Книга: Чары колдуньи
Назад: Глава 13
Дальше: Пояснительный словарь

Глава 14

По самые коньки крыш Ладога была засыпана снегом. Мир сделался очень тесным — сжался до крохотного пространства, где огоньки лучин с усилием раздвигали тьму, до узких тропинок между непролазными сугробами, что едва поставить ногу можно. Долгими зимними вечерами люди собирались в старую Витонегову избу — ради Дивляны. Ее часто просили рассказывать: как человек, далеко побывавший и много повидавший, она пользовалась уважением даже у тех, кто был старше. Ее судьба напоминала кощуну, и даже те, кто всю жизнь знал резвую и легкомысленную в прошлом среднюю дочку воеводы, уже верили, что в ней к людям пришла сама богиня Леля. Дивляна же радовалась, что наконец обрела покой. Будто видя перед собой Елинь Святославну, она повторяла за той, рассказывая детям и взрослым предания полянской земли. В чем-то схожие со здешними, в чем-то отличные — про Сварога, который запряг Змея в плуг и пропахал на нем борозду, называемую теперь Змеевы валы, великанов былых веков.
Поначалу она и в родном доме чувствовала себя чужой. Как же она изменилась! Но и Ладогу она нашла уже не прежней. Появились новые люди — варяжский князь Хрёрек с сыном Хаконом, которые поставили себе двор с огромным домом, рассчитанным на многочисленных домочадцев, челядь и дружину. Хрёрек держал дружину на двух кораблях для защиты Ладоги и ее богатств от охотников до чужого добра, вроде Иггвальда Кабана, а деньги и припасы на ее содержание давала Ладога. Сама же она получала средства за счет дани, которой за последние годы обложили чудь на реках к востоку. Новый Хрёреков дом стоял возле устья Ладожки и сразу бросался в глаза. Поговаривали, что к Хрёреку должна вскоре приехать жена с младшим сыном, то есть по всему выходило, что он намерен со своими людьми осесть здесь так же прочно, как многие знатные варяги до него. Кстати, его жена приходилась родной сестрой Одду Хельги, поэтому Хрёрек очень скоро пришел знакомиться с Дивляной и долго расспрашивал о делах своего родича. Сын Хрёрека, Хакон, прошедшей весной женился на той рабыне, Ложечке, которую Велем выменял, умирающую, на деревянную ложку.
Кроме варягов, в Ладоге стало гораздо больше чуди: и челядинов обоего пола, и свободных, взятых во время первой войны за дань как заложники. Часть из них уже вошла в ладожские семьи мужьями и женами, все завели свое хозяйство и теперь служили посредниками в торговых делах между оставшимися в лесах родичами и купцами из варягов и словен. Новые избы росли, будто грибы. Шли разговоры о том, чтобы срубить крепость на мысу, и вечерами старейшины бурно спорили, кто и чем должен обеспечивать строительство.
Изменился и родной дом — появилась пристройка для женщин, потому что у отца, в старой истобке, теперь чуть не всякий день толклись люди — варяги, чудь, ладожане. Появились какие-то дела, которых прежде не было: порой она не понимала, о чем родичи между собой говорят, зато иные из их новых дел Дивляна, вооруженная опытом княгини торгового города, понимала очень хорошо и даже могла дать дельный совет отцу и братьям.
Но в первую очередь ее поразили перемены в семье — ей-то, естественно, дом вспоминался застывшим, таким, каким она его оставила, а тут все кипело и бурлило! У Доброни было уже двое детей, и у Велема с Остряной двое, причем их первого ребенка, девочку, тоже звали Дивомилой, только не Дивляной, а Дивулей. Она даже заплакала, услышав об этом, поняла, что брат хотел этим сказать. Женились и обзавелись детьми и другие братья, которых она оставила взрослеющими парнями, сестры повыходили замуж, и многие разъехались по округе. А Витошка так вырос, что Дивляна его не сразу узнала! Она запомнила его подростком, малорослым и щуплым для своих лет, а теперь и не поняла, что это за странно знакомое лицо смотрит на нее — сверху вниз. Ему почти семнадцать — новой осенью женить пора.
— Это ты… чудо чудинское? — неуверенно спросила она, вспоминая прежнее прозвище младшего брата.
— Почем чулочки, человече? — с самым серьезным видом и по-мужски низким голосом осведомился он, удивительно чисто выговаривая тот звук, который так плохо давался детям чудинок.
И тогда, услышав эту старую дразнилку, ею же когда-то придуманную, Дивляна окончательно поняла, что она дома. Ей не мерещатся хлопочущие вокруг родные, плачущие женщины, чуть ли не вырывающие друг у друга из рук ее детей, смущенные мужчины, которые затруднялись, как выразить ей свою любовь и сочувствие, — все это не сон, они не исчезнут, и ей больше никуда не надо ехать. Здесь кругом свои, и она опять обрела место среди них.
