Книга: Меж рабством и свободой: причины исторической катастрофы
Назад: ВЕЛИКИЙ ПЛАН
Дальше: ОППОЗИЦИЯ: ТАТИЩЕВ И ДРУГИЕ

ОППОЗИЦИЯ: ФЕОФАН И ДРУГИЕ

Привыкнув за свою многотрудную жизнь к дипломатии с равными себе и немногими высшими, князь Дмитрий Михайлович отнюдь не привык лавировать во взаимоотношениях с теми, кого он считал по силе и значению ниже себя. Он сразу же допустил ошибку — в ночь с 18 на 19 января, — не призвав к совету Сенат и генералитет, тем самым обидев и восстановив против себя и своего плана многих, кто мог разделять его идеи. И этот стиль поведения не был, если разобраться, наследием боярской традиции, к которой князь Голицын был, конечно же, внутренне привержен. Боярство склонно было к истинной — не петровской — коллегиальности. Стремление князя Дмитрия Михайловича осчастливить всех из своих рук, опираясь на собственное знание — что кому надобно, было скорее данью традиции чисто самодержавной, унаследованной от первого императора.
Вторым резким ходом, который вряд ли можно считать непреднамеренной ошибкой, было устранение от влияния на высшую власть еще одной сильной корпорации. Если первой, как мы уже говорили, был военный и статский генералитет, армия и бюрократия, то второй — духовенство. Ни та, ни другая группы не были учтены в голицынском плане переустройства.
Первая группа — как самостоятельный политический фактор — была для князя порождением темной стороны петровских преобразований. Служилые люди любых рангов должны были, по его мнению, служить, а не заниматься управлением империей. Тот холодный и замкнутый на себя механизм, шестернями которого эти люди являлись, был князю принципиально враждебен. Будучи сам крупным бюрократом — главой коллегии, министром, — он понимал необходимость дельного аппарата, но восставал против того, чтобы этот слой играл самостоятельную роль.
Духовенство, как мы знаем, князь Дмитрий Михайлович сразу же категорически отстранил от решения проблем престолонаследия. Тем более не собирался он давать этим людям хотя бы тень государственной власти.
Князь Дмитрий Михайлович был человеком истово верующим. Если Петр, при его сложных отношениях с Богом, хотел видеть в духовенстве исправных чиновников, в первую очередь своих подданных, а уж потом служителей Христа, то князь Дмитрий Михайлович вообще не считал этих бюрократов в рясах служителями Бога. Они смертельно скомпрометировали себя, по его мнению, в январе двадцать пятого года, способствуя восхождению на святой для него русский трон иноземной простолюдинки, переходившей из рук в руки — от Шереметева к Меншикову, от Меншикова к Петру… Очевидно, князь Дмитрий Михайлович надеялся на выдвижение в новой ситуации иного типа пастырей, истинных слуг Божьих. Но пока ему приходилось иметь дело с петровскими иерархами, предвидевшими свою судьбу в случае победы князя Голицына.
О том, что происходило в головах служилых людей высоких рангов, смотревших на происходящее в Москве со стороны, прекрасно рассказал знаменитый впоследствии Артемий Волынский, тогда казанский губернатор. Его частное и, следовательно, вполне откровенное письмо, несмотря на некоторую трудность чтения, заслуживает того, чтоб привести его в большом объеме.

 

