Глава VI
ПРЕСТУПЛЕНИЯ
Часть I
ПОДГОТОВКА
Информация
Князь Препудрех ничего не сказал «княгине» о признаниях Атаназия. Его заклинило в себе со страшной силой, превосходившей все его прежние мечты о силе. Он вообще решил победить демона, сделав из полученной от Атаназия тайны новое оружие в этой неравной борьбе. Теперь он знал наверняка, что та сила, против которой ему предстоит выступить, злая сила, и злом же решил ее победить. Под влиянием кокаиновых ненормальностей все представлялось ему легко осуществимым и простым. Он пока не видел, какие препятствия ему предстоит преодолеть. В данный момент речь шла об обезвреживании ревности. Систематические измены и создание противовеса для положительных чувств должны были стать главными средствами в достижении этой цели. Препудрех в тот вечер на самом деле обрел нечто новое. Основательно замаскированный в психическом плане, он вошел в девять утра во дворец Берцев, предварительно (на всякий случай) изменив Геле с одной из девчонок Зези, с которым он навек подружился. Зезя был восхищен его импровизациями в наркотическом состоянии, вступающими уже в стадию полного, но все ж таки имеющего некую интеллектуальную конструкцию музыкального нонсенса, который он сам, как уже признанный и все-таки настоящий артист, позволить себе не мог, и вот Зезя, уже сытый славой, решил воспитать из него новый, последний тип музыканта, в котором это мучающееся в смертельных конвульсиях искусство нашло бы наконец свое окончательное завершение. Это придало совершенно новую ценность жизни князя. Он вернулся нагруженный специальными книгами и сразу после купания и завтрака, не ложась ни на минуту, взялся за работу, бренча время от времени на пурпурного лака пианино и пиша с трудом какие-то дикие музыкальные каракули красными чернилами — успел, видать, заразиться краснотой дома Берцев. Он вдруг ощутил себя артистом — какое счастье! Перед ним блеснула далекая перспектива свободы и доселе неизвестной ему психической разнузданности, этой возможности позволить себе все, и даже перспектива славы. Он все еще находился под воздействием наркотика, а поскольку потреблял его довольно умеренно, то чувствовал себя, во всяком случае пока, прекрасно.
Удивленная столь ранним бренчанием (Препудрех обычно вставал около часу), Геля тут же побежала в мужнины покои. Вчера они расстались без малейших переживаний, умственных и чувственных. Имея в виду перспективу кокаиновых посиделок у Ендрека, князь не изнасиловал ее, как обычно, и впервые со времени венчания вышел из дома поздним вечером, не спрашивая разрешения. Это были ненормальные симптомы. Когда вошла княгиня, одетая в черную с серебром пижаму (в память о заглавии книги стихов Лехоня, которого изо всего «Скамандра» она обожала по-настоящему и лишь в память о нем иногда утром отступала от общего принципа красноты, унаследованного еще от прабабки в девичестве Ротшильд, из худородной ветви), Препудрех, обернутый в вишневый бархатный халат, точно такой, в каком он видел когда-то в детстве одряхлевшего Шимановского за работой, отпрянул (слегка испуганный) от пианино. Но тут же взял себя в руки: последняя измена здорово придала ему сил. Они взглянули друг другу в глаза.
— Я вижу, ты наглотался какой-то дряни: у тебя совершенно невозможные зрачки.
— Не наглотался, это творчество, — ответил он таким тоном, что Геля насупила брови и отвернулась.
В качестве объекта для супружеско-покаянных целей Азик мог быть хорош только в состоянии полной покорности, завершаемой каждодневным неистовым изнасилованием, от которого в конечном счете, если бы не ее чувство христианского долга жены, она легко могла бы каждый раз уклониться с помощью системы чисто интеллектуальных спровоцированных «конфузов». Соединение интенсивности эротических переживаний с выполнением этого долга было последним жизненным произведением Гели, которым в глубине души она очень гордилась. Тщательно вглядевшись в глаза мужа, она почувствовала, что что-то изменилось. Неужели даже этот бедный Препудрех был способен к каким-то глубинным трансформациям?
