Глава 4
ТЫ МЕНЯ УВАЖАЕШЬ?
Следующий день выдался таким, будто вознамерился стать прямой противоположностью предыдущего, начиная с погоды. Если на поле мы вышли освещаемые тусклым осенним солнышком, упрямо выныривавшим из редкого облачного покрова, то сейчас оно даже не делало таких попыток. Серая хмарь заполнила все небо, натужливо выдавливая из себя нескончаемую осеннюю слезу.
Когда на подворье к Воротынскому, но на самом деле ко мне, пришел князь Андрей Тимофеевич — как и положено выданному головой обидчику, был он пеший, без холопов, без оружия и без шапки, — я толком еще не оклемался ни после вчерашнего поля, ни после снятия стресса старинным русским способом.
То есть я во всех аспектах был прямой противоположностью самому себе, но вчерашнему, начиная с внутреннего состояния. Перед полем, не считая легкого мандража, я чувствовал себя бодрым и свежим, готовым своротить горы и повернуть вспять реки. Море мне было по колено. Сегодня же любая лужа по уши.
Внешне контраст выглядел еще разительнее. И куда только делся орел-парень, пусть не атлет, но тоже ничего, эдакий улыбчивый симпатяга с ясным взором и столь же ясной незамутненной головой? Ныне видок у меня был тот еще — волосы взлохмаченные, глаза мутные, взгляд дикий, голова трясется, руки раскалываются… Нет, пожалуй, лучше поменять местами — руки болят, а голова трясется. Хотя вроде бы и так неправильно. Словом, все болит и все дрожит.
Еще бы. Ни разу в жизни мне не доводилось выпить столько, сколько я влил в себя в день после боя, глуша злость на себя и боль в сердце. Однако кубки с хмельным медом помогали слабо — все равно болело. Утешения составившего мне компанию Михайлы Ивановича, который то и дело выдавал что-то поучительное, вроде того, что все в мире творится не нашим умом, а божьим судом, тоже не действовали.
— Как ни плохо, а перемочься надо, — назидательно говорил Воротынский.
Я и сам знаю, что надо, но в памяти стоял лежащий в луже собственной крови Осип, и я мрачно вливал в себя очередную чару с медом.
Поначалу думаешь — горе, а призадумаешься как следует — власть господня, — философски вещал князь. — А ты бы, добрый молодец, не вешал головушку на леву сторонушку! Чай, жив княжий сыновей. Что завтрева с ним станется — бог весть, но покамест жив.
Я, подумав, склонил свою тяжелую, как чугунок, башку вправо — бесполезно. Все равно болит.
— Ишь рассопливился! — возмутился Михайла Иванович. — Коли затянул песню, так допевай, хоть тресни, а не умеешь петь, в запевалы не суйся.
— В запивалы, — вяло поправил я его и… продолжил пить.
Не зная, как еще меня взбодрить, Воротынский рассказал о дальнейших условиях, которые Долгорукому, как проигравшей стороне, непременно придется соблюдать. Оказывается, теперь, после того как сверху подтвердили мою правоту, он должен явиться завтра, и я, как правая сторона, могу потребовать от своего обидчика все что захочу, и тот должен выполнить.
Я к тому, что ныне все в твоей власти. Об деревеньках, злате-серебре да прочем речи нет, а вот ежели восхочешь его дочку, княжну Марию, под венец повести — тоже твоя воля, — пояснил Воротынский.
Как ни удивительно, но я был настолько вымотан, что не отреагировал даже на это. Во всяком случае, отреагировал не так бурно, как ожидал того князь. В душе по-прежнему царила пустота, на сердце — тоска, и вообще — сплошная апатия, густо политая соусом пессимизма. Или я еше просто не осознал, что наконец-то сбылось то, к чему я стремился целых два с половиной года? Трудно сказать.
— Мать твоя эвон какая радая была бы, ежели бы дожила до сего светлого денечка, — хитро толкнул меня в бок князь, не теряя надежды растормошить или отвлечь, пусть не мытьем, так катаньем. — Я так мыслю, что и она тебе тож подсобляла на поле. Известное дело, родители детишек своих и опосля смерти не забывают. Не зря я тебе сказал, чтоб ты ее парсуну на грудь надел.
— Не зря, — вяло согласился я и… продолжил пить.
Так и пил, пока не отключился.
Я и сегодня проснулся не сам — Тимоха растолкал, сообщив о прибытии на подворье «гостя»…
Долгорукий выглядел еще одним контрастом в сравнении со вчерашним днем. Помнится, тогда он суетился, лебезил перед царем и кичливо тряс своей бородой, поглядывая в мою сторону. Сегодня Андрей Тимофеевич предстал угрюмым стариком, который все время молчал, мазохистски смакуя собственное унижение перед безвестным фрязином. Злющий, как цепная собака, я изначально не собирался с ним рассусоливать.
— Свадьба через три седмицы, — обрывисто бухнул ему. — Жених перед тобой, а кто невеста — сам ведаешь, не маленький. Или еще одного сыновца на меня науськаешь?
Тот мотнул головой.
— Тебе черт помогает, — проскрипел он еле слышно и строптиво поджал губы.
— Пусть черт, — равнодушно согласился я. — А свадьба все одно через три седмицы, прямо на Покров. Иначе нет тебе моего прощения. Так и будешь стоять, пока не окоченеешь. А замерзнешь — все одно женюсь. — И злорадно добавил: — Только тогда мне твое родительское благословение до… лампады.
— В церкви требуют, чтоб жених с невестой по согласию сходились, — заметил он и зло осведомился: — Али тебе и на енто наплевать?
Я насторожился. То, что старик не смирился, пес с ним. Все равно мы с Машей будем жить отдельно и достаточно далеко. Если дорогу из Пскова в Москву измерять в сутках, то получится примерно столько же, сколько в двадцать первом веке поездом из столицы во Владивосток и обратно. Но вот согласие невесты — это непременно. Без этого мне не нужен никакой венец. Не иначе как старый козел напел ей про меня какие-то гадости. Хотя когда бы он успел — Маша, насколько я знаю, оставалась во Пскове. Непонятно.
— Мне не наплевать, — вежливо поправил я, собрав в кучу остатки деликатности. — Я люблю твою дочь, князь, и хочу, чтобы она была счастлива. Со мной. — Я тут же на всякий случай поставил жирную точку, давая понять, что философские дискуссии о том, кто, как и в чем видит счастье Машеньки, ныне неуместны.
— А ежели она того счастья не желает? — проскрипел Долгорукий.
О господи! И эту заразу, постоянно ставящую палки в колеса, с голосом, напоминающим скрип несмазанной телеги, мне через три недели предстоит называть отцом. Папашей! Батяней! А что делать?! И куда я денусь — назову! Только вначале выясню, что он ей про меня напел, ирод.
— Она сама так сказала? — осведомился я, уверенный даже не на сто, на двести процентов, что все его слова — очередное вранье, на которое он так скор, что даже иные наши современные политики за ним если и угонятся, то с превеликим трудом.
— Сама, — кивнул он и впервые с момента начала разговора поднял голову, надменно выставив вперед подбородок.
Глаза Андрея Тимофеевича смотрели с каким-то вызовом. Князь бестрепетно и хладнокровно, почти безучастно ожидал моего ответа.
В сердце словно кто-то вогнал холодную стальную иглу, и я замер, внезапно ощутив, что он не врет. Как это ни жутко, как это ни дико, но Долгорукий говорил правду. Вот только… почему же она?.. Я не успел спросить — Андрей Тимофеевич сам, слегка торжествуя, выдал ответ:
— Сказывала-де, кто ему пятно поставил, яко жеребцу на ярманке, тот пущай и пользуется, а она чужому щастьицу разлучницей быть не желает.
Я поначалу даже растерялся, ничего не поняв — какое пятно, кто мне его поставил? Неужто он имеет в виду Осипа и… его смерть? А я-то надеялся, что толстяк-лекарь сумеет уберечь его от костлявой. Хотя нет, может, и надеялся, но в душе все время знал другой ответ, потому и побоялся спросить о его самочувствии своего будущего тестя. Получается, князь имеет в виду пятно от его крови? Но тогда при чем тут жеребец, ярмарка и чужое «щастьице»? Какое может быть у меня счастье без Маши?! И вообще, что он несет? Или… старик не в себе, вот и мелет несусветную чушь.
— Ты о чем? — осторожно спросил я. — Осип… умер?
— Не дождесся, басурманин, — зло буркнул он. — Жив покамест сыновей мой. Бог милостив, авось выкарабкается.
Я перевел дыхание и с трудом удержал рвущуюся наружу радостную улыбку. Стоило это больших трудов, но я сумел. На секунду даже выскочило из головы, что в словах старика показалось мне столь удивительным, но тут же вспомнил:
— Тогда о каком пятне ты говоришь?
А ты рубаху расстегни да на грудь себе глянь, — ехидно предложил князь. — Сведущие люди сказывали — такое пятно там стоит, что и за десять лет не сдерешь. Вот так-то.
— Дошло наконец. Сейчас же тавро, которое ставят на скотине во избежание кражи, называют именно пятном. А откуда Долгорукий… Хотя да, вспомнил. Светозара сама ведь мне поведала. Стало быть, она не только княжне рассказала, но и ему. Так-так. Ничего не скажешь, классно ведьма сработала — и старику его интерес как на блюдечке выложила, и про свой не забыла. Вошла равноправным партнером во вновь организованное акционерное общество «Долгорукий, Ведьма энд компани корпорейшен». Уставный капитал не ахти, зато идей у данного общества хоть отбавляй. Так и брызжут, так и фонтанируют. Судя по зловонию, направлены они не из головы, а совсем из другого места, ну да бог ей судья. Но это ей, а вот князю нынче я судья, а потому… Хотя что это я — он-то как раз не возражает. Чует, зараза, что силком Машу под венец я ни за что не потащу. Эх, мне бы ее только увидеть, я сразу бы все объяснил…
— Княжна еще сказывала, что к серьгам, кои ты обманутой тобой девице подарил, она и свои готова приложить, чтоб та не бесприданницей выглядела, — добавил Долгорукий.
Как припечатал. Или с маху вогнал последний гвоздь в крышку гроба. Моего, между прочим. А в нем мои надежды, моя вера и моя…
Ну блин! Перебьетесь!
— Свадьба отменяется, — холодно произнес я и, мстительно глядя на сразу оживившееся, довольное лицо князя, добавил: — Коль Мария во Пскове, стало быть, чрез три седмицы ей никак не успеть. Пока туда, пока обратно, да приданое собрать. Так и быть, перенесем на Рождество.
— К Христу поближе, — кивнул князь. — Ну и правильно. Она и сама такое желание изъявила.
— Кто? Какое желание? — вновь не понял я, начиная все сильнее и сильнее злиться.
— Доча моя, княжна Мария Андревна, — терпеливо пояснил Долгорукий. — Сказывала-де, что заместо такой свадебки она лучше во Христовы невесты пойдет.
И вновь моя соображаловка отказала. С минуту, не меньше, я тупо взирал на князя, ожидая продолжения. Лишь потом «осенило», что Христова невеста — это монахиня. То есть получалось, она меня настолько возненавидела, что готова даже в келью, лишь бы не со мной под венец.
«Да почему?!» — чуть не взвыл я, но тут же осекся.
«Все одно мой будешь», — всплыл в памяти знакомый голос другой Маши. Той, что Светозара. Той, что сейчас рядом с княжною. И еще кое-что припомнилось. Тогда, под Серпуховом, когда я лежал в домике бабки Лушки, я как-то проснулся от монотонного речитатива ее помощницы:
— Анна мана гол плашелков новичь. Встану я, Светозара, не благословясь, выйду не помолясь, пойду не перекрестясь из избы не дверьми, из ворот не воротами — мышьей норой, собачьей тропой, окрадным бревном, к акияну-морю. На краю бездны стоит изба о трех углах, о двух воротил, а в ней кузнец-творец. Кует он, катает, сталь с укладом слагает, уклад с железом съединяет. Я, Светозара, подойду поклонюсь: яко ты куешь и сковываешь, тако прикуй и привари его, Константина, ко мне, Светозаре. Очи его к моим очам, брови его к моим бровям, губы его к моим губам, сердце его к моему сердцу, кровь в кровь, жизнь в жизнь, ярость в ярость, плоть в плоть и в ту же любовну кость. Сколь плотно и сколь жестоко кол еловый в сыру землю воткненный и вицами еловыми завязанный, плотнее и жесточае в оное доля связались бы резвые ноги к ногам, руки к рукам, уста к устам, очи к очам, а пузо к пузу. Чтоб не мог Константин без меня, Светозары, радоваться и веселиться при дне, при красном солнце, при темной ночи, при светлом месяце. И буде приворот мой силы сильной, семисильной да пятижильной. Язык мой ключ…
Чушь, конечно. Не бывает на свете присух, да и отсух, на которые ведьма грозилась, тоже. И наглядный тому пример — я сам. Как она ни ворожила — все равно я в своих грезах вижу только княжну. Но она ведь хвасталась не только этим. Она ж еще сулила напустить на княжну порчу. Даже перечисляла их, хвастаясь передо мной.
— Каку хошь, таку и напущу, князь мой любый. Хошь вступную, а хошь подкладную, хошь подсыпную, а возжелаешь — подливную. Могу насильную, могу надувную.
— День на дворе, — попытался я тогда свести все к шутке, хотя самому стало не по себе — уж очень убежденно она говорила. — Колдуют же только ночью.
— Э-э-э нет, — поправила она меня. — Для порчи любое времечко хорошо. Есть, правда, те, что наособицу, но и их в любой час опробовать можно, потому как знаю я порчу и утреннюю, и полуденную, и вечернюю, и полуночную.
Стыдно признаться, но она меня пускай не переубедила окончательно, однако кое в чем убеждения пошатнула. И настолько пошатнула, что я взял с нее зарок — вреда княжне она не причинит ни под каким видом и всяких там отсух в отношении меня творить тоже не станет. На пальцах объяснял, что это бесполезно, пока я люблю княжну. А если разлюблю — тоже бесполезно, потому что тогда мне будет без разницы, какие чувства питает ко мне Маша. Вроде бы убедил. Но если Светозара пошла вразнос, то как знать, как знать… И вообще, не исключено, что все эти наговоры-заговоры что-то под собой имеют. Ну хоть убейте меня, не поверю, что княжне милее келья, чем перспектива стать моей женой. Никогда! Ни за что на свете!
Да и не о том мне сейчас надо думать, совсем не о том. Есть кое-что гораздо важней обиды. Светозара — девка хитрая, расчетливая. Вначале вкралась в доверие к старому князю, потом отсуху на княжну, следующим шагом — порчу, а не поможет — просто отравит. А что? С нее станется.
— А княжна жива-здорова? — осведомился я и, немного помешкав, осторожненько, как ядовитую змею, взяв князя под локоток, повел к себе в светлицу, где я доживал последние деньки, собираясь переезжать на собственное подворье.
Домишки там вовсе не было — сгорел, как и все прочие, в результате прошлогоднего пожара, но дворский князя Воротынского дока в таких делах и уже расстарался с покупкой нового готового сруба, который мне собрали буквально за несколько часов. Конечно, это была обычная, хотя и весьма просторная изба — возводить терем впоследствии все равно придется, но жить есть где, а это главное.
Здесь вообще с этим просто — дома ставят за день. Да что дома — церкви. С восходом начинают возводить первые венцы, а к вечеру освящают и проводят первую службу. Если бы не полное отсутствие мебели — спать и то не на чем, — я бы переехал уже завтра, а так пришлось на пару дней тормозну- ться. Да и не до того мне было — вначале божий суд, а теперь вот это чучело, которое ничегошеньки не хочет понимать. Или все-таки поймет?
Эх, жаль, самого Воротынского нет. Он-то сумел бы подобрать нужный тон. К тому же ровесник Долгорукому, ну и вообще — уважаемый человек. Но хозяин терема во двор так и не вышел, не собираясь мешать мне ни в чем. Обидчик выдан головой мне, поэтому во всем, что касается старого князя, моя полная воля. Как говорится, хочу съем, хочу в масло спахтаю… Ох и набрался же я тут этих поговорок, кошмар да и только.
Вообще-то я мог бы попросту проигнорировать Долгорукого. Пришел и пришел себе — пусть стоит. А я ноль внимания, фунт презрения. И ведь будет стоять, терпеть и ждать, пока не соизволю простить, — таков обычай. Я, когда узнал это от Воротынского, первым делом уточнил:
— И день можно, и два?
— Хошь седмицу, — отрезал тот недовольно, но затем, помолчав, примирительно заметил: — Конечно, старый черт заслужил, чтоб его так-то, но на Москве люд доброту ценит, да и тебе в суровость впадать негоже — чай, тесть.
— Постоит пару дней, не прокиснет, — упрямо буркнул я, лихо опрокидывая в себя очередной кубок с медом.
На самом деле Андрей Тимофеевич не простоял и получаса. А вот теперь я веду его к себе и посажу за стол в знак того, что наказание для него кончилось, хотя по уму надо было бы его выдержать на холоде, под зарядившим с утра осенним дождем хотя бы пару-тройку часов. Ну и ладно, кто старое помянет… Да и о каком наказании может идти речь, если сейчас, может статься, жизнь моей ненаглядной под угрозой, и убрать эту угрозу в состоянии только Долгорукий.
И вообще, гордыня — мать всех смертных грехов. Один раз я уже сорвался и, как результат, — стал пускай невольным, но убийцей. Да и старый князь тоже, наверное, терзается. Ему-то куда как тяжелее моего — чай, родич при смерти, сыновей, пускай и двоюродный. То есть я — преступник, но и он — соучастник!
Не знаю уж, как вырвалось у меня, но едва я усадил его за стол в своей светлице, как первым делом так честно ему и бухнул, сказав как есть. Мол, хочешь — верь, не хочешь — не надо, но не держал я зла на Осипа. Наоборот, помнил про Молоди, как мы вместе с ним рубили и стреляли крымчаков, поэтому и вперед особо не шел, хотел улучить момент и просто оглушить. И дернул же его черт поскользнуться!
Андрей Тимофеевич некоторое время пристально смотрел на меня, словно пытался распознать какую-то хитрую уловку, таящуюся за моими словами, потом наконец понял, что я ни на ноготок не соврал, и… заплакал. Скупые слезы катилась по морщинистым щекам, а он все приговаривал:
— То мой грех, фрязин, мой…
Пришлось его успокаивать. Кое-как управился. Думаю, что вот эта общая вина и сблизила нас, сломала какие-то барьеры, которыми мы поначалу отгородились друг от друга, и дальнейший разговор пошел гораздо задушевнее. Мировую братину мы с ним раздавили на двоих довольно-таки быстро. Здоровая, не меньше полутора литров посудина опустела прямо на глазах.
Князя до сих пор потрясывало, хотя тут основная причина, как я думаю, не холодная погода, а нервное напряжение, смешанное с горечью унижения и болью от тяжкой раны родича, который, как выяснилось, пребывает ныне между небом и землей. Это поначалу он не хотел, чтоб я злорадно торжествовал, услышав о его смерти, вот и заверил, что он должен оклематься. На самом-то деле ныне мой противник по судному полю то ли сумеет выкарабкаться, то ли… Но если он винит погоду — пускай. Заодно и я согреюсь — мне после вчерашнего тоже кстати. А когда притащили вторую братину, я задрал на себе рубаху. А чего — коли искренность, так уж во всем.
— Гляди, князь. Не солгала ведьма. И впрямь меня пометила. Только, прежде чем осуждать, выслушай, как оно было.
И рассказал. Разумеется, без подробностей, но и себя не щадил. Да, соблазнила, но и я хорош, поддался. А потом, спустя время, когда я практически порвал с ней, опять напоила какой-то дрянью, да еще надела на себя серьги, которые подарил твоей дочери князь Воротынский. До сих пор не пойму, как я ее за княжну принял. Видать, на хороших травках она свой медок настояла.
Давил в основном на понимание. В конце концов, старый князь — не красная девка. Сам небось гулеванил по юности, да и в зрелые лета, поди, нет-нет да задирал сарафан на смазливой холопке. Потому моя вина смотрится виной лишь перед его дочкой, а не перед ним. Для Андрея Тимофеевича мой блуд — тьфу, да и только. Он лишь удобный повод для отказа, не больше. Об этом я тоже упомянул.
Словом, рубил правду-матку. В глаза. Не как князь князю — как мужик мужику, пытаясь растолковать, что холопка Светозара, невзирая на выгоды и всевозможные посулы с ее стороны, не что иное, как гадюка за пазухой. Когда она ужалит, кого и как — неизвестно, но в любом случае мало не покажется. Ничего не забыл — ни про заговор услышанный, ни про упертость ее, ни про угрозы. И ни с какими просьбами я к нему не обращался — излагал факты. Хитер Андрей Тимофеевич, а потому сам должен понять, что Светозара может пойти на все.
Долгорукий поначалу заикнулся, что, мол, все, мною сказанное, ни к чему, потому как этой девки-зловреды он и в глаза не видал. Наверное, решил, что я не мытьем, так катаньем к ней подбираюсь. Я и тут спорить не стал — пусть говорит. Напомнил об одном — опасна она. Очень опасна. Если ей покажется, что княжна все равно стоит поперек ее дороги — не остановится ни перед чем. Он дочери лишится, а я — невесты.
— Я ведь тебе там во дворе правду про монастырь сказывал, — заикнулся он. — И за язык Марью никто не тянул. Уж больно она за это «пятно» осерчала.
— Верю, — отозвался я. — Но ты и другое в разум возьми. Обида девичья, как вешняя вода. Погодим немного, а там я сам к тебе приеду, в ноги к ней упаду, вымолю прощение. И поверь, никто ее так, как я, на всем белом свете любить никогда не будет. Богом она мне суждена, не иначе. К тому ж чем я тебе плох? Обидел? Но и ты, князь, меня пойми — когда тебя в глаза татем называют, кому оно приятно?! А потом и ты не сдержался, вот и получилось — коса на камень. Ты лучше другое возьми. Князь Воротынский ныне даже не боярин — слуга государев. Куда уж выше. Я у него в чести. Да и государь, сам же ты видел, тоже ко мне с лаской.
Изрядно размякший от моего неподдельного радушия Долгорукий не преминул остеречь, что ласка государя, как лапа у кота — ныне бархатные подушечки, а завтра вострые коготки, но меня было уже не остановить.
— Деньга? — вещал я. — Есть она у меня, и немалая. Чины? Тут да. Их я пока не имею. Но с другой стороны взять — какие мои годы. Будет, все будет.
— Как бы царь к тебе не мирволил, ни боярской шапки, ни даже окольничего тебе не видать, — резко перебил меня Долгорукий.
— Может, и так, — не стал спорить я. — Но ты вдумайся: неужто в этом счастье? Бог есть любовь, а ты хочешь…
Долго я говорил. Но и про Светозару проклятую не забывал. Говорят, кто-то из древних римлян каждую свою речь в сенате заканчивал словами «Карфаген должен быть разрушен». Пунктик такой у мужика был. Идефикс. Ну а учитывая, что я тоже вроде как фрязин, то бишь итальянец, да еще из Рима, мне сам бог велел пунктиком обзавестись. Словом, после второй братины я, о чем бы ни говорил, заканчивал одинаково: «А девку ты эту гони».
К тому времени когда Долгорукий уже засобирался уходить — темнело на улицах, того и гляди начнут ставить рогатки, — мы уже накачались с ним настолько, что сидели в обнимку, а я спел пару романсов на стихи Есенина.
— Это что же такое? — умиленно спросил Долгорукий, часто-часто моргая, чтобы согнать непрошенную слезу.
— Это Сергей… — туманно ответил я.
— Радонежский? — уточнил Андрей Тимофеевич. И, не дождавшись ответа, грустно отметил: — Вишь, божий человек, и то иной раз тосковал. Эва, какой кондак сочинил.
— Не-э, — мотнул я головой. — Не Радонежский. Это Есенин.
— Мученик али святой? — полюбопытствовал князь.
— И то, и то, — подумав, выдал я. — Короче, тоже божий человек.
— Так ныне же Рождество богородично, — встрепенулся тот. — Ну-ка… — И затянул: — Величаем тя, пресвятая дево, и чтимо святых твоих родителев и всеславно славим рождество твое-о-о…
Я, как мог, старался подпевать. По-моему, с учетом того, что я слышал данное величание впервые в жизни, получалось неплохо. Ко второй молитве мы с ним окончательно спелись, но еще не спились, и тот наглец, кто решится утверждать обратное, в корне неправ.
Не забывали мы и Осипа, выпивая после каждого песнопения особую чару за его здравие. Оба при этом наперебой винили в его тяжкой ране в первую очередь себя и отговаривали собеседника, утверждавшего обратное. Наконец сошлись во мнении, что тогда нас обоих попутал то ли черт, то ли какая-то другая нечистая сила. И на поле — хоть это звучало немного кощунственно, все-таки дуэль носила название «божий суд» — также без его вмешательства не обошлось. Как глубокомысленно и мудро заметил Андрей Тимофеевич, оказавшийся довольно-таки неплохим мужиком, этой рогатой скотине ничего не стоило улучить момент, когда бог чуток отвернется, захлестнуть своим поганым хвостом одну из ног несчастного Осипа и слегка дернуть на себя.
После этого я с воплем: «Папа, дай поцелую за такую гениальную мудрость!» — полез целоваться к этому почтеннейшему старику, он в свою очередь ко мне, а затем мы снова выпили, опустошив до дна очередную братину с медом.
— А девку ты все-таки выгони, — время от времени продолжал вспоминать я.
— Какую? — всякий раз интересовался князь.
— Свенто… Свитко… — Язык заплетался, но я хитроумно отыскал более простой вариант, вспомнив крестильное имя ведьмы, и выпалил: — Машку!
— Дочку? — изумился Долгорукий. — Так она ж у меня одна. За что ее? — И тут же: — Ай, ладно. Ради тебя, зятек. А хошь, всех разгоню?!
— Погоди, погоди, — силился припомнить я. — Княжну выгонять не надо. Ты ее замуж отдай.
— За кого?
— За… — Я задумался, но потом вспомнил, хотя и с трудом. — А вот хошь за меня. Чем я плох? А я тебя тогда ба-а-атюшкой величать стану.
Андрей Тимофеевич умиленно посмотрел на меня, потом нахмурился, соображая, и озадаченно спросил:
— Так выгнать или замуж?
Кажется, князь уже находился в таком состоянии, что ему было все равно, главное — угодить будущему зятю.
— Выгнать! — твердо заявил я. — Замуж! За меня. А Свето… зару в шею.
— У-у-у, — в унисон со мной прорычал Андрей Тимофеевич. — В шею. И на костер. Потому как ведьма.
— На костер не надо, — великодушно махнул я рукой. — Она сиротка. Жалко.
— И я сиротка, — заплакал горькими слезами князь. — Нетути у меня ни батюшки, ни матушки. А у тебя?
Я подумал, прикинул век, старательно припомнил даты рождения своих родителей, сделал все необходимые подсчеты, хотя это стоило неимоверного труда, после чего откровенно заявил:
— И мои… не родились еще.
— Тоже сиротка, — жалостливо вздохнул Тимофеич. — Ох, сироты, сироты, входите в любые вороты!
Он закручинился не на шутку, и, чтобы немного утешить Долгорукого, я предложил выпить за сироток.
— А ведьму мы, — упрямо продолжил Долгорукий, — Ко… Ко… Кост… Кон… тин… тин, — с трудом выговорил он и пожаловался: — Ну какие же у вас, фрязинов, имена, прямо не вывого… говогорить. То ли дело у нас. Андрей Тимохве… Ти- моше… Тьфу ты, и у нас не лучше, — сделал он глубокомысленный вывод и вернулся к тому, с чего начал: — А ведьму все одно на костер. Потому как ведьма.
— Не-э-э, — вновь запротестовал я. — Мы ее лучше тоже замуж.
— Ты что, басурманин? — изумленно воззрился на меня Долгорукий. — Как же ты двух сразу замуж?
— По очереди, — икнув, нашел я приемлемый вывод.
— Это хорошо, — оценил он. — Я по младости лет тоже мог сразу троих… замуж… по очереди. Я знаешь какой был? Ух!.
Мы выпили за его младые годы, после чего князь бодро заявил, что он и сейчас тоже ух и ежели есть кто из дворовых девок, годных… замуж, то он того… В подтверждение своих слов Тимофеич с воплем: «Клен да ясень — плюнь да наземь!» — пошел вприсядку, но тут же действительно свалился наземь. Я попытался его поднять, однако гость оказался тяжелым, а пол почему-то стал шататься — строители напортачили, не иначе, — и я прилег рядом.
— С нас беда, яко с гуся вода, — заговорщически шепнул мне на ухо этот чудесный старикан и вновь завопил во всю глотку: — Разбейся, кувшин, пролейся, вода, пропади, моя беда!..
Когда мы вышли во двор, хозяин терема, не утерпев от любопытства, все-таки вынырнул на крыльцо, да так на нем и застыл. Очевидно, заслушался нашими песнями, не иначе. Правда, они быстро закончились — увидев Михайлу Ивановича, Тимофеич тут же признал в нем родича, который душа-человек и должен выпить с нами, но потом резко сменил точку зрения и принялся по-отечески увещевать князя.
Не пей вина — вино есть блуд, а кто не пиет — тот вовсе плут, — невразумительно закончил он свою нотацию и смачно икнул, подведя своеобразный итог выпитому. — Ай да медовуха, во имя отца и сына и святаго духа. А кто не поверит, — он окинул суровым взором нас с князем, — тому сядет веред… и на зад, и на перед.
Затем он решил испить водицы, коль с медком у нас так худо, но, подойдя к здоровой дубовой кадке с водой, так и не напился, потому что увидел внутри черта, который как раз выбирался наружу, чтоб погреть свои волосатые бока под луной. Князь тут же признал в нем ту самую зловредную бестию, коя в тот злополучный день напакостила на «божьем суде» своим хвостом, и, вознегодовав, вознамерился оторвать у нее этот самый хвост.
Я взвыл от ненависти и тоже полез было ловить этого затаившегося мерзавца: один Тимофеич нипочем бы не справился с двумя — второго, затаившегося и удивительно похожего на меня, обнаружил лично я после пристального осмотра кадки. Он был какой-то всклокоченный, корчил мне рожи и явно радовался тому, что почти сумел отправить на тот свет еще одну христианскую душу, возбуждая во мне лютую жажду мести.
Спустя пять минут после настойчивых уговоров хозяина терема мы прервали это увлекательное занятие по поимке нечисти, решив продолжить наутро, но, когда Михайла Иванович на удивление робким голосом предложил Долгорукому остаться, Тимофеич твердо заявил, что должен, хотя и не пояснил, что и кому.
— Ни-ни, — заупрямился я. — Нынче все твои долги, батяня, это мои долги, и я их беру на себя.
Самое же удивительное в истории этого вечера заключается в том, что я таки сумел проводить Тимофеича, хотя он и отнекивался. И не в блистательном исполнении Александра Новикова, а именно в моем, хотя и насквозь фальшивом, изумленные сторожа у рогаток выслушивали очередной куплет знаменитой песни «Вези меня, извозчик».
Пить на Руси в ту пору в обычный день строго воспрещалось. Понятно, что запрет касался не нас, которые князья, а «подлого люда», то есть простого народа, к каковому относились и сторожа. Но запреты запретами, а ночи в сентябре холодные, и потому дежурившие возле выставленных рогаток караульщики при себе кое-что держали. Так, для сугреву, не больше.
Делиться со мной, разумеется, никто не собирался, но, услышав грозное: «Эй, налей-ка, милый», начинали колебаться. Тем более я пояснял причину: «Чтобы сняло блажь», после чего сразу усиливал натиск на впавших в сомнение сторожей: «Чтобы дух схватило да скрутило аж!» Тут уж они не выдерживали, а я, не угомонившись, орал:
Да налей вторую, чтоб валило с ног! — И вновь выдвигал вескую причину: — Нынче я пирую — не нужон сваток. — И многозначительно подмигивал окончательно скисшему, но еще продолжавшему застенчиво улыбаться Долгорукому, осоловело клевавшему носом.
Мне и впрямь было с чего гудеть и с чего ликовать. В свате я действительно теперь не нуждался, разве что в подставном, бутафорном, ибо только что собственноручно сосватал свою любовь, мечту, звезду, свое солнышко и даже больше — галактику, нет — вселенную. Закончилась моя эпопея, длившаяся два с половиной года.
К тому же Осип жив, я его не убил, а потому от избытка чувств я орал благим матом на всю притихшую Москву, которая ошалело внимала виршам российского барда. Пусть в дрянном исполнении, но зато какие слова! Таких местный народец еще не слыхал.
У другой рогатки я уже наглел, принимая из рук караульщиков посудину с медом и недовольно возмущаясь при этом:
— Что это за сервис, коли нету баб, — но потом сокрушенно махал рукой и, впав в откровенность, пояснял: — Мне с утра хотелось, да нынче вот ослаб…
— Немудрено — три братины опростать, — не выдержав, подал сзади голос Тимоха.
В ответ, повернувшись к нему, я гордо вскинул голову и заявил:
— Но чтоб с какой-то ведьмой я время проводил — был бы Воротынский, он бы подтвердил.
Одного не пойму — как мне в таком состоянии хватало мозгов, чтобы еще и переделывать слова на более подходящие по смыслу? Загадка, да и только. Впрочем, в особой переделке эта песня не нуждалась, особенно припев.
— А если я усну, шмонать меня не надо, — бодро горланил я у очередной рогатки, строго грозя пальцем ошалелым сторожам, которые, очевидно до глубины души потрясенные суровостью моего жеста, мигом освобождали нам проход. После этого я милостиво заявлял: — Я сам тебе отдам, — и кидал им очередную горсть московок, не преминув пояснить, за что именно. — Ты парень в доску свой и тоже пьешь когда-то до упа-а-а-да.
Тут я пытался театрализованно обыграть «упад», но все время мешал некстати подворачивающийся под руку Тимоха, который с еще семью холопами Воротынского сопровождал нашу веселую процессию и бдительно контролировал ситуацию.
Я еще смутно припоминаю, как вяло взбрыкивал, крепко, но бережно сжимаемый с двух сторон дюжими холопами, и угрожал им:
— Парень я не хилый, и ко мне не лезь. Слава богу, силы и деньжонки есть.
Они кивали, но не выпускали из объятий, и я сурово взры кивал:
— От лихой удачи я не уходил… — И, найдя родную рожу среди сонма бородатых, радостно тыкал в нее пальцем в качестве доказательства истинности своих слов. — Стременной Тимоха вам все подтвердит. — После чего, несколько успокоившись, решил немного передохнуть.
Кстати, на следующее утро князь Долгорукий настойчиво расспрашивал своего сыновца Тимофея Ивановича, у которого он остановился в Москве, что да как, но тот лишь ошалело разводил руками, даваясь диву. Еще бы. Не только на его памяти, но и вообще в истории этого наказания — выдачи головой обидчику — человек после первого же дня возвращался обратно не только на коне, но в стельку пьяным, жутко веселым, да к тому же в обнимку с самим обидчиком. Такое случилось, скорее всего, не просто впервые, но и вообще один-единственный раз.
У меня возвращение домой тоже выпало из головы, зато момент пробуждения помню до сих пор, и весьма отчетливо. Прав был Андрей Тимофеевич, который с высоты своего немалого опыта столь метко охарактеризовал ласку государя. Бархатные подушечки кошачьих лапок вдруг в одночасье сменились острыми коготками, не дав мне даже оклематься от вчерашнего.
Всполошенный Андрюха, кое-как добудившись до меня, хотя время было послеполуденное — ну и дрыхнуть горазды гости из будущего, — торопливо доложил обстановку, пока я одевался.
Шестеро.
Стрельцы.
За мной.
К государю…