Глава 3
ПОЛЕ
Когда довольный Воротынский вернулся с царского пира, Долгорукого и его холопов уже и след простыл. Узнав, чем закончилась наша милая беседа, князь только укоризненно покачал головой, но потом, очевидно представив видок моего тестя, весело расхохотался. Впрочем, по-настоящему до него дошло лишь наутро, когда он, позвав меня, заставил повторить все в подробностях и попенял мне за несдержанность.
Хотя ежели бы со мной так-то, я б тоже того, — добавил он в конце, после чего, поморщившись, осушил очередной кувшин с квасом, приложив запотевшую от холода крынку ко лбу — никак перебрал на радостях, — и мрачно посулил: — Ну теперь готовься. Ежели мы его не упредим — быть худу. Пока к заутрене звонят, надобно поспеть к царю, чтоб опосля службы сразу с челобитной, потому как завтра царь непременно призовет к ответу.
— Так скоро? — удивился я.
— В иной раз бог весть когда, а ныне — да, потому как завтра Семенов день.
— Семенов день, — тупо повторил я и вопросительно уставился на Воротынского.
— Ну да, — пожал он плечами. — Первый день нового года. Ныне у нас еще лето семь тысяч восьмидесятое от Сотворения мира, а завтра уж семь тысяч восемьдесят первое начнется, потому к нему и дани с пошлинами приурочивают, и оброки. Ну и царев суд тоже в него вершится.
«Мамочка моя!» — чуть не ахнул я. Почему-то лишь сейчас до меня дошло, что я со всей своей возней провел в шестнадцатом веке чуть ли не три с половиной года. Раньше как-то не до подсчетов было, а тут… Неужто три с половиной?! Ну да, так и есть, угодил-то я сюда, если по-местному, весной семь тысяч семьдесят восьмого, то есть, если от Рождества Христова, в тысяча пятьсот семидесятом, а ныне…
Стоп-стоп! Наш-то год еще не закончился. Получается, на дворе пока что конец лета семьдесят второго, и осенью, включая первый месяц зимы, тоже будет семьдесят второй, который продлится аж до 31 декабря. Тогда выходит, что я здесь блукаю гораздо меньше — всего два с половиной года. Ну это еще куда ни шло, хотя тоже хорошего мало…
— А ежели не явимся к ответу, стало быть, на тебе вина, — донесся до меня издалека голос князя. — Ладно, до вечера составим челобитную, а уж к завтрему поутру… — И пожаловался, кивая в сторону невидимых колоколов: — Ох как они громко надсаживаются-то.
— Это не к заутрене звонят, — уныло поправил я его. — К обедне.
— У-у… — протянул Воротынский полуогорченно, но в то же время полуоблегченно, поскольку ехать становилось уже поздно и можно было бережно отнести больную голову к мягкой перине.
Челобитную ближе к вечерне мы все же составили, но, по моей просьбе, в самых обтекаемых выражениях и без единого упоминания о ведьмах, корешках и самой царской невесте.
Нет ее. Все. Померла. Шабаш.
Даже о серьгах я не помянул, заметив, что коли Андрей Тимофеевич не дурак, то он тоже о них ничего не скажет.
Он и не сказал. Зачем? Всего остального в челобитной, которую Долгорукий успел подать царю, хватало с избытком. Хорошо хоть то, что мы назавтра разминулись с царскими гонцами, посланными за мной. Когда они подъехали к подворью Воротынского, мы уже находились на полпути к Кремлю, то есть прибыли сами, без зова.
«А теперь, забияки, шагом марш в кабинет к директору», — строго сказала учительница расшалившимся школьникам.
Кабинетом на сей раз служил даже не Приказ Большого дворца, где Иоанн обычно чинил разбор дел, а Грановитая палата. Директором же был усталый мужик с отечным лицом, нездоровыми мешками под глазами — почки лечить надо, и обрюзгшими щеками. Словом, наглядная картинка, еще раз подтверждающая, что бодун — самая демократичная болезнь на Руси, и плевать ей на твои титулы и звания. Хоть смерд поганый, хоть царь светлейший — все одно.
Пожалуй, если бы я был на службе у кого-то иного, то, как знать, может, царь вообще бы отмахнулся от Андрея Тимофеевича. И уж во всяком случае ни за что бы не стал собирать такую толпу, да еще столь торопливо. Но Воротынский был герой, триумфатор, победитель татар, которого нужно срочно осадить, втоптать обратно, чтобы не сильно возвышался над прочими, а тут напрашивался замечательный повод, и упускать его завистливый до чужой славы Иоанн Васильевич не хотел. Потому он и выбрал для судилища самую здоровенную палату в своих покоях — заботился о зрителях.
