I
С ногами примостившись на мягком кресле в углублении окна, щекою вжавшись в дубовый ставень, Лили думала: как я устала. Как я смертельно устала.
Был уже двенадцатый час. Кент, на козлах виктории, кружил, кружил, секундной стрелкой вокруг песочных часов. Тяжело давило сырое, жаркое августовское утро. Пар шел от верхушек вязов. Жужжанье дальних мельниц, неслышное, на все вокруг навевало сон.
Лили думала: и так это будет всегда. Пока не умру.
Прямо за низиной, куда выходило другое окно спальни, в тылу дома, тоненько, отчаянно, грустно свистнул паровоз. У нее горло перехватило от тоски, на глаза навернулись слезы. Мысль о смерти должна бы меня только радовать, она подумала. И сама растрогалась. Всхлипнула даже разок — больше не получилось. Утерла глаза. Но, едва отложила носовой платок, опять потекли по лицу слезы.
В этом году все чаще, когда одна, взяла манеру плакать. Так легко теперь это получается, в привычку вошло. А раз это дурная привычка, с ней надо бороться. Кто-то, а может, и сразу несколько человек, поучают: надо быть храброй. Храброй. Легко сказать. Слово утратило смысл. Звучит прямо по-идиотски. С какой стати, зачем, чего ради мне надо быть храброй? Кому это важно, я храбрая или нет? Я совсем одна. Никто меня не понимает, всем все равно. Слезы выступили на глаза, потекли по щекам, вниз, на платье — ну и пусть, и пусть. Пока еще шла война — дело другое. Тогда храброй быть стоило. Когда еще шла война, мое горе имело смысл. Нас таких были тысячи. Тогда мы как-то сплотились, как-то поддерживали друг друга, что ли. Тогда была ненависть, тогда был патриотизм. Карикатуры в газетах, по стенам плакаты, плакаты. Правда, все эти матери и вдовы, ну, или почти все, и поныне живы — это нельзя забывать. А-а, но теперь мы не в счет, вышли в тираж. Нет, наша песенка спета. Уже новое поколение подросло.
И как вспомнила про это новое поколение, жадное до новой жизни, до новых удовольствий, с их этими новыми понятиями о том, как надо, видите ли, танцевать, как одеваться и как вести себя в гостях за чаем, да, и они ведь всегда готовы потешаться над тем, чему так радовались, чем так упивались девушки девяностых, — как вспомнила про это новое поколение, сразу почувствовала уже не укол нежной грусти, а грубый тычок тоски. Да, жить приходится в новом, непонятном мире, докучной, лишней и чужой, в окруженье врагов. Стара, устарела, сброшена со счетов. Ведь и сама, бывало, в школе подхихикивала с подружками над не первой молодости классной наставницей.
«Постарайтесь жить ради вашего мальчика», — кто-то написал. Милый Эрик, Лили подумала механически. Всегда так о нем думала: «Милый Эрик»; прямо как отдался в ушах произносящий эти два слова собственный голос. Нет, никто, никто ничего никогда не хочет понять. Ну как, ну как я буду жить ради Эрика, если по восемь месяцев в году он далеко, невесть где; у себя в школе? И он такой еще кроха был, когда убили Ричарда. Никогда мы с ним не разделим горя.
Тем не менее, можно постараться воскресить хоть какие-то сценки из детства и отрочества Эрика. Вот он, бежит по саду, в такой же августовский день, пятилеточка, — красный костюмчик, очечки малюсенькие. Бедный Эрик. Бедняжечка. Всегда был до того некрасивый. Ну ни капельки не напоминает Ричарда. Может, разве что, на дорогого Папу чуть-чуть похож. Лили нежно улыбнулась сама себе и глянула в окно. Кокарда на черном блеске высокой Кентовой шляпы все так же кружила, кружила секундной стрелкой вкруг солнечных часов. Ах, мы же опаздываем, опаздываем. И тут еще другое про Эрика вынырнуло: в форменой курточке приготовишки своей школы едет на новеньком велосипедике, очки другие, теперь окончательно уж безобразные — как-то так особенно выкрученные, чтоб не давили на переносицу.
Конечно, милый Эрик мне всегда, всегда будет самой большой радостью, самым большим утешением. И с каждым годом он будет взрослеть, мужать, все больше будет способен скрашивать мое одиночество. Ах, как опять сердце сжалось. Скрашивать одиночество! Как компаньонка. Чтоб вязание держать. Нет, это не жизнь. Чуть вслух не закричала. Не жизнь. Все к тебе добры, говорят ласковым голосом, прикидывают, что бы сказать такое, тебя развлечь. Не жизнь. Она встала, подошла к другому окну. Глянула через долину, вдаль, на горы, убегающие к Йоркширу, на трубы белилен на речном берегу и на этот кошмар, который портит весь вид: новый санаторий для туберкулезных детей из трущоб Манчестера. «Вот кошмар», — она прокричала свекру, и тот, как водится, хмыкнул.
А моя жизнь кончена, кончена.
Может, вот в это самое окно девушка из преданья Вернонов смотрела, как тонет любовник. Там две крохотные фигурки в низине. Надо бы телескоп завести. Какие глупости. Высокая, важная труба выдавила в небо дым — длинной, грязной загогулиной. Лили отвернулась от вида, слишком больно терзавшего память, встретила взглядом комнату — вот и все, что от жизни осталось: фотография в серебряной рамке — Ричард перед самым отплытием во Францию; щетки для волос — подарили на свадьбу; черный шелковый плащ, часть вдовьей униформы, раскинулся в ногах одинокой, узкой постели.
Одна подруга, она сына потеряла под Аррасом, все тащит к некой женщине на Мейда-Вейл. Не сеансы, нет, просто — она да ты, парочкой, наедине, и даже не затенена комната. Она раньше в магазине работала, эта женщина. Совершенно необразованная. Ее устами вещает краснокожий индеец. Поразительное впечатление, подруга говорит, когда она, в трансе, урчит мужским басом, кричит и хохочет. А сама маленькая, тощая, в чем душа держится. И этот краснокожий индеец через нее выходит, сообщил подруге, что сыну хорошо и он дожидается, когда она к нему придет. Бедняжка-мать заметно повеселела. Трогательно. Но как можно в такое верить? Краснокожий индеец — спасибо большое. Есть, наверно, вещи, которые нам просто не дано постичь, не нашего ума дело. Читаешь книжки, например, «Евангелие будущего», и все так ясно кажется, так хорошо, утешно. А потом — пытаешься сделать еще шажок, а там одна насмешка и тьма сплошная.
И все же искушенье сильное, не отпускает. Пойти, например, к этой женщине, а вдруг и получишь весть — ну, хоть несколько словечек, ах, да что угодно, лишь бы можно поверить. Только представить себе! Женщина, она тебя держит за руку и вдруг — начинает говорить голосом твоего мужа.