Слышно здесь, что делается у вас или уже и сделано, чтоб быть у нас республике. Я зело в том сумнителен. Боже сохрани, чтобы не сделалось вместо одного самодержавного государя десяти самовластных и сильных фамилий и так мы, шляхетство, совсем пропадем и принуждены будем горше прежнего идолопоклонничать и милости у всех искать, да еще и сыскать будет трудно, понеже ныне между главными как бы согласно ни было, однако ж впредь, конечно, у них без разборов не будет, и так один будет миловать, а другие, на того яряся, вредить и губить станут. Второе, понеже народ наш наполнен трусостию и похлебством, и для того, оставя общую пользу, всяк будет трусить и манить главным персонам для бездельных своих интересов или страха ради. И так хотя и вольные всего общества голосы требованы в правление дел были, однако же бездельные ласкатели всегда будут то говорить, что главным надобно: а кто будет правду говорить, те пропадать станут, понеже уже все советы тайны быть не могут… Если офицеры перед штатскими не будут иметь лишнего почтения и воздаяния, то и последняя пропадет у тех к военной службе охота, понеже страха над ними такого, какой был, чаю, не будет. Еще же слышно, что делается воля к службе, и правда, что в неволе служить зело тяжело. Но ежели и вовсе волю дать, известно вам, что народ наш не вовсе честолюбив, но паче ленив и нетрудолюб, и для того, если некоторого принуждения не будет, то, конечно такие, которые в своем доме едят один ржаной хлеб, не похотят через свой труд получить ни чести, ни довольной пищи, кроме что всяк захочет лежать в своем доме, разве останутся одни холопи и крестьяне наши, которых принуждены будем производить и в тое чести надлежащие места отдавать им, и таких на свою шею насажаем непотребных, от которых впредь самим нам места не будет, и весь воинский порядок у себя, конечно, потеряем. Потом же под властью таких командиров, Боже сохрани, так испотворованы будут солдаты, что злее стрельцов будут. И как можно команду содержать или от каких шалостей унять одному генералитету, если в полках не будет добрых офицеров? Еще же и то: ежели из армии из рядовых выпущено будет подлое шляхетство, то уж им трудами своими от земли себя питать не привыкнуть, для того разве редкий будет получать хлеб свой от своих трудов, а прочие большая часть разбоями и грабежами прибылей себе искать станут и воровские пристани у себя в домах держать будут…

 