— Я начинаю серьезно заниматься музыкой, — продолжил князь с оттенком до сих пор не замечавшегося превосходства. — Всё. Хватит с меня этой бездеятельной жизни. Зезя Сморский пророчит мне блестящее будущее — если я не слишком многому научусь. Все-таки кое-какие основы надо иметь: но не больше, чем знание каллиграфии и орфографии для поэтического творчества. Недели через две я уже буду в состоянии записывать то, что до сих пор только играл и тут же после исполнения забывал. В качестве вспомогательного средства я покупаю себе крамерограф — машинку для записи импровизаций, уже выписал из Берлина. — Он позвонил. Вошел лакей. — Петр, отнеси это немедленно на почту: это экспресс.
Геля смотрела на него с растущим изумлением и нескрываемым недовольством. Жертва ускользала, католическое равновесие дома было нарушено, причем — не с ее стороны. На нее повеяло какой-то незнакомой ей скукой; она была, как справедливо называют это французы, «contrarié». Успев хорошо узнать трусость мужа, она решила «обескуражить» его в другом. Ее лишь удивляла в нем способность преодолевать это состояние, правда ценой траты безумного количества психической энергии. «Может, и в самом деле настоящая смелость состоит в этом», — думала она, когда ей требовалось оправдать свое падение и признать за презираемым в глубине души мужем некую высшую ценность.
— Ты не знаешь, что происходит. Газет не читаешь, и ничто тебя не касается. Папа, как безумец, прилагает титанические усилия, чтобы остаться на плаву в грядущем перевороте и получить портфель министра сельского хозяйства, но все висит на волоске. Если эта революция не победит, то нынешние правители могут приговорить его к смерти. Он слишком сильно взял сторону крестьяноманов — пути назад нет.
— Меня-то как все это касается? Я — артист, Геля, ты больше не будешь стыдиться меня и называть пустышкой. Я сам оправдаю свое существование, без твоей помощи и твоего искусственного Бога, который мне бесконечно наскучил уже тем, что ты в него не веришь. Я на самом деле религиозен: au fond я всегда был таким. Только твое крещение стало катализатором моего сознания.
Катализатором! Это уже была наглость. Последним усилием воли Геля сдержала взрыв. «И какие же выражения «это нечто» позволяет себе употреблять! И это нечто еще что-то смеет...» Ведь не могла же она спросить этого Препудреха, не разлюбил ли он ее случаем, не изменил ли ей — это было бы слишком смешно.
— Моего Бога, как ты говоришь, а вернее, как ты осмелился сказать, оставь, пожалуйста, вне дискуссии. Но зато...
— А никакой дискуссии и нет. Есть лишь констатация факта. Твое отношение к религии прагматично: ты уверовала для того, чтобы тебе стало лучше, а не в силу внутреннего императива.
— Прагматично! И он смеет в отношении меня употреблять т а к и е слова! Ты наверняка не знаешь, что это такое.
— Знаю, меня Базакбал научил. Он в своих мыслях более творческая натура, чем ты: семиты вообще способны только воспроизводить и переделывать.
Белый туман бешенства застлал глаза Гели. Она побледнела, и ее синие глаза блеснули чистой неудержимой злобой. Она была дьявольски прекрасна. Князь слегка стушевался. «Черт побери, у меня пока нет достаточно силы, чтобы справиться с ней, но погоди!»
— Ты сам прагматист. Твое отношение к музыке таково. Не обладая талантом, ты хочешь вымучить из себя артиста, чтобы тебе потом стало хорошо.