Когда пришел солоноворот, Велем подбил Дивляну пойти с ним собирать подношения. Обычно сбор припасов на Корочун был делом парней и девушек, но Велем уже не в первый раз собирал свою бывшую стаю, состоявшую теперь из женатых мужиков, и вел ее «на охоту». В прошлый раз с ними ходила Яромила, но теперь не могла — ей оставался едва месяц до родов. Теперь про «дитя Волхова» и речи не было — все знали, что у нее есть вполне земной муж, ждущий ее в Киев по весне. Дивляна поддалась на уговоры брата и впервые за многие месяцы забыла свои несчастья, будто перенеслась в беспечальную, озорную юность. Было много крика, визга, швыряния снежками, драк в снегу, когда отблески факелов выхватывают из темноты жуткие берестяные личины с рогами и зубами до ушей…
Выбившись из сил, отстав от шумной ватаги, Дивляна едва сумела подняться. Поправив сползший платок, нашарив в снегу затоптанные варежки и отряхнув вывороченную шубу, она подняла голову и замерла, успокаивая дыхание. Небо было чистым, предки смотрели на нее глазами тысячи звезд. Она невольно скользнула взглядом по виднокраю, будто надеялась узнать среди всех окошко бабки Радогневы. И из этой черно-синей бездны ей в душу вдруг пролились сила и чувство покоя — будто ушат опрокинули. Неподвижно застыв за углом Святоборовой бани, Дивляна стояла, утопая взором в верхнем море, и ей чудилось, будто она сама стала Мировым Деревом и растет, растет с каждым вздохом, приближаясь к небесам и сливаясь с ними…
А после Корочуна все бывшие «синцы и игрецы», побиравшиеся под дверями людских жилищ, снарядились и ушли в поход по чудским рекам — собирать дань. А женщины снова сходились на павечерницы в Домагостевой избе, возле Милорады и двух ее дочерей — пряли, ткали, шили, пели и рассказывали.
В конце месяца просинца Яромила родила дочь. Поскольку было ясно, что отец скоро не появится, она сама нарекла девочку Придиславой — именем, не слыханным в родах Любошичей и Витонежичей. Только Дивляна знала, откуда это имя взялось, — сестра ведь очень внимательно слушала все, что она рассказывала о своей киевской жизни и о роде Аскольда. Еще за месяц до того, перед Карачуном, Дарфине-Ложечка тоже родила дочь, которую нарекли Ауд — Ута, Утушка, как называли ее женщины, сновавшие со двора на двор с подарками для рожениц.
Дивляна постепенно вновь прижилась дома, старые вещи перестали казаться тусклыми, как бывает после долгого отсутствия, снова ожили и задышали. Она уже не ощущала свою чуждость, опять слилась с родом и землей, на которой выросла. Порой ей казалось, что она и не уезжала никуда, а воспоминания о Киеве приходили будто из другой жизни. Ей было больно вспоминать горестный исход ее брака с Аскольдом, но по нему самому она не тосковала. Как случайный гость в судьбе, он пришел и ушел, и, глядя на детей, Дивляна не вспоминала их отца — это были только ее дети.
Порой ей казалось, что она проспала эти четыре года и вот очнулась, чтобы снова начать жить с того же места, где заснула. Все, что было важно тогда, опять стало важно. Душой ее завладели воспоминания о том, что происходило перед отъездом, — теперь чуть ли не каждая лавка в отцовском доме напоминала ей о Вольге. Ведь только о нем она и думала, когда жила здесь, в ту весну, ставшую ярким утром ее жизни, и оттого весь дом был полон его образом. Эти воспоминания она оставила здесь, уезжая, и все эти годы они преданно ждали, когда она вернется, чтобы вновь ожить и расцвести. Она смотрела во тьму по углам, озаренную дрожащим светом лучины, и видела его лицо — как в ту далекую зиму, когда она, пятнадцатилетняя девчонка, грезила на павечерницах об удалом молодце, сыне плесковского князя, которого повстречала в Словенске. И невольно вплетала в нить, бегущую на веретено, свои мечты, вышивала на рушниках заклинания судьбы…
Чем, собственно, он перед ней провинился? За работой Дивляна часто бросала взгляд на свою руку, где сияло золотое кольцо богини Торгерд, которое она теперь снова носила. Будто надеялась, что кольцо даст ей ответ, — кому и знать, как не ему, ведь в него она когда-то уже заключила свои клятвы, а Вольга четыре года носил его на руке, будто солнечный луч — волосок Огнедевы. Точно витязь в кощуне, он пошел за ней на край света — и ведь дошел. Он любил ее, и чем дольше Дивляна об этом думала, тем дороже ей становилась эта любовь. Впервые за последние годы она уже не силилась подавить воспоминания, а наоборот, старалась припомнить всякую мелочь из тех дней, что они когда-то проводили вместе, и это приносило ей удивительную отраду. Оглядываясь назад, она только в этой любви да в своих детях видела светлое пятно. Та тревожная весна была самым счастливым временем ее жизни, но поняла она это только теперь, когда все прошло безвозвратно.

 

А на Громницу ей вдруг привиделся сон. Проснулась она, охваченная ужасом, и долго лежала, вспоминая все до мелочи, чтобы потом рассказать матери. Это не простой сон. Совсем не простой…
Снилось Дивляне, будто спускается она в дыру в земле, очень узкую — едва пролезть, и крутую — путь уходит почти прямо вниз, так что на стенах норы едва удается найти какие-то выбоины, чтобы поставить ногу. Земля плотно утоптана, точно камень, бесчисленным множеством ног — их было так много, что застывший отзвук несчетных шагов навек завис в неподвижном воздухе. Местами стены норы выбелены, будто в доме, покрыты ткаными половиками и вышитыми родовыми полотенцами, белеными с красными узорами.
Сначала она попадает в помещение — то ли избу, то ли пещеру, — где натыкается на нескольких старух. Главная из них в платочке, маленькая и сгорбленная, смотрит на нее приветливо, но явно себе на уме. Расспрашивает и отсылает дальше: там, дескать, сидит нянька, она собирает всех, кто поедет наверх. Нора уходит вправо, и Дивляна идет, с трудом пробираясь боком между тесно сдвинутыми стенами. Подземная нора чем-то похожа на избу: здесь есть беленые печи и много деревянной утвари, все больше здоровенные песты и клюки. С одной стороны, слева, идут чередой пестрые занавески, украшенные вышивкой и нашитыми полосами разноцветной ткани. Она хочет посмотреть, что за занавесками, но знает, что это не дозволено. Везде снуют старухи очень маленького роста, словно мыши под ногами, и никого нет, кроме них.
