Киллер
Груздь исчез. Кафе "Красная горка", судя по объявлению, закрылось на капитальный ремонт. Но я что-то не замечал обычной строительной суеты ни внутри, ни снаружи.
Здание кафе как-то сразу постарело, посерело, будто присыпанное дорожной пылью. А широкие сводчатые окна казались бельмами угрюмого попрошайки, особенно в предвечерье, когда на город опускались светлые сумерки и в домах начинали загораться люстры, а на улицах фонари.
Сидор пребывал в блаженном настроении.
Я уже устал выслушивать его бесконечный треп о наших недавних "подвигах", как он, нимало не смущаясь, охарактеризовал эту случайную и вовсе не желанную бойню в "Красной горке".
Чтобы избавиться хоть на некоторое время от своего неуемного в болтовне друга, я, не без некоторой тревоги и опаски, предложил ему съездить к моей семье, чтобы передать Ольгушке письмо, больше напоминающее по толщине студенческий конспект, и деньги.
Я уже знал, что она выписалась из больницы, но пока ходила с трудом, опираясь на костыли. Андрейка и Евдокия Ивановна тоже были в полном здравии, однако теперь старушка боялась даже во дворе появляться и держала жену и сына едва не взаперти.
В магазин за продуктами ходили сердобольные соседи.
Все эти сведения мне сообщила двоюродная сестра Ольгушки, которой я, по конспиративным соображениям, обычно звонил из другого города, находящегося в трех часах езды от областного центра.
Ничего не поделаешь, я не мог даже сказать жене, где нахожусь и что со мной. Я был уверен: меня там ждут и мафиози, и милиция.
Не имел я возможности и забрать семью, так как понимал, что на меня открыта настоящая облавная охота, жестокая и кровавая. И на финишной прямой я должен быть один, чтобы, случись безвыходное положение, своей жизнью оплатить две другие, жены и сына.
Единственное, что мне оставалось в такой ситуации, – это уповать на свою звезду.
– Я тебя прошу – поосторожней. Не наследи.
– За кого ты меня принимаешь? – возмутился Сидор, надевая на голое тело сшитый мною пояс с деньгами. – Я буду аки тать ночной.
– Письмо после прочтения пусть сожжет. Удостоверься лично.
– Бу сделано.
– Возьми у Чижа на всякий пожарный случай запасные номера и новый техпаспорт. Спрячь в тайник.
– Кончай волну гнать! Долдонишь, как старая бабка. Можно подумать, я только что из пеленок вылез.
– Извини… волнуюсь…
– Все будет в ажуре. Ты не возражаешь, если я возьму "магнум"?
– Бери…
Сидор уехал на ночь глядя: путь был неблизкий, и он намеревался ехать по опустевшему до утра шоссе на хорошей скорости, чтобы к обеду следующего дня быть на месте.
С его отъездом в моей душе поселилась тревога, постепенно перерастающая в страх, который так редко посещал меня, что казался неизвестной болезнью, за сутки превратившей уравновешенного молодого мужчину в неврастеника с шизоидным уклоном.
Я практически не спал, слоняясь по квартире, как привидение, – почти не зажигая свет по вечерам и в чем мать родила.
О еде я вспоминал только тогда, когда забредал на кухню, что случалось редко, обычно ограничивался чаем и сухариками.
Иногда меня мучили кошмарные видения наяву, особенно когда время переваливало за полночь и стихал уличный шум.
Был самый пик полнолуния, и мне чудилось, что вместе с бледным призрачным светом в ком-нату через распахнутое окно бесшумно влетало НЕЧТО, постоянно меняющее форму и размеры, неосязаемое, с виду бесплотное, но на самом деле хитрое, коварное и кровожадное, готовое, едва я закрывал глаза, присосаться ко мне, как упырь.
Я вскакивал, таращил ошалевшие зенки, ругался, прогоняя вызывающее страх наваждение, бывало что и швырял в его сторону всем, что под руку подвернется.
Но это не помогало, и тогда я закрывал все окна и двери, чтобы НЕЧТО не могло проникнуть в мою спальню, и зажигал крохотный ночник.
Так я просиживал до самого рассвета, тупо рассматривая раскаленную нить маломощной лампочки, казавшуюся средоточием светлых добрых сил, моего последнего оплота перед мраком безумия, готового змеей заползти мне внутрь и поразить своим смертельным ядом воспаленный мозг.
Дни тоже были продолжением ночной маеты.
Я плюнул на слежку за Сашей Грузином и просто катался по городу, наматывая на спидометр десятки километров на взятом напрокат у Чижа "Москвиче", в котором он обычно возил инструменты и запчасти, когда ездил по вызовам на дом.
Я глядел на людей, идущих по тротуарам, и пытался понять, что им нужно в этой жизни?
Что их держит на земле?
Куда и зачем они спешат?
Что думают и на что надеются?
Когда я смотрел на них через линзу оптического прицела, они казались мне просто набившими оскомину мишенями с непредсказуемым поведением в самый неподходящий момент – когда перекрестье поймало нужную точку и скоба спускового крючка уже плавно пошла назад.
Если я работал с пистолетом, то иногда все-таки замечал их лица, но только как плоские светлые пятна неправильной формы, имеющие склонность после "отработки" объекта навсегда исчезать из памяти.
Да, я почти не помнил свои жертвы, за малым исключением.
Может, это была просто защитная реакция организма на неизбежный для человека стресс, когда он лишал жизни себе подобных, особенно если их было слишком много?
Однажды, еще когда я учился на первом курсе института физкультуры, к нам пришел ветеран, полковой разведчик, который прошел всю войну от Москвы до Берлина.
Он долго и нудно рассказывал про поиски, атаки, как брали "языков", кто прикрывал отход разведгруппы, сколько получил орденов и медалей…
Короче, обычные воспоминания фронтовика, направленного по разнарядке райкома партии для "воспитания патриотического духа молодежи".
И уже когда мы с ним прощались, черт меня дернул за язык спросить, помнит ли он лицо хотя бы одного из тех, кого отправил в мир иной.
Нужно отдать должное ветерану – старик был по-настоящему честен.
Вопрос застал его врасплох; он долго мялся, с мученическим выражением морща лоб, а потом как-то тихо и робко, даже виновато, ответил: "Нет…"
И ушел сутулясь, тяжелой, шаркающей походкой, хотя до этого вышагивал, словно солдат на параде, как почти любой мужчина преклонных лет, когда на него смотрят молодые девчонки; а их в зале было немало…
Я наблюдал за прохожими, и чувство абсолютного одиночества постепенно опутывало меня незримыми нитями, упаковывая в кокон, приросший к сиденью "Москвича".
Мне начинало казаться, что время остановилось, истончилось в хилый ручеек, растворив в себе все звуки. А проплывающие за окнами "Москвича" живые картинки вдруг избавились от скоморошной суеты и стали нелепо плавными, почти неподвижными и плоскими, будто вырезанные из цветной бумаги.
Однажды я в таком ступоре едва не врезался в шикарный "крайслер". Я успел затормозить в последнее мгновение, лишь слегка подтолкнув сверкающее никелем заморское чудовище, даже не оцарапав его массивный бампер.
Реакция пассажиров "крайслера" была мгновенной и резкой – не успел я выйти из сомнамбулического состояния, как дверь "Москвича" едва не сорвали с петель два дюжих молодца, судя по рожам и показушному рвению, телохранители какого-то босса, таившегося за темными стеклами престижного авто.
Трудно сказать, что их поразило в моем облике.
Но когда я, машинально повиновавшись их громогласным призывам покинуть салон, ступил на асфальт и выпрямился во весь рост, они сначала остолбенели, а затем попятились.
Потом, мельком осмотрев совершенно целый бампер "крайслера" и бросив на прощанье: "Ты бы поосторожней, парень…", они слиняли с такой быстротой, будто их корова языком слизала.
В один из этих тревожных и кошмарных дней я случайно свернул на околичную дорогу, по обе стороны которой сомкнутым ровным строем стояли пирамидальные тополя.
И только когда я увидел в конце этой свое-образной аллеи кованые металлические ворота и грузовую машину с бортами, обитыми красной тканью, лишь тогда понял, что приехал на городское кладбище.
