ф-фу, ну и мерзость эта высохшая башка! Сил, однако, хватит, чтобы сломать сопротивление. Еще и останется. Интересно, Зверь, что ты скажешь о таких законах физики? Какая-то жуткая мумия… она что, поле генерирует? Болиды оснащать можно. Затраты получатся куда меньше, чем на заводское производство. Покойников на Земле хватает.
Зверь негромко рассмеялся.
— Уходи, — голос Джокера чуть надломился, — ты злой. Большой прадед не пустит тебя.
— Да ну? — Веселая злость закипела, выплескиваясь в силу. — Не пустит? — Губы сами растягиваются не в улыбку, в оскал. — Меня?
Зверь шагнул в отсек, ломая невидимую преграду. Джокер метнулся в дальний угол койки, по-прежнему сжимая в руках бесполезную теперь мумию.
— Спи, дурашка, — рыкнул Зверь.
И осторожно, чуть брезгливо, вынул мертвую голову из ослабевших черных пальчиков.
— Злой, — бормотал он сам себе, легко касаясь лба пигмея, — скажет тоже. Разве я злой? Да я просто ужасный. Зацепились. Провалились. Поехали.
Он улетел к «Покровителю» в тот же день. Помчался на «Мурене» вдогонку за строительной группой. Кинг разберется с бортовым компьютером. Джокер найдет безопасное место в горах. Лонг и Петля… ну, они могут быть в двух местах одновременно.
А двумя днями спустя, когда паутина уже была на треть смонтирована на покатой, резной макушке двигателя, перед глазами полыхнуло вдруг пламенем.
Солнце стояло в зените. Металлическая поверхность отбрасывала слепящие блики. Зверь потер глаза — слишком яркий свет иногда играет дурные шутки. И как-то сразу солнце оказалось гораздо ниже, И Пендель встряхивал за плечи:
— Азаматка, Азаматка, да что с тобой?! Да проснись же, скотина!
— Что это было? — поинтересовался Зверь, с изумлением чувствуя, как начинает болеть голова. Не потому, что добрый христианский священник проломил череп монтировкой, а сама по себе. Просто так. Этого быть не могло. Но ведь было же.
Пендель говорил, говорил, то забывая материться, то, наоборот, упуская все слова, кроме отборного мата. Зверь не слушал его. Все, что скажет Пендель, совершенно не важно. Значение имели только его собственные ощущения А еще дикий, совершенно дикий страх «Мурены».
Неживое, в отличие от нас, всегда знает о своем состоянии Если оно болеет, оно понимает, что болеет. И если оно здорово, оно знает, что здорово, А я умею понимать неживое.
Все так. Он не сказал тогда Готу, что понимание взаимно. А неживое всегда знает…
С позиций здравого смысла ничего страшного не случилось. Работу здесь Пендель сможет закончить и самостоятельно. Благо инструкции он получил самые подробные, да и голова у Пендельки работает как надо. Пугает разве что неясность. Посмертные дары, чужие жизни, которых должно было остаться в избытке, куда они делись? Ведь не мог же он, в самом деле, израсходовать все. Магистра вон в куски разорвало, люстрой сверху накрыло, и ничего — выжил. Хоть и ненадолго. А тут и вовсе ерунда.
— Тебе в лагерь надо, — Пендель помог подняться на ноги. — Башка отвезет
— Да иди ты! — Зверь поморщился, глянул на «Мурену». — До лагеря я и сам доберусь.
Второй раз пламя вспыхнуло, когда он садился в пилотское кресло. Но этот удар они с «Муреной» приняли на двоих. И огонь отступил. На время, Зверь многое бы дал за то, чтобы узнать, сколько же времени у него осталось.
Бегство от огня. Вечное бегство. Сколько еще получится убегать?
Два часа от кратера до плато он протянул исключительно за счет «Мурены». Ее сил хватало на то, чтобы поддерживать своего пилота. Пламя гудело где-то далеко и не могло приблизиться. Пока.
Убить бы кого-нибудь. Забрать жизнь. Спасти себя. Это самый простой выход сейчас — убийство. Но ведь не хватит сил остановиться. Стоит начать, и одним трупом дело не ограничится. Придется забирать минимум три жизни, одну — чтобы спастись, и две — про запас. А это нерационально. Бессмысленно спасать четыре жизни, чтобы забрать потом три. Или больше? Возможно, что больше, если не получится убить незаметно, если остальные попытаются остановить.
Самый простой выход не всегда самый правильный.
'Сейчас нужно добраться до дома. До того места, которое стало домом здесь. Там будет легче. Забраться в берлогу, залечь, спрятаться. От всех. Один на один с пламенем, и стены вокруг, не способные защитить, но дающие поддержку. Крохотную. Однако это лучше, чем ничего.
Если приходится выбирать между смертью и победой, нужно побеждать, не выбирая. Может, получится? Должно получиться. Нельзя же, в самом деле, взять и подохнуть из-за собственной глупости.
