Глава 9
Но вот кого ссора Харальда с киевским князем и его отъезд обрадовали и воодушевили, так это послов норвежского конунга Магнуса. Ивар, Гудлейв и Альв ходили веселые, и ликование на их лицах было лишь слегка притушено приличествующим случаю сожалением — они, конечно, понимали, какие неприятности доставил семье князя Ярослава родич их конунга. Но теперь у них имелись все основания для радости. Харальд, младший единоутробный брат Олава, и Магнус, его побочный единственный сын, могли оспаривать наследство святого конунга с равными правами, и их соперничество обещало Норвегии много тревог и неприятностей. Сейчас державой Олава владел Магнус, успевший неплохо проявить себя как преемник знаменитого конунга. Но Харальд, прославленный вождь, за которым люди охотно пойдут, да еще и достаточно богатый, чтобы щедрыми подарками подкреплять их преданность, теперь стал для родича очень опасным соперником. Разумеется, Харальд ехал на родину с определенными намерениями — потребовать свою часть наследства. Сумей он обзавестись таким могущественным и влиятельным Тестем, как киевский князь Ярослав, Магнус конунг, пожалуй, мог бы лишиться не только половины, но и всей державы целиком. Тем более что Харальд был не единственным врагом Магнуса — другой соперник в борьбе за власть, Свейн сын Астрид, тоже не давал ему покоя. Союз Харальда и Ярослава усугубил бы положение Магнуса. Но они не только не породнились, но и поссорились. Теперь Магнус мог рассчитывать на руку Елисавы и поддержку ее отца, что очень сильно помогло бы ему в борьбе с многочисленными врагами.
Ивар сын Хакона довольно скоро завел об этом речь — в тот же вечер, когда пришла благая весть, что Харальд, получив, наконец, свои сокровища, уехал из Любеча вверх по Днепру, и когда княжьим дочерям разрешили спускаться из горниц и посещать хотя бы церковь.
— Ты сам убедился, конунг, как мало можно доверять Харальду и как недорого стоят его уверения в дружбе, — сказал он Ярославу. — Доблесть и удачливость Харальда невозможно оспорить, и если бы его надежность была им равна, то он был бы слишком хорош для нашего грешного мира. Не желая заслужить упрек в коварстве и низких помыслах, мы не пытались очернить его в твоих глазах, но теперь ты сам убедился, кому не стоит доверять свою дружбу и расположение. В то же время Магнус конунг никогда бы не предал тебя и не посмел отплатить неблагодарностью за твое покровительство. Если будет на то твоя воля и вы станете родичами, он неизменно будет относиться к тебе и твоему роду с истинно родственным почтением и доброжелательностью.
— Видно, моей старшей дочери на роду написано стать королевой Норвегии и осуществить то, что не удалось ее матери, — хмуро, но спокойно ответил князь. — Однако решать свою судьбу должна она сама. Если она пожелает принять сватовство Магнуса конунга, я не стану ее отговаривать.
— Я готова принять его сватовство, — объявила Елисава. — Я верю, в благородство Магнуса конунга и надеюсь, что повелитель Норвегии и покоритель Дании сохранил честность и доброту, присущие тому мальчику, которого я знала в детстве.
Ивар, Гудлейв и Альв просияли и рассыпались в заверениях. Предслава перекрестилась, и на лице ее ясно читалось: ну, слава богу, одна пристроена, теперь мой черед. А сама Елисава испытывала странную смесь удовлетворения и досады. Ей пришлось отдать свою руку не тому, кому она предполагала ее отдать, и теперь Харальд не будет воображать, будто ее судьба целиком зависит от его воли и благосклонности. Она все равно станет норвежской королевой — не с ним, так с другим. Да и какие у него права на норвежский престол, если он всего-навсего единоутробный брат Олава, а родство по женской линии, уж конечно, уступает правам родного сына! А Магнус конунг ничем не хуже: пока Харальд воевал за морями и тешил там свое самолюбие, он, между прочим, не только отстоял Норвегию от наглых притязаний Свейна сына Астрид, но еще и утвердился в Дании! Гораздо лучше навести порядок в собственном доме, чем бродить неведомо где и служить чужим властителям, будто простой наемник! И этот наемник, сын какого-то там Сигурда Свиньи, сватался к ней, дочери Ярослава Киевского! Теперь ей уже казалось, что брак с Харальдом унизил бы весь их род, а то, что он сам избавил их от заблуждения, даже хорошо.