Не знаю, что меня подтолкнуло припарковаться на просторной площадке перед входом, где кроме катафалка, стояли еще два или три видавших виды "жигуля".
Но когда я ступил на мощенную квадратными бетонными плитками дорожку, ведущую в глубь кладбища, мне вдруг показалось, что в моей душе что-то встрепенулось, больно уколов быстро забившееся сердце. И горячая волна неведомого до сих пор чувства охватила все мое естество, подбираясь к сухим, воспаленным глазам…
Я стоял перед кладбищенской часовней.
Она была обветшалой и до того маленькой, что не могла вместить даже весьма скромную похоронную процессию, состоящую в основном из пожилых, плохо одетых людей со скорбными лицами, как того и требовали обстоятельства, и с таившейся в проложенных временем морщинах печатью безысходного терпения, которая в последние годы клеймила почти всех моих соотечественников, а в особенности стариков.
Внутри часовни шло отпевание покойника.
Голос батюшки был тих и надтреснут, я не улавливал смысла его слов – наверное, он молился, – но волнующая гармония церковного речитатива заставила меня оцепенеть, прислушиваясь не столько к тому, что происходило в часовне, сколько к своему состоянию.
Никогда не интересовался и не знаю, был ли крещен.
Скорее всего, нет, потому что, насколько помню, в нашей семье, если ее можно так назвать, этот вопрос всегда оставался "за кадром". И если вспоминалось имя Бога, то совершенно в иной, грязной интерпретации.
Может, из-за этого я, кроме того что долгое время практически не прикасался к спиртному, сквернословил тоже очень редко.
Уже занимаясь своей, с позволения сказать, "профессией", я, бывало, когда приходилось к слову, скорее машинально, нежели осознанно, и, естественно, бездумно говаривал фразы типа: "Дай Бог" или "Бог с ним".
Но до сих пор я не ощущал такого смятения и в то же время такого неземного покоя в мыслях, который вдруг хлынул в меня вместе со словами молитвы, величаво выплывающей из церковных врат…
Я опомнился не скоро.
Уже давно закончилась служба, но глубокая скорбь, подслащенная запахами ладана и тающего воска, все еще витала между стен, увешанных иконами.
Я стоял, словно истукан, бессмысленно глядя на иконостас, и лишь где-то в глубине души дождевым червем копошился вопрос: "Зачем я здесь?"
– Что-то случилось, сын мой?
Я вздрогнул, мигнул несколько раз, пытаясь избавиться от пелены, застившей глаза, и только когда прикоснулся ладонями к щекам, понял, что плачу.
Плачу?!
Смутившись, я поторопился смахнуть слезу и посмотрел на стоящего напротив меня священника.
Он был немолод, невысокого роста, сухощав и слегка сутул, будто человеческое горе, ежедневно, а иногда и ежечасно гостившее в кладбищенской церкви, легло ему на плечи стопудовым грузом.
– Нет… да… Нет!
– Помолись, и тебе станет легче.
– Я… не умею…
– Если ты обращаешься к Богу, то вовсе не важно, что говоришь. Главное – как.
– Я великий грешник… батюшка…
– Покайся, очисти душу свою от скверны, а Бог милостив… – Мне нет прощения… Возьмите… на нужды церкви.
Я выгреб из кармана все свои деньги и, не решившись ткнуть их в руки священника, положил на крохотный столик у окошка.
– Возьмите. И – спасибо…
Не оглядываясь, я словно ошпаренный выскочил наружу и едва не бегом направился к выходу с кладбища.
Меня жег стыд… возможно, раскаяние… Не знаю, что!
Уже в машине мне показалось, что у меня внутри сломалось что-то шипастое, похожее на становой хребет. Сломалось с хрустом, впиваясь осколками в плоть, разрывая нервные узлы и окончания. И боль от этого внутреннего катаклизма взбурлила кровь, забилась в висках, превратила мышцы в окаменевшие канаты.
Не знаю, как я доехал домой.
Не помню, как добрался до своей постели.
Но едва голова коснулась подушки, как я провалился в глубокий, мертвецкий сон без обычных кошмаров и сновидений и проспал двадцать часов – почти до обеда следующего дня.
А спустя некоторое время – минут через сорок после того, как я проснулся, – приехал Сидор.