Между прочим, не зря. О жалобе Долгорукого прознали многие, невзирая на то что со времени ее подачи прошло всего ничего, и желающих посмотреть на то, как государь станет расправляться с победителем крымского хана, собралась не одна сотня.
Да-да, именно с ним, поскольку Андрей Тимофеевич дал промашку и в своей челобитной не упустил случая унизить меня, назвав ратным холопом князя Воротынского. А холоп за себя не в ответе — на то есть хозяин. Но эта неуклюжая попытка Долгорукому обошлась дорого.
— Суди сам, государь, — заявил я, — как можно верить человеку, кой даже тут, в челобитной на твое святейшее имя, ухитрился врать божьему помазаннику, ведущему род от Пруса — брата самого великого римского императора Августа…
Это я комплимент такой ввернул. Знал, что Иоанн Васильевич, несмотря на то что в его блажь никто из послов иностранных держав практически не верил, не говоря уж о королях, упрямо твердил об этом мифическом родстве до самого конца жизни. Можно сказать, держался за него клещами. Ну, коль уж так хочется, на тебе, маленький, конфетку, чтоб не плакал. И продолжил далее:
— Ему доподлинно ведомо, что я — никакой не ратный холоп, но такой же князь, как и он, и на службе мой род состоял токмо у римских императоров, а больше ни у кого. Потому и прибыл на Русь, дабы предложить свою саблю к услугам последнего потомка этих императоров.
Иоанн расцвел буквально на глазах. Еще бы пара секунд, и он бы — ей-ей! — замурлыкал от удовольствия. Понятное дело, когда над твоей родословной все вокруг хохочут — свои не в счет, да и неизвестно, может, они тоже покатываются, только в душе, — как тут не возрадоваться. Ведь не просто иноземец, но фряжский князь, да еше из самого Рима, подтверждает идею, в недобрый час осенившую его малахольную голову.
Единственное, что его слегка огорчило, так это полное отсутствие послов. Такой вывод я сделал, поскольку он принялся энергично крутить головой, высматривая их в палате, но не нашел, после чего мрачно посмотрел на Долгорукого.
— Ведал? — раздраженно осведомился он.
Тот замялся. Сказать, что нет, — наживешь себе еще одного врага, но уже в лице князя Воротынского, который сам ему об этом говорил. К тому же Михаила Иванович — человек горячий и, услышав столь наглое вранье, может поступить самым непредсказуемым образом.
— Сказывал мне князь Воротынский, да грамоток-то я не видал у оного фрязина, — ляпнул Андрей Тимофеевич.
То ли он от злости думать разучился, то ли присутствие Иоанна Васильевича его так смутило, но ответ его получился не из лучших. Далеко не из лучших. Можно было и хуже, но и тут надо постараться.
«Эх ты, дурачина-простофиля!» — подумал я и вежливо произнес:
— Но и я, светлейший государь, его грамоток не видывал, однако поверил князю Воротынскому и в своей челобитной про оного человека гадать не стал — он на самом деле то ли смерд немытый, то ли гость торговый, то ли иной кто из подлых, а отписал, что он князь.
Ой как хорошо получилось. И не оскорбил — если сказанные слова брать буквально, и в то же время унизил — если судить по духу. Словом, не придерешься, а слушать кой-кому неприятно. Долгорукий чуть не на дыбки взвился:
— Слышишь, царь-батюшка, поносные речи, кои его поганый язык речет?! Нешто можно мне их переносить?! То не мне — всему роду Долгоруких в обиду.
— Гм-гм, — покрякал Иоанн. — Да он тебе покамест ничего и не сказал. — И лукаво покосился на меня.
Хороший это был взгляд. Одобрительный. Значит, с чувством юмора у государя не так плохо, как я подумал после нашей с ним встречи под Серпуховом. И еще одно я понял — царь начинает склоняться в мою сторону, но даже если и нет, то нейтралитет и объективность он соблюдет, как пить дать соблюдет.
Потом я узнал, что было главной причиной его хорошего настроения. Оказывается, накануне его торжественного въезда в столицу Иоанна известили, что к нему едет ханский гонец Шигай. Памятуя о прошлогоднем унижении, царь решил не пускать его в Москву, а повелел задержать посланца Девлет-Гирея в сельце Лучинском и уже сейчас мстительно предвкушал, как он примет его, вволю отыгравшись за прошлый год.
Вот только зря я радовался раньше времени. По мере того как разбор наших жалоб продолжался, взгляды царя, которые он то и дело бросал в мою сторону, становились все более пытливыми. Иоанн явно силился вспомнить, где видел меня раньше, но пока что у него это не получалось, и потому он то и дело нервно ерзал на своем широком троне, будто у него зудело в одном месте.