Сколько времени осталось? Два, от силы три дня, сказал Гот. Столько было у Костыля. У остальных — если и больше, то ненамного. Что ж, возьмем пять суток для верности. За этот срок все решится так или иначе.
Легко и четко, как всегда, машина опустилась перед ангаром.
Расстегивая ремни, Зверь увидел Гота. Тот быстро шагал через летное поле. Липа его еще не было видно, но нетрудно представить себе холодную маску снаружи и легкое раздражение: «ну, что на сей раз?» под маской.
Лучше, однако, так, чем-то, к чему Зверь готовился. Он полагал, что командир дождется, пока к нему явятся с докладом.
Техники уже ждали, стояли поодаль, поглядывали на машину. Но сержант не спешил выходить. Пока он остается в кресле, пока «Мурена» защищает его, огонь не сможет… Ничего не сможет. Правда, «Мурена», хоть и железная, все же не всесильна.
Зверь открыл дверь. Стянул с головы шлем. Вдохнул запах нагретого солнцем камня.
— В чем дело? — поинтересовался, подойдя, Гот. Зверь спрыгнул на землю.
Примерил улыбку. Получилось. Хотя впору было зубами клацать от страха. Своего и «Мурены».
— Боюсь, какое-то время я буду недееспособен. — Мотнул головой, предупреждая все, что хотел сказать майор. — Это не заразно. Это не лечится лекарствами. Это опасно, так что, — Зверь кивнул в кабину: в кресле второго пилота лежали нож и винтовка, — считай, я сдал оружие. До лучших времен.
— Ты можешь объяснить, что происходит? — ледяным тоном поинтересовался Гот. — Пендель доложил, что ты отключился на два с лишним часа. После чего отказался от пилота и полетел сюда сам. Ты хотел угробить и себя, и машину?
— Она меня сейчас держит, — Зверь вздохнул, — но надолго ее не хватит. Майор, ты сам или кто-нибудь… нужно дойти до моего жилого отсека и закрыть дверь снаружи.
Не дожидаясь ответа, он отправился к жилому корпусу.
После секундной заминки Гот двинулся следом.
— Не позволяй никому входить ко мне в течение пяти суток, — заговорил Зверь на ходу, — и сам не вздумай. Даже если я буду просить. Я могу быть очень убедительным, ты знаешь, ну так не забывай, что вся моя убедительность — чистой воды вранье и работа на публику. Через пять дней я либо сдохну, либо выздоровею, либо буду уже не в том состоянии, чтобы кого-то убить. Третье маловероятно, но кто его знает?
— Что значит «кого-то убить»?
— Я уже говорил тебе, — напомнил Зверь, — что убью любого, если это будет необходимо для моего выживания.
— Что, вопрос встал именно так?
— Именно так.
— Потому что ты вылечил тех четверых?
— Тебя это не касается.
Грубо и зло. Не лезь не в свое дело, майор. Твое место там, куда тебя пускают. На большее не претендуй. Полутемный узкий коридор безразлично вытаращился ровным рядом закрытых дверей.
— Я думаю, что касается, — хмыкнул Гот. — Во-первых, командуешь здесь не ты; во-вторых, даже к рекомендациям я прислушиваюсь исключительно к понятным. По боевому расписанию каждый боец обязан хранить личное оружие в своем жилом отсеке. По уставу я не имею права запирать тебя где бы то ни было, кроме как на гауптвахте. И даже для этого нужны веские причины, а уж никак не твое пожелание. Соизволь объяснить свои требования, или я не стану их выполнять.
Зверь рывком откатил в сторону дверь. Вошел в узкую комнату и сел на койку в нарушение всех правил субординации:
— Времени мало, майор. Ладно, что тебя интересует?
— Что произошло?
— Я просчитался. Переоценил свои силы. По моим расчетам, меня должно было хватить на четверых и еще бы осталось. Что-то не сошлось.
— Чтобы выжить, тебе нужна чужая жизнь?
— Боюсь, не одна. Слушай, — Зверь устало прикрыл глаза, — я не собираюсь высасывать «Мурену» досуха. Сейчас я от нее отключусь, и что будет потом, не знаю. Хочешь пристрелить меня ради собственного спокойствия — давай. Не хочешь, уходи. И запри дверь.
Гот кивнул, шагнул к дверям, на пороге остановился:
— Если тебе нужно убить, чтобы выжить, зачем ты меня об этом предупреждаешь?
— Вот дурной-то, — пробормотал Зверь, не открывая глаз, — четверо лучше, чем один. Стоило мне пластаться, твоих орлов с того света вытягивая, чтобы потом стольких же угробить? Да, кстати, если я выйду раньше, чем ты сам двери откроешь… Стрелять надо на поражение. Лучше в голову. То, что останется, сожгите. Для верности. Все, иди.
— Яволь, — невесело хмыкнул майор.
Запирая замок, он подумал, не поставить ли в коридоре часового. На случай, если Зверь действительно выйдет раньше. Мысль была хорошая, но людей маловато. Оставалось надеяться, что сержант, кем бы он ни был, не сможет открыть замок изнутри.