Она приходит в пещеру — вроде избы, где сидит та самая нянька, она здесь главная. Это очень древняя старуха, на голове у нее плотно повязанный повой, но вместо тела что-то вроде чурбака без рук и ног, так что она похожа на туго спеленутого младенца. Но глаза у нее очень яркие, серые, как железо, и зоркие, с острым взглядом, будто шило. Вокруг нее сидит еще очень много старух, ее помощниц, все они морщинистые, коричневые, смотрят с равнодушным оценивающим любопытством, словно прикидывают, годна ли пришелица для их целей. Дивляна просит взять ее с собой в белый свет, когда повезут всех детей. Нянька расспрашивает ее и говорит: «Значит, путевые знаки ты ведаешь, раз оттуда пришла?» Она отвечает, что да, и догадывается, что ее не возьмут, — нянька велит ей идти самой. Перед нянькой на столе вроде писало и какая-то печать, но видно, что к ней нельзя прикасаться. Нянька велит ей подождать, а одна из старух ставит клюку в угол, где несколько десятков других клюк из комля, и Дивляна вдруг видит, что у клюки в нижний конец вделано железное острие. Ей делается страшно, хотя никто вроде бы не угрожает. Позади стола, где сидит нянька, она видит другую тропу, ведущую верх, а за ней — дневной свет и крики детей, как будто они резвятся наверху.
Но туда ей нельзя. Она возвращается назад, в первую пещеру, и хочет подняться сама по той же тропе, по которой пришла, но вдруг видит, что из дыры наверху спускаются лапы собаки — очень длинные. Она понимает, что надо уступить собаке дорогу, потому что вдвоем в этом проходе не разойдешься даже с собакой, и отходит. Собака — крупная, рыжая, тощая — спускается и ложится возле входа. А там уже другая собака, такая же, но черная. Дивляна понимает, что это значит, и от ужаса ей становится нехорошо. Эти собаки — спутницы того, с кем не стоит встречаться, и ей хочется бежать со всех ног, лишь бы уклониться от этой встречи, — но некуда, отсюда нельзя уйти.
Спускается третья собака и ложится перед входом, потом выходят три кошки и ложатся тоже, распластавшись, как жабы. А потом появляется бабка, и от одного вида ее все здешние старухи приходят в трепет и забиваются по углам. Они пытаются произнести ее имя и не могут, бормочут только, будто квакают:
— Ах…
— Ахм…
Дивляна понимает, что это имя — Ахмея и что эта старуха — самая страшная здесь, в Нави. Ахмея ростом с четырехлетнего ребенка, она бледна, как росток под камнем, она слепа, и черты ее лица едва намечены, будто расплывшиеся линии, проведенные по сырому тесту. Она карабкается вниз по тропе, нашаривает ногами опору. Дивляна сперва садится в стороне и отворачивается, потому что знает: на Ахмею нельзя смотреть. Потом она хочет помочь той сойти — та ведь ничего не видит, но Ахмея делает знак рукой, что не нужно, — она слепа, но все знает. Бледная старуха вновь карабкается вниз, и тогда Дивляна встает и подает ей руку. Бабки вокруг шепчут, чтобы она этого не делала, и ей самой ужасно не хочется прикасаться к Ахмее. А та кладет руку на ее запястье, и Дивляна видит, что у нее плоские, тонкие, но широкие пальцы, как у жабы, и чувствует, что она не теплая, не холодная, она совсем никакая, и это противнее всего. Она сходит на пол пещеры, убирает руку, благосклонно кивает и велит ждать, а сама удаляется по проходу к няньке.
Но Дивляна не собирается ждать и начинает лезть наверх по тропе. Проход очень узкий и крутой, она боится, что застрянет и повиснет, но лезет, потому что знает: все как-то пролезают, и она тоже сумеет. Подол сорочки мешает, но она не может даже опустить руки, чтобы его одернуть. И все-таки выбирается в верхнее помещение, где опять сидят бабки. Но здесь уже не страшно, потому что близко выход и все освещено дневным светом. Бабки говорят ей: «Как ты могла поклониться Ахмее?» Дивляна отвечает: «Она же старая женщина, она старше всех на свете, я не могла не поклониться». Они говорят: «Ты не должна была кланяться ей, ты, Леля…»
С этим Дивляна проснулась. В мыслях еще звучали многие голоса, повторявшие: «Ты, Леля…» Значит, боги все еще не лишили ее покровительства. Именно сегодня, когда медведь в берлоге переворачивается на другой бок, а Перун выпускает из неволи гром, чтобы далеко за тучами дать первый бой Марене, Леля делает первый шаг по тому мосту, что через два месяца приведет ее назад, в земной мир. Перед этим она тоже спускается в Навь и ждет там своего часа — в холоде, мраке и одиночестве. Но когда ее срок пришел, боги снова позволили Дивляне влиться в Лелю, взглянуть ее глазами, тронуться в долгий трудный путь вместе с ней. И как неизбежно схождение во мрак, так неизбежен приход новой весны для всего, что живет.

 

С тех пор в душе Дивляны поселилось ожидание. Кругом еще лежали нерушимые снега, но во влажном ветре, дующем с Нево-озера, она ощущала запах весны.