Я и сам себя так веду, когда в голове что-то вертится, а на ум не идет. Но не подсказывать же ему, где именно мы повстречались и в каком качестве я выступал. Однако намекнуть требовалось, поскольку неизвестно, что именно он вспомнит в первую очередь, и если на мою беду это будет юродивый Мавродий по прозвищу Вещун, то плохи мои дела.
«Это и есть человечий детеныш? — спросила Мать Волчица. — Я их никогда не видала».
По счастью, Иоанн так и не сумел вытащить из своей памяти нужное и потому не мудрствуя лукаво обратился за помощью ко мне.
— А ведь мы с тобой видались уже, фрязин, — подозрительно протянул он и пытливо уставился на меня.
— Так оно и есть, государь, — охотно подтвердил я. — О прошлом лете, когда нас с князем Валашкой Волынским прислали к тебе упредить о беде неминучей. Под Серпуховом оно было.
И тут же отвесил восхищенный комплимент его цепкой памяти — мол, сам бы я так никогда и ни за что. Поскольку память на лица у меня и впрямь никудышная, говорил я искренно. С ним вообще надо было держаться очень искренне, держа в уме наставления Валерки: «Иоанн как баба — фальшь чует за версту, поэтому при встрече с ним либо вообще ничего не говори, либо отвечай со всей душой, мол, весь я тут, нараспашку, ничего от тебя не таю».
Помнится, тогда я возмущенно отмахивался. Дескать, на кой ляд мне этот Иоанн, ну его к лешему, но Валерка не отставал и продолжал вдалбливать то, о чем ему доводилось читать. Оказывается, и впрямь сгодилось. Это ж какая у нас с ним встреча? Аж третья по счету. Ну в точности по пословице: «Черта не зовут, да он сам тут как тут».
Вроде бы успокоился царь, хотя какой-то напряг все равно остался. Эдакая настороженность. И впрямь память у мужика о-го-го — позавидовать можно. Ну и ладно. Хорошо хоть ерзать перестал. Значит, успокоил я его. Теперь и самому можно дух перевести. Да к речам Андрея Тимофеевича не мешает прислушаться, а то нагородит старик с три короба.
И точно. Вовремя я ушки навострил. Врать Долгорукий уже не врал, во всяком случае, не столь нагло, но преувеличил изрядно. Пришлось поправлять, причем всякий раз я старался сделать это и вежливо, но в то же время с подковырочкой — пусть старый козел почешется, и с юморком — шутники всем нравятся, а царям особенно. Не зря они близ себя шутов да скоморохов держат.
Кстати, своего в отношении князя Воротынского Иоанн достиг. Ухитрился-таки поддеть Михайлу Ивановича и попрекнуть его за то, что он, дескать, столь долго про меня молчал. Вообще-то царь хотел сказать пожестче, но тут встрял я. Набравшись наглости, я заявил, уподобившись дьяку Афоньке из гайдаевской кинокомедии:
— Не вели казнить — вели миловать, надежа-государь, но то моя вина. Я князя упросил не сказывать обо мне ничего. Мыслил, что когда приду проситься к тебе на службу, то не просто так о себе поведаю, но и смогу изложить, сколь я блага твоей державе принес, сражаясь супротив твоих ворогов.
— И как? Возможешь ныне оное изложить? — осведомился Иоанн.
Ныне могу, да невместно мне за себя самого сказывать, — скромно заметил я. — Дозволь, царь-батюшка, о том тебе князь Михаила Иванович поведает, ибо ему со стороны виднее.
О том я в другой раз послушаю. — И многозначительно добавил: — Коль ты жив останешься, фрязин, потому как видоков у вас нет, послухов тоже, кто идущу одесную — неведомо, а потому пущай вас господь на своем суде разбирает. Хотел было я жеребий промеж вас кинуть, но, коль ты сказываешь, что тож православный, стало быть, полю решать. А быть ему… — он чуть помешкал, что-то приказывая в уме, — в Луков день. Мыслю, как раз я вернусь, чего рассусоливать, — загадочно произнес он и вновь обратился к нам: — В канун Малой Пречистой куда как славно биться. Кто одолел — тому на другой день и рождество, яко богородице нашей, и Поднесеньев день, потому как обидчик свою главу поднесет с повинной — тож угощенье из славных. Тебе, князь Андрей Тимофеевич, дозволяю из-за немалых лет замену выставить, но — чтоб чести фрязина не позорить — из княжеского роду. Есть ли таковые на примете?
— Есть, государь, — кивнул Долгорукий. — Князь Иван Иванович за отечество наше на смертный бой биться выйдет. — И глянул на меня вприщур.
Не понравился мне взгляд. Какой-то уж слишком торжествующий, словно Долгорукий уже праздновал победу. Не рано ли? Или он приготовил что-то еще?