На осень Магнус замыслил новый поход против Свейна, поэтому свадьбу ему хотелось сыграть до его начала. Норвежцы намекали, что чем быстрее невеста отправится к жениху, тем лучше. И Елисава не возражала против скорейшего отъезда: ее истомили тоска и досада, все вокруг казалось постылым, Киев не радовал, разговаривать с людьми, среди которых прожила всю жизнь, было скучно. Уж недоставало сил слушать, как боярыни Завиша и Невея, сидя на лавке с шитьем, ведут, казалось, один и тот же бесконечный разговор:
— А у тебя блины какой толщины?
— Да любую могу, хоть чтоб светились. Все от теста зависит — на воде разводишь, на молоке или еще на чем.
— У меня блины тоньше волоса! — хвасталась Невея.
— А ты их катком бельевым не разглаживаешь? — посмеивалась Завиша.
— Да я умею сковороду подкинуть и блин перевернуть. Правда, потом вся кровля в масле.
— Вот именно. Я пока девчонкой была, тоже так училась делать, а потом меня мать за косу взяла и сказала: иди-ка ты вон отсюда!
Елисава с трудом сдерживалась, чтобы не завыть от тоски. Можно пойти в гридницу или на крылечко, послушать, как Гремяча и Сэмунд подрались во время игры в кости. Все то же, что вчера, что месяц назад, что в прошлом году. После воодушевления, вызванного присутствием Харальда, весь мир будто сдулся и потускнел. Она больше не хотела здесь жить, душа жаждала перемен любой ценой. И как стрыйка Добруша до двадцати восьми лет дотерпела?
Пусть же закончится это томительное ожидание, метание от одного жениха к другому, пусть она, наконец, займет свое место и начнет обживаться в новой державе, рожать и растить детей, учить их тому, чему ее научила мать! И дай-то бог, чтобы все это случилось в ее судьбе только один раз, чтобы ей не пришлось, как принцессе Астрид, пять раз начинать новую жизнь в другой стране, среди чужих людей, неизвестных обычаев и непонятных языков. Переезд в Норвегию стоил бы ей наименьших потрясений, которые вообще в этом случае возможны: она прекрасно знает язык этой страны, ее предания, обычаи и положение дел. Через пару месяцев никто там и не вспомнит, что она родом из-за моря…
Ее приданое уже не первый год лежало готовое, так что теперь требовалось только достать и пересмотреть все да кое-что подправить. Многоцветные византийские одежды, далматики, накидки, верхние и даже нижние рубашки, расшитые золотой и серебряной нитью и жемчугом, золотой тесьмой с вкраплениями из самоцветов; драгоценные уборы, венцы с подвесками, застежки, ожерелья, цепи и перстни; дорогая посуда — золотая, серебряная и медная; ножи и мечи с драгоценными наборами, а один меч даже с частицей святых мощей в рукояти, что делало его стоимость поистине огромной; шубы из соболя, бобра и куницы, покрытые шелком и тонкой цветной шерстью; связки мехов, как дорогих, так и попроще; сотни скаток тонкого белого льна, локтей по пятьдесят каждая; постельное белье… В общем, всего не перечесть. Вещей было почти вдвое больше, чем нужно даже самой гордой и щеголеватой королеве, и значительная их часть предназначалась для подарков ее новой родне и приближенным. Любовь новых родичей и подданных лучше всего покупать — так надежнее. Если новая королева Норвегии покажет себя щедрой, молва мигом объявит ее прекрасной, умной, доброй, благочестивой и добродетельной, чтящей старинные обычаи и уважающей людей.
Только синее блио, поднесенное герцогом Фридрихом, Елисава не стала брать с собой и на прощание подарила его Гертруде. Той вскоре предстояло вместе с мужем вернуться в Туров, и там, на границе с Польшей, этот вызывающий наряд будет гораздо более уместен, чем в норвежских фьордах, куда еще не скоро дойдут новые веяния.
Из челяди Елисава отобрала несколько человек, которым предстояло уехать с ней в Норвегию и там составить ее ближайшее окружение. Таких набралось всего трое: две женщины и один мужчина. Норвежцам вряд ли понравится, если новая королева окружит себя своими соплеменниками, будет дарить им милости и пользоваться их советами. С ней ехала бывшая кормилица Будениха, еще не старая, лет сорока всего, женщина, давно овдовевшая, давно выдавшая замуж единственную дочь, ровесницу Елисавы. К ней в помощь назначалась девка по имени Кресавка — некрасивая собой, но честная, работящая и смышленая. Третьим был духовник, отец Сионий, из боярских детей, обучавшийся в церковной школе при Софийском соборе — молодой, рослый, крепкий, русобородый мужчина — такому бы воевать, как сказала Прозоровна, а не псалтырь читать. Поручение епископа ехать за море он воспринял с полным спокойствием и верой в то, что раз Господь предназначил его для этого дела, то и даст достаточно сил для его исполнения. Елисава, поговорив с ним, позавидовала его уверенности и постаралась настроить себя на тот же лад — ибо чем ближе был день отъезда, тем глубже уходила в пятки душа.
О том, что через несколько дней она, скорее всего, навсегда расстанется с родителями, братьями и сестрами, дружиной, челядью, теремами, княжьим двором и Киевом — со всем и со всеми, среди которых жила с рождения, — княжна старалась не думать. Каждой женщине приходится расставаться с домом и родными. А дочерям королей за честь и богатство, за высокое положение приходится платить, в том числе и тем, что их увозят не в соседнее село, а в чужие страны. «У женщины нет родины», — говорила ей мать, повторяя то, что когда-то услышала от своей матери, вендской княжны. И бабку увезли замуж за моря, и мать, и Елисаву увезут, и дочери ее, если их Макошь пошлет, не умрут в той же стране, где родились. Нужно просто не думать об этом, смотреть не в прошлое, а в будущее.
Когда настал день отъезда, со двора тронулось такое значительное посольство, что ладьи заняли все подольские пристани. Провожать княжну к будущему мужу отправились молодой князь Святослав с дружиной, знатные бояре с женами, каждый тоже со своей дружиной. В числе провожатых оказались Соломка, боярыни Невея, Завиша и Прозоровна. Завиша, еще довольно молодая женщина, была женой воеводы Радилы Будиновича. Невысокая, с миловидным курносым лицом, с красными, загрубелыми от возни по хозяйству руками, она была полной противоположностью тощей ленивой Невеи, которая предпочитала только чесать языком, а не работать. Но, как ни странно, ее муж, боярин Манукла Воротиславич, любил свою никчемную и бесплодную жену, хотя давно мог бы отослать ее назад к родичам, — и никто бы не возмутился. Детей ему родили две младшие жены, они же вели хозяйство. А Невея целыми днями прохлаждалась возле княгини да болтала с Завишей и Прозоровной. В поездку она отправилась охотно, в отличие от Завиши, которой не очень-то хотелось расставаться с домом и детьми на полгода, а то и год. Между собой эти две женщины жили очень дружно — спорили по каждому поводу, никогда не приходили к согласию, зато всегда имели, о чем поговорить. Любава Прозоровна, их четвертая спутница, была старше всех и пережила уже двух мужей; рослая, плечистая, сильная, она сама могла бы быть воеводой, и нередко знаменитый силач Прокшиня Новгородец, подпив на пиру, шутливо звал ее побороться. Бывали случаи, когда своего третьего мужа, сотника Борелюта, Прозоровна пьяным уносила с пиров домой, закинув на плечо и не нуждаясь в помощи челяди. При этом она была умна, опытна и всегда могла дать хороший совет. У нее был только один сын, от первого мужа, и тот, уже женатый, жил своим домом, так что в Киеве ее ничто не держало.
Ярослав и Ингигерда проводили Елисаву только до Любеча и повернули назад. Когда они окончательно распрощались, Елисава старалась не смотреть им вслед. Отец держался спокойно, но было видно, как ему тяжело; он казался каким-то особенно усталым и старым, и сердце Елисавы сжималось от жалости к нему. Может, и не стоило никуда ехать, может, ну их к лешему, этих женихов? Она могла бы поступить в недавно основанный монастырь Святой Ирины, навсегда остаться на родине, подле семьи и в недалеком будущем стать игуменьей — чем не жизнь для княжеской Дочери?
Но поздно. Все решено. Елисава украдкой смахивала слезы со щек и верила, что со временем эта боль пройдет и она еще будет счастлива.
Вверх по Днепру ехали медленно, верст по тридцать в день. Ночевать останавливались в городках, которых за последние десятилетия тут выросло довольно много. Все они походили один на другой: холм или мыс над рекой, на вершине — стена, построенная из дубовых срубов; это круглое сооружение называлось новым словом «хоромы», от греческого «хорос», что значит «круг». С внешней стороны срубы обычно бывали для прочности присыпаны землей, а с внутренней в них имелись окна и двери: часть служила клетями для хранения собираемых податей, часть — жильем для княжьих людей. Внутри хором стоял и княжий терем — большое строение из двух ярусов; нижний — полуземляночный, верхний — с горницами для князя и воевод. Елисава и Святослав с приближенными устраивались в горницах, остальные — в нижней клети или где придется. Многие, пользуясь теплой погодой, раскидывали шатры на лугу под стенами, но уже через несколько дней боярыни начали стонать: на кошмах и овчинах, расстеленных на земле, лежать жестко, комары мучают, под утро холодно…
Утром над рекой тянулся дым походных костров, на которых в котлах варили каши и похлебки; в полдень останавливались, чтобы дать отдых гребцам, но огня не разводили и готовили ужин только вечером, расположившись на ночлег. Елисава за несколько дней повеселела: новые места, новые впечатления на удивление быстро развеяли ее тоску. Она уже радовалась, что решилась на поездку, которая так круто изменит ее жизнь. Через три перехода остановились на целый день, и Святослав взял ее с собой на охоту. Елисава, конечно, с седла стрелять не умела и просто скакала вместе со всеми, но этот день в лесу, в дубраве, пронизанной солнцем, пахнущей листвой, цветами и ягодами, так ей понравился, что она совсем позабыла о неприятностях последнего времени. Князь Ярослав не слишком поощрял подобные развлечения своих дочерей — крутом кмети, мужчины, не дошло бы до греха, ведь потом перед заморскими женихами стыда не оберешься. А то еще, не дай бог, с лошади упадет, сломает что-нибудь, охромеет — кто возьмет такую? И только теперь Елисава осознала, что замужем у нее будет возможность распоряжаться собой гораздо свободнее, чем ей это удавалось в отцовском доме. Пожалуй, даже можно будет обзавестись собственной дружиной, упирая на то, что такую дружину имела в молодости ее мать. Прослышав об этом, Эйнар примчится с первым же кораблем, чтобы попросить у нее меч… И не только Эйнар. А Харальд пусть подавится от злости, наблюдая издалека, как она богата, прославлена и счастлива без него!
Более длительную остановку предполагалось сделать в Смоленске, там, где кончается днепровский путь и ладьи переволакивают в реки, текущие на север, к озеру Ильмень, потом к озеру Нево и далее в Варяжское море. Всего лишь восемь лет назад в Смоленске сидел князь Станислав, последний из древнего рода смоленских князей. Он, Вышеслав Новгородский, Позвизд Волынский да Судислав Псковский были последними из многочисленных некогда князей, правивших в больших и малых славянских племенах и проигравших борьбу пришлому — варяжскому — роду Игоревичей. В Новгороде, Пскове и Смоленске старая племенная знать была настолько сильна, что и Олегу, и Игорю, и Святославу, и самому Владимиру пришлось смириться с тем, что над кривичами и словенами стоят свои князья, однако исправно платящие Киеву дань и называющие киевского князя отцом. Лишь незадолго до конца своего правления Владимиру Святославичу удалось покончить с новгородским княжеским родом: князь Вышеслав Мирославич имел единственную Дочь, которую отдали в жены юному Ярославу, и после смерти Вышеслава Ярослав занял Новгород по праву наследования. От княжны Велеславы он имел тоже единственного ребенка, сына Мирослава, умершего молодым, и после его смерти Ярослав передал Новгород своему старшему сыну от Ингигерды, Владимиру. Судислав Псковский, якобы готовивший убийство Ярослава Киевского, уже восемь лет сидел в заточении. В тот же год, когда он был заточен, в Смоленске скончался князь Станислав. Теперь, в ожидании того времени, когда Ярослав поручит этот город одному из своих сыновей, там правил посадник. Больше нигде на Руси, кроме разве вятичей, не оставалось власти, не родственной дому Игоревичей. Даже в Полотеске сидел род Изяслава Владимировича, старшего Ярославова брата. Правда, Изяславичи были теснее связаны с местной знатью, чем с киевской родней, и в них Ярослав вполне оправданно видел соперников и недругов, от которых постоянно ждал неприятностей.
Смоленского посадника, воеводу Твердобора, Елисава помнила еще по Киеву: он происходил из киевского боярства и вел свой род от некого Исбьёрна, прибывшего в Киев в составе дружины князя Олега. Прежде он был сотником в русской дружине Ярослава, а его жена входила в число приближенных княгини Ингигерды. Теперь же выяснилось, что Твердоборова боярыня пару лет как умерла и посадник успел жениться снова, на девушке из местной знати. Попричитав и даже всплакнув по своей прежней подруге, Невея и Завиша живо разузнали, что новая посадница от рождения носила имя Красислава, крещена была только перед самой свадьбой и принадлежит не просто к знатному смоленскому роду, но по женской линии состоит в родстве с покойным князем Станиславом. Родство было недостаточно близкое, чтобы она в качестве невесты заинтересовала кого-то из сыновей самого Ярослава, но достаточное, чтобы внушать уважение местным боярам. Елисава видела эту молодую женщину, встречавшую гостей, — она была моложе княжны, однако уже имела ребенка. Елисава вздохнула про себя: подумать только, лишь дальности своего родства с прежними князьями посадница обязана тем, что вообще осталась в живых. Не потому ведь Станислав Смоленский и Судислав Псковский не оставили прямых наследников, что Макошь наказала их бесплодием. В доме киевского князя не принято было говорить об этих неприятных и темных вещах, но теперь Елисаве лезли в голову все случайно услышанные обрывки разговоров. «Бог должен многое тебе простить, Ярислейв конунг…» Тогда, лет восемь-десять назад, князь Ярослав переживал трудные времена: на него наступал его собственный старший брат Мстислав, требуя своей доли отцовского наследства. Ярослав не выдержал бы еще и борьбы с остатками племенного княжья, зашевелившегося при виде вражды внутри киевского Игорева рода…
В новопостроенной крепости Смоленск, в верстах в пятнадцати от старинного городка Свинеческа, устроились основательно. Приближался праздник Купалы, и даже норвежцы, которым не терпелось поскорее привести своему конунгу знатную невесту, соглашались с тем, что праздник Середины Лета — Мидсоммар, как они его называли, — надлежит справлять как следует. До него оставалось всего несколько дней, и каждое утро с опушки ближайшей рощи доносилось пение девушек:
Ходим-водим хоровод,
С песнями по солнцу ход,
Вскинул голову козел,
Каждый рог длинен-востер,
Его кудри мягче льна,
Да в колосьях борода,
По полям туман плывет,
По земле козел идет,
слава матушке-земле,
слава козьей бороде!
Елисава в обществе пятнадцатилетней посадничьей дочери Гостимилы, иначе Гостяшки, в первый день, отоспавшись с дороги, гуляла в роще и водила с девушками хороводы. Это была ее последняя Купала на родной земле, и упустить эту возможность она никак не могла. И так хорошо было ходить в хороводе по зеленой траве, вокруг старой березы, возле которой справляли свои праздники смоленские девушки и на ветвях которой раскачивались венки, завитые в недавний Ярилин день — с цветами, травой и лентами! У подножия ствола стояли горшки с жертвенным угощением и лежали караваи, завернутые в новые полотенца со знаками Лады и Ярилы, нынешних хозяев земного мира. Трава пестрела цветами, и те же цветы были вплетены в пышные венки, под которыми почти скрывались румяные девичьи лица. Ветер, налетая порывами, словно обрушивал волны шелеста. А еще лучше было встать под березу, плотно прижаться к жесткому стволу спиной и затылком и, запрокинув голову, смотреть в голубое небо сквозь зеленое кружево ветвей. В такие мгновения Елисава чувствовала себя то ли березой, то ли самой землей. У нее не оставалось ни единой мысли, а только ровное, полное чувство счастья от тех сил, которые устремлялись к ней через корни березы из земных глубин, и вся она была прозрачной, чистой, свежей и прохладной, как вода ручья, бегущего по камешкам.
А вечером приходили смоленские парни, к которым с удовольствием присоединялись киевские молодые кмети, разжигали костры, затевались всякие игры. Елисава бегала вместе со всеми, визжала, смеялась и теперь уже не оглядывалась на нянек. Завиша беспокоилась, не подумают ли чего худого норвежские послы, но Ивар и Гудлейв, усевшись со жбаном пива на опушке, с удовольствием наблюдали за играми, а их молодой спутник Альв сам принимал участие и однажды даже поцеловал Елисаву — она ловко подставила щеку, не собираясь позволять ему лишнего. И когда его светлые усы коснулись кожи, ее вдруг пронзило воспоминание о Харальде — с такой силой и полнотой ощущений, что она даже испугалась. Все ее существо хотело, чтобы именно он был сейчас рядом, чтобы это он обнимал ее… Случись Харальд действительно тут, она вряд ли смогла бы поручиться за себя.
Сердце ее раскрывалось навстречу всему миру, обиды на Харальда казались мелочными — купальские праздники были созданы для того, чтобы все вокруг подчинялось любви и растворялось в ней. Разлучившая их ссора воспринималась теперь как глупость, и даже думалось, что все еще может наладиться. Елисава осознавала пустоту этих надежд, но они были так приятны, что она не спешила гнать их прочь.
В саму купальскую ночь княжна не спала до рассвета. Все жители Смоленска, и стар и млад, веселились на луговине, жгли костры, пели песни. Руководили празднеством волхвы, из которых старший, по имени Яробож, приходился отцом посаднице Красиславе. Сама посадница, одетая в белую рубаху с длинными рукавами — почти как у того немецкого блио, только без разрезов спереди, чтобы руки просунуть, — плясала «берегиню», распустив длинные волосы до земли. Многие ее прабабки танцевали этот танец в купальскую ночь, и в глазах народа она была полноправной наследницей прав и обязанностей древних волховей и жриц. Когда-то эти обязанности выполняли княгини, из которых последней была давно покойная мать Станислава, теперь они перешли к Красиславе. Елисава вздыхала, глядя на сильную, бешеную, искусную пляску: она тоже могла бы быть «берегиней», если бы ей судьбой было предназначено стать женой какого-нибудь из славянских князей. Но там, где ей предстоит жить, такого не будет. Костры в ночь середины кета жгут и там, но едва ли она сумеет с такой же полнотой породниться с норвежской каменистой землей…
Возле костров плясал и ломался огромный «козел» с большой рогатой головой: его изображали двое рослых парней, из которых один сидел верхом на плечах другого, накрывшись большой накидкой, сшитой из козьих шкур. Девушки заливисто пели, кружась возле него:
Ходил бог Купала да по земле,
Купал бог Купала травы в росе,
Купался Купала да не остыл,
Любил бог Купала что было сил,
Бродил бог Купала рогим козлом,
Ярил бог Купала в нощи огнем,
Катил бог Купала да колесо,
Светил бог Купала светлым-светло!
И уже запылало огненное колесо, обвитое жгутами просмоленной соломы — маленькое солнце, которое люди зажигают ежегодно, чтобы помочь своему древнему отцу, Солнцу. И сколько их ни убеждали служители нового греческого Бога, что только в Его власти зажигать солнце и одаривать светом человеческий род, они продолжали делать свое маленькое солнце, всем сердцем веря в его нерушимую связь с небесным светилом. Когда Елисава смотрела, как огненное колесо мчится вниз по обрыву к днепровской воде, у нее на глазах выступили слезы — от радости, от ощущения сопричастности к божественным тайнам, от счастья и пронзительной боли в груди. Ее отец — полуваряг-полуславянин, ее мать — полушведка-полувендка, и северной крови в их детях, пожалуй, даже больше, чем славянской. И все же сейчас Елисава ощущала себя истинной дочерью этой земли и этого неба, родной сестрой белоствольных берез. Наверное, земля, на которой ты вырос, важнее, чем кровь, ибо она подчиняет и делает своим любого, кто дышит ее воздухом, пьет ее воду и ест ее хлеб. И хотя этот праздник только усилил боль Елисавы от разлуки с родиной, она была рада, что он выпал на эти дни и дал ей на прощание столь глубоко прочувствовать родство с Русью.