Голосом Ричарда. Боже ты мой, как страшно и как изумительно! Выйти из той комнаты и больше никогда, никогда не мучиться. Или, подумала Лили, выйти оттуда, пойти домой, выпить такого чего-нибудь и — уснуть. И сразу оказаться снова с ним вместе.
А еще другая подруга недавно до глубины души потрясла: рассказала, как увидала своего покойного мужа, совершенно отчетливо, он стоял на верху лестницы, дома. У подруги не явилось ни малейших сомнений, что это именно он, муж, пришел ее навестить, утешить, показать, что он живой, как и был, — только на том свете.
Лили все об этом думала, думала. И в конце концов встала на колени и помолилась, чтоб ей явился Ричард. Несколько вечеров подряд так молилась. В начале войны, когда Ричард еще был жив, исправно молилась о том, чтоб он уцелел. Почти все тогда молились. Но с тех пор как его нет, стала молиться только изредка, да, или уж в церкви. Ну так вот, молилась таким образом несколько дней подряд. А потом, вечером, пошла из прихожей по лестнице к себе наверх, переодеваться к ужину, и вдруг: Ричард стоит. Уже почти стемнело, а он стоит, так отчетливо, странно даже, на лестничной площадке у загиба в коридор. Такой, как был в последний раз, в последний отпуск, чуть-чуть сутулый, в той же шинели, в потертом мундире, и вокруг милых глаз морщинки, совсем как у отца, но прежде времени только, и лоб в глубоких бороздах, и светлые, пушистые усы. Так и стоит. А потом ушел. На минуту застыла на верхней ступеньке марша, и — тупо прошла то место, где он стоял, и дальше, по коридору, к себе в комнату. Несколько дней не могла толком осознать, что же произошло. Пробовала взглянуть на дело и так и эдак, старалась себе внушить, что то был знак и что теперь на душе, значит, стало спокойно и хорошо. Но не стало на душе хорошо. Сомнения мучили. Ну невозможно в такое поверить. Нет-нет, все это — результат усилия воли: захотела увидеть, увидела. И в самом желании было ведь что-то низкое. И — взяла и выкинула все из головы. Больше никогда не молилась о том, чтоб увидеть Ричарда.
Ах, как я безумно устала, думала Лили. Я совершенно изнемогаю. Хватит мне изводиться. Да и не о чем мне волноваться. Но ведь эта мысль так же ранит, как и другие. Снова глаза затуманили слезы. И вот моя жизнь. Все кончено, да? Двенадцать лет счастья; больше чем двенадцатикратно оплаченные тряской тех жутких месяцев, когда ежечасно могла прийти та телеграмма из военного ведомства, которая и пришла наконец. Пал смертью храбрых. Лили посмотрелась в зеркало.
Губы дрожат; растянулись в блеклой улыбке; так я на лягушку похожа. Кто это там стучится? Она глубоко вздохнула. Лицо сразу опало у губ, возле глаз. На пять лет постарело.
— Войдите, — выдохнула вслух.
Взяла шляпу с туалетного столика и надела, оправив вуалькy. Под этой шляпой глаза сияют поразительной отрешенностью и печалью. Порой сама удивляешься, как трогательна в черном, маленькая, собранная фигурка, а рядом — в душе — не отмерк еще пленительный образ той девочки в веющей палевой юбке, широкой шляпе с цветами, с фонариками рукавов; образ юной матери. Стук со скромной настырностью повторился. Лили нахмурилась, крикнула резко:
— Войдите.
— Мастер аккурат к карете сошли, миссис Ричард. Велели вам сказать, чтобы поспешали, а то поздно уже.
Миссис Беддоуз улыбалась с иронией, по праву преданной старой служанки. Лили сказала:
— Да я уж полчаса как готова.
И сама тоже улыбнулась, и улыбка, — вдруг поняла, промельк поймала в зеркале — вышла на редкость трогательная, прелестная. Видно было, какое впечатление эта беглая печальная улыбка вкупе с заплаканными глазами произвела на миссис Беддоуз, когда с каким-то усугубленным почтением та отстранилась, пропуская в дверь госпожу. С почтением, уважением к ее горю. Это ж какой страсти пришлось натерпеться. Бедная миссис Ричард.
Лили быстро пошла по сумрачному коридору, легким шагом, в плаще. Солнечный сноп, крутя несчетные пылинки, падал на лестницу из высокого стрельчатого окна. Лестница скрипела даже под таким невесомым шагом. Дубовые резные фрукты на тяжелых балясинах от старости почти совсем почернели. На полпути вниз Лили замерла, постояла, как часто стаивала, вбирая тишь и древность дома. Этот огромный выцветший ковер сверху на стене. Эти сырно-бледные лица, писанные по дереву триста лет тому. И часы тикают так, будто ходит рыцарь в латах. И стало вдруг покойно, тихо, и дивно хорошо так вот стоять, будто бы зарождается внутри надежда. Но нет. Нет, никогда мне его не забыть, никогда. Не забыть нашу жизнь. Не забыть, как мы были счастливы. И потом, Лили думала, надо же быть храброй. Совсем не трудно. Быть храброй, и улыбаться, и дивно всем-всем сочувствовать, просто потому что никто же не знает, как мы жили с Ричардом. Как невозможно счастливы мы были. И раз никто не знает, а мне никогда не забыть, какая была у нас жизнь, и хорошо, и довольно. Я буду храброй и совсем-совсем спокойной, ведь после того, что еще уж такого страшного может со мной случиться, меня пронять? Спустилась на две ступеньки, стояла теперь на свету. Она стояла, облитая чистым золотом, и лицо у нее было, как у ангела, когда Эрик взбежал по ступенькам, к ней, за ней. Весь бледный и запыхался. Будто она его ослепила.
— М-м-м, — он выдавил с этим своим безобразным заиканьем.
— Милый, ну надо же помнить, ты считай, прежде чем заговоришь. Ты еще хуже стал.
— П-п-п-прости.
Вот он стоит — до того нескладный и как будто вдруг еще выше ростом, руки-ноги развинчены, и костюм чуть-чуть маловат. Это такая возня, суетня — одежду покупать, и у самого Эрика на сей счет нет, кажется, особых идей — ему бы просто никаких не надо обновок. Другие мальчики в семнадцать уже любят приодеться и такие привереды. Морис выглядел ну прямо как взрослый, когда в последний раз его видала при всем параде. И, главное, это же мне вполне по карману, думала Лили. А вот как Мэри выкручивается, буквально ума не приложу.
— Потому что я совершенно уверена, миленький, ты от этого излечишься, но надо бороться. Нельзя отчаиваться. От всего можно излечиться.
Говоря это, она тянула руки в перчатках, чтоб поправить ему галстук, и лицо ее сияло. Вот — произнесла эти слова и как припечатала все, что сейчас передумала. С нежностью заглянула сыну в глаза за линзами сильных очков. Сам выбрал эти, стальные, когда новые весной покупали, хоть те, в роговой оправе гораздо больше, конечно, ему шли. Ей-богу, иногда кажется, что он прямо нарочно старается быть как можно уродливей: такая гордость превратная. Приглаживая ему волосы, спросила с улыбкой:
— А что, и вправду нельзя, чтоб они получше лежали?
Он вспыхнул, и пришлось, не без раздраженья, себе признаться, что одно только и удалось — вконец его переконфузить.
— Я с-с-старался, мам.
— Милый. — Она нежно улыбнулась, его поцеловала. — Давай поторопимся, нас дедушка ждет.
Под руку сошли в прихожую. Снаружи, в раме крыльца, сверкал сад. У дверей стояла карета, и зад Джона Вернона, водружаемый Кентом и миссис Поттс, застряв на весу, заполонил все пространство от сиденья до козел. Как будто втаскивали большой серый твидовый тюк, до отказа набитый, по горловине стянутый белым шерстяным шарфом и приплюснутый фетровой шляпой. Кент пыхтел, миссис Поттс сопела на последнем рывке. Втащенный наконец в карету, старик повернулся, тяжко плюхнулся на свое место. Заметно осели набок рессоры. На розовом, вальяжном лице Джона Вернона, с серебряными усами и детским слюнявым ртом, стояла улыбка радости и растроганности тем, что он так бессилен, дороден, тем, сколько он доставил хлопот и вот, наконец-то, снова готов к главному своему нынешнему приключению, к поездке. Рыхлая белая веснушчатая рука держала недоку-ренную сигару в опасной близости от распахнутого пальто, от жилета с пятнами еды, составлявшими трагедию миссис Поттс; только выведешь их керосинчиком, глядь, уж новые понасажены. Очень миссис Поттс беспокоила эта сигара. Она повела бровью на Кента, тот мигом смекнул и, подтыкая плед хозяину под бока, исхитрился так поддеть хозяйскую руку, чтоб была от пальто подальше. Миссис Поттс рассиялась блаженной улыбкой, и миссис Беддоуз, выйдя из дому вслед за Лили, заулыбалась тоже. Лили влезла в карету, поцеловала Папу. Села с ним рядом, Эрик примостился напротив. В черном школьном пальтеце, в котелке. Все были в полном трауре, кроме Джона. Миссис Беддоуз даже не сомневалась, что хозяин уж точно подцепит простуду, если только в цилиндре отправится. Они с миссис Поттс, обе седые, в передничках, провожали взглядом своего господина, пока карета выезжала в парк. И прошли за ней следом: затворить садовые ворота.
Они обе прямо невероятно его обожают, думала Лили. И каким же особенным он наделен достоинством — при одной мысли даже гордость охватывает. Это достоинство прирожденное, неотторжимое, от внешних обстоятельств почти не зависит, недаром же им так прониклись эти две женщины, которые последние пять лет, после того легкого удара, моют Папу, одевают, ходят за ним, как сиделки. Вот, катит виктория по ровной, голой части парка — совсем пустой, разве что куст вдруг встанет, сверкнет прудок, а он сидит себе, вот вкатили в аллею: дубы, ясени, буки, — а он сидит себе, улыбается, по-хозяйски довольный, ни на что не глядит, и край пледа уже подпаляет сигара. Улыбнулся, когда она с улыбкой осторожненько плед отстранила. Руку ему пощупала: не окоченела ли. Он хмыкнул.
Тут ни одно дерево не вытягивается в полный рост, потому что парк, хоть в низине, чуть ли не на болоте, все же расположен выше уровня Чеширской долины и продувается ветром с моря; зимой так прямо ураганы бушуют; даже сегодня дует слегка. Есть у Папы любимая байка про то, как он, когда еще пускался в недальние прогулки, встретил однажды в парке американца, морского капитана. Морской капитан понятия не имел, что забрался в чужие владенья. Он сюда ходит каждый день, он сообщил, подышать воздухом. Тут, он объяснил, озоном пахнет. Лучший воздух во всей нашей средней полосе. Бывает же нахальство у людей. Вот ясенек, в тот год посадили, когда Эрик родился; а там, чуть подальше, отсюда не видать, другой, посадили в день свадьбы. И, нарочно себя мучая, Лили стала вспоминать день, который был еще раньше, день, когда впервые увидела Холл. Стояла весна. И, закрыв глаза, ухитрилась, на одну минутку, представить себе парк и дом, как они тогда на нее глянули, — совсем не те, что теперь, но, в сущности, те же, всего-то и разницы, что вокруг солнечных часов были цветочные клумбы, да не срубили еще смоковницу в глубине сада. Пустяшная разница, да, и лучше не думать о прочем, что было, то быльем поросло, и уже не вернешь, не вернешь.
* * *
В тот вечер Лили, в халатике, встав на коленки, локтями опершись на туалетный столик, поправила свечи по обе стороны зеркала. Открыла шелковый бювар и продолжила письмо к тетушке:
«Сам дом елизаветинский отчасти…»
Прервалась, погляделась в зеркало. В глазах плясали несчетные блестки свечного пламени. Глаза сияли счастьем. Стекали на плечи яркие волосы, щеки пылали. Какой день! В дневнике — она новый завела — отводилось на каждый день по странице, и была такая детская дурь — не выходить за эти рамки, вот почерк и делался то тесней, то просторней. Уж в такой-то вечер, конечно, придется писать поубористей.
«Сам дом елизаветинский отчасти». Лили вгляделась в зеркало, в густые тени огромной, важной гостевой с высокоспинными креслами, обитыми кретоном с таким крупным, крупным рисунком. Яркий огонь в камине — для уюта, для настроенья развели, конечно, не то чтоб погода требовала — этих теней не разгонял, только делал их странными, фантастическими. И был еще деревянный резной экран, смешной, прелестный, прямо привет от ранних викторианцев. А на каминной полке немыслимые фарфоровые китайские овечки с китайским густым руном — об них можно спички зажигать.
Нет, Лили вовсе не находила комнату такой уж мрачной. Она ждала — ах, да теперь разве уж вспомнить, чего ждала от Холла? Ричард порой говорил о нем так, как будто это тюрьма да и только. Но ведь он просто обожал свой дом; буквально обожал. Я-то, конечно, я-то все бы тут нашла безупречным, неважно, чем это оказалось бы на поверку. Но все и на самом деле оказалось так хорошо!
«…только фасад перестроили, — вдруг решительно побежало перо, — распашные оконные рамы справа от крыльца заменили подъемными аж во времена прапрадедушки мистера Вернона».
Ричард прямо поразился, и так он весь сиял, когда она за ужином расспрашивала его отца насчет этих окон. Потому что, он объяснил, она же с дороги все углядела, когда они въезжали в ворота. Они ведь даже вокруг дома пока еще не обходили.