— Тебе ж, князь Константин Юрьич, передавать честь в иные руки негоже, разве кому из родичей своих, коль сыщешь таковских, — прервал мои раздумья голос Иоанна. — Зато, яко ответ держащему, тебе оружие выбирать.
Сабля, государь, — вспомнил я поучения Воротынского.
Быть посему, — кивнул царь.
Накануне перед поединком, сразу после вечерней службы я заглянул к Ицхаку взять немного деньжат. Говорить о поединке ничего не стал — чего доброго, привяжется с перстнем. Вообще-то он его и так получит — Воротынского я уже предупредил, но ведь купец тогда станет болеть за моего противника, всей душой желая моей смерти, а мне этого почему-то не хотелось.
Деньги предназначались Андрюхе Апостолу и Тимохе. Неизвестно, как сложится дело, потому я и решил выделить им по полсотни. Еще по две сотни Ицхак отдаст им по моей записке, если что. Уверен, что отдаст. Узнав, что перстень достался ему, Ицхак скупиться не станет. Остальное серебро я распределил поровну на три части — Маше, Воротынскому и… Борису Годунову.
Попал я в Замоскворечье как нельзя кстати. Дело в том, что, пока мы долбили Девлет-Гирея, там приключилось несколько пожаров. Были они локальные и довольно-таки мелкие по своим размерам — уверен, что ни один летописец о них и не упомянет, но изба молодой семьи в одном из пожаров сгорела напрочь.
Набежавшие соседи успели вовремя погасить огонь, и в результате пострадало пять-шесть домов, однако вот уже несколько дней Апостол вместе с Глафирой ютились в сараюшке, который выделила им под временное жилье сердобольная бабка-травница. В огне погиб и весь нехитрый скарб Глафиры для выпекания пирогов. Вдобавок все те же соседи, особенно из числа погорельцев, не без оснований — первой-то полыхнула именно ее изба — винили в возникновении пожара Глафиру.
Словом, я предложил им пока не отстраиваться, а подождать несколько дней. Если через седмицу я к ним не заеду — всякое может приключиться на этом божьем суде, — пусть строятся. А если все будет нормально, тогда, согласно царскому повелению, я перееду на выделенное мне царем местечко для подворья.
Кстати, в знак особой милости ко мне Иоанн, учитывая, что я православной веры, повелел выделить мне его не на Болвановке, как всем прочим иноземцам, а в самом граде, да не где-то на отшибе, а на Тверской. Правда, в самом ее хвосте — до кремлевской стены чуть ли не полверсты, но все равно место достаточно почетное. Как ни удивительно, но оно считалось даже престижнее, нежели то, где располагалось подворье самого Воротынского, поскольку территориально принадлежало к Занеглименью. То есть хоть в этой мелочи царь попытался как-то принизить Михайлу Ивановича.
А коль в перспективе замаячил собственный дом, то все равно придется обзаводиться дворней, и лучше Глафиры на должность ключницы мне навряд ли удастся кого-то найти.
В перспективе этот акт милосердия по отношению к ближнему сулил мне и еще одну выгоду. Все равно после возведения княжеских хором мне придется построить во дворе какую-нибудь церквушку, чтобы иметь возможность не посещать общественные, а тут тебе и поп готов, да не какой-ни- будь кот в мешке, а в доску свой, с понятием. Правда, ждать еще изрядно. Пока Андрюхе не исполнится тридцать, никто его в сан не рукоположит, но зато в будущем…
Вот и получилось, что вместо дел духовных, то бишь прощальной исповеди и очищения души от грехов, пришлось весь вечер решать мирские дела. Впрочем, даже если бы не они, я бы все равно не пошел ни в какую церковь. Мне всегда претило с натугой выковыривать из собственной памяти надуманные грехи, приемлемые для того, чтобы поведать о них священнику. Ну не люблю я выворачиваться наизнанку перед незнакомыми людьми, и вообще этот душевный стриптиз не по мне.
А о том, что означал торжествующий взгляд Андрея Тимофеевича, я узнат только в день дуэли, то есть седьмого сентября. Чуял Долгорукий, кто меня инструктировал, потому и заставил сделать выбор в пользу сабли. Вот только на поле вышел биться не Иван, и не его родной брат Григорий Черт, а тот, на которого мне так не хотелось поднимать саблю, — князь Осип Бабильский-Птицын. Дескать, князь Иван на днях повредил руку, и произошло это не иначе как в силу злого чародейства фрязина, а потому пусть он очистится еще и от этого обвинения.
Иоанн, немного подумав, утвердительно кивнул, но затем, посмотрев, как Осип играет своей саблей — круть-верть, круть-верть, что-то вроде разминочки, — подозрительно спросил у старого Долгорукого:
— А не потому ли, князь Андрей Тимофеевич, ты бойца своего поменял, чтоб фрязин не иное оружие, но саблю выбрал? Ведь всем ведомо, что сыновей твой двухродный из первейших на них.
— Ей-ей, рука, царь-батюшка! — истово перекрестился Долгорукий.
Пущай рука, — кивнул Иоанн, сожалеючи посмотрел на меня и заявил, краем глаза с хитрецой поглядывая на Андрея Тимофеевича: — коль замена бойца случилась, сызнова выбор за тобой, фрязин. Божий суд справедливости требует, а потому наново дарую право выбирать, чем биться.
Я тоскливо посмотрел на небрежно фехтующего Осипа и сделал для себя глубокомысленный вывод, что судьба рано или поздно карает всех лентяев. Вот не послушался я Михайлу Ивановича, отказался от секиры, а как бы она пришлась мне кстати. К тому же и пара уроков, что преподал мне Воротынский в те два дня, когда мы по его настоянию взяли в руки по бердышу, были не такими уж болезненными. Подумаешь, цаца какая, рукой левой двигать не мог к концу дня и шею с трудом поворачивал. Ничего, перетерпел бы как-ни- будь. Зато сейчас бы я ух… И что мне теперь делать? Я покосился в сторону Воротынского. Тот усиленно кивал. Знать бы еще, что означают его кивки. То ли знак, чтобы я согласился и поменял оружие, то ли чтобы оставил все как есть.
— Дозволь, государь, у князя Воротынского спросить, есть ли у него бердыш в тереме, а уж тогда и выбор сделать, — попросил я.
Царь насмешливо хмыкнул. Царевич Иван, стоящий позади отца, оказался менее сдержан и презрительно хихикнул, от чего его лицо неприятно исказилось. Оно и понятно — хитрость, шитая белыми нитками. Мне и самому за нее стало стыдно — будто не мог выдумать ничего получше. Но вслух Иоанн иронизировать не стал, лишь заметил:
— Я так мыслю, что у столь славного князя и государева слуги Михаилы Ивановича в тереме не один бердыш, а с десяток имеется, ежели не поболе. Так что не утруждай себя, фрязин, попусту. — И, склонившись со своего кресла, стоящего на помосте, обшитом красным сукном, заговорщически мне подмигнув, заметил: — Али с выбором заминка?
Не знаешь, что говорить, отвечай правду. Если что, дешевле обойдется — хоть за ложь не накажут.
— Заминка, царь-батюшка, — честно покаялся я и простодушно спросил: — А ты бы сам что мне присоветовал?
Тот еще раз посмотрел на Осипа, который гоголем прохаживался в отдалении, и задумчиво протянул:
— Рука сильна, да нога суховата. Жеребец с худой ногой вынослив редко бывает. А о прочем сам думай, фрязин, а то мне сызнова в укор поставят, будто я столь люто земщину невзлюбил, что даже иноземцу над нею победу готов отдать. — И ласково приободрил: — Да ты не робей — правому на поле божья помощь.
Честно говоря, мне бы иное что услышать. Толку с того, что Осип невынослив, если ему хватит трех-четырех ударов для того, чтобы меня одолеть. Вот если не хватит — иное дело. Только как это узнать? А решать надо. С другой стороны, на саблях у меня и измотать его не выйдет — помню я Молоди, ох как помню.
— Бердыш, государь, — решился я. — Только повели, чтоб нам их твои опричники дали, а то к теремам катить — путь неблизкий.
Иоанн вновь усмехнулся. Не иначе опять почуял увертку с моей стороны. Однако царь и впрямь проницателен. Надо будет учесть… если выживу. Ну что ж, все правильно Иоанн понял. Пускай я хоть этим шансы увеличу. Чуть-чуть, но прибавлю, потому что истинный мастер благодаря умению со мной совладает по-любому, а если человек редко упражняется с секирой, от случая к случаю, то для него такая мелочь, как излишний вес или чересчур толстая рукоять, уже проблема. Я же не привычен ни к какой, и потому мне, но в отличие от истинного мастера благодаря неумению, наплевать и на вес, и на рукоять.
Дозволил царь выбор. Более того, по его повелению их специально подобрали одинаковыми. Царевич, прежде чем передать нам секиры, даже взвесил их на руках, чтоб определить, соответствуют ли друг дружке. Ну и по высоте тоже. Вот только показалось мне или он сознательно отбирал самые тяжелые? А если сознательно, то по своей инициативе или по царской подсказке?
Хотя чего об этом думать. Тут об ином размышлять надо, о том, что мне Михайла Иванович показал за два урока. Пусть и маловато для поединка — всего-то с десяток приемов, но если вспомнить, то как знать, как знать…
— Благодарствую, Иван-царевич, — вежливо поблагодарил я, почему-то успев отметить, что мое обращение получилось почти как в сказке.
Губы царевича скривились еще сильнее, но я уже не обращал на это ни малейшего внимания — не до того. Предстоял бой, который, как знать, вполне возможно, станет последним в моей жизни, и следовало стряхнуть всю прочую шелуху, сосредоточившись только на нем.
И вновь, в который раз за свою жизнь, я убедился в том, насколько важна в человеке сила духа. Нет, речь не о воинственности. Тут иное. Скорее уж о вере в себя. Если сломался, неуверен — все. Иди заказывай панихиду вместе с отпеванием. Можешь и собороваться, если религиозный. Но коль ты вышел, прикусив губу, и готов несмотря ни на что, то тут всегда есть шансы.
С начала поединка не прошло и минуты, как я понял — имеются они и у меня. Не особо большие, так, один или два из десяти, но ведь есть. Не мастер секиры князь Осип Васильевич Бабильский-Птицын, далеко не мастер. Потому и не бился он ею под Молодями, предпочитая саблю. Посильнее меня, тут спору нет, а все равно чувствуется, что тот же Воротынский одолел бы его за пять — десять минут.
Опять же и царь хорошо помог. Я и без того ушел бы в защиту — надо же понять, кто против меня стоит, — но теперь моей целью изначально стало выматывание противника, и только. А уж когда уравняю наши шансы, дальше как судьба.
Словом, за первый десяток минут я так ни разу и не ударил — работал на отбой. Приноровиться удалось относительно легко — Осип знал лишь несколько основных ударов, которые мне показывал Воротынский. Чего-то своего, хитрого, у него не имелось, только прямой сверху, горизонтальный и наискось. Выпадов вперед практически не было, ложных тоже.
Привычная к легкой сабле, рука его била с тяжелым замахом, словно он колол дрова. Чтобы обезопаситься и при этом сэкономить собственные силы, достаточно было перехватить бердыш противника в полете и поправить направление удара. Совсем легкое движение, и вражеская секира идет мимо цели — слишком велика инерция. А как именно поправить, Воротынский обучал меня чуть ли не полдня, так что это я знал неплохо. К тому же после могучей руки Михайлы Ивановича удары молодого, и тридцати нет, Осипа оказались гораздо более легкими.
Вдобавок мой учитель, неохотно морщась, поведал мне еще несколько премудростей, позволяющих выжать из противника силу. Были они из разряда простейших, но обещали изрядно. Например, всем своим видом показать, что ты еле стоишь на ногах и, чтобы тебя добить, осталось совсем немного — достаточно чуточку поднажать, увеличив напор, и все. Враг, поддавшись на эту нехитрую уловку, нажимает, стараясь ускорить частоту ударов, и спустя несколько минут окончательно сбивает свое дыхание. Секира ведь не сабля, ею нужно действовать размеренно.
Кроме того, очень важно постараться разнообразить собственные удары — премудрость ратников из разряда пожилых. Суть я понял моментально. Тем самым нагрузка на разные группы мышц следует поочередно, давая возможность восстановиться другим.
И еще одну тенденцию я уловил. Конечно, сам Михайла Иванович объяснял мне это по-своему, как он понимал:
— Один в поле не воин, и удар, ежели он наособицу от остальных, сил берет излиха, зато, коль они вместе, тут силов надобно гораздо мене. Зри, яко у меня. — И Воротынский устроил что-то вроде показательного танца с саблями, словно в знаменитом балете, только тут была секира.
Красота — глаз не отвести. Большой театр отдыхает. Никаких одиночных ударов с дикими прыжками. Именно танец — мягкие движения, плавно перетекающие одно в другое. Это была восхитительная пляска, которую сопровождали мерцающие блики солнечных лучей, отражающихся от зеркальной стали широкого лезвия. В эти секунды даже не думалось, что на самом деле это не просто искусство, а сама смерть, готовая в любой момент сорваться с острия оружия.
Ежели поймешь суть, — произнес Воротынский, довольный тем впечатлением, которое он на меня произвел, — то сумеешь применить оное к любому — что к копьецу, что к луку, что к бердышу, что к клевцу или, скажем, булаве, да даже к ослопу смерда.
Я старался. Постиг или нет — сказать трудно. Скорее всего, наполовину, то есть не до конца, уловив лишь самые-самые азы. И вот теперь пришло время выплеснуть из себя все, показав князю Воротынскому, что он не зря промучился со мной целых две недели.
Думается, если бы на месте Осипа был более хладнокровный наемный боец, я бы проиграл, пусть и оказав достойное сопротивление. Но тут мне изрядно помог… Андрей Тимофеевич. Что уж там наговорил князь своему двоюродному племяшу — неизвестно, но бился он против меня с такой лютой ненавистью, что она мешала в первую очередь ему самому. Самое подходящее выражение для характеристики его нынешнего состояния: «Ярость застила ему глаза». Он пер на меня, как бык на тореадора, совершенно не замечая моих откровенных слабостей, а потому не мог проявить своих преимуществ более опытного воина.
Ну а я, как подобает заправскому матадору, пикадору или бандерильеро — не помню, кто там должен травить животное в этой испанской корриде, — только дразнил Осипа и, как мог, уворачивался от его ударов.
Спустя десяток минут наши шансы уравнялись. К этому времени я несколько приноровился к его грубой технике и особенностям ведения боя, а он выдохся, вложив львиную долю своих сил в первоначальный натиск.
— Не жить тебе, фрязин, — упрямо приговаривал он время от времени. — Все одно — не жить.
Вроде как подбадривал самого себя. Я поначалу думал попытаться убедить его, что ни в чем не повинен, напомнить наше «фронтовое» братство под Молодями, но не тут-то было. Это лишь взбесило его еще больше.
Оно и понятно. Выбирать, кому именно верить — своему стрыю, пусть и двухродному, или безвестному фрязину, который не просто оказался вором, но теперь еще хочет опорочить доброе имя родича, — мой противник не собирался. Однозначно, что стрыю, и обсуждению это не подлежит.
Осип тут же пошел вперед, щедро выплескивая весь остаток сил и стремясь достать меня во что бы то ни стало. Но я был начеку, действуя в своей прежней манере и почти не атакуя, хотя мог бы. Бил так, ради приличия, да и то имитируя, нежели нанося удары. Причина была проста. Для обычной победы я почти созрел, тем более что парочку его слабых мест мне удалось нащупать.
Воротынский потом сказал, что, будь он на моем месте, бой закончился бы гораздо раньше, потому как защищаться Осип почти не умел. Но Михайла Иванович мастер, а я — увы. Тем не менее убить его я уже мог, вот только убивать мне не хотелось. Пускай это не отец Машеньки, а всего-навсего троюродный брат, но, как ни крути, один черт — родич.
Опять же и Молоди стояли в моей памяти. Ну дико это будет, если один из героев тех победных дней, а следовательно, один из спасителей Руси, вышедший целехоньким из жарких схваток, спустя месяц с небольшим лишится жизни. Да еще как погибнет — при скопище народу, вон их сколько за веревками глазеют, в присутствии царя, в Москве, которую он так горячо защищал. И от чьей руки — тоже забывать нельзя. Крымчаки не убили, так иноземец-фрязин им помог, постарался добить. То есть получалось, что я сейчас выступаю чуть ли не на татарской стороне, а это и вовсе ни в какие ворота.
Оставался только один приемлемый вариант — вымотать его до предела, а затем, улучив момент, ранить, и по возможности легко, а еще лучше просто оглушить, чтобы он свалился и больше не рыпался. Может, хоть тогда поймет — мог я его убить, но не стал. Но последнее в идеале.
Пришлось сменить тактику поведения. Начал я с презрительных усмешек. Самый лучший ответ. И выразительно, и не надо ничего говорить, сбивая дыхание. Потом, почуяв, что напор ослаб, я даже позволил себе ободрить его словесно, иронично нахваливая очередной удар или позволяя себе легкое поучение, мол, у нас, в Италии, бьют не так. Когда твой лютый враг во время поединка начинает высокомерное назидание, это бесит посильнее откровенных оскорблений.
Ага, дыхание стало тяжелым, как у загнанной лошади, да и пот лился с моего противника чуть ли не ручьем. Кажется, пора осуществлять задуманное. Вот только как это сделать? Звездануть сверху? А если шлем-шишак не выдержит удара? Выглядит он на Осипе красиво, вот только еще бы и качество узнать — вдруг не стальной.
Лупить по другим частям тела? Тоже риск, да и шансов, что промахнешься, куда как больше. К примеру, стану метить по наручам, благо что кольчуга без рукавов, а попаду повыше да отрублю руку. Попытался ударить по ногам, и точно — острие скользнуло ниже наколенника и пришлось по подъему левой ноги. Ну и ладно, авось не охромеет, а когда ослабнет — оглушить проблем не составит.
Развязка наступила неожиданно для нас обоих. Киношные режиссеры единогласно забраковали бы у сценариста этот кусок, но жизнь гораздо грубее и в то же время непредсказуема. Пожухлая трава под лучами робкого неласкового солнышка не успела высохнуть после легкого ночного дождичка и оставалась мокрой. Вот на ней-то Осип и поскользнулся, да еще в самый неподходящий момент, когда мой бердыш уже летел, опускаясь ему на голову. К тому же, пытаясь не упасть и сохранить равновесие, мой противник как-то неестественно изогнулся, кольчужная сетка шлема, спускавшаяся почти до плеч, откинулась вбок, и Осип сам подставил под летящий топор единственный незащищенный кусочек шеи с ключицей. В нее-то с хрустом и вошло острие моего бердыша.
Я ничего не успел сделать — ни изменить направление удара, ни развернуть лезвие плашмя. Я даже подбежал к нему с опозданием. Застыв на месте, я попросту обалдел от того, что натворил, а уж потом, шатаясь, словно пьяный, все-таки двинулся к нему.
От вида ручейка крови, бьющей из разрубленной ключицы, меня замутило. Странно. Вроде бы к этому времени на моем счету была не одна, а гораздо больше жертв. Только татей пятеро, а если брать татар, тогда и вовсе десятка три-четыре — стрелял я под Молодями метко, как на тренировках. Казалось бы, давно пора привыкнуть к трупам, тем более меня не мутило и не тошнило даже от первого, кто пал от моей руки. Или это потому, что я не считал убитых за людей?
Как хладнокровно и справедливо выражалась еще «Русская правда» по поводу застигнутого и убитого на месте преступления грабителя — «во пса место». Современный смысл: «Собаке собачья смерть». Те, кто шел на Русь убивать, резать, жечь и насиловать, людьми в подлинном смысле этого слова тоже не были — «во пса место». А тут… я убил человека. Впервые. То, что он хотел убить меня, — не в счет. Главное — я не хотел. Просто так получилось. Судьба.
Я опустился перед ним на колени, приподнял голову, понимая, что сделать ничего не смогу, — с таким кровотечением не выживают, а остановить его бесполезно. Осип открыл глаза и выдохнул еле слышно:
— Свезло тебе, фрязин. А мне нет.
Господи, если б кто знал, как он ошибался и как дико не свезло нам обоим!
— Лекаря!!! — заорал я истошно. — Лекаря скорее сюда!
Глаза мои застил какой-то туман, но я упорно моргал, смахивая пелену, и с надеждой таращился на оказавшегося подле умирающего суетливого толстячка, почему-то показавшегося мне знакомым, который проворно захлопотал над неподвижным телом Осипа. Действовал он, останавливая кровотечение, расторопно и уверенно, вселив в меня искорку надежды. Я хотел было ему помочь, но мне не дали, чуть ли не силой потащив к Иоанну.
Дальнейшее помнилось как сквозь сон…
Какие-то люди, угодливо улыбавшиеся мне, заботливо вели, помогая передвигать негнущиеся вялые ноги, к царскому помосту. Недалеко от меня смутно, скорее не виделось, а угадывалось озабоченно-хмурое лицо князя Воротынского. А прямо передо мной, точно ангел Страшного суда, красным всадником Апокалипсиса, зачем-то соскочившего со своего огненно-рыжего коня, высилась зловещая фигура в багровом одеянии.
Царь.
В ушах будто вата, через которую доносились глухие и тягучие слова Иоанна:
— Князь, мы все зрели, яко господь помог тебе одолеть своего ворога…
«Бог не помогает убивать», — хотел сказать я, но промолчал.
— …Всевышний показал твою правоту…
«Но зачем он показал ее через кровь?» — хотел спросить я и вновь промолчал.
— …божий суд очистил тебя…
Я не выдержал и оглядел себя. Вначале штаны, мокрые от крови Осипа, потом свои руки, которые со стороны смотрелись словно в перчатках, плотно обтягивающих ладони до самого запястья.
Красивых.
Новеньких.
Алого цвета.
И правда очистился.
Весь в этих очистках.
Осталось еще вытереть руками лицо, чтобы уж до конца ощутить свою небесную чистоту.
— …головой тебе выдаю обидчика…
Я перевел взгляд на опустившего голову Андрея Тимофеевича, стоящего в нескольких шагах от меня.
Что мне с ним делать — с человеком, сделавшим меня убийцей? Или у Осипа есть шансы?
Ох не зря самой ходовой рифмой для слова «любовь» считалось слово «кровь». Отчего? Пойди пойми. Но так было, есть и будет. Ныне, присно и во веки веков. Теперь получается, что не избежал этой рифмы и я.
«А может, мне и впрямь повезло? — мелькнуло в голове утешительное. — Гораздо хуже, когда вначале «любовь», а потом…»
И я жалко улыбнулся Иоанну. Тот недовольно нахмурил брови — очевидно, я сделал что-то не то. Но мне в тот момент было не до этикета.
Мне вообще было ни до чего…