И весна приближалась — зачирикали синицы, талая вода в полдень собиралась в лужицы; к ней сбегались куры, пили, принимались нести яйца, словно знали, что недолго осталось до весенних игрищ и Ярилиных велик-дней. В полдень под солнцем воздух прогревался — выскочишь из избы, вроде даже кажется жарко, но попробуй кожух распахнуть, и поймешь, что рановато пока, сразу холодом проймет. В Ладоге потихоньку заговаривали о праздновании Медвежьего дня. А Милорада стала собираться в дальнюю дорогу. Как раз на Медвежий день, по расчетам, подходил срок рожать первенца ее младшей дочери Велемиле, жившей замужем в кривичском Изборске. Той самой, что должна была стать женой Вольги, но каким-то образом вышла за Стеню, племянника Вестмара Лиса. Вся их семья пока состояла из двух человек, свекровь проживала далеко за морем, в Свеаланде, и Милорада беспокоилась, боясь оставить дочь на попечение изборских баб. Кто их знает, что за бабы, не сглазят ли? Чужие ведь, не свои. Сумеют ли все сделать как надо? А ну что-то пойдет не так — загубят ведь и девку, и младеня! Обо всем этом Милорада думала с самой осени и теперь решила ехать, чтобы успеть захватить санный путь.
— И я поеду! — вырвалось у Дивляны неожиданно для нее самой.
И тут же она поняла, что именно это и должна сделать. Не было больше сил сидеть на месте, тосковать при лучине в ожидании, когда придет весна. Она же идет, не сидит, и Дивляну с неодолимой силой тянуло в путь. К тому же… ни в какую сторону она не поехала бы так охотно, как к западным кривичам. Весна была именно там.
— Куда тебе? — удивилась мать. — А дети? Не бросишь ведь, с собой потащишь — по зимней-то поре!
— Если не сейчас, то когда же я еще с Велеськой повидаюсь? Весной Яруша уедет, мне не до разъездов тогда будет.
Тронулись в путь на шести санях: Дивляна со Снегулей, Вильшей и детьми (только Вильшину дочку оставили дома, на Молчану), Милорада, Доброня, Витошка и еще десяток мужчин, в основном свои родичи. Ехали сперва по льду Волхова, на неделю остановились в Словенске, потом через Ильмерь и Шелонь. Двигались не быстро, только в светлое время дня — опасались волков, — на ночь приставали в какой-нибудь веси. Несмотря на холод и трудности пути по ледяной дороге, прорезающей заснеженные леса, Дивляне казалось, будто она едет к весне и та приближается с каждым шагом. В предрассветной тиши ее будило токование тетеревов на ближних опушках, на снегу виднелись следы, оставленные их крыльями во время танца. Под ярким солнцем зелень елей принимала совершенно летний вид, и даже лежащий возле стволов снег не мешал сквозь весну уже видеть впереди лето.
На Шелони начались поселения кривичей. У Дивляны замирало сердце при звуках их «окающего» говора. Сами эти избушки — такие же, как везде, — казались ей какими-то особенными. Но на нее и впрямь смотрели тут по-особому. Все уже знали, кто она такая, и вскоре уже местные жители сами выходили к реке встречать ладожский обоз, кланялись Дивляне и говорили: «Благо тебе буди, солнышко, пришла и до нас, Лелюшка, дождались, слава чурам!» — И протягивали каравай на вышитом рушнике. Все радовались, будто это она несла им весну, по вечерам народ набивался в избу, где она находила приют, и все наперебой жаждали зазвать ее к себе. Рассказывали о житье-бытье, жаловались на неудачи, точно она могла разом все исправить, а женщины запевали почему-то свадебные песни… Должно быть, на пути из Плескова в Ладогу всем были памятны не раз возникавшие разговоры о женитьбе молодого князя на дочери воеводы Домагостя, но в головах все перепуталось.
В эту пору везде закликают весну, и по пути они нередко слышали, как с ближних бугров, пригорков, высоких берегов рек разносятся протяжные заклички. И Дивляне казалось, что зовут ее, ждут, когда она приедет — «на сошеньке, на боронушке, на овсяном пирожке, на пшеничном колоске». И эти самые пирожки ей приносили, радуясь, что весна сама пришла за подношением.
Через две с половиной недели, на Сороки, когда везде пекут «жаворонков» с конопляным семенем внутри, прибыли в Изборск. Город на круче стоял среди неровной холмистой местности, иссеченной оврагами и перелесками, но при нем не было большой реки, и Дивляна, привыкшая в Ладоге к Волхову, а в Киеве к Днепру, оттого чувствовала себя здесь неуютно и все время невольно искала взглядом несуществующую реку. Только озеро под горой могло бы отчасти восполнить недостаток, но сейчас оно еще было покрыто посеревшим льдом и снегом.
Велемила так обрадовалась, что тут же и принялась за дело, — будто насилу их дождалась, и мать проводила ее в баню, даже не успевшую остыть после мытья приехавших.
— Вот как внук бабке рад — торопится познакомиться скорее! — улыбался муж Велеськи, изборский воевода Стеня, скрывая за улыбкой смятение и тревогу. Дивляна сразу вспомнила одного из двух парней, что пять лет назад прибыли в Ладогу с Вестмаром Лисом: даже вязаная шапочка та же, только светлая бородка отросла да лицом уже не растерянный мальчик, а зрелый муж.
Все обошлось благополучно — крепкая, сильная Велемила, которой зимой сравнялось семнадцать, родила такого же крепкого, горластого мальчишку. По варяжскому обычаю Стеня взял его на руки, окропил водой и нарек Трюггвардом. Ни у него, ни у Велемилы в земле западных кривичей не было никаких корней, и он выбрал сыну имя в честь самого знаменитого из своих свейских предков, однако изборские женщины тут же стали звать младенца Турушкой и Труворушкой.
— Лучше бы уж тогда Зимобором назвали, коли наши имена нехороши! — ворчала Милорада. — Всегда-то молодые лучше знают! Глупее вас выдумывали обычай!
Стосковавшись более чем за полгода в чужом городе, Велемила не хотела отпускать родных — да и как ехать, если санный путь рушится? Порой старуха Марена еще скребла по закромам, сыпала из складок шубы последние остатки снега, и тогда нанесенные теплым ветром разрушения скрывались под свежим тонким одеялом, придавая земле такой вид, будто зима вечна, — но никто не верил. Ехать по льду становилось опасно — в такой же вот день погиб молодой радимичский князь, провалившись с конем в полынью, не видную под тонким слоем пороши. Река уже подтаивала у берегов, лед посерел, напитавшись влагой, и по всему выходило, что домой ладожане вернутся только после ледохода, по весенней воде.
После Медвежьего дня павечерницы прекращаются, теперь по вечерам молодежь собиралась на буграх — первых, что освобождаются от снега, — чтобы песни петь да круги водить. Возле Изборска тоже имелась своя Красная горка, где девушки сходились перед закатом. Дивляна с другими молодыми женщинами тоже порой ходила — посмотреть издалека на веселье, порадоваться скорому теплу. Каждую новую примету весны она подбирала и прятала, будто драгоценную бусину, — неужели она когда-либо раньше умела так сильно радоваться всему этому?
С высоты, на которой расположился город Изборск, открывался очень широкий вид, и уже ясно было, как много прорех пробил Ярило своим солнечным копьем в белом платье Марены: истасканное, грязно-серое, оно лежало лоскутьями, а сквозь дыры виднелась черная земля с жухлой травой. А солнце, все ярче и теплее разгораясь с каждым днем, безжалостно рвало лоскуты, сбрасывая ветхое платье, чтобы одеть землю в новое, зеленое, расцвеченное яркими красками цветов.
Как-то Стеня принес из леса зайчонка из первого помета — настовика. Сколько крика было, пока передавали его из рук в руки на Красной горке, будто чудную жар-птицу! Везде бежала вода, поля уже были черны, только в лесу еще лежал снег. Иногда и с неба принималась сыпаться белая крупа, но быстро сходила: как тогда говорили, «внучок за дедушкой пришел». На Красной горке девушки затевали гулянье — сперва ходили кругом сами, потом появлялись парни и начинались игры. Сходилась молодежь из разных сел, из самого Изборска и окрестностей. Из каждого села парни и девушки образовывали свою шеренгу, потом пели «А мы просо сеяли» и шли навстречу другой, забирая из нее девушку, потом наоборот. И так, пока все девушки не поменяются местами, не перейдут из своего села в чужое, протаптывая дорожки будущих свадеб.
— Ты ведь тоже, сестра, теперь невеста? — как-то спросил Дивляну Стеня, когда они вместе, стоя в толпе женатого народа, наблюдали за игрищами молодежи.
— Да куда уж мне. — Дивляна вздохнула, но не стала говорить, что приносит несчастье. Те тоскливые мысли исчезли, будто растаяли вместе с грязным снегом.
— А чего же нет? Велеське семнадцать, а ты ее старше на четыре года — значит, двадцать один?
— По этой весне и есть двадцать один.
— Так вздыхаешь, будто сорок один! Да ты на выгляд не старше Велеськи, только платочком махни — женихов будет полная набирушка. Да самых зрелых и румяных, красивых и богатых! — Стеня засмеялся. — За моего дядю Вестмара не хочешь пойти? Сестра-то твоя его обманула, а тебе бы…
— Ой, не надо! — Дивляна отмахнулась. — Рано мне думать, у других в это время косы еще не отрастают. А мне бабка Елинь вовремя отрезать не дала, так и хожу, уже вроде жалко.
— Правильно. Нечего резать красоту, ты силу береги. Пригодится.
А на вершине бугра играли в «сеяние проса», потом в «ярый хмель», потом «в дрему под окном», «сходбище» и «плетень». Глядя на веселую толкотню, Дивляна вспоминала, как сама вела ладожских девушек, то заплетая, то расплетая «плетень», и казалось, будто это было только что. И куда девалась вся зимняя тоска? Под лучами яркого весеннего солнца, когда ноздри тревожил терпкий запах влажной земли, она вновь чувствовала себя молодой и полной сил. Стеня прав — она не старуха! И не хотелось уходить никуда от этой Красной горки, будто и ей должен был обломиться кусочек счастья молодости, что пела, переглядывалась, перемигивалась, толкалась локтями, румянилась от смущения и все же верила, что все будет хорошо.
Велемила уговаривала остаться до родинных трапез, которые должны были прийтись как раз на Купалу. До этих пор Милорада, у которой все хозяйство перед весенним наплывом варяжских гостей оказалось брошено, остаться не могла. Но это не мешало гордому молодому отцу рассылать приглашения всем нарочитым мужам кривичей, чуди и словен — и в том числе, разумеется, плесковскому князю.

 

Положив руку перед собой на стол, Вольга не отрывал взгляда от белой незагорелой полоски на пальце. С руки кольцо снять можно — а с сердца не получилось. Видно, оно было из тех «задаточков», что никак не взять назад. Он уже знал, что его Солнцева Дева, Дивляна, в Изборске — с самого Медвежьего дня, то есть уже больше месяца: мудрено не знать, когда между двумя городами дороги на один день. Но она не звала его — не желала видеть.
Место за столом рядом с Вольгой, предназначенное для княгини, сиротливо зияло пустотой. Пока он доехал от Киева до Полотеска, его злость почти унялась и брать за себя изборскую вдову Городиславу, которую ему почти сосватал хитрый синец Ольг, не было никакого желания. Впрочем, у него вообще никаких желаний не было, кроме как напиться и хоть ненадолго забыть обо всем. Прибыв в Плесков, он первым делом отправил гонцов не к князю с поклоном, а в ближнюю весь — поискать пива или браги. Брага нашлась, и когда Всесвят сам прислал отроков звать гостя в дом, те нашли молодого плесковского князя уже изрядно во хмелю. Тем не менее Вольга умылся, оделся и пошел к Всесвяту. Там его усадили за стол, стали угощать, хотя хозяин видел, что гость уже и сам угостился. Когда же он спросил об удаче похода, Вольга вяло замотал головой:
— Нехорош был поход. И чего хотел я — не добился, и прокляла меня ведьма проклятая, змея подколодная. Сказала, что сыновей не дождусь я и сгинет мой род, потому что жены мои… все от свадебного стола не на сноп ржаной, а на огненну краду лягут…
После чего умостился лицом на стол возле блюд и заснул. На другой день он снова пришел, уже трезвый, но мрачный, чтобы толком рассказать о походе. Но о женитьбе на Городиславе Всесвят больше не упоминал — видно, пожалел дочь за неудачливого жениха провожать на верную смерть.
В Плескове тоже были недовольны возвращением князя без княгини — о том, что младшая, обещанная им Домагостева дочь досталась другому, все уже знали. Но весть о вдовстве Аскольдовой жены несколько подбодрила народ. Вольга молчал, как синь-камень, но общее мнение сводилось к тому, что он посватается к своей прежней невесте, когда пройдет приличный срок. Вольга мог бы радоваться, что с ним перестали заговаривать о женитьбе и требовать княгиню, но был вовсе не рад. К весне он уже хотел, чтобы с ним говорили об этом. Если бы, допустим, лучшие плесковские мужи приехали к ней, разложили у ног подарки, просили к себе — неужели она снова стала бы повторять, что князь Волегость-де ее детей обездолил? Неужели в этой обиженной матери не осталось ничего от той девушки, подарившей кольцо, которое Вольга по-прежнему видел в светлой полоске на пальце?
Вспоминая Дивляну, какую он видел в той избе под Коростенем, обиженную и отчужденную, Вольга теперь понимал, что с ней было тогда — будто богиня Леля в зимнем заключении, от долгой жизни в страхе и тьме она поросла еловой корой и мхом. Но если вывести ее на свет, она станет прекраснее прежнего.
У входа в обчину Вольга заметил нескольких чужаков — они стояли, не решаясь войти, чтобы не помешать. Приглядевшись, молодой князь узнал их: это были изборские нарочитые мужи Любокрай и Жила, а с ними, видно, родичи. Когда Ведибож умолк, они стали пробираться вперед и вскоре поклонились, почтительно помахивая нарядными шапками возле ног.
— Здоров будь, князь Волегость Судиславич с родом и дружиной! Здоровы будьте, мужи плесковские!
— И вы будьте здоровы. С чем пожаловали?
— Пришли мы к тебе из Изборска-города, принесли поклон от воеводы твоего Стени. Жена его родила, зовет он тебя на Купалу в гости, на родинные трапезы.
— Зовет в гости? — Вольга внешне остался почти невозмутим, но сердце вдруг ухнуло куда-то вниз, а потом скакнуло к горлу и часто забилось. За ним будто приехали из кощуны: за ним прислала Весна-Красна, ждущая, чтобы он ее освободил.
— Окажи честь пиру нашему; пожелай здоровья сыну Стениному Трувору. Потому как ты теперь наш князь и всем нам отец!
— Я приеду, — кивнул Вольга. — Усаживайтесь, гости дорогие, ешьте, пейте, славьте с нами дедов и чуров!
Больше он даже меда не пил — не хотелось, и так был как пьяный. О Дивляне послы не сказали ни слова, а он не спрашивал, но ведь его позвали — туда, где была она. Родинные трапезы назначены на Купалу. До Купалы почти два месяца. Понятное дело, позвали заранее — у князя ведь дел много. Но два месяца ждать! А будет ли она дожидаться, не уедет ли домой?
Вольга почти не спал ночь, ворочаясь, так что едва перину не провертел насквозь. Вспомнилась та сумасшедшая весна, когда он, вот так же не в силах дотерпеть до Купалы, сорвался в Ладогу к Красной Горке: взять свою невесту за руку и объявить, что она — его, пока не увели. Не помешало и то, что до Ладоги дороги две седмицы. И что приехали не на игрища, а на войну. Но теперь… Теперь он уже не отрок, зрелый муж, князь… должен научиться терпению… Со своим юношеским пылким неразумием он уже натворил дел — так что она и говорить с ним не захотела. Теперь надо ей показать, что он взялся за ум и научился думать, что делает… Но здесь-то чего думать? До Изборска дороги не две седмицы — один день.
И, казалось, одним усилием мысли он может перескочить это жалкое расстояние — просто посмотреть, там ли она. Она — Весна-Красна, Солнцева сестра, что по лугу ступает, за ней цветы цветут, по лесу идет — за ней птицы поют…
Как пойдет яр-белый конь, —
Ой, Лели, ярый конь,
Мимо бора темного, —
Ой, Лели, темного,
Да на красну на гору,
Как на той ли да на горе
Зеленая растет трава.
Как собиралися, слеталися
На ней белые лебеди,
Белые лебеди — красны девушки…

Миновала Навья Седмица, когда люди по вечерам собирались на жальниках — длинных кривичских курганах, которые подсыпались в длину по мере необходимости и постепенно вытягивались на многие десятки шагов. Приносили жертвы, жгли костры для обогрева предков, пили с ними заодно, пели и плясали, будто хотели топотом разбудить уснувших и пригласить к новой жизни. Топили бани, оставляли там теплую воду и чистые полотенца для навий, и дети, собираясь стайками, трепеща от ужаса, крались под окошко, горя желанием посмотреть, что там творится, и готовые каждый миг сорваться и улететь стайкой жаворонков. И вот пришла Красная Горка — окончание поминальных праздников, игрища, смотрины невест, срок «предстрадных» свадеб.
Сегодня девушки нарядились особенно ярко — хвастались, что нашили-наткали за долгую зиму. Дивляна вышла вместе с матерью и Велемилой посмотреть — та как раз отсидела свои семь недель, в течение которых роженице не полагается выходить в люди, и чрезвычайно гордилась своим новым положением. Ребенка пока нельзя было выносить, и она вышла ненадолго развеяться.
У тебя-то цветы алые, —
Ой, Лели, алые!
Все-то росы медвяные, —
Ой, Лели, медвяные!

Дивляна опустила взгляд к цветам в своих руках: красно-синяя медуница, желтый гусиный лук, сиреневая хохлатка — первые подарки возвратившейся Лели. Но почему-то от этой красоты, от пения девушек, от имени Лели, звеневшем в воздухе, сердце щемило и на глаза просились слезы. Вспоминалась весна, когда она была невестой, — набег руси Иггвальда Кабана поломал им всю радость, нарушил весенние гуляния, да и женихов многих погубил… И ее брата Братоню, который погиб в сражении возле устья Ладожки, почти у порога дома, и не успел даже назвать имя намеченной невесты. Из груди его теперь растет трава и цветы, а невеста давно за другим и детей родила. И так Дивляне стало жалко брата и всех других, кто погиб в ту весну, всех, кто не дожил до своего счастья! И себя тоже… Не в силах объяснить, отчего плачет, она побрела прочь — подальше от песен, гнавшихся за ней и не желавших отпускать. Они верят, эти молодые нескладные парни и румяные девушки — вчерашние девчонки, завтрашние матери, — что если взойдут, держась за руки, в этот день на вершину овеваемого теплым ветром зеленеющего бугра и пообещают быть всегда вместе, то все сбудется и никто не помешает. Она тоже давала такую клятву — себе на гóре. Теперь и взяла бы назад, освободилась, да боги не отдают.
Сосновый бор в весеннем уборе так был хорош, что дух захватывало, — не густой, светлый, с золотисто-рыжими стволами, уходящими ввысь, с блестящими темно-зелеными листьями брусники у подножия. Под ногами мягко проминался еще влажный, пышный светло-зеленый мох, усеянный листьями ландыша. Будто зеленые ладони, они раскрылись, преподнося матери-земле свой дар — жемчужное ожерелье на зеленой нити стебелька, и от сладкого духа кружилась голова.
Дивляна прислонилась к стволу и закрыла глаза. Весна текла в ней, переполняя жилы, — не может быть, что для нее все кончено. Она не пуста, в ней еще достаточно сил и любви, даже больше, чем нужно ее двум детям.
Было тихо, и все же она вдруг почувствовала, что позади кто-то есть. Быстро обернулась и застыла. В трех шагах от нее стоял Вольга — будто вышедший из ее мыслей, но не тот, молодой, которого она в основном и помнила, а новый, повзрослевший, с бородкой, с пристальным взглядом. Стоял и смотрел на нее, молча, будто ничего не желая ей сказать. Но она понимала, что он хочет сказать ей слишком много, иначе не пришел бы сюда сегодня, — и боялась слов. А вдруг они разрушат все то, что в ней выросло? Ведь теперь он не был мечтой.
Если ей и было за что обижаться на него, теперь она все прощала ему — ее сердце переполняли любовь, жажда жизни и счастья. Как цветы над пожарищем, они вновь выросли из души, и только к Вольге стремились все ее жизненные силы, как и пять лет назад. Во всем мире она не находила другого человека, способного пробудить и оживить ее, как солнце оживляет землю.
Она опустила руки — цветы посыпались на мох. Вольга проследил за ее руками, заметил кольцо на пальце. То кольцо, которое теперь считал своим. Тот пылкий отрок, когда-то полюбивший Дивляну и готовый идти к ней напролом, ничего не замечая и ни с чем не считаясь, кроме любви, все еще жил в душе, и никакие разумные доводы не в силах были его изгнать. Хорошо ли, плохо ли, но он завоевал право снова добиваться ее любви и стремиться к общему счастью их обоих.
Вольга сделал несколько шагов и подошел к ней почти вплотную. Посмотрел вниз, будто хотел подобрать цветы, но передумал и взял Дивляну за руки. Она прислонилась спиной к сосне, не отрывая взгляда от его глаз. И в этих глазах под знакомыми черными бровями, которых краше не сыскать на свете, ей виделся все тот же парень, о котором она мечтала зимой, которого любила весной, которого считала своей судьбой. Красная Горка опять свела их вместе — видно, связаны их судьбы Макошиной нитью крепко-накрепко, и нет им иной дороги помимо друг друга. Откуда он взялся здесь, в бору под Изборском, будто вышел из ее мыслей, из томления крови, как и подобает Яриле? Это было чудо, но Дивляне уже казалось, что иначе и быть не могло.
Ее губы дрогнули, будто она хотела что-то сказать, а что — и сама не ведала. Что говорить? Они и так оба знали — что было, что есть… и что будет.
Вольга придвинулся к ней ближе, наклонился и поцеловал ее трепещущие губы, будто убеждая молчать, выражая без слов то единственное, что было для них важно. Дивляна сперва вздрогнула, но потом словно погрузилась в тот сон, что уже не раз ей снился, — в том сне само присутствие Вольги, его прикосновения вновь наполняли ее блаженным теплом. Она положила руки ему на грудь, потом обняла, и Вольга жадно обхватил ее, давая понять, что теперь свое счастье не выпустит. И будто не было этих годов, будто продолжался бесконечно тот первый поцелуй на Дивинце, где боги в такое же утро Красной Горки приняли их любовные обеты, — один раз и навсегда…

 

Плесковский князь Волегость объявил о своей долгожданной свадьбе прямо на Вешнее Макошье. Милорада с Доброней благословили и разрешили не ждать позволения от отца невесты — уж довольно они выжидали, путали Макошину пряжу, слава чурам, что распутались наконец! Тут же устроили обряд наречения Некшини настоящим именем — он теперь стал зваться Яробраном. Дед, князь Володислав, когда-то взял в жены знатную вдову княжеского рода, у которой уже был сын по имени Яробран; нарекая в память о нем сына своей жены, Вольга тем самым обозначил место ребенка в своем роду.
И уже не кто-нибудь, а новая плесковская княгиня возглавляла обряд угощения Земли-Матери. Все верили, что князь берет в жены настоящую Весну-Красну, которую нашел в лесу и освободил из медвежьей берлоги свету белому на радость. Разве не ее они ждали, выкликали с высоких мест, встречали «жаворонками»?
А далеко-далеко оттуда, в Киеве-городе народ с утра собирался на велик-день, так и не зная, кто будет просить Макошь о милости для племени полян. Казалось бы, место это по всем законам и обычаям принадлежит жене князя Ольга — Ведиславе Дировне, которую еще осенью привезли ему из Коростеня и которая по весне родила дочь Зоряну.
— Нет, это будет не она, — отвечал князь Ольг, когда нарочитые мужи выражали сомнение, прилично ли жене через месяц после родин выходить на люди. — Но не печальтесь. К этому празднику приедет ваша княгиня.
— Княгиня?
— Да. Огнедева, — старательно выговорил Одд, который уже мог немного объясняться по-словенски. — Я же вам обещал.
На Вешнее Макошье, когда все женщины наряжались спозаранку для одного из самых важных праздников года, князь Одд, тоже одетый по-праздничному, вышел во двор. Но отправился он не на поля, а к Подолу. Уже привыкшие к тому, что чудачества князя тем не менее всегда дают вполне ощутимые плоды, киевляне нарядной толпой повалили за ним. И совершенно не удивились, когда на Днепре показалась вереница лодей. Это пришел большой весенний торговый обоз из северных земель: из Ладоги — с собранной за зиму данью и выменянными у чуди шкурками, медом, воском; из смолянских земель, от радимичей, — все желающие, что присоединялись по пути, все те, кто был связан договором о совместных походах за Греческое море.
Но не этого князь Ольг ждал с нетерпением, не ради мехов оделся по-праздничному. То, чего он ждал, сияло, будто солнце, на одной из передних лодей, и по мере того как народ успевал разглядеть, по берегу несся и ширился изумленный крик.
Там стояла Огнедева — почти та же, которая от них уехала. Молодая женщина лицом очень напоминала прежнюю княгиню Дивомилу, но была выше ростом, а рядом с ней виднелась белая головка мальчика лет четырех.
— Теперь не надо нести лодью в город на плечах — я сам отнесу мою жену, если потребуется, — сказал Одд и пошел к воде.
Народ хлынул за ним, но вперед князя никто не лез — все лишь смотрели в благоговейном изумлении на богиню, Солнцеву Деву, что им с севера принесла река. Осенью она, томимая горем, укуталась во вдовью серую пелену зимних туч, исчезла, проливая на землю слезы холодного дождя, ушла во тьму, оставив земной мир в печали. Но вот по весне она вернулась — еще сильнее, еще краше, и принесла с собой мир, любовь, благословение, мудрый совет, плодородие и обилие.
Как и пять лет назад, Одд вошел в воду и протянул руку, чтобы помочь ей перебраться на берег. Подняв голову, она с любопытством оглядывала кручи Горы и народ на берегу, улыбалась — ей нравилось это место.
— Это ты? — первой подала голос изумленная Елинь Святославна, в нерешительности подходя ближе и будто желая, но робея пощупать диво. — Глазами я в старости стала слаба — то ли ты, доченька моя, то ли мне мерещится?
— Это я, матушка! — Яромила ласково обняла старуху, которую сразу узнала по рассказам Дивляны. — А вот посмотри, кого я тебе принесла!
Обернувшись, она взяла у челядинки сверток и положила на руки обомлевшей Елини трехмесячную девочку.
— Это кто же такой? — Немного расслабившись, воеводша с умилением вгляделась в личико младенца.
— Это дочь моя — Придислава Ольговна.
— Приди…
По лицу воеводши потекли слезы. Мало того, что к ней вернулась почти та же Дивляна и она уже любила новую княгиню, в которой вновь обрела названую дочь, так она еще и принесла ей самый дорогой подарок — новую внучку, названную именем ее собственной младшей сестры. Словно бы старый род князя Святослава вновь дал свежий росток на усталом морщинистом дереве.
— Придис…лейв? Прийдис? — Одд, обняв Яромилу, как будто пробовал имя дочери на вкус. — Похоже на Фрейдис. Так звали сестру моей матери. Разве ты знала? Не помню, чтобы я тебе о ней рассказывал.
— А ты думал, ты один на свете вещун? — Яромила улыбнулась.
— Но как тебе удалось ее увезти? Я думал, люди Альдейгьи захотят оставить ее у себя как выкуп за то, что тебя я забираю.
— Как? Я всего лишь сказала им то, что ты сказал мне. Теперь и здесь наша земля, а значит, мы обе остаемся на своей земле. И нам здесь нравится. Правда, солнышко?
Придислава-Фрейдис, дочь Ольга, хоть и знала от матери, что является наследницей благословения старших дочерей старшего ладожского рода, больше никогда не видела Волхова. Она выросла на Днепре, в Киеве, и считала его своей родиной. В земле полян она вышла замуж, родила детей, потом нянчила и внуков, видя, как ее древняя кровь снова и снова смешивается с другими такими же ручейками; как ручейки, сливаясь, образуют могучую реку. Как постепенно рождается новый народ, превыше всех старых родов и племен, — тот, что когда-то мерещился ее матери в светлые ночи месяца кресеня, самые важные ночи ее жизни.
И как знать, в ком из нас теперь течет эта кровь?

 

Москва, март 2010 года.
Назад: Глава 13
Дальше: Пояснительный словарь