— Лили все замечает, — он хвастал, и давай рассказывать, вот мол, ходит по старым церквям — не во время службы, конечно, — рулеткой меряет длину нефа, ширину алтаря и так далее, и делает карандашные зарисовки резьбы и лепнины, и все складывает в блокнот. — Ей бы архитектором быть, — и он хохотал, он вгонял ее в краску. Но миссис Верной была такая милая и внимательная и расспрашивала про Святую Марию на Стрэнде, про Святого Клемента Датского. А потом мистер Верной рассказал, как несколько окон, выходящих на конюшни, во времена Оконного налога пришлось замуровать. А потом еще рассказал, медленно, уютно перекатывая слова, историю про кавалера, который перед самой Гражданской войной повадился в дом к барышне, к своей зазнобе.
Верноны стояли за парламент. Как-то ночью мать этой самой зазнобы обнаружила, что при кавалере секретные бумаги; и в их числе смертный приговор ее супругу. Вышел кавалер из дому на другое утро, а с ним слугу отправили, брод через реку показать. И отвел этот слуга по приказу хозяйки кавалера на такое место, где течение побыстрей и поглубже вода. И утонул кавалер, а девица все видела из окна и лишилась рассудка. «Говорят, наведывается темными ночами в тот лес за домом. Откуда и название Девичий лес», — и мистер Верной расцвел медленной, прелестной улыбкой. За обедом он не прикасался к своему спиртному. А тут взял свой стакан шабли, стакан портвейна, виски с содовой, ликер и выпил залпом, все подряд. Подмигивая и улыбаясь. Такая прелесть, так смешно. Как будто мальчик лекарства глотает. Милый, милый.
Все, все были милые. Ей необыкновенно обрадовался Кент, кучер, это ясно было по тому, как он поднял руку к своей кокарде, когда они с Ричардом влезали в карету на вокзале в Стокпорте. Стокпорт, Ричард говорил, жуткая дыра, а ей все тут очень даже нравилось, пока гремели по брусчатке. Ну, конечно, не то, что юг; серость, задымленность и скука, каких она не видывала и в Лондоне — но во всем ведь можно найти романтику. И в этом смысле мистер Верной очень помог, за ним дело не стало. «Всегда говорят, — он сообщил доверительно, — что Стокпорт похож на Рим — и то правда, небось, на семи холмах построен».
Потом еще долго катили по грязным, вихлявым дорогам, мимо разбредшихся далеко один от другого домов, через канал — высокой аркой моста, — вниз по крутому скату, под стон рессор. Ричард показывал некоторые соседние «места», в полях, среди деревьев. Непривычные названия веселили сердце. И он держал ее за руку.
Мистер Верной стоял на крыльце, когда они подъезжали. Не такой высоченный, каким запомнился Лили в доме у тети, в Кенсингтоне, но тут дело в том, наверно, что все Верноны оказались рослые необычайно. Целуя его, оглянулась на высокую темную девушку сзади — конечно, Мэри, сразу догадалась — и пожала ей руку, и все время, все время спиною чувствовала зал, выложенный плитами, с высокими креслами подле камина, с древними портретами по стенам. Да, глаза у Мэри, как у Ричарда, красивые глаза, хотя сама-то она отнюдь не такая красавица. Сразу она понравилась, к себе расположила. Застенчивая, неловкая. И до того большая. Может, надо было ее поцеловать? Улыбнулись друг другу. Так и засело то первое впечатление: прелестные глаза на некрасивом, очень бледном лице.
Далее была представлена миссис Беддоуз, экономка. И миссис Беддоуз, слегка присев, проговорила:
— Добро пожаловать в Холл, мисс.
Ах, боже ты мой, какие тонкости! Хотелось прямо на шею кинуться к этой миссис Беддоуз. В глазах накипали слезы. Ах, все тут были слишком, слишком добры! Мистер Верной, высокий, медленный, сутулый, с пшеничными усами, лепными морщинами у милых глаз, говорил: «Небось, комнату свою посмотреть хотите?» И Мэри, дичась, стесняясь, вела по резной, изумительной, от старости скособоченной лестнице, отворяла дверь: «Надеюсь, тут будет уютно».
— Какая прелесть.
Постояли, вопросительно глядя друг на друга. Мэри улыбнулась быстро, странно. А какой у нее голос оказался — хриплый, милый.
— Вот и хорошо, — она сказала. И все. Тут садовничий мальчишка принес багаж. Явилась миссис Беддоуз: вещи распаковывать. Весь дом ходуном ходил.
— Я этого дня неделями ждала, мисс, — сказала мисис Беддоуз, оставшись с Лили наедине. — И хозяин с хозяйкой тоже, прямо вы не представляете.
Ну что на это скажешь? Тогда, как и потом, когда сжимала руку миссис Верной и целовала ее в гостиной под огромной хрустальной люстрой, хотелось крикнуть: спасибо вам, спасибо — за то, что живете в этом доме, за то, что вы так несказанно хороши. Хотелось себя вести, как школьница. Но раз уж ты взрослая, так вести себя неприлично, и вот надела самое свое лучшее платье — розовое с серебристой искоркой — чтобы им всем понравиться.
Ну и что про все про это расскажешь тете? Напишешь в дневнике? Ах, невозможно. И я так устала.
Но она не сразу легла в постель. Сидела, гляделась в зеркало, от счастья глупая, и прижимала к губам обручальное кольцо.
* * *
«Неужто я здесь всего-навсего две недели? — попозже писала в дневнике. — Утром ездили по деревне с Мамой и Папой…»
Чуть не каждое утро ездили по деревне. Сперва останавливались у бакалейной, потом у мясной, потом у рыбной лавки. Лавочники выбегали, стояли, кланялись каретному окну. У табачника мистер Верной запасался своим табачком, выбирал роман пострашней, а Лили с миссис Верной самостоятельно отправлялись дальше, к бедным домишкам на задворках за методистской церковью. Кента засылали внутрь, со свертками, и женщины выходили благодарить Лили с миссис Верной, утирая о передник ладони. Могли бы и книксен сделать, Лили считала, она же видела, как книксен делают — в одной деревне в Саффолке, иногда там гостила летом. Вот что единственно было не очень хорошо в Чейпл-бридж — люди такие неотесанные, бесцеремонные. Поклонись, голова не отвалится, нет, только кивнут слегка. А женщины в шалях и деревянных башмаках, в полдень толпой валившие с фабрики, те даже и не поклонятся, только посмотрят на тебя, не то чтобы с неприязнью, а так, будто ты выставлена в музее. Ну никакой благодарности. Однажды она до того возмутилась, что не выдержала, крикнула в справедливом негодовании, когда уже карета катила прочь:
— По-моему, вы чересчур к ним добры, мамочка. Люди этого класса, к сожалению, не в состоянии оценить то, что для них делается.