Первое соображение Волынского совпадает с толками, которые пошли по Москве после 19 января. Опасение, что вместо одного самодержца появится несколько деспотов, возникло у многих, не понимавших сути представительного правления. Правда, некоторые основания для этих страхов проект Голицына в общем своем виде давал.
Но нам интереснее иные, весьма оригинальные, доводы казанского губернатора против возможной реформы. Они не касаются формального принципа устройства — конституционная монархия ли, республика ли, — эти доводы оставались в силе. Основа их — тотальное недоверие к "народу". Но под народом Волынский подразумевает не крестьян и прочее простонародие, а, как ясно из текста, среднее дворянство, шляхетство. Волынский, собственно, подводит здесь итог формирования личности среднего дворянина Петровской эпохи. Сам того, вероятно, не подозревая, он произносит ужасный приговор результатам деятельности великого преобразователя. Если верить Волынскому, то все в стране держится только на страхе и принуждении и увеличение свободы немедленно приведет к всеобщему краху. В неволе служить тяжело, но разожми государственный кулак — и служилые люди разбегутся, ибо служат не ради долга, чести или жалованья, но единственно из принуждения. Волынскому мерещится страшная картина повального ухода офицеров из армии, настолько повального, что придется производить в офицерские чины холопей и крестьян, то есть солдат простого происхождения. И соответственно развал дисциплины, своеволие вооруженных толп.
Более того, Волынский не верит и в то, что демобилизованное "подлое", то есть мелкое, не имеющее крепостных, шляхетство способно прокормить себя чем-либо, кроме разбоев.
Короче говоря, казанский губернатор толкует о полном нравственном разложении среднего и мелкого дворянства, воспитанного петровской системой страха и принуждения, дворянства, которому идея строительства военно-бюрократического государства чужда и враждебна и которое можно только силой заставить служить или работать. Волынский был в этом отношении честный выученик Петра, с его любимой идеей, что все полезное для России можно свершить только при помощи дубинки, только под жестким принуждением, ибо сам народ пользы своей не понимает. Это была железная убежденность, что все его, Петра, предначертания служат только к пользе и счастью страны, а любое несогласие с этими предначертаниями — злонамеренное или искренне неразумное сопротивление собственному счастью.
Князь Дмитрий Михайлович и его единомышленники считали иначе. Только если резко увеличить уровень политической и экономической свободы, "счастливая и цветущая Россия будет"…
В первые же часы после того, как утром 19 января князь Дмитрий Михайлович объявил об избрании Анны Иоанновны, но запретил служить в ее честь молебен, после того, как стало известно об отправлении в Митаву депутации и о составе этой депутации, после того, как от Ягужинского и еще нескольких персон, которым Голицын минувшей ночью сгоряча сообщил о возможности новой "ограничительной записи" — "чтоб самодержавию не быть", — и о его замысле узнало "общенародие", после всего этого в Москве, в нарождавшейся разноголосице взглядов на происходящее, стала стремительно, но скрытно формироваться смертельная оппозиция замыслам князя Дмитрия Михайловича.
Пока паладин самодержавия барон Андрей Иванович Остерман, изображая тяжкую болезнь, присматривался к соотношению сил, другой сподвижник первого императора — Феофан Прокопович — начал действовать. И не только он.
Противники реформ мгновенно выявили самое уязвимое место верховников — попытку обмануть Анну Иоанновну, представив кондиции решением общенародна, — и сделали точный ход. Вслед за депутацией Верховного тайного совета в Митаву поскакали еще три гонца. Одного из них — полковника Сумарокова — послал Ягужинский, второго — курляндский резидент Рейнгольд Левенвольде, информированный, скорее всего, Остерманом, третьего, возможно, Феофан. Они должны были обогнать торжественно двигавшуюся депутацию и предупредить императрицу о маневре министров. Что и было сделано.
Чем же руководствовались эти трое?
С Левенвольде, дальнейшая карьера которого при дворе Анны Иоанновны известна, проще всего. Он был вульгарный карьерист и, вступая в игру на стороне своей герцогини, рассчитывал на ее благоволение.