— Я — а р т и с т, и всё тут. Прошло то время, когда можно было беспричинно презирать меня. Искусство — не религия. Художником можно стать совершенно случайно — в чем угодно, — можно и чисто прагматически. Это никого не оскорбит. Но религия — другое дело: там не до шуток. Бог не терпит прагматистов. Разве что этот твой Бог сам прагматист. Ха, ха!
— Но мой Бог — Он и твой Бог тоже, Азик, единственный Бог единого Существования. Вне Его нет спасения.
— Еще неизвестно, кто из нас спасется, а кто нет. Спасти такого демона, как ты, Геля, задача не из легких. А человек искусства всегда как-нибудь доползет до трона Предвечного. У религии и искусства один и тот же источник — в непосредственно данном одиночестве индивида во Вселенной — источник метафизического страха. Искусство покрывает этот страх конструкциями, воздействующими непосредственно, религия является понятийной системой, которая обобщает чувства, возникающие из этого страха. Так мне говорил Атаназий, мой настоящий друг.
Он внимательно смотрел на нее. Она и не шелохнулась. Несмотря на все, что он решил, он почувствовал себя безумно счастливым и подумал: «Надо держать себя в руках, идет опасная игра».
— А сейчас не мешай мне, — сказал он нарочито важным тоном. — Мне пришла блестящая идея маленькой прелюдии. До свидания, — и повернулся к пианино.
Гелю так и передернуло от бессильной ярости. Она еще минутку постояла, в то время как князь бренчал свой бедный музыкальный вздор, после чего медленно повернулась, осторожно, как бы неся саму себя, будто опасную бомбу, и тихо вышла, проворчав под нос слово «дурак». Этот акт воли дорого обошелся Препудреху. Он вскоре бросил бренчать, а все его прежние чувства к жене набросились на него, словно разъяренные борзые на зайца. Но он сдержал слезы, и мгновение спустя уже строчил бессовестные, безобразные и безнадежные диссонансы в полном разладе с музыкальной орфографией. Что это опять, черт побери? Снова вошла Геля. Ее лицо было спокойным, а ее кровавые, жестокие, полные губы «украшала» снисходительная улыбка. Пораженный Препудрех смотрел на нее, не вставая из-за инструмента.
— Прости, Азик, что мешаю тебе. Я только хотела сказать, что послезавтра мы едем в горы. Не хочу оставаться здесь во время второго переворота. Вдали я меньше буду беспокоиться за папу. Соберись сам и уговори Атаназия. Я тоже уговорю Зосю. Ей обязательно нужно сменить обстановку. Я решила пригласить их к себе. С деньгами у них неважнецко на фоне теперешних трудностей. Зося наверняка согласится, только этот амбициозный импродуктив может заартачиться. Пригласи его от своего имени. А кроме того, сам папа решительно требует, чтобы меня здесь не было во время всей этой заварухи. Говорит, что это будет сковывать его инициативу. Эти два дня перед выездом я должна сосредоточиться. До свидания после завтра ночью. Вели приготовить вагон.
Она погладила его по голове и вышла. Препудрех хотел сорваться и пасть к ее ногам, но не мог двинуться, как парализованный. Имя Атаназия, произнесенное ее устами, обожгло его, как серная кислота глаза (пока он сам говорил ей о нем, было ничего). Его измученное кокаином сердце обдало волной безумной любви, смешанной с уже преобразованной по заказу ревностью. «Слезы текли по зеленовато-коричневому лицу прококаиненного перса, когда, подавив жестокие конвульсии своих внутренних княжеских органов, он снова уселся за писанину, соединенную с жестоким бренчанием», — приблизительно так подумал он о самом себе. Все это он схватил в музыкальных формах, и бессмысленная прелюдия, получив вторую тему в до-диез-миноре, которой ей так не хватало, начала приобретать неуловимый полет ранних произведений Шимановского, у которого Зезя слыл единственным приличным учеником. Вот через какой змеевик возгонялось вдохновение Азалина Препудреха. «Я должен иметь маску, иначе пропаду. Я все еще люблю ее, черт побери, люблю», — бормотал он, одновременно превращая это во вполне приличненькую темку в смешанном ритме нерегулярных синкоп. «Чувственные состояния становятся лишь динамическим напряжением и индивидуальной окраской звуковых комплексов, преобразуясь в чисто формальные, в той мере, в какой он не хочет сделать из музыки, целенаправленно, иллюстрацию внутренних жизненных перипетий», — пришло на память ему высказывание гениального Зезя. Он собрался заключить эту тему в рамку дикой и извращенной гармонии, потому что та, которая сама «выходила» у него из-под пальцев, не удовлетворяла его амбиций. В безумном для его бездумной головенки интеллектуальном труде он утопил остатки горечи и накрылся, как латами, волной созданных им самим искусственных звуковых конструкций.
Геля направилась в свои комнаты шагом пантеры, насвистывая слышанный только что под дверью первый мотив прелюдии. Одним поворотом потенциометра от главного трансформатора чувств она получила две вещи: нового типа демоническое отношение к мужу и христианское удовлетворение самой собой, потому что она не поддалась первой атаке озлобления. Что ж, для раннего утра совсем не так плохо. А дальше что? Все чаще она ощущала гнетущую пустоту, которую она старалась убить молитвами и мелкими усмирениями плоти. Где-то внутри нарастала зловещая психическая опухоль, язва или новообразование, грозившее легким сдавливанием и неявно выраженной негативной окраской внутренних чувств, грозившее моментом, когда оно перейдет в злокачественное состояние и, распространяясь в тканях здоровых органов, уничтожит все с трудом из мелких кубиков построенное здание самопожертвования. Она не только не понимала, но и не хотела понимать, что было центром этих разрушительных сил. Во всем, чем хотела она заняться, чтоб оторваться от сосущей изнутри пустоты, таилось полуосознанное презрение к самой себе по причине компромиссного улаживания жизненной проблемы. Не помогала даже настоящая, хоть и несколько рассудочная, вера, которую подпитывал разговорами с нею ксендз Выпштык, прибегая к диалектическому методу и к примерам ничтожества дискурсивной философии. Однако от мысли о том, какие муки унижения она должна была бы переносить (даже будучи такой богатой) в случае замужества с итальянским или французским, а тем более — с польским настоящим аристократом, она была благодарна Провидению и своей интуиции, что мужем ее стал скромный персидский «не так чтобы уж очень» до последней степени, но все-таки подтвержденный документами князь, над которым можно было по крайней мере поизмываться без стеснения. Ибо кто поверит в какой-то там персидский альманах, от одного названия которого смех разбирает. Да, иного выхода не было — а было так, как и должно было быть, — единственная из возможных комбинация, даже можно сказать оптимальная. Вот только Атаназий, который при в общем-то идеальных физических данных соответствовал ее высшим, сущностным интеллектуальным амбициям, будил некоторые сомнения относительно того, что проблема решена удачно. Но с другой стороны, у него не было персидского титула. Впрочем, в любую минуту его можно привлечь в качестве любовника... Она слегка погрузилась в прежний образ мыслей, совершенно забыв о Боге ксендза Иеронима, ибо таковым для нее по сути был католический Бог: личным фетишем этого магнетизера в сутане, впрочем, того единственного, кто имел некоторую духовную власть над ней, ту власть, которой пока не достиг над ней ни один из «половых» мужчин. Действительно, какой же презренной рванью были все эти сегодняшние так называемые «господа»! Может, еще в сфере политики случались какие-то сильные личности, да и то не слишком... «Атаназий вне конкуренции, потому что я его просто люблю», — сказала она себе легко, как ни в чем не бывало. Но уже в следующую секунду она испугалась этой мысли. «Drop this subject, please. Но не могла же я стать любовницей старого генерала Брюизора, вождя переворота № 1, или какого-нибудь там нивелиста, даже Темпе, до их победы: ведь не могла же я быть с побежденными. Впрочем, посмотрим, какие типы всплывут в революции № 3», — думала она, вглядываясь внутренним зрением в беспокойные черные глаза Саетана Темпе. В этом невзрачном блондине крылась какая-то «неведомая сила» — он обладал последовательностью снаряда — и в поступках и в диалектике. Но зато был грязный, и в нем уже совершенно были незаметны его благородные датские крови. Да, остается только Атаназий...
Она внезапно испугалась, на этот раз по-настоящему: ведь Он слышит это. Он видит ее в этот момент — о, как же трудно обмануть Бога! Он здесь — но где? О! Может, Он затаился там, за пурпурным пюпитром для коленопреклонения... Она видела Его, грозного старика с голубой бородой, как в одной часовенке на Подгалье, страшно одинокого среди бесконечной круговерти миров. «И как у Него в голове не крутится! Разве что присядет на какую-нибудь планету отдохнуть и, вроде нас, наслаждается иллюзией покоя». Ее страх нарастал, а тут, как назло, лезли святотатственные, вынужденные, необоримые мысли. И хотя комната была залита желтоватым от городского тумана утренним солнцем, ее обуял дикий страх. «С ума я, что ли, сошла? Боже! Спаси меня!» — воскликнула она, падая с закрытыми от страха глазами возле красивой скамеечки с пюпитром для молитвенных коленопреклонений, сделанной из рябинового дерева самыми способными учениками Кароля Стрыенского из Закопане, по специальному заказу Берца. «А вот если бы Бог захотел, смог бы Он создать второго Бога, такого же — ведь Он всемогущ. Тогда бы Ему не было скучно», — пронеслось новое богохульство в ее раздвоенном сознании. «А разве не мог Он создать мир без зла? Если бы только захотел, все было бы хорошо», — прямо над ухом шептал сатанинский голос. За ней явно кто-то стоял. Она не смела оглянуться и погрузилась в почти что бессмысленную молитву неизвестно о чем, может, о милости Божией. Она открыла глаза и вперила взгляд в картину кисти Зофьи Стрыенской, висящую над пюпитром и представляющую Бога Отца в общеславянском стиле, пьющего мед с медведем, символом силы и плодовитости и чего-то там еще во дворе древнего капища; маленькие ангелочки играли в песочнице в обществе рыжей кошки со слепыми еще котятками. Геля мысленно повторяла все аргументы ксендза Выпштыка о заслуге, покаянии и спасении, но ничто не могло рассеять этих ужасных сомнений: «Ведь если бы Он захотел, не было бы зла в мире. Но тогда ничего не было бы — вечность спасения потеряла бы свою ценность. А значит, зло необходимо для того, чтобы вообще было что-то, значит, оно — неотъемлемая часть Существования. А значит, Бог не мог бы...» Страшная пустота на первый взгляд бездушного догмата, скрывающая еще более страшную, абсолютно непостижимую тайну, разверзлась где-то сбоку, там, где никто ее не ожидал. «Неразрешимую загадку можно сформулировать по-разному, более или менее совершенно. Где найдешь лучшую трактовку тайны мироздания, если не в католическом костеле?» — так недавно говорил ксендз Иероним. «А Он знал обо всем заранее, потому что Он — всеведущ», — снова донесся сатанинский шепот. «Поклонись совершенству тайны, а не несовершенству решения», — вновь вспомнились слова вдохновенного ксендза. «Да, о, если бы я только смогла, это было бы высшим счастьем», — шептала она сквозь слезы. Между жизненным и метафизическим противоречиями стояла она, раздираемая самым страшным из сомнений, сомнением в конечном смысле мира. И снова начало ее овевать, сначала легко, дуновение смерти, способное, того и гляди, перерасти в тот самый «ураган» из недавних, всего два месяца, но психически таких далеких времен.