У миссис Верной были удивительно тонкие, бледные греческие черты. Да таких красавиц поискать, это уж точно. Миссис Верной прикрыла тогда глаза и ответила:
— В этих краях, душенька, самим бы научиться ценить. Весь день и весь вечер миссис Верной лежала в гостиной, на диване под люстрой. Так, собственно, и не выяснилось, какой болезнью она страдала. Ну, просто хрупкая, наверно, как хрупок благородный фарфор. Все хозяйство было на Мэри; мистер Верной приносил бумаги и книги из других комнат; она благодарила, только жестами, но сколько было в них невыразимой прелести. Или говорила:
— Балуете вы меня. Совсем испортите, вот увидите. Лежала, прикрыв глаза, — пушистый боа на плечах, золотые длинные серьги. Смотришь на нее, бывало, буквально с благоговением, с обожанием. Миссис Верной была такая драгоценная, священная, как икона. Ей, кстати, тайно готовилось жертвоприношение, альбом зарисовок Холла. С самого начала было задумано: кончу и собственноручно переплету. Переплетное дело — имеется у нас еще один такой скромный дар. Ричарду, конечно, альбом показывали, под строжайшим секретом, по мере продвижения. Он видел, естественно, все прежние рисунки и акварели. И он говорил: тут ты превзошла себя. Это прямо роскошь что такое! Какие работы — просто изумительные! Лили таяла от этих похвал.
— Еще бы им не быть изумительными, — она отвечала, — когда здесь все так дивно.
— Пока ты не приехала, ты даже себе представить не можешь, какая тут была тоска зеленая, унылая старая дыра.
— Ты не достоин жить в таком доме, — возмущалась Лили. — Ты не умеешь его ценить.
— Вот оценил же, когда ты научила, — сказал Ричард.
Недели шли, перешли в лето. Миссис Верной уже не лежала в четырех стенах, ей поставили шезлонг под буком на лужайке. Красный зонт ее защищал от затекавшего под листья резкого света. Лили устраивалась рядышком. Говорили о детстве Лили, о покойных родителях, о тетушке, которой миссис Верной всегда просила Лили кланяться в письмах, о предстоящей осенью свадьбе. Говорили про Ричарда. «Обещай, что будешь о нем заботиться, — просила миссис Верной, а однажды она сказала: — И как мне простить тебе, детка, что ты у меня его отнимаешь?» Ведь работа у Ричарда будет в Лондоне, и они туда переедут после первого года. А Лили ответила: «Знаете, мамочка, будь моя воля, я бы навсегда здесь осталась». И миссис Верной смеялась и гладила Лили по руке.
Раза два в неделю отправлялись в виктории по визитам. Часто принимали гостей. Приезжали Уилмоты из Торкингтона, Ноулзы из Меллора, прихватывая собственных гостей, чтобы им показать Холл. Чай пили в саду, а потом миссис Верной отряжала Лили — не Мэри, не Ричарда! — водить гостей по дому. «Она самый лучший гид, — объясняла она с улыбкой. — Лили знает дом лучше нас самих». И вот Лили, зардевшись от гордости, вела полковника Такого-то, леди Такую-то, сперва в библиотеку, потом, ничего не пропуская, по всему дому, вовсю стараясь передать им собственный восторг, и сердилась не на шутку, если господа больше заглядывались на нее, чем, скажем, на старинное голубое блюдо на поставце в простенке. Раз до того дошла, что даже крикнула: «По-моему, вы ни единого слова не слышите из того, что я вам тут толкую!» Господин полковник был от смущенья сам не свой: «Ах, знаете ли, ха-ха, ну да, ей-богу же, вещица прямо высший класс, клянусь честью…» — «Вам бы тоже, наверно, не понравилось, — оборвала его Лили и улыбнулась, испугавшись собственной дерзости, — если бы я не слушала всех этих дико интересных вещей, какие вы рассказывали про буров».
А бывало — то-то радость, то-то удовольствие — являлись гости из Чейпл-бридж. Жена викария, и доктор, и банковский служащий. Их всех Лили характеризовала в письмах. Бывала снисходительна, не язвила, просто писала от души, что «мистер Хэссоп восхитительно неотесан». Смотрела во все глаза, как Папа с ним гуляет по саду, беседует с ним на равных, потчует его сигарами. И как раз благодаря мистеру Хэссопу и поняла, что Холл пользуется особым уважением в округе, среди церковных старост, среди людей почтенных. Папу он называл исключительно Хозяином, с Мамой обращался прямо как с королевой. А что, часто думалось, из них прекрасная бы вышла королевская чета.
В то лето, в том жарком саду, в том мире — ничего, ничего не могло приключиться. Вот докладывают о гостях, и мама под деревом усмехается: «Филистимляне идут на нас!» Вот Папа рассказывает, как кучер-итальянец в сердцах выхватил у него трость и переломил о колено. «И, можете себе представить, больше ни слова — вскочил опять на свое место, погнал во весь опор и гнал до самой виллы!» Вот голос Ричарда несется с теннисного корта, он выкликает счет. Чудный, блаженный мир, где и на другое лето все так же будет, и потом, потом — деревенские пересуды, балы, помолвки, и новых девушек вывозят в свет, и говорят о живности, ценах — о стрельбе, охоте, смеясь, намекают на кого-то, кто нечестно нажился, и миссис Беддоуз скользит с подносом между чайным столом и прохладным домом, разносит бутерброды с огурчиками. Старый беспечный, счастливый, чудный, чудный мир.
* * *
Папа вдруг весь передернулся, будто решил покончить с собой, выкинувшись из кареты. На самом деле, просто пытался сигару выбросить. Кент слез с козел и отобрал у него эту сигару, покуда Эрик отворял парковые ворота. Лили не раз видела, как Кент раскуривает папины трубки, сперва сам несколько раз пыхнет, потом утрет мундштук рукавом. Еще в его обязанности входит бритвой срезать хозяйские мозоли в чердачной курительной. Теперь вот раздавил эту сигару о колесо. Впрочем, нельзя поклясться, что он ее не сунул к себе в карман. Она глянула на часы, подалась вперед.
— Мы, по-моему, все-таки успеваем! — сказала мистеру Вернону, старательно выговаривая каждый слог.
— Что?
Он сказал не «что», а «шу» — простейший пример того хрюканья, не внятного ни для кого, кроме Кента, Лили, Эрика, миссис Беддоуз и миссис Поттс, с помощью которого он теперь изъяснялся, отчасти из-за своей болезни, отчасти по лени.
— А если и опоздаем, так чуточку только, — сказала Лили. Мистер Верной издал утвердительный хрюк. Он широко улыбался. Опоздают они, нет ли — ему что за дело.
И Лили, нежно на него глядя, вполне понимала миссис Беддоуз и миссис Поттс с их поклонением. Сколько он в молодости путешествовал! Исколесил всю Европу, побывал в Ост-Индии, в Америке. И морская болезнь не брала — как-то, в норвежских водах, один капитан с ним затеял спор, кто дольше продержится — ели застывший бараний жир — и продулся в прах. И еще случай был — так наутро вся команда у него просила пощады. Семь раз он делал предложение Маме. Играл с деревенскими в крикет. Толкал речи в Индии, на открытии благотворительных базаров. Был мировым судьей. В Манчестере познакомился с Фордом Мэдоксом Брауном, звал его к нам, гобелены смотреть. Теперь он воплощение всего-всего прошлого, Мамы нет, Ричарда нет, нет и тетушки — все умерли, кого любила, кого вспоминаешь с тоской.
Но Папа по-настоящему никогда не понимал Ричарда. Что ж, ему это можно простить. Никто ведь, кроме меня, толком не понимал Ричарда. Зато осталась хоть эта гордость, хоть эта услада. Нет чтобы в Оксфорд его послать, или в Кембридж, и стал бы он доном, чем совать в этот Оуэновский колледж, а потом в адвокатскую контору. Никогда Ричарда особенно не прельщало адвокатское поприще. Взяли и загубили у человека талант.
Но ничего-ничего, чуть ли не самые блаженные часы недолгой совместной жизни проведены в музеях, библиотеках, храмах. У Ричарда прорезались вкусы, которые, очевидно, в нем все время дремали. Стал рисовать. И у него получалось — лучше даже, чем у меня. Как гордилась его работами, показывала каждому, кто только придет в дом.
За воротами парка почти сразу — деревня, и каких тут теперь понастроили уродских кирпичных домов. Все больше одноэтажек. Окна все в мелких витражиках: фрукты, цветы. Ну а внутрь заглянешь, такие увидишь умопомрачительные лакированные сооруженья, и ящики, консоли, фигурки, зеркала, и буфетище, уставленный фоточками и поддельным фарфором с гербами морских курортов. И как тут можно жить? Прямо в дрожь кидает. Где же романтика? Проехали Рэма, затряслись по брусчатке. Да, так о чем это я? Впереди разматывается деревенская улица, два ряда темных неказистых домов, кондитерские, булыжная мостовая, фонари, ни деревца, и фабрика застит небо. И вдруг то, что давно уже туманилось в голове, как-то уточнилось. Милый Эрик. Он осуществит то, чего так хотелось Ричарду. Станет доном. Он же такая умница — все говорят. Учитель истории не сомневается, что он может получить вступительную стипендию в Кембридж. Еще бы. Вот будет прелесть! И как бы Ричард порадовался! Уже рисовалось: вот идут с сыном, рука об руку, по муравчатому, самому дивному месту во всем Кембридже, по тропке по-над рекой, где деревья, как папоротники. На нем плащ, четырехугольная шапочка, и звонят университетские колокола. От этой картины на глаза навернулись слезы. Но поскольку срочно, сейчас, все это невозможно было рассказать Эрику, пришлось потянуться вперед и, улыбнувшись, спросить:
— А как подвигается книга, которую ты должен прочесть, детка?
Книга была — «Факторы новейшей истории» Полларда. Эрику полагалось ее и еще несколько книг по списку прочесть за каникулы. На днях было заглянула в нее и попросила Эрика почитать вслух. Кстати, хорошее средство от заиканья. Правда, усвоить мало что удалось. Все время автор намекал на какие-то совершенно неведомые обстоятельства, как будто все их обязаны знать. История, оказывается, для разных людей означает совершенно разные вещи. Лили, между прочим, всегда считала, что неплохо знает историю. Было время, ночью ее разбудите — с ходу вам скажет, кто кем кому приходится из королевских особ, кто на ком женат, и даже как чуть ли не всех у них детей звали. Но все равно ужасно приятно было слушать, как Эрик читает эти «Факторы»: история есть история, и какой же он умный, Эрик, если все это понимает.
При вопросе матери он поднял сосредоточенный взгляд, обняв своими невозможными руками колени. Сразу видно, как весь углублен в занятия. Даже вздрогнул: мысль ему спугнули.
— О, в-в-все в п-п-порядке.
Как отрезал, и что за тон, как он с матерью разговаривает. Впрочем ладно, сейчас не до того. Сразу опять обступило прошлое. И почти совсем забыла про Эрика. Вот фабрику проехали: как свысока она глянула рядами слепых окон. Вот канал, там, внизу, шлюз, глубокая, черная вода с трудом пробивается сквозь замшелые створы. Сюда рисовать ходила в невестах. Чудесная вышла одна акварелька. Черно-белый шлагбаум на фоне далеких холмов, и баржа плывет, с малиновыми такими пятнами люков, и от тебя прочь полого убегает берег — черточка леса в самом низу, и высовывается церковная колокольня. Ричард прямо обожал эту картину. В столовой висела в милом доме на Эрлз-корт, во все время, пока там жили — своей семьей.
— Нам, пожалуй, сегодня лучше сзади сесть, — она сказала мистеру Вернону. — Вам идти не так далеко. Да и давка будет, конечно.
Мистер Верной улыбнулся, хрюкнул, кивнул.
Но сразу ей пришло в голову: ужасно же будет обидно, если люди его не увидят. Хозяин. До чего приятно так думать про Джона — Хозяин. Представитель Холла. После войны, слухи были, в деревне вовсю развелся социализм. В Чейпл-бридж, собственно, всегда роились эти социалистические настроения. И теперь волей-неволей приходится замечать, что некоторые люди лояльны к Папе, другие нелояльны. Мистер Эскью, хозяин писчебумажной лавки, — тот лоялен. Мистер Хардвик, банковский служащий, — тот тоже. Мистер Хайем, бакалейщик, уважающий, естественно, папины деньги, — этот нет, не лоялен. А как Мама цацкалась с жителями Чейпл-бридж! Просто зло берет — как подумаешь, что теперь эти люди, ну, или их дети, смеют отрицать решающую роль Холла в жизни своей деревни. Ах, да какая деревня, ведь если честно, здесь давно уже пригород. И живут здесь богатые люди, и ежедневно ездят на скоростных поездах в Манчестер заниматься своим бизнесом. Многие нажились на войне. Гадость! Даже подумать тошно.
Но вот — стоп, приехали, остановились у церкви. На паперти, во дворе, — уйма народа. Как раз входят в храм.
— Позвольте мне выйти первой, — сказала она Джону, как уж заведено. Можно подумать, опасаясь, как бы он не скакнул из кареты — подавать ей руку.
Эрик уже вылез. А вот и мистер Хардвик, в высоченном воротнике, елейно двинулся к мистеру Вернону, оказывать свои услуги.
— Доброе утро, сэр, доброе утро, миссис Ричард, — со сдержанной скорбью в голосе. — Погода, можно сказать, прямо-таки идеальная. Разрешите. Благодарю.
Привычен был, слава Богу, препровождать мистера Вернона от кареты к его месту в банке, где частенько сам же и получал деликатный намек на превышенье кредита; и запястье выдержало, не хрустнуло от яростного рывка, с каким мистер Верной вывалился из кареты. Кент счищал сигарный пепел с пальто своего господина и, сам того не замечая, точно так же при этом пофыркивал, как тогда, когда чистил скребницей коня.
Джон шаркал к паперти, повисая на мистере Хардвике. Лили и Эрик шли по дорожке следом. Кое-кто с умеренным почтением приподнимал шляпу. Увидав всю эту толпищу, Лили сразу смирилась с мыслью, что уж придется сидеть сзади. Не то вообще на освящение не выбраться.
Мистер Рэмсботтэм — вот те на, кого я вижу. Он-то с какой стати пожаловал? Непонятно даже, обрадовало Лили или нет, что мистер Рэмсботтэм их заметил, проталкиваясь в толпе. Нет, не обрадовало — Лили почувствовала, глядя на красную, в прожилках физиономию, подстриженные усы, волосатые мочки ушей, лоб в залысинах. Вот принесла нелегкая, только его не хватало. Плюс еще, так некстати, ну совсем не по настроению, одет с иголочки: безупречно-синий костюм, черный галстук. И, разумеется, эти его вечные гетры.
— Доброе утро, миссис Верной. Доброе утро, сэр. Разрешите, я вам подыщу местечко?
Мистера Хардвика просто в упор не заметил. Ах, но ведь он, в общем-то, вполне ничего. Кажется, понимает, как надо себя вести. Таким его еще не видывала — поугомонившимся, что ли. В тот давний день, когда демонстрировал фабрику, буквально ведь ошарашил, хоть и смутно заинтриговал своей наивной хамоватостью. «Тут, миссис Верной, подъем воспоследует, отчасти рискованный. Я не буду смотреть, вот вам честное слово». А уж галантность, с которой он тогда просил совета насчет расцветки какой-то тесьмы: «Вкус дело обоюдоострое, тут, знаете ли, следует полагаться всецело на мнение дам». А потом, когда явился осматривать Холл, — эти прибауточки насчет «старых мехов»! Ну и конечно, он обнаружил ту конфузную круглую дырку в кресле, упрятанную под подушечкой. Но все равно, все равно при виде него трудно сдержать улыбку.
Молча, тяжело шурша ногами по камню, толпа вваливалась в церковь, где уже гудел орган. Мистер Рэмсботтэм взял на себя Папу. Вошли в первый ряд желто-сосновых скамей. Впереди теснилась такая уйма народу, что епископа было совершенно не разглядеть за спинами. Как раз начиналась служба.
Лили поискала глазами Мэри, не увидела. Неужели не явилась? Быть не может. Да с нее станется. Мэри и не такое способна выкинуть. Аж все внутри обрывается с досады на золовку, прямо убить ее мало… И что это сейчас на меня нашло — в таком месте, в такую минуту, когда хочется быть чистой, не думать ни о чем, ни о чем, кроме Ричарда. Но вот удалось себя одернуть, заставить себя вспомнить все-все, что перечувствовала всего полчаса назад, о своей новообретенной силе, о покое и мужестве, опуститься на колени, прикрыть веки. В мозгу проборматы-вались слова. В сердце стучала молитва: о Господи, сделай меня счастливой. Пошли мне хоть ненадолго, еще ну хоть чуточку счастья. Но никаких таких молитв про счастье не нашаривалось в мозгу. Всплывало заученное, разные клочья — о покаянии, смирении, кротости и любви. Лили подняла глаза к Богу и увидела невыносимо синюю сень над престолом, затканную золотыми звездами. Вся паства тем временем уже бухнулась на колени и уверенно повторяла правильные слова, а Лили их помнила с пятого на десятое. Да, это средне-викторианское уродство, убогая пышность церкви, рубиновые, изумрудные, сапфирные окна, мраморные плиты, достойные ванной, и витые газовые рожки, клетчатый пол, странные трубы органа — все вместе убаюкивает душу. Прямо нежность какая-то накатывает ко всем этим глупостям, потому хотя бы, что так часто над ними смеялись с Ричардом. Поведя глазом, увидела: папа, сидя, склонился в молитве. Куда уж ему на колени бухаться. У Эрика рукава, когда руки сгибает, задираются чуть ли не до локтей. И неужели нельзя научиться по-человечески галстук завязывать? И нечего вечно самой поправлять — медвежья услуга. Мало радости, если б золовка такое увидела. Даже хорошо, в общем, что Мэри здесь нет. Но все-таки сердце, сердце очистилось. И непонятно причем тут, вдруг полезли в глаза, эти полосатые манжеты мистера Рэмсботтэма.
Поднялись с колен — петь гимн. Всем святым. На секунду в долгом пролете между головами мелькнули приалтарные флаги. Голос Лили взмыл. Ты их прибежище, избавитель их. Получалось красиво, слезы навернулись на глаза. В ухо звякал безумный тенорок мистера Вернона. Да будет имя Твое благословенно отныне и до века, едва шелестит мистер Рэмсботтэм. О, блаженное приобщение! Благословенная слиянность! Но где же голос Эрика? О если бы удалось сейчас представить себе лицо Ричарда! Орган стал затихать, затих, свелся к vox humana — «Свете тихий». Вокруг рыдали. Ах, какой восторг! Победно взвился последний стих. И это наша победа — общая наша победа. Все стояли по стойке смирно, пока священник читал имена павших.
Эта часть службы как раз произвела странное впечатление на Лили. Чтение имен, так просто, в грубо алфавитном порядке, без ничего, ни титулов, ни званий — показалось прямо безобразием, хамством. Примерно так же покоробила, хоть, конечно, не до такой степени, та перекличка в выпускной день у Эрика в школе. Вот он вам — истинно мужской мир, жесткий, сухой, холодный.
И до чего же трудно представить себе Ричарда так, как, конечно, полагалось бы его себе представлять, брошенного Туда, оставленного По Ту Сторону, вместе со всеми, со всеми, с Фрэнком Привиттом, Харолдом Стэнли Пеком, Джорджем Хенри Суинделлом — и, голые, жалкие, кучкой, там они изучают новые правила и пути, непостижимые, страшные.
— Эрнст Трэпп, — читал священник.
— Ричард Джон Верной.
— Тимоти Денис Уотте.
Прямо как чужое оно прозвучало — его имя. И думалось: а, не все ли равно… Ладно, пусть. Но им здесь закон что ли не писан? Как это так — не начать с офицеров? И на Мемориале, говорили, фамилии помещены точно в том же порядке. Вот уж позор, действительно — лет через пятьдесят ни одна собака не разберет, кто есть кто.
Орган завел, хор подхватил: «Вперед, Христа солдаты!», а прихожане уже вытекали во двор, на освящение. В дверях откуда-то появилась Мэри, тронула Лили за локоть. Смутно улыбнулись друг дружке. Ох, и Энн с нею. И Эдвард Блейк тут как тут.
Мемориальный крест воздвигли на всхолмии за церковью, откуда открывался вид на долину. За ним уступчато вздымалась гора, и все согласились, что удачней нельзя было выбрать место, хотя, к сожалению, с дороги креста не видно. Кент, ожидавший на паперти, подошел и хрипло шепнул Лили на ухо, что посыльный от Добсонов уже доставил венок. Припрятали, видно, в сарае за ризницей, где сторож держит свои тачки и цапки. Сейчас нести или погодя?
Интересно, а как другие распорядились? Как-то же надо устроиться. Если венок принесут сейчас, кто его во время освящения держать будет? Нельзя и стоять, как пень, оттеснят, не протиснешься, когда народ бросится к кресту. Вдруг — даже сама от себя не ожидала — поделилась своими сомнениями с мистером Рэмсботтэмом. Против ожидания, тот оказался на высоте. Он моментально пойдет вместе с Кентом, поглядит, как и что; а потом поспеет с венком, в самый раз, когда возлагать. Поблагодарила его взглядом. Мистер Хардвик, будто бы вовсе давеча не получил по носу, рвался предложить руку помощи Папе. Как все добры. На Лили, размаянную пением, нахлынула нежность ко всем, ко всем, включая Мэри с дочкой. Чтобы что-то сказать золовке, просто ради удовольствия с ней поговорить, спросила, где Морис.
— Он не смог прийти, — сказала Мэри.
Лили сказала «Ох» и улыбнулась; так, ни с того ни с сего, собственно просто, чтобы показать Мэри, что сегодня относится к ней совершенно, совершенно по-новому. Может, надо почаще видеться, вдруг мелькнуло в порыве чувств.
Но Мэри, ее так трудно понять. Улыбнулась в ответ. В общем-то, просто поставила своей улыбкой на место. Держит фасон, как всегда, — и улыбка ее ироническая.
И еще этот Эдвард Блейк. Естественно, как он мог не явиться. Ближайший друг Ричарда. Теперь вот Мэрин друг. Уж как я старалась в былые годы его полюбить — все, что связано с Ричардом, должно быть прекрасно и свято, — но нет, не сумела. Ревновала, наверно. Еще бы. Он ведь столько долгих лет знал Ричарда до меня. Ну, да теперь-то чего уж, какая ревность. И он просто кошмарно выглядит — усталый, больной, — немудрено, таких ужасов на войне натерпелся. После той катастрофы самолета, месяцами, говорят, буквально сходил с ума. И теперь еще вдруг этак глянет на тебя — прямо мороз по коже. Слава Богу, не надо его принимать в Холле. Нет, бедный, бедный Эдвард Блейк, нехорошо так к нему относиться, нельзя — как он дико намучился.
Епископ выплыл из ризницы, за ним показался хор и двинулся, друг дружке в затылок, между могилами, к кресту. Стройная процессия стихарей потекла к пастве — темной, расползающейся толпе, от которой уже отделялись, строясь на ходу, ветераны, трубачи и бойскауты. Конечно, церемонию отрепетировали, но на ухабистой, кочковатой земле продвижение разных частей выходило неслаженным, зыбким. Наконец, кое-как перетасовались, встали по предписанным местам, образовав три стороны расхлябанного квадрата. Было жарко, ни ветерка, и будничные звуки — петух кукарекнул на ферме, в долине жалостно простонал паровоз — назойливо лезли в уши. И очень Лили было неприятно стоять к этим людям так близко. Чуять запах их лежалого траура, их воскресной обувки. Их печаль, столь высокая, побеждавшая смерть, покуда все были в храме, под зелеными ветками вдруг стала банальной, ханжеской и убогой. Над головами носились грачи и швырялись прутиками, и прутики падали, кружа, с вышины, приземлялись на женские шляпки. Кто шмыгал носом, кто прочищал горло. Некоторые кашляли.
Усилием воли она от всего этого отвлеклась, заставила себя сосредоточиться исключительно на кресте. Что ж, работа хорошая, хотя, конечно, впечатление было бы в сто раз лучше, будь они там не так щедры на узоры. Но ничего, и это еще прекрасный вкус по сравненью с гранитными ужасами, каких в соседних деревнях понаставили. Интересно, что сказал бы по этому поводу Ричард.
Но вот все готовы, можно начинать освящение. Лили, мистер Верной и Мэри поместились почти непосредственно против Креста. Мистер Хардвик по одну папину руку, Лили по другую. Мэри рядом с Лили. Эдвард ретировался куда-то на задний план.
Лили поискала глазами Эрика — да вот же он, совсем близко, прямо сзади, с Энн. Как Энн похорошела. У Мэри дети вообще удались, что касается внешности, Морис особенно. Но ни на кого я не променяю моего милого Эрика. И в конце концов не такая уж Энн красавица. Лоб чересчур крутой, что ли. И широковаты скулы. А Морис — ну, я не знаю. Что-то такое есть в нем не совсем располагающее. Отцовское что-то проглядывает. Ах, да нельзя же, спохватилась Лили, зачем я. Неужели я не могу быть добрей к Мэри и ее детям? И я так редко их вижу. Как же можно судить?
Епископ со своим пасторальным штатом меж тем приближался к Кресту. Лили поскорей вымела из головы все нехорошие мысли, сунула в самый дальний угол сознанья. Невозможно, просто грех, думать об этом в такую минуту. Закрыла глаза, как струнка натянулась, собралась, изо всех сил сосредоточилась на одном.
Ричард, Ричард.
А епископ уже повернулся к Кресту, вот, уже произносит первые слова проповеди.
— Господь наш и Бог наш, предавший Сына своего единородного смертным мукам на Кресте, да примет из рук наших сей символ великого Его искупления, воздвигнутый нами в память о жертве братьев наших, и впредь пусть всякий, взглянув на этот Крест, да помнит о цене, которой куплено его спасение, и да учится жить по закону Того, Кто умер за нас, Господь наш и Спаситель.
Ричард, Ричард.
Голос Епископа, богатый, уверенный голос, с такой чудной игрой в каждой складке, поднялся высоко и упал:
— Во славу Господа Нашего, и в память о братьях наших, сложивших головы ради нас, мы освящаем этот Крест во имя Отца, и Сына и Святого Духа. Аминь.
Лили открыла глаза. Увидела епископа — льняные рукава, медали по епитрахили. Увидела высокий монумент — работу солидной манчестерской фирмы, выполненную со вкусом и, по щедрой подписке, с готовностью оплаченную благодарными бизнесменами. Но Ричарда нет здесь — она с ужасом поняла: его нет здесь, его нет нигде. Он ушел навсегда. Он умер.
Голова у нее кружилась, ее тошнило, она была в совершенном отчаянии, она падала в черную пропасть — непонятно, как на ногах удержалась…
Только минуту спустя обнаружила, что вцепилась в золовкину руку.