Глава 9
«Буря»
Адриатическое море мелкое и со всех сторон зажато сушей. Его шторма яростно шумят и ярко сверкают, но волны стихают до того, как превратятся в движущиеся океанские горы, и поверхность моря белеет бурунами, которые в лунном свете напоминают барашков. Это Атлантический океан в гневе со всей мощи набрасывается на сушу и небо. Адриатическое море послушное, волны особого вреда не приносят, а молнии, быстрые и яркие, цвета сливочного масла, напоминают торчащие из воды ходули.
Практически все оно окружено длинными горными хребтами, где собираются лиловые, серые и черные грозовые облака, которые, преодолев перевалы, превращаются в сплошную стену, и заходящее солнце окрашивает ее в спокойные золотые тона.
И когда одна из таких низких серых стен появилась на востоке, напоминая полосу тумана, едва ли кто заметил ее, а те, кто заметил, особого внимания не обратили. Дети строили замки из песка и рыли в нем водоемы, старики читали вчерашние газеты из Рима или Милана, девушки, едва вышедшие из подросткового возраста, чопорно прогуливались вдоль берега, наслаждаясь тем, что мужчины разного возраста обращают внимание на их лебединые руки-ноги и мягкие золотистые волосы.
Только Алессандро Джулиани, застывший на парусиновом шезлонге, следил за надвигающимся штормом. Он попытался, но не смог читать вчерашний номер «Коррьере делла Серы», и, хотя светило солнце, яркое и жаркое, словно в Африке или Сицилии, страницы газеты шевелил прохладный сентябрьский ветерок. Когда тучи поднялись выше и заметно приблизились, а старики зашевелились, потому что, в отличие от внуков, не могли вихрем помчаться по дюнам к отелю, Алессандро сложил «Коррьере делла Серу» и сунул под бедро, чтобы предохранить от больших капель дождя, которые начали прибывать в авангарде грозы.
Ветер запутывал ленты на гондольерских детских шляпах, родители сзывали сыновей и дочерей. Потом далеко в море сверкнула молния, даже без грома, и берег охватила паника. Малышей хватали на руки, словно молнии змеились по песку. Зонты переворачивало. Полотенца уносило ветром.
На пляже работали худые мальчишки с огромными влажными глазами. В униформе они напоминали мартышек. Торопливо собирали шезлонги и зонты, бегом относили к отелю. Один из них, с большущими черными бровями, сросшимися над широким носом, подошел к Алессандро.
– Вам надо пойти в отель. Я должен забрать шезлонг.
Алессандро смотрел на надвигающуюся грозу.
– Синьор?
Алессандро нарочно тянул время, которое быстро убегало. Медленно повернулся к парнишке и широко раскрыл глаза, как бы вопрошая: «Что?»
Тот улыбнулся, продемонстрировав два ряда невероятно белых зубов.
– Синьор! – прокричал он и ткнул сжатым кулаком в сторону грозового фронта, надвигающегося на берег. – Вам надо пойти в отель, уже молнии сверкают!
И действительно, их далекие вспышки отражались в глазах Алессандро. Уголки его рта изогнулись в едва заметной улыбке. Тут перепуганный мальчишка бросился бежать по дюнам, обгоняя ливень. Укрылся на веранде отеля, где гости, в халатах и с корзинками, стояли за стеклом, наблюдая грозу. Убирая зонты и шезлонги вместе с другими мальчишками, он рассказал им об Алессандро, которому предстояло обратиться в пепел и быть унесенным ветром прямо к облакам.
На веранде все видели Алессандро: под проливным дождем он по-прежнему сидел в шезлонге. Его мокрые волосы ветер мотал из стороны в сторону.
Молнии цвета белого золота неуклюже танцевали над бурным морем, подсвечивая черные тучи, из которых вылетели, зигзагами били в воду под разными углами. Громовые раскаты следовали один за другим, придавливая волны и дребезжа оконными стеклами.
