II
Мэри дико перепугалась. Совсем было отвлеклась, раздумалась о том, не заказать ли еще этой новозеландской баранины. Как-никак впереди выходные. Не то чтоб ктото из них эту баранину особенно обожал. Да и, конечно, надо бы экономить на сахаре, решила Мэри. Добропорядочные люди придерживаются привычек, какие усвоили во время войны, что в те поры было недоступно, — на то даже и не зарятся. Но никакая война не отучит Мориса класть по три кусочка сахару на чашку. И вообще, экономия — это не по моей части. Вот тут я сноб. Из всякой гадости стряпать, из дерьма конфетку делать — это уж извините! Готовить, скажем, на маргарине, который большинство соседей, а они куда обеспеченней нас, используют за милую душу. Ну когда физически нет у тебя продуктов — тогда, конечно, дело другое. Но тут резко, рывком пришлось вернуться к службе.
— Что случилось? — шепнула она. — Что с тобой?
Лили, видимо, на миг стало дурно, но теперь она хорохорится. Очень холодно глянула, сказала:
— Все хорошо, спасибо.
Тут трудно было сдержать улыбку. Как это исключительно похоже на Лили — вцепиться тебе в руку, а буквально через секунду тебя отшить. Вообще, поразительная. Нет, мне в жизни не допереть, не раскусить, куда она гнет.
Теперь даже подумать странно, ведь было время, я же ее всерьез ненавидела — почти как маму. Просто искала козла отпущения, если честно, а она-то чужая. Не на Дика же все валить. Наверно, я была к ней ужасно несправедлива. Ее, правда, не убыло, с нее все, как с гуся вода. Не то чтоб ночей из-за меня не спала, бедняжка.
Епископ повернулся, воззвал к ним со ступеней Креста:
— Сегодня все мы объединены подле этого Креста общим горем и общей целью.
Да нет, прямо не верится, что я ее ненавидела. Нет, это же, ну ей-богу, немыслимо. И она ведь до сих пор так идиотически молодо выглядит. Ни единой морщинки, хотя ей, по самым скромным подсчетам, тридцать семь, как ни крути. И так она изводилась, когда Дика убили. Абсолютно, кстати, искренне. Но совсем не от слез на свой возраст тянешь. А оттого, что восемнадцать лет подряд, каждый божий день, гоняешь, чтоб что-то купить на обед, ломаешь голову, как кому потрафить, вечно, кстати, попадая пальцем в небо, а потом все это волочишь домой и стряпаешь. Лили, небось, в жизни ни единого блюда не приготовила.
— Иные из нас, здесь сегодня собравшихся, — говорил священник, — нагляделись на ужасное запустение, видели, как видел я, разрушенные деревни и улицы, загубленные поля, обугленные деревья. Но другим, из тех, кто не был всему этому живым свидетелем, я хотел бы задать вопрос: а для вас — что значила война?
О, Мэри бы мигом ответила. Что значила война — да карточки отстригать, посещать госпиталь, устраивать распродажу барахла для Красного Креста. И еще она значила — что надо мотать из Лондона, потому что отец после удара через Лили сообщил, что я ему требуюсь. То есть пришлось оставить домик у Конюшен. Но когда-нибудь я еще туда вернусь, если только удастся. Отец, и это доподлинно, хотел бы, чтоб я жила в самом Холле. И он по детям скучает. Это точно. Но нет, невозможно. Вот неохота. Глупость, наверно. Время все лечит. Когда Десмонд меня бросил и мать прислала то письмо, — и как только пронюхала, просто тайна, покрытая мраком, — мол, если хочу, я могу вернуться, я искромсала письмо в мелкие клочья и заживо спалила в плите. А-а, чего беситься. Мать умерла — и я обрадовалась, когда узнала; конечно, сама из-за этого терзалась, но обрадовалось же, да. А когда началась война, и я получила последнее известие о Десмонде, и узнала, что отцу никогда не оправиться, как я надвое разрывалась, не могла ни на что решиться. Но этот компромисс оказался всего разумней. Теперь-то совершенно ясно. Мы с Лили больше недели бы не выдержали под одной крышей. Я даже в Чейпл-бридж не смогла бы жить, и чтоб отец ежеутренне к нам заглядывал по пути в банк.
А что война значила для отца? Дика убили, это конечно. Но он уж особенно и не любил Дика — да, так иногда казалось. Нет, ничего такого исключительного война не значила для отца, и, даже когда бомбили Париж, он не отказался от своих удлинявшихся год от году прогулок до Чертова Локтя и дальше, дальше, болотами, к Глоссопу, и — в карете, полной сигарным дымом, гарью от подпаленной полости, руганью Кента, — назад, к разогретому обеду в четверть четвертого. Чай с пирожками в полпятого. Вечерами, на чердаке, чтение бесконечных романов Гая Бутби, Уильяма де Ке, Филипа Опенгейма и тому подобных шедевров. Сидит иногда часами, держит книжку вверх тормашками, уставится в нее и сопит. Но почему-то они быстро кончались. Потом, полистав страницы, ты, конечно, среди них обнаружишь слюнявую табачную жвачку. Отец, как Кент выражается, «сыро курит». На вот эти романы, этот табак, сигары, на дурацкие и дорогущие подарки внукам — раз подарил Эрику заводного лебедя, кружил и кружил без конца в жестяном тазу, — на несуразные чаевые, счета бакалейщику, просто сквозь дыры в карманах он, ну буквально не верится, ухитрялся ухлопывать по две тысячи в год. Ничего, как-никак я из него выудила эти деньги на обучение Мориса — Слава Тебе Господи.
Конечно, это жестоко по отношенью к отцу, что он так редко видает Мориса — любимчика-внука. Но до того было тошно водить детей в Холл. И не то чтоб Лили возникала, нет конечно. Иногда отец сам приходил пообедать в Гейтсли, и все время Морис его ублажал, показывал карточные фокусы, объяснял, как часы в столовой работают, приставал: «Дед, а что бы ты сделал, если б оказался ночью в лесу, один, без еды и без спичек?» — и размахивал у него перед носом крикетной битой. Куда уж теперь отцу — такие забавы. Можно бы их одних посылать, но они не любят. Им бы все толочься на своей территории, Морису особенно. Я его не виню. Привычка уже такая — почти ни в чем не винить Мориса, а зря, ничего, конечно, хорошего. Чересчур он очаровательный, Морис. И как часто Десмонд мерещится за тем, как он улыбается, режет хлеб, взбегает по лестнице, пересказывает, кто что говорил. Это — как объяснение фокуса. Смотришь на сына и думаешь — да, вот что меня обворожило в твоем отце, вот это, это и то. Купилась, правда, в жизни единственный раз, зато могу оценить мудрость природы. Могу оценить Мориса. Сегодня с утра, кстати, просто не стала настаивать, чтоб он тоже пошел. И ведь можно бы сообразить, что Лили заметит — и выскажется. А, да пусть себе замечает, с высокой горы плевать. Ну какое отношение к Морису эта служба имеет? Причем тут Морис? И Энн, кстати, тоже. Но Энн — дело другое, эта вся в мать. Кому-то, мужчине какому-то, будет хорошей женой, подумала Мэри, и тут ее зло взяло на мужчин. Но уж я пригляжу, во всяком случае, чтобы это не оказался какой-нибудь Десмонд.
— И я вам хочу предложить, — говорил епископ, — чтобы Крест этот стал знаком Свободы и Памяти. И чтобы он воодушевлял. И надеюсь, что мальчикам и девочкам грядущего времени, которые будут проходить мимо Креста, расскажут о героизме и самоотречении, какие он воплощает, и о людях, жертвенно и героически сложивших на войне свои головы.
Было, было кое-что, о чем, наверно, никогда язык не повернется рассказывать детям. Последний свой отпуск Десмонд провел в Лондоне. Прислал письмо — нельзя ли будет повидаться. Не видались годами. Домой не заехал. Назначил рандеву у Иглы Клеопатры. Путаюсь мол теперь на лондонских улицах, дорогу забыл. Отвык, за границей все больше. Ни капельки не изменился. Выпили чаю «У Лайона», потом гуляли, идиоты, взад и вперед, как встречающие по перрону.
Клялся, что только меня одну в своей жизни любил. Интересно, между прочим, куда подевались все остальные. И, когда, мол, война кончится, может, начнем все сначала? Примешь меня обратно? Да, он спросил, спросил. Вдруг тогда показалось, что я его старше гораздо, в матери ему гожусь, да, прямо ему как мать. Как его матушка, которая несколько раз писала из Корка — такие горькие письма. Можно подумать, ее сыночка окрутили и бросили. А он мне разбил сердце. «Нет, миленький, — сказала ему тогда, и еще головой покачала, и еще улыбнулась, — никогда я тебя не приму. Хоть ты меня озолоти». В ту минуту любила его так, как никогда еще в жизни, но по-другому.
Любовь кой-чему научила. Надо хранить, что имеешь, — хватит уже рисковать, все кидать на зеро — дудки. Он удивился — глубоко оскорбленная невинность. Не ожидал такого оборота, бабы избаловали. Расстались добрыми друзьями. И почти сразу его убили. Весь день проревела, но траур не стала носить. Интересно — а другие-то видели фамилию в списках? Никогда ни единого звука. Но Лили, та, возможно, долго взвешивала, прикидывала, прилично ли это будет, достойно ли — написать, выразить соболезнование. Мэри усмехнулась. Лили тогда уже была в Холле. Скорехонько перебралась на житье, чуть не тут же, как разразилась война.
— Есть одно имя среди прочих имен, здесь начертанных, — епископ повел рукой в сторону креста почему-то умоляющим жестом, — которое я особенно хочу вам напомнить. Имя одного мальчика. Возможно, кто-то из вас через несколько лет скажет сыновьям: этот мальчик был вам ровесник, когда погиб, борясь за то, чтоб вы жили на безопасной, счастливой земле. Да, ему и шестнадцати не исполнилось, когда его убили под Ипром. Надеюсь, имя его никогда не будет забыто в этих краях.
Надо же, ведь понятия не имела, только очень смутно всплыло, что это, кажется, кто-то из Праттов со Скул-Грин. Да-да, кажется, что-то такое в свое время слыхала. Но тут совсем рядом, прямо сзади, кто-то стал протискиваться в толпе. А-а, Рэмсботтэм, с венком. Занял место точно в затылок Лили. Красный как рак.
Дико смешно, просто уморительно. Но нет, совершенно не верится, чтоб Лили хоть в малейшей степени его поощряла. Явился на цветочную выставку, на спортивные состязания приперся в воскресную школу — а ее там как раз и не оказалось — и на аукцион. Но народ уже поговаривает. Да не далее как позавчера утром Хайем высказался: «Что-то мистер Рэмсботтэм проявляет исключительный интерес к делам в Чейпл-бридж».
И в Холл он, конечно, ходит всегда, при первой возможности, как только поманят, то есть примерно раз в месяц, — бедняжечка. Да, и я не удивлюсь, если выяснится, что изначально именно он подначивал Томми с Джералдом без конца таскаться в Гейтсли, сдуру вообразив, что это кратчайший путь к приглашению в Холл. Бедненький старина Рэмсботтэм.
А что, интересно, обо всем этом сама Лили думает? Хоть знает? А то! Но Лили умеет все знать и не знать ничегошеньки. И если ей скажут, она, конечно, сделает квадратные глаза, потом чуть поморщится, а потом проявит слабенький, брезгливый такой интерес — будто ей сообщили о любопытной новой заразе. Да уж, дамы типа Лили исключительно бывают жестоки.
Все затянули «Господи, не отступи от меня». У Мэри уже затекли ноги, и, оказывается, поднадоела служба. Неужели нельзя покороче? Интересно, а как будет звучать отчет в местной газете? Гимны, разумеется, «исполнялись с глубоким чувством». А список главных «цветочных приношений» — список будет? Бедный Рэмсботтэм, небось, успел люто возненавидеть наш этот венок. Ужасно неудобно его волочить, и чтоб не расплющить лилии, мох не примять, на шипы не напороться. Теперь даже страшновато как-то глянуть ему в лицо.
Но в общем, Мэри думала, тут не до юмора — ни-ни, уж какой тут смех, на этой службе в честь ста трех вполне приличных человечков, которые сплошь полегли, не допустив, чтоб немецкий двуглавый орел реял над нашим Клубом консерваторов. Конечно, я все понимаю. А, да какого, собственно, черта? Это же в конце концов снобизм сплошной. Этот культ мертвых — снобизм сплошной. Ну что поделать, раз я так считаю. Тем более что позерство это, к которому мы в данный момент все примкнули, не только фальшиво, но и — да просто гадость. Живые лучше мертвых. И, хочешь не хочешь, надо жить дальше.
Если честно, Мэри думала, сейчас бы мне именно что невредно пообедать. И мозоли болят кошмарно. И я ненавижу мужчин. С самого начала были другие женщины. Десмонд почти и не скрывал, после того как раз-другой засыпался. У меня знакомые в Лондоне — такая формулировка. Было обидно? Теперь уже как-то не вспомнить. Да, сначала жутко обидно. А потом притерпелась. Стала рассуждать: не я первая, не я последняя. И были же дети. И люди в Челси, которым сначала не доверяла, которых терпеть не могла, потом оказались вполне ничего. И так тешил душу собственный дом.
И часто жалко бывало Десмонда. Как-то не прижился он в Лондоне. Ирландец, он себя здесь чувствовал чуть ли не иностранцем. Возникала даже идея перебраться в Париж — одна болтовня, все, конечно, лопнуло. Об Ирландии не могло быть и речи. Там бы он без работы сидел, и там его родственнички. Его эти концерты — когда поднакопит на них деньжат, — уроки, участие в театральных оркестрах и даже один раз, как он и предсказывал, в ресторане, с накладными усами — имели не ахти какой бурный успех. Критики, он стонал, сговорились его извести. Плакал, прямо слезами плакал. Утешала его. Размякал, таял, но скоро смывался; кто-то и получше утешит.
Интересно — неужели мать все это предвидела? Предвидела, а как же. И сто раз оказалась права. То-то я и не могла ей простить, думала Мэри.
Но, конечно, вот уж чего вряд ли можно было ожидать — так это записки Десмонда прямо на плите, вечером, — как раз с посиделок вернулась. Конечно, это он сгоряча, как и тогда, с этим умыканьем из Гейтсли. Ушел. Бросил Лондон — за границу уехал, кто-то ей потом доложил. Та баба была австриячка. Скоро они расплевались, разведка донесла. Потом он на какое-то время вернулся в Лондон. Не видались. Письмо написал, насчет развода. Она ответила — как ты хочешь, пожалуйста. Тебе в самом деле нужен развод? Так и не ответил, видно, не смог для себя решить этот сложный вопрос.
Обидно все-таки, что он надумал меня бросить. И пенять ему было не на что, кроме собственной совести; но надо признаться, после этого мне полегчало. Даже в тот самый вечер, когда прочитала записку и, прочитав эту записку, пошла глянуть на уложенных в постельки детей — почувствовала, на секунду, как сквозь весь этот ужас пробивается радость. Я свободна. Он ничего не взял, все оставил. Да, оставил даже свою старую шляпу. Сначала жизнь была, конечно, сплошной кошмар, приходилось писать домой, клянчить у матери деньги. Но ничего, выкарабкалась. Открыла ресторан, и как-то сразу он оброс галереей, концертным залом. Но ничего, я еще это все снова открою, Мэри думала — кроме ресторана. Какой ресторан, стара уже, не потяну, да и лень. Наконец-то кончился этот гимн.
Епископ воздел руку, произнес благословение.
Все затихли. Вперед выступили горнисты. Ухнули зорю, рассыпая эхо среди ветвей. Дудели, как бешеные, разлаженные игрушки — у которых перекрутили пружину. Вспомнились часы с кукушкой, были такие в детской, и птичка всегда выскакивала из дверцы через несколько секунд после того, как пробьет час, впопыхах, мол, ах, я опять опоздала. Грянул среди молчания взрыв — кашлянул кто-то. Свистнул поезд. Гулюкнул голубь. Собака тявкнула. С надсадным скрежетом одолевал дорогу автомобиль. Только черную толпу опечатала немота. Ждали, когда епископ положит конец молчанию. Нарочно он медлит, что ли, прямо как Ричард, в детской еще, тянул, зануда, никак не мог кончить благодарственную молитву, зная, что я давно мечтаю выйти из-за стола. Вот повернулся наконец. Ну вот. Управились.
Спели «Боже, храни короля».
Лили, конечно, мигом подхватила отца под руку и двинулась к Кресту. Рэмсботтэм воспоследовал, неуклюже обнимая венок. Епископ в окружении хора едва успел ретироваться со сцены.
Да, вот это coup d'etat — о, Мэри оценила. Кто-то в толпе шептал: «Старый мистер Верной», кто-то еще: «Старый Хозяин». Номер Лили удался. Ловко она это провернула — предъявила отца на освящении, отстояла перед деревней его честь, честь Холла. Утвердила его право — право главного плакальщика. Вот он вам — видали? Никто и не собирался его право оспаривать, хоть одинокий голос и домогался во всеуслышанье: «А кто этот старикан?» Отец прошаркал к ступеням Креста. Лили обернулась к Рэмсботтэму, который уже простирал к ней венок. Она отдала его отцу, и Мэри внутренне ахнула — сейчас уронит. Но нет, вполне оказался на высоте.
Ухитрился скрючить пальцы вокруг венка, на секунду, круша лилии, и шажок шагнул, прежде чем не то швырнуть, не то повесить венок на крест, к табличке с именем сына. А после замер на миг, глядя на крест, не зная, кажется, что делать дальше. Было понято так, что он молится. Дородство отца, как всегда, подействовало на присутствующих. Сильно их впечатлило. Мэри инстинктивно, по своей привычке опекать, повела всю троицу из толпы. Эрик с Энн, она чувствовала, шли следом. И непонятно было — хочется ли сквозь землю провалиться, или расхохотаться тянет. Вот отец повернулся. Еле успела отскочить в сторонку: не хватало только возглавить процессию. Заняла свое место от него по левую руку, Лили по правую. Эрик и Энн, так сказать, расположились по флангам. Постояли перед толпой, отец перепрыгивал взглядом с одного лица на другое, потом, сутулясь и шаркая, двинулся вперед. Мэри не то что слышала, скорей кожей чувствовала восхищенные отклики.
— Ну, это ж надо!
— Да ему ж, небось, сто лет в обед!
— Эй, глянь-ка!
— Без палочки ходит, скажите!
Подобострастно подскочил мистер Хардвик. Толпа раздалась, открывая дорогу к карете. Тут только зашевелились другие, подходили к Кресту, возлагали свои венки.
Мэри видела: Лили торжествует, аж светится вся.
— Он был поразителен, наш старый господин, просто поразителен! — уверял ее мистер Хардвик.
Мистер Эскью, в манишке, с неким подобием отложного воротничка, заправленного под пальто, выступил вперед, проорал мистеру Вернону в ухо:
— Замечательно, что вы снова с нами, сэр. Совсем как в доброе старое время.
И Джон хрюкнул и ответил приблизительно следующее:
— Ауа, га-га, ауа, га-га.
Мистер Эскью сиял, как медный таз.
— Я вот тут говорю папаше вашему, что все совсем как в доброе старое время.
Рэмсботтэм вкрутил монокль обратно в покрасневший глаз. Очевидно, соображения исключительной деликатности побуждали во время службы стоять без монокля. И как же ему полегчало, бедняжке, когда все это кончилось.
— Вы разрешите вас до дому подбросить? — повернулся он к Мэри. — Я на колесах.
— Разрешу, вполне. Я как раз думала, вдруг мы автобус проворонили. Но только с условием, вы остаетесь обедать. Кстати, и своих, наверно, застанете.
У меня, пожалуй, большие шансы, на радость Рэмсботтэму, залучить сегодня еще и семейство Вернонов, думала Мэри, прикидывая, хватит ли в доме еды. Я, надо полагать, блещу отраженным светом, а? Как волнительно. А завтра уж как-нибудь обойдемся салатом и сыром, если, конечно, я Мориса не сплавлю в деревне попастись. Это у нас уже отлаженная процедура.
Мистер Верной издавал еще какие-то звуки, а Лили работала переводчицей.
— По оа аэо.
— Мистер Верной говорит, что помнит вашего батюшку, мистер Эскью.
— Правда, сэр? Неужели?
Лили отвернулась от мистера Эскью, дабы поблагодарить Рэмсботтэма за то, что таскался с венком.
Забавно, думала Мэри, наблюдать, как приемчики, выработанные девушкой при первых выездах в свет, к ней липнут чуть не до старости. Лили все так же делает квадратные глаза, разговаривая с мужчинами. (Ах, нет, ну зачем я так вредничаю.)
— Прямо не знаю, и что бы мы без вас делали. Рэмсботтэм покраснел абсолютно как рак, выпаливая, что он:
— С превеликим удовольствием, миссис Верной, поверьте.
— Вы непременно должны в скором времени нас навестить.
А-а, никаких нет сомнений: Лили — просто мерзавочка. Тут, ясное дело, не одна голая глупость. Или он ей в самом деле нравится? Ох ты Господи, с ума сойти.
Что бы Джералд сказал, да и Томми, на все на это — если б они узнали? Ведь Джералда с Томми, кажется, вполне устраивает холостяцкое житье под крылом у папаши в этом их завалющем загородном доме, Богом забытом на окраине Стокпорта. Сада никакого, только кустики жалкие возле фабричных складов. Да, не разгуляешься, и поразвлечься-то негде, кроме фабричного прудика, — там у них плот. Что бы они на это сказали: мачеха, конец вылазкам в Манчестер? Ну как можно себе это представить: Лили вместе с ними в глуши, а Рэмсботтэм нацеливает монокль на каждую пару женских ног в поле зрения? И весь этот их образ жизни — завтраки за полдень, Рэмсботтэм приезжает домой, обделав дела в Эдинбурге и Лондоне, после ночевки в поезде, за газетами, в настроении освежеванной кобры, в пижаме, с чайной чашкой виски в руке, выкатывается мылить шею десятнику? И как бы ей Джералд пришелся — гоняет за каждой юбкой, и это в свои семнадцать? А ловко же они обвели отца вокруг пальца: забрал-таки их из школы. Черте чего нагородили оба насчет слабости сердца. Он абсолютно не в состоянии с ними сладить. Визжит, матюгается, иногда, перебрав, может и бутылкой пульнуть. Как-то они его привязали к креслу — сами рассказывали — и оставили, пока охолонет. Но, кажется, они его любят. Даже Морис слегка ошарашен тем, как они воруют деньги у него из бюро. Весь день торчат у себя, когда, конечно, не таскаются в Гейтсли, — на фабрику ходят, если приспичит вдруг, «изучать процесс», как будущим партнерам положено, правда, по большей части их гоняют из зала в зал разъяренные мастера, сооружают в своем сарае какие-то механизмы, развлекаются револьверной пальбой в спальне, силятся овладеть саксофоном — или это мандолина? — носятся на своих громадных мотоциклах по всему городку, вечно попадают в полицию за превышение скорости, за отсутствие глушителей; а когда Морис с ними, это совсем уж кошмар, да, дурное влияние взаимно. Первая миссис Рэмсботтэм уж сто лет как умерла. Кажется, тихая была женщина, тонкая, милая, дочь священника.
Вот так, а теперь придется поговорить с миссис Купер, Мэри подумала, и с мисс Тауненд, и миссис Хиггинботтэм. Хотят, чтобы в этом году я опять их выручила с этой экскурсией женской школы.
— Мы решили их прокатить в Кэстлтон, пещеры осматривать.
Ох уж эти пещеры, редкая гадость. Как-то раз сдуру чуть не свернула там себе шею. А у Ромашкового карьера Морис бросил в воду новые часики — дед подарил. Сказала: да-да, Кэстлтон, дивная мысль, про себя рассудив, что самой в пещеры лезть не обязательно. Детки поменьше, многие, вечно боятся, остаются снаружи, и ведь кому-то надо будет за ними присматривать.
А ведь скоро пикник для учителей, а там, глядишь, и комитет хоккейного клуба, а потом состязания в вист начнутся, и пора уж подумать о танцах в Клубе консерваторов, и так далее, и тому подобное, а дальше Зимняя выставка работ подоспеет, Турецкий базар, Вифлеемские сцены, оперный спектакль, школьная елка, приходская елка, спектакль «Как вам это понравится». Ах, да пропади оно пропадом, думала Мэри. Все отдала бы, чтоб только вернуться в Лондон! Хотя нет, тут я, пожалуй, лукавлю, чего там. Суета, толкотня, шум и, главное, все это, в сущности, как раз по мне, да меня хлебом не корми. Нет-нет, все это греет, греет, — ну, может быть, кроме состязаний в вист.
— Прямо не знаю, и что бы мы без вас делали, миссис Скривен, — лепетала мисс Тауненд.
И Мэри, хочешь не хочешь, чувствовала себя польщенной, улыбаясь этой типичной классной даме, крохотульке в пенсне.
В конце концов, она думала, кое-какое удовольствие от жизни я получаю.
— Что-то из Гейтсли сегодня почти никого, — вздохнула миссис Хиггинботтэм.
— Кое-кто еще подошел бы, если бы в воскресенье устроили, — отозвалась миссис Купер.
Мэри согласилась. И вдруг стукнуло: как странно, ведь эта миссис Купер — Милли Барло с фермы Стоун-холл. Милли, свидетельница всех тех тайных свиданий: Мэри, виляя по горкам на велосипеде, мчится встречать Десмонда, когда он возвращается в Гейтсли из своего ненавистного банка в Манчестере. Десмонд снимал у Барло жилье. И конечно, конечно, те неделями чуть ли не ждали жуткого, ошеломительного, волнующего скандала, который в заключенье и положил конец его пребыванью в их доме. Интересно — а Милли помнит? А то. Ну как ей не помнить. В Гейтсли многие помнят, конечно. И как у меня только духу хватило вернуться и снова обжить Гейтсли — арену всех моих прегрешений? А-а, откровенно говоря, ну и подумаешь, и плевать. Гейтсли мне нравится, дорог, надо думать, как память, и раз я решила не жить в Чейпл-бридж, естественно было выбрать Гейтсли. Вовсе не собиралась кого-то там эпатировать, при чем тут. А если ходят сплетни — переживем, у нас толстая кожа. Обросла, небось, толстой кожей за свою семейную жизнь. Но просто никак нельзя требовать, чтоб все эти соображенья понял кто-то со стороны, Лили, например. Лили, бедную, очень возможно, глубоко оскорбила грубость моих чувств. Потому-то, небось, к нам ее, можно сказать, калачом не заманишь. Как бы чего не вышло, вдруг получится, что она потворствует безнравственности.
Миссис Хиггинботтэм сказала, что, на ее взгляд, служба была чудесная.
— О, чудесная, — подхватила миссис Купер. — По-моему, они все сделали так… — она поискала слово, — так благоговейно. Да, было чудесно.
Да, Мэри подумала, кажется, она давным-давно простила меня. Но вот когда, интересно? Когда это я вдруг опять сделалась респектабельной? После того как в первый раз организовала распродажу для Красного Креста? Или просто-напросто, когда молва донесла, что я снова допущена в Холл?
— Нам так жалко было бедную миссис Ричард, — простонала мисс Тауненд.
Тут уж Мэри всерьез растрогалась. Вековуха, наглядевшись на страсти фильмовых див, искренне соболезнует переживаниям благородной красотки! Что за прелесть — причитанья мисс Тауненд над бедной миссис Ричард!
А та даже еще подбавила:
— Мы так обрадовались, что мистер Верной смог сегодня присутствовать. Мы уж прямо до того надеялись, до того надеялись.
Так. Значит чутье Лили не подвело, и процедура с венком оказалась в самую точку.
А Рэмсботтэм там уже подсаживает отца в карету с помощью Кента, и мистера Хардвика, и мистера Эскью. Отец себе позволяет еще больше отяжелеть, изгаляется; так ребенок капризничает, его и стошнить даже может — при гостях. Прихожане, выходя с церковного двора, замирают — любуются зрелищем. Вон он — сидит себе, под него подтыкают полость. Народ жадно глазеет. Надо бы глянуть на отца со стороны, чужими глазами. Да. Он же своего рода достопримечательность в этих краях, где в самом скромном гаражике то и дело «роллс-ройс» увидишь. Крупный землевладелец теперь, можно сказать, ископаемое. Отец — ископаемое. Карета, в которой он сидит, — ископаемое. И лошаденка — почти ископаемое — скоро пристроят в зоологический сад, а нет, так тихо-мирно доживет свой век во дворе, на покое. Наверно, тем он и интересен, отец. Скоро его здесь не будет. И этим общим к себе вниманием он, собственно, обязан тому факту, что по какой-то странной случайности не умер пока.
Сознавая, что мистер Эскью и мистер Хардвик — не говоря уж о миссис Купер, мисс Тауненд и миссис Хиггинботтэм — смутно от нее этого ждут, Мэри подошла к карете, ступила одной ногой на подножку, перегнулась и поцеловала отца в макушку.
Он довольно жалостно претерпел процедуру, хрюкнул покорно.
— Как ты, папа? — она спросила.
Но он только улыбнулся, снова коротко хрюкнул. Он не мог ей ответить.
Сняла ногу с подножки, спросила усаживавшуюся в карету Лили:
— Как отец, по-твоему?
— О, по-моему, прекрасно, — ответила Лили.
И притом, кажется, не сумела подавить враждебную нотку в голосе, и в нем исподволь как бы звякнуло: «Думаешь, я сама о нем не забочусь?»
— Он хочет, чтоб ты к нам пришла пообедать на той неделе, — Лили прибавила, лишь усугубив это впечатление.
Тут уж нельзя было удержать улыбку. Скажите! Можно подумать, отцу вдруг приспичило повидать родную дочь, да еще в ее честь устроить прием! Лили, ясное дело, просто-напросто перевела таким образом его слова: «Что-то Мэри давно не видно». И уж сама постановила — пусть это будет обед. В тот день, с утра, она велит Кенту, чтоб привез хозяина домой ровно в час. Ну а почему бы и нет? — Мэри думала. — И что тут смешного? Но нельзя было удержать улыбку.
— И в какой день мне лучше прийти? — Мэри спросила, и тут же раскаялась в своей вредности, потому что Лили покраснела как рак, аж перекосилась с досады — прямо ребеночек, которого поймал на невинном преувеличении придирчивый взрослый.
В ответ Лили как отрезала:
— Ах, да разумеется, в любой день, когда тебе будет удобно. Бедная, бедная Лили, думала Мэри. И почему я такая злыдня? Снова вспомнилось, как Лили ей вцепилась в руку посреди службы. В конце концов, а вдруг Лили и впрямь — само чистосердечие и невинность?
Улыбка Мэри засветилась подлинной нежностью.
— Я в понедельник приду, — сказала она поскорей и чмокнула Лили — большой редкости событие — пока та влезала в карету. Этот публичный поцелуй, Мэри заметила, мигом растопил сердце Лили. Но обе уже озирались, искали глазами Эрика — Кент воссел на козлы. Эрик застрял у самых ворот, заболтался с Энн. Мэри к ним метнулась: «Дети, дети!» Энн — той море по колено, а вот Эрик вздрогнул и покраснел, сообразив, что задерживает карету. Кинулся вперед, чуть не сшиб тетку с ног. На миг застыл, попытался оправдаться, и вдруг на Мэри нахлынуло, взяла и сказала:
— Может, заскочил бы, мы все дома сегодня.
Он на нее глянул своими большущими, карими, немного испуганными глазами:
— Ой, б-б-большое с-с-сп-пасибо, тетя М-м-м…
— Если тебе не представится ничего более увлекательного, — поскорей прибавила она с улыбкой, чтоб пресечь это кошмарное заикание. И помахала Рэмсботтэму, который беседовал с Эдвардом Блейком, — мол, мы готовы, поехали.