Поступок Ягужинского может вызвать удивление. Не он ли еще в царствование Петра вел сомнительные разговоры с царевичем Алексеем? Не он ли, без всякой провокации со стороны верховников, толковал об отмене самодержавия и "прибавлении как можно воли"? Все так. Но у нас уже шла речь о том, что причины чисто личного свойства мощно влияли на высокую политику в Петровскую и послепетровскую эпохи. Это было следствием несовершенного, нецелесообразного государственного устройства, лишенного элементов саморегуляции, и пагубного сосредоточения власти в руках кучки лиц, контролируемых только персоной на престоле.
В случае с Ягужинским этот личный принцип сыграл решающую роль. Петровский генерал-прокурор понял утром 19 января, что он опять, как при Меншикове и Долгоруких, остается ни при чем. Его не ввели в состав Верховного совета, его не призвали на секретное совещание. Его самолюбие и честолюбие, сопряженные со страхом опалы, неискоренимым в душах петровских "птенцов", заставили его начать свою собственную игру, сулящую новый взлет в случае удачи. Судьбы России его волновали куда меньше, чем собственная карьера.
Из всех троих архиепископ Новгородский Феофан был фигурой самой сложной и сильной. Он был единственным из них деятелем с твердыми принципами. Как и Остерман, он не представлял себе России без самодержавия, без той безжалостной и величественной системы, которую они с первым императором воздвигали и которая принесла такие плоды — военную мощь, обширные завоевания, прочный контроль над обществом, жестко вводимое просвещение, апостолом коего Феофан несомненно был.
И вот теперь люди, стоявшие в хмурой оппозиции к их с императором деятельности, а некоторые, как фельдмаршал Долгорукий, побывавшие в кандалах и ссылке, хотели все разрушить. Для страстного, непреклонного, зло честолюбивого Феофана это было жизненной катастрофой.
Было и еще одно обстоятельство: неуютно чувствовавший себя в царствование Петра II, сына царевича, гибели которого Феофан немало способствовал, архиепископ Новгородский тем более не хотел теперь — в случае фактического безвластия императрицы Анны — оказаться лицом к лицу с первым вельможей государства — князем Дмитрием Михайловичем, яростно презиравшим его за дела 1725 года и считавшим с полным основанием одним из виновников поругания русской церкви.
За опасным демаршем Феофана 19 января и за его последующими энергичными действиями стояло нечто большее, чем его собственная идея и судьба, — идея и судьба петровской системы. И потому о Феофане надо сказать подробнее.
Уже цитированный нами Г. Флоровский дал в "Путях русского богословия" жесткую, но в общем верную характеристику личности Феофана. "Феофан Прокопович был человек жуткий. Даже в наружности его было что-то зловещее. Это был типический наемник и авантюрист, — таких ученых наемников тогда много бывало на Западе. Феофан кажется неискренним даже тогда, когда он поверяет свои заветные грезы, когда высказывает свои действительные взгляды. Он пишет всегда точно проданным пером. Во всем его душевном складе чувствуется нечестность. Вернее назвать его дельцом, не деятелем. Один из современных историков остроумно назвал его "агентом петровской реформы". Однако лично Петру Феофан был верен и предан почти без лести, а в реформу вложился весь с увлечением. И он принадлежал к тем немногим в рядах ближайших сотрудников Петра, кто действительно дорожил преобразованиями. В его прославленном слове на погребение Петра сказалось подлинное горе, не только страх за себя. Кажется, только в этом и был Феофан искренним — в этой верности Петру как Преобразователю и герою".
Можно было бы заподозрить автора в необъективности, как сделал это Бердяев, рекомендовав в рецензии на "Пути русского богословия" переименовать книгу в "Беспутство русского богословия", но, увы, выводы Г. Флоровского вполне совпадают с мнением историков иных периодов и иных позиций.
Спокойный и объективный Д. А. Корсаков писал о Феофане послепетровского времени: "Властолюбивый и заносчивый, он стремился к власти, хотел быть временщиком в русской церкви, и если не мечтал о патриаршестве, то надеялся так организовать синодальную коллегию, чтобы первенствовать в ней фактически. При Петре Великом ему не удалось достичь этого: Стефан Яворский и Феодосий Яновский заграждали ему дорогу, да и император был не из таких людей, которые способны равнодушно сносить чье-либо первенство. Со смертью Петра открылась широкая арена для честолюбивых мечтаний временщиков. Стефан Яворский сошел уже в могилу, и Феофан направил всю свою злобу против Феодосия, который и был им низвергнут. Заточенный в отдаленный монастырь под именем "чернеца Федоса", он явился первой жертвой ненасытного честолюбия и жестокой мести, которыми преследовал Феофан своих врагов. Ряд архиерейских процессов, начатых Феофаном уже при Анне и окончившихся после его смерти, ложится кровавым пятном и тяжким укором на память новгородского архиепископа. Эти процессы, которым Феофан постоянно придавал политический характер, далеко превосходят коварством и жестокостью параллельно шедшие с ними политические процессы государственных людей царствования Анны: Долгоруких, Голицыных, Волынского, в гибели которых голословно обвиняется один Бирон. Если для характеристики немецкого правительства Анны Иоанновны возможен термин — бироновщина как синоним бесправия" временщичьего немецкого террора, то для определения церковных порядков в первые шесть лет царствования Анны Иоанновны с большей справедливостью можно употребить название — феофановщины".
По складу личности и по характеру своей злой энергии Феофан кажется случайным человеком в христианстве. Церковная деятельность была для него формой деятельности политической — и не более того. Он стал священнослужителем волею обстоятельств, и вся его карьера свидетельствует о прагматическом выборе, а не о зове души.
Сын киевского купца, крещенный при рождении Элазаром, он получил духовное образование, поскольку дядя его, Феофан Прокопович, был ректором Могилянской духовной академии и наместником Киево-Братского монастыря. Вступив на эту стезю, он пошел по ней до конца, но поражает количество метаморфоз, с ним происходивших. Окончив Киевскую академию, юный Элазар, как один из лучших учеников, отправлен был для завершения образования в Польшу. Но для этого надо было стать униатом. Элазар стал униатом и принял монашество под именем Елисеев. Он учился в Кракове и Львове, обратил на себя внимание монахов базилианского ордена и послан был орденским начальством в Рим. Там он поступил в коллегию Св. Афанасия, учрежденную папским престолом для пропаганды католичества среди греков и славян. Он основательно пополнил свое образование, изучая правила красноречия и поэзии, а также философию, творения античных писателей, отцов западной и восточной церкви. Там же он прошел полный курс католического богословия. Он учился истово, был завсегдатаем Ватиканской и других библиотек. В Риме он обратил на себя внимание другого ордена — иезуитов — и получил предложение вступить в орден и остаться в Италии. Это предложение, очевидно, испугало его, и он при неясных обстоятельствах бежал из Рима, не закончив обучение. Он вернулся в Киев юношей 21 года, вооруженным ученостью и честолюбивыми планами.
Это был 1702 год, заря Петровской эпохи и канун кровавых боевых действий на Украине, завершившихся через семь лет Полтавой.
Немедленно по приезде Елиссей перешел из униатства в православие и наречен был Самуилом, а в 1705 году снова сменил — четвертое уже! — имя и нарекся в честь дяди-покровителя — Феофаном.
Эта смена религиозных ориентации, вероисповеданий, имен отлично выражает змеиную натуру Феофана, гибкую и стремительную, натуру духовного авантюриста, искавшего верного пути жизненной карьеры.
В 1706 году избранный Феофаном путь впервые пересекся с маршрутом странствий Петра I. Пятого июля этого года учитель поэзии Киевской академии блестящими виршами приветствовал посетившего древнюю столицу царя. Вторая встреча произошла после Полтавской виктории, в том же Киеве. И снова приветствие Феофана разительно отличалось от иных подобных текстов. Произошло это в присутствии киевского губернатора князя Дмитрия Михайловича Голицына.
После трагического Прутского похода, в котором Феофан сопровождал царя, он стал игуменом Киево-Братского монастыря, ректором Киевской академии и профессором богословия.
В 1715 году Феофан был вызван в Петербург, через три года получил высокую должность епископа Псковского, но жил в Петербурге и под руководством Петра занимался реформированием русской церкви.
Феофана, как и его августейшего патрона, упорно обвиняли в насаждении в России протестантизма, доказывая с текстами в руках близость духовного "Регламента" и церковных установлений петровского времени с протестантскими установлениями. Конечно, в этом была правда, но и оппоненты — современники Феофана, и позднейшие исследователи как-то упустили одну существеннейшую вещь. Как в государственном строительстве, заимствуя европейскую технологию, Петр возводил монструозное здание самодержавного деспотизма, по сути своей противоположного европейским формациям, на некоторые черты коих ориентировался царь, так и в церковном реформаторстве Петр и Феофан заставили протестантские принципы взаимоотношений власти и церкви служить совершенно иным целям. Если протестантские, реформаторские государства — Англия, Швеция, Голландия — интенсивно развивались в сторону политической и экономической свободы, то Россия, как известно, шла путем противоположным.
Феофан, ярый противник "папежских обычаев", категорически отверг римскую идею диктата церкви по отношению к светской власти, то есть встал на позиции протестантизма. Но то, что в протестантских странах отнюдь не привело к бюрократизации церкви и низведению ее до роли прислужницы государей, то в России дало именно этот результат. Европейский протестантизм в конечном счете расширял сферу светской свободы, укреплял самостояние человека и повышал его жизненную активность. Все, что делал Феофан, способствовало закрепощению человека, регламентации его существования — с соответствующим результатом во всех областях.
Не вдаваясь в богословские сложности, надо лишь сказать, что Феофан брал из протестантской теологии лишь то, что служило так или иначе его политическим видам. Как писал тот же Г. Флоровский, сопоставлявший трактаты Феофана с протестантскими текстами, "Феофан исходит из самого строгого антропологического пессимизма, почему для него заранее обесценивается вся человеческая активность в процессе спасения… Человек разбит и опорочен грехопадением, пленен и опутан грехом. Пленена и обессилена сама воля".
Переводя это положение в чисто политический план, Феофан проповедует идею абсолютного подчинения жалкого по сути своей существа — человека — высшей власти, которая для него — царская власть. "Проповедовали бы проповедники твердо, с доводов Священного Писания, о покаянии, о исправлении жития, о почитании властей, почаще самой высочайшей власти Царской…" — записал Феофан в "Регламент".
"Петр презирал человечество", — писал Пушкин. Феофан не уступал в этом своему государю. Презрение к человеку было краеугольным камнем их политики.
Всю свою незаурядную ученость — знание Декарта, Лейбница, Спинозы, Бэкона и еще многих мудрецов — Феофан обращал на службу самодержавной власти.
Центральное политическое сочинение Феофана "Правда воли монаршей" написано было по прямому поручению Петра. Оно должно было с точки зрения высокой государственной теории оправдать низкую практику расправы с наследником Алексеем и ломку закона и обычая.
Недаром Феофан получил сан епископа в 1718 году — в год истязаний и казни царевича. Именно "дело Алексея" резко выдвинуло Феофана на высоты политической деятельности. Именно в тревожный для Петра период — с 1716 по 1718 год: "дело царевича Алексея" и активизация оппозиции, начало коренных реформ, податной и церковной, — Феофан становится рупором царских идей. Двадцать восьмого октября 1716 года, в самый канун бегства Алексея, когда Петр окончательно решился на болезненную ломку традиции — изменение принципа престолонаследия, — Феофан произносит в новой столице проповедь о происхождении власти царской и ее правах, заранее оправдывая любые действия Петра. А 6 апреля 1718 года, незадолго до убийства Алексея, через три недели после страшной казни ростовского епископа Досифея и истязания еще нескольких клириков, Феофан выступил со "Словом о власти и чести царской", решительно обосновав полную подчиненность и подсудность церкви монарху. Быть может, впервые в России было без обиняков сказано, что священство есть не более как одна из профессий и, как всякая иная профессия, подлежит руководству государственной власти. Тем самым заранее объявлялось незаконным и наказуемым любое сопротивление духовенства решенной уже казни царевича…
Можно уверенно сказать, что люди, стоявшие на крайних флангах в борьбе 1730 года, разделены были смертью Алексея в 1718 году.
В феврале 1730 года должна была завершиться смертельная схватка, начавшаяся тогда и подспудно, иногда только выходя на поверхность, длившаяся более десяти лет…
Опираясь на крупнейшие авторитеты эпохи — Гоббса и Пуфендорфа, Феофан искорежил их постулаты и создал собственную доктрину.
Автор монументального труда о церковной реформе П. В. Верховский, посвятивший деятельности и взглядам Прокоповича специальную обширную главу, так суммировал исходные положения Феофановой "Правды", составляющие политическое кредо епископа Псковского:

 

1) Светская государственная власть обладает верховенством, а потому всякая иная власть, конечно и церковная, верховенством не обладает, а потому юридически подчиняется государственной власти.
2) Верховная государственная власть повинуется только Богу и никаким человеческим нормам, в том числе она не повинуется и церковным канонам, и 3) не повинуясь Богу и тем впадая в грех, Верховная власть является сама судьею того вопроса, совершает ли она грех или нет.

 

Феофан, таким образом, вообще снимал проблему ответственности власти, то бишь монарха. Монарх — Петр Великий — оказывался единственным судьей своим действиям. Только он мог решить, нарушает он Божью волю или нет.
Размышляя о долге власти и о ее обязанностях, Феофан провозглашал: "Всякая власть верховная едину своего установления в виду конечную имеет всенародную пользу. Сие только ведати народ должен, что государь его должен о его пользе общей печися, но в делах попечения своего не народу, но единому Богу стоит или падает, и того единого суду подлежит". И здесь царь оказывается единственным судьей. Только он волен решать, хорошо он заботится о народной пользе или худо. Народ все обязан принимать как благо.
По Гоббсу, народ вручает монарху власть, чтобы через него осуществлять свою волю. Монарх наделен высочайшими правами, но эти права — лишь реализация народных прав, переданных монарху.
Феофану такой подход не годится. Да, народ единожды вручает монарху власть. Но сам ли он это делает? Нет. "Ведати же подобает, что народная воля бывает не без собственного смотрения Божия, но Божиим мановением движима бывает. И того ради все долженства как подданных к государя своему, так и государя к добру общему подданных своих не от единой воли народной, но и от воли Божией происходят". А поскольку и вопросы ответственности перед Богом, и оценка пользы, приносимой царем народу, исключительно в царской юрисдикции, факт вручения народом власти царю мало что значит.
Искусно оперируя текстами Священного Писания и с ловкостью опытного и талантливого схоласта выстраивая логические фигуры, Феофан создает поразительную по жесткости и цинизму доктрину, согласно которой подданные не имеют вообще никаких прав. Они должны повиноваться самодержцу беспрекословно; они лишены права советовать ему; они не только не имеют права наказать монарха за злодеяния, но и не должны пытаться вернуть врученную ему народную волю, "но должен терпети народ какое-либо монарха своего нестроение и злонравие", должен повиноваться не только ему, но и любому лицу, выбранному им в наследники.
Монарх же, напротив, обладает не только всей полнотой власти, но и правом на самодурство: "Может монарх государь законно повелевати народу, не только все, что к знатной пользе отечества своего потребно, но и все, что ему ни понравится; только бы народу невредно и воле Божией не противно было". Но, как мы знаем, и "что народу полезно", и что "воле Божией не противно", решает один лишь царь… То есть принцип бесконтрольного деспотизма, обоснованный Феофаном, вполне соответствовал формуле, с горечью провозглашенной царевичем Алексеем в разговоре с Макаровым и Ягужинским: "У нас он что хочет, то и делает; у нас не их нравы"…
Феофан выстраивал теорию не просто абсолютизма, даже не просто самодержавия, но откровенного деспотизма. Он работал непосредственно на Петра, ориентируясь не столько на европейские источники, сколько на самодержавно-деспотические идеи Ивана IV. Но доктрина его стала орудием деспотизма надолго после смерти первого императора. Превосходной реализацией ее оказалось царствование Анны Иоанновны, в котором и развернулись деспотические таланты самого Феофана. И конечно же, сочиняя "Правду воли монаршей", Феофан потрафлял не только желаниям своего государя, но и собственным страстям. Выйдя из гигантской тени Петра, он принялся играть самостоятельную политическую роль, сражаясь за осуществление своих идей и переводя любые противоречия в плоскости чисто политические. Флоровский точно очертил его методы:

 

Возражения несогласным под его пером как-то незаметно превращались в политический донос, и Феофан не стеснялся переносить богословские споры на суд Тайной канцелярии. Самым сильным средством самозащиты, — но и самым надежным, — было напомнить, что в данном вопросе мнение Феофана одобрял или разделял сам Петр. Тогда под обвинением оказывалась особа самого Монарха, и обвинитель Феофана оказывался повинен в прямом оскорблении Величества, что подлежало уже розыску и разбору Тайной канцелярии, а не свободной богословской дискуссии. "Сам Петр Великий, не меньше премудрый, как и сильный монарх, в предиках (проповедях. — Я. Г.) моих не узнал ереси…"

 

Как удивительно схожи методы политической борьбы, формировавшиеся на заре военно-бюрократической империи, с методами, культивировавшимися ее наследницей — империей коммунистической. И то, что авторитет Петра в "богословских дискуссиях" заменил Ленин, тоже вполне закономерно.
Вот этот человек — умный, талантливый, образованный, коварный, циничный, безжалостный — сделался в первые же дни после смерти Петра II центром и главным двигателем оппозиции конституционным идеям.
Это и понятно — ограничение самодержавия и представительное правление трагически противоречили и его идеологии, и его сильной мрачной натуре.
Жизнь в конституционной системе, опровергающей все его построения, стала бы для него постоянным источником мучительного дискомфорта. Как для князя Дмитрия Михайловича источником душевной муки была остро переживаемая унизительная неволя и зависимость, так для Феофана не меньшей мукой была бы свобода окружающих. Это был бы не его мир. Некогда он с легкостью менял имена, позиции, догматы. Теперь же он создал себя окончательно и расстаться с собой не мог.
Назад: ВЕЛИКИЙ ПЛАН
Дальше: ОППОЗИЦИЯ: ТАТИЩЕВ И ДРУГИЕ