– Его убьет! – воскликнула женщина, на всякий случай стоявшая далеко от окон. – Что он делает?
– Он делает то же, что и мы, – ответил какой-то старик, – но только чуть больше. Он, похоже, просто забыл о безопасности.
– А может, никогда не помнил! – воскликнула женщина, которой, судя по голосу, такое безразличие к собственной жизни определенно не нравилось, и ушла с веранды.
«Нет, – подумал старик. – Это не врожденное, такую привычку надо выработать».
Молния ударила так близко от Алессандро, что казалось, вдавила его в шезлонг и погнула деревянные ножки. Ослепленный, он ждал, что следующий разряд освободит его от тьмы, потому что логика молний и их приближение к берегу напоминали логику нарастающего крещендо в музыке. Он не сомневался, что каждая следующая будет бить все ближе, гром будет нарастать, и в конце концов одна из них покончит с ним, к его глубочайшему удовлетворению.
Но не сложилось. Грозе не хватило силы воли обрушиться на берег, его не поразила молния, и сердце осталось целым и невредимым. Он остался в шезлонге под сильнейшим холодным ливнем, который затопил молнии и потом лил до сумерек. Эта стена воды – а не молнии – и заставила Алессандро вернуться в отель, сиявший электрическим светом, словно лайнер, теплой летней ночью идущий от горизонта.
* * *
Как часто случается после сентябрьских гроз, погода установилась холодная и ясная. На берегу дети ходили в свитерах. Корабли неспешно проплывали вдали от берега, в ту и другую сторону, словно расчерчивали море диаграммами. Море так и не успокоилось, волнами накатывало на берег, поверхность шла рябью под свежим ветром, там и сям вскипали белые буруны, чтобы исчезнуть и появиться в другом месте.
Именно в таком море Алессандро и плавал каждый день. Только он решался заплывать на глубину, на него смотрели с восторгом и с презрением одновременно. Его это совершенно не трогало, потому что, миновав мелководье, он спокойно покачивался на высоких волнах, которые скрывали его от тех, кто наблюдал за ним с берега, и чувствовал себя счастливым. Чем дальше он уплывал от берега, тем спокойнее становился, и среди волн, которые никогда не касались берега и не били о борт корабля, мог лечь на спину и дрейфовать, глядя на огромные белые облака. Когда его относило еще дальше, он переворачивался и нырял с широко раскрытыми глазами. Уйдя на максимальную для себя глубину, расслаблялся, раскинув руки и ноги, позволял подводным течениям увлекать его в темно-изумрудную мглу, пока хватало воздуха. Потом, отчаянно работая руками и ногами, спешил на поверхность, прорывал серебряную крышу и в фонтане брызг вдыхал чистый воздух.
Возвращаться он любил под углом к берегу, выходя из воды далеко от того места, где входил, и к своему шезлонгу добирался уже обсохший и полностью владея собой. Привыкнув к весу своего тела и свету, раскрывал газету, откидывался на спинку шезлонга, сдавался, закрывал газету и погружался в полный сновидений сон.
– Я говорю тихо, поэтому, если вы спите, я вас не разбужу и просто уйду, но, если не спите, возможно, вы скажете мне, спите вы или нет, – сказал кто-то Алессандро, который лежал с закрытыми глазами, притворяясь, будто не слышит. – Знаете, у меня в кабинете теперь есть телефон. Когда я кому-то звоню или кто-то звонит мне, разговор начинается словами: «Я вас разбудил?» – даже в два часа дня. И даже если позвонить в четыре утра и спросить об этом, тебе ответят, нет, не разбудил. Почему люди стыдятся сна?
Я думаю, телефон надо выключать в полночь, в тот самый час, когда прекращают ходить автобусы, но, наверное, он очень удобен в чрезвычайных ситуациях. Должен, правда, признаться, я его не жалую. Не нравится мне то, что он творит с людьми. Если я звоню клиенту, его секретарша говорит: «Синьор Убальди на совещании». «И что?» – спрашиваю я. «Позвольте мне записать ваше имя», – отвечает она, на что я всегда говорю: «Ага! И мы проведем медовый месяц в Судане». Но они не понимают. Вот что делает с людьми телефон.
Алессандро открыл глаза и на продуваемом ветром пляже увидел перед собой человека средних лет в толстом белом халате. Седеющего, крепкого, смущенного, загоревшего. Красноватый оттенок кожи говорил о том, что крови в нем много и циркулирует она с большой скоростью. Он и говорил энергично, пребывая в непрерывном движении, напоминая турецкого борца, который не сможет жить, лишившись возможности практиковать свое мастерство. И при этом, точно так же, как цвет крови прикрывался темным загаром, чувствовалось, что он деликатный и замкнутый.
– Моя жена спрашивает, не согласитесь ли вы выпить с нами чего-нибудь прохладительного и съесть канапе. Мой сын всегда смотрит, как вы плаваете. Я говорил ему об опасности, и он считает вас героем.
– Вы очень любезны, – проговорил Алессандро. Но прежде, чем успел добавить, что не хочет пить и не голоден, борец воскликнул: «Magnifico!» – и был таков.
Сын оказался миниатюрной копией отца с большим количеством волос на голове и меньшим – на теле, жена – очаровательной дюймовочкой. Алессандро тут же захотелось притянуть ее к себе и расцеловать это прекрасное, крошечное личико. Макушкой она едва доставала ему до груди, а маленькими изящными ручками напоминал милую и наивную мышку из детских сказок. Тут же он понял, что борец идеальный муж для нее, преданный и нежный защитник. Он сразу догадался, что маленький мальчик особенный, сочетающий в себе качества крепкого, коренастого отца и изысканной матери, пусть даже в свои девять он и напоминает турецкого борца. Алессандро они приглянулись. Такие несовершенные и такие восхитительные, что просто не могли не понравиться, и он не жалел, что его потянуло к ним.
– Момильяно, Артуро, – представился борец очень формально, начав с фамилии.
– Джулиани, Алессандро, – поддержал его почин Алессандро и слегка поклонился.
– Моя жена Аттилия и сын Рафаэлло.
Алессандро подумал о Рафи, другом Рафаэлло с еврейской фамилией.
– Моего друга звали Рафаэлло, – сказал он мальчику. – Рафаэлло Фоа.
На лице борца отразилось удивление.
– Все знают Фоа. Кто его отец?
Алессандро ответил.
– Я его не помню. Чем он занимается?
– Он мясник, в Венеции.
– Я знаю Фоа только в Риме и во Флоренции. Они все бухгалтеры и раввины. А тот, кто был вашим другом, Рафаэлло, что он сейчас делает?
– Погиб на войне.
– Мои соболезнования. Надеюсь, он не мучился.
– Мучился и сильно.
– Вы в этом уверены? Сведения, полученные понаслышке, ненадежны, и не стоит всегда предполагать самое худшее.
– Я до сих пор чувствую его вес, – ответил Алессандро. – И его кровь.
Аттилия так посмотрела на Алессандро, что он почувствовал еще одну волну теплых чувств, усиленную еще и тем, что она – тут сомнений быть не могло – не считала себя привлекательной, возможно, из-за сходства с Дюймовочкой. Свою влюбленность Алессандро полагал знаком уважения к ее мужу, хотя мог только догадываться о мнении Артуро.
– Послушайте, он, наверное, был родственником тех Фоа, которых я знаю, – предположил Артуро. – Я спрошу их, когда увижу. Я с ними знаком, потому что я тоже бухгалтер… бухгалтер-неудачник!
– Неудачник!
– Да. Потому мы и здесь, в этом не самом лучшем отеле, вне сезона, а не на Капри в августе. Разумеется, не хочу сказать, что здесь одни неудачники, но я – именно он.
– Наверно, вы правы. На данный момент я и сам беден как церковная мышь, – по голосу Алессандро чувствовалось, что он и не мечтает когда-нибудь стать богатым. – Работа у меня скучная, неквалифицированная. Я помощник садовника. Даже не садовник – только помощник.
– Для человека, который так хорошо говорит, так смело плавает… никогда бы не подумал, но то, чем занимаюсь я, еще хуже, – признался Артуро.
– Почему такой сильный и энергичный человек, как вы, неудачливый бухгалтер? Вам не хватает ума?
– К сожалению, хватает.
– Тогда почему у вас нет фабрик или флотилий? У вас вид рассерженного магната. Но и рассерженный, вы все равно остаетесь магнатом.
– Я родился, чтобы стоять вне себя, – ответил Артуро.
Алессандро опустился на стул, Рафаэлло принес ему стакан лимонада, Аттилия передала Алессандро тарелку с сыром, сельдереем и хлебными палочками. На секунду Алессандро забыл, что потерял все и всех.
– Мне всегда казалось, – продолжил Артуро, – что везде, за исключением искусства, за исключением таких, как Бетховен и Шатобриан, – у Алессандро широко раскрылись глаза, – люди честолюбивые и успешные проходят по жизни, нигде не спотыкаясь. Словно плывут по волнам, а не в них. Я выяснил, что неудача – это тормоз во времени.
– Это всего лишь отговорка, Артуро, – ласково сказала Аттилия, показывая, что она в этом не уверена, а если это и так, то ей все равно. Артуро же продолжал дальше.
– Я не могу быть удачливым бухгалтером по нескольким причинам. Во-первых, я абсолютно честен. Получаю удовольствие, жертвуя собственными интересами во имя честности. Разве это не ужасно?
– Нет, – одновременно и ровным голосом ответили Алессандро, Аттилия и Рафаэлло.
– И потом, – слова спокойно падали с крепкой челюсти центуриона с черными сверкающими глазами, – большинство бухгалтеров любят игры, и для них работа – игра. Я всегда терпеть не мог игр, всегда считал их потерей времени. Для меня бухгалтерское дело – тяжкий труд. Я страдаю, когда работаю, и мне являются чудесные видения.
– Что за видения? – спросил Алессандро.
– Религиозные и поэтические.
– То есть вы испытываете экстаз, складывая числа?
Артуро понурил голову.
– Я терпеть не могу числа. Они сводят меня с ума, точно так же, как рабы становились мистиками на галерах.
– Такое бывало?
– Разве вы не читали «Дигенис Акрит Калипсис»?
– Вы имеете в виду «Дигенис Акрит», первый византийский роман?
– Нет, «Дигенис Акрит Касипсис», – возразил Артуро. – Первый византийский роман назывался «Мелисса», так?
– Я бы знал, – ответил Алессандро.
– «Дигенис Акрит Калипсис» появился следом. А может, я и перепутал.
– Не важно.
– Вторая причина, почему я бухгалтер-неудачник, заключается в том, что я люблю округлять – даже числа. Я воспринимаю мои подсчеты как вопрос эстетический. К примеру, допустим, вы – мой клиент, и у вас, скажем, семьдесят три тысячи и четыреста лир в военных облигациях, шестьдесят девять тысяч двести тридцать две лиры на банковском счету и вы ежемесячно получаете десять тысяч триста пятьдесят лир арендных платежей. Я изменю числа так, что у вас окажется сто тысяч в военных облигациях, пятьдесят тысяч – на банковском счету, десять тысяч – на расчетном счету и ежемесячно вы будете получать десять тысяч за аренду, но ваш жилец будет сам платить за газ. Я сделаю так, чтобы ваши проценты переводились на отдельный счет, а если сумма получится неровной, я обналичу лишнее и куплю вам что-нибудь идеально симметричное, например, стеклянный шар. Я представляю клиентам отчеты о состоянии их финансов в блокнотах с прекрасными кожаными переплетами, все суммы сбалансированы, шрифты подобраны под цифры. Финансовая система клиента состоит из сосудов постоянного объема, а когда они переполняются, излишек сливается в другие сосуды постоянного объема. Неровные излишки незамедлительно отправляются в повседневные расходы. Моими стараниями клиенты получают новенькие, хрустящие банкноты в муарово-золотых конвертах идеальных пропорций, суммами по тысяче, две, четыре, пять и десять тысяч лир. Я обговариваю контракты, реализационные цены и гонорары в круглых, целых числах. Все потому, что большие числа с хвостом, отличным от нулей, напоминает мне о нашествии насекомых или о том, что человек долго не принимал ванну. – Глаза Артуро сверкали лазурью неба, он продолжил, сжав кулаки: – Я устраиваю так, чтобы в счетах за услуги указывались круглые суммы, а если допускаю ошибку, даже в самом низу заполненной расчетами страницы, ничего не зачеркиваю, не стираю, просто вырываю страницу и начинаю сначала. Для меня криво написанная буква или цифра – ошибка.
– Но при этом ваша одежда и, скажем, прическа небезупречны.
– Мне все равно, как я выгляжу, я забочусь о том, что вне меня, именно поэтому я и неудачник. Я тревожусь о слишком многом в мире, где успех приходит к тому, кто активно избегает лишних тревог, но ничего не могу с собой поделать. Небрежное и асимметричное выводит меня из себя. Возможно, – он покраснел, но не так сильно, как Аттилия, – по этой причине я так увлекся моей женой и по-прежнему увлечен ею, ибо она – гимн идеальным пропорциям. Но именно поэтому мы отдыхаем вне сезона, вторым классом, и живем в квартире на виа Каталане, из окон которой нет никакого вида.
– На втором этаже, – вставил Рафаэлло.
– И она большая, – напомнила мужу Аттилия.
– Да, – кивнул тот, – но веранды нет, вида из окон нет, и она слишком близко к улице.
– Зато рядом с синагогой.
– Далеко от моей работы.
– Ты любишь ходить пешком.
– Только не под дождем.
– В Риме по большей части дождя нет.
– По большей части я не хожу пешком.
– Ты хочешь сказать, дождь идет, когда ты ходишь пешком?
– Ты должна связывать суждение о частоте дождя с определенными периодами времени. Иначе твое отношение к статистике огорчительно.
– Не понимаю, Артуро. И знаю только одно, у нас все есть, и Рафаэлло прочно стоит на ногах… а это ты.
Артуро смотрел на песок, а потом, смущенный комплиментом, повернулся к Алессандро, и на его лице читалось: а ты? Теперь твоя очередь рассказать нам о себе и уравновесить мое признание.
– Я помощник садовника. Это все упрощает. После того, как я это говорю, никто не спрашивает, что я делаю или почему.
– А я спрошу, – возразил Артуро. – Спрошу. Мне крайне интересно.
Прежде чем начать рассказ, Алессандро откинулся на спинку стула и посмотрел на небо, словно черпая вдохновение в свете.
– Вернувшись с войны, я потерял все, но я благодарен за то, что остался жив. Несмотря на то что я видел, несмотря на разрушения, которые стали для меня нормой жизни, несмотря на ранения, после которых я выжил, и память о людях, гораздо лучших, чем я, которые погибли, меня сокрушала благодарность, ни с чем не сравнимая, захватывающая дух благодарность. После демобилизации я ехал на поезде из Вероны в Рим. Знал, что впервые по прибытии в Рим ни мать, ни отец, ни кто-либо еще не будет меня ждать. Стояла зима. Холодная и серая. Поезд заполняли бывшие солдаты, такие же, как я. Это был армейский поезд, экспресс, который не останавливался на станциях. Казалось, он мчался все быстрее и быстрее, вагоны раскачивались из стороны в сторону, летел через поля и рощи, где птицы в испуге взлетали с веток, спасаясь от черного дыма. Я смотрел в окно и, хотя иногда ловил свое отражение в стекле, по большей части видел сельскую глубинку, с древними городками и зданиями, простоявшими на одном месте не одну сотню лет, а ветер, как и всегда, пригибал к земле сухую траву. Возможно, потому, что некоторые мысли и воспоминания не покидали меня, местность казалась серой и мертвой, замусоренной соломой, наполовину похороненной под пятнами снега. Деревья стояли черные, с голыми ветвями, облака казались волнами дыма, клубящимися над горящим городом. Все это лежало передо мной, и я верил, что это все там, и хотел видеть именно это. Но видел совсем другое.
– И что же вы видели? – спросила Аттилия.
– Господи, я видел ранее лето. Деревья окутались зеленью. На ветвях и на земле распускались бутоны, и там, где я не видел зеленого, его заменяло желтое и синее. Яркие цвета, утонченные формы. Лето, каким я его себе представлял, наступило раньше и победило зиму. До войны, если я видел что-то столь же удивительное и прекрасное, как увиденное из окна поезда в тот день… но достаточно. Никогда больше. Впервые я смотрел на победу с позиции поражения, и из-за того, что победа не была моей, отстранившись от нее, я чувствовал ее еще сильнее. Я говорю о победе Господа, победе продолжения жизни. Она ничего мне не приносила, никак не влияла на мое благосостояние. Я печалился, находясь вне ее, но при этом радовался и никогда не испытывал большего удовлетворения: пусть от меня мало что осталось, мир наполняла жизнь. И эти ощущения испытывал не только я. Тысяча людей ехала в том поезде семь часов, и за все это время никто не произнес ни единого слова. Где вы служили? – спросил Алессандро Артуро.
Тот чуть склонил голову и моргнул. Потом снова поднял.
– Оружейником в Тренто.
– Тогда вы знаете, как вам повезло, что вы вернулись домой к сыну.
Артуро правой рукой обнял Рафаэлло за шею и привлек к себе.
– Разумеется, знаю. Он был совсем маленьким, когда я уходил, и я думал, что, возможно, он вырастет без меня.
– Папа! Папа! – смущенно заверещал Рафаэлло, когда Артуро его поцеловал.
– Почему вы не ушли в церковь? – спросил Артуро. – С такими чувствами люди и приходят к Богу, не молодые мальчишки, которые зазубривают по книгам то, что человек не может выучить, пока ему не искалечат судьбу.
– У меня не тот характер. Я отлично знаю, что не смогу вернуться к тому, чем занимался до войны, по крайней мере пока, и уж точно не послушником.
– А чем вы занимались до войны?
– Готовился стать ученым. Писал эссе о музыке и живописи. Потому что хотел слушать музыку и смотреть картины и потому что приходилось зарабатывать на жизнь. Это была мука. По молодости я подходил к искусству энергично и радостно. Теперь я могу писать взвешенные эссе. Причина тому – война, хотя в самой войне нет ничего эстетического. Жизни, которые сводятся вместе, чтобы сосуществовать в мире и согласии, резко обрываются. Персонажи не появляются вновь по законам мирной эстетики, потому что их убивают. Равновесие между мужчинами и женщинами рушится. Время лишается своей полноты. Покоя не существует. Недостаток эстетики усиливает крайности, и они описывают войну неправильно, восхваляя или ее, или ее ужасы, тогда как на самом деле она где-то между чистым ужасом и чистой славой, с толикой обоих. Теперь я могу писать взвешенные эссе, но не пишу, потому что не хочется.
– Вы помощник садовника.
– Да. Много разных дел потребовало моего внимания после возвращения в Рим, но все сводится к тому, что у меня нет денег. За исключением маленьких радостей, которые достаются без них, я живу как монах. Работаю в полудюжине садов на Джаниколо, включая и прилегающий к дому, в котором я вырос. Мой отец продал сад людям, которые жили в соседнем доме. Моя сестра думала, что я погиб, и пока я был в плену в Австрии, продала дом и уехала в Америку. Все можно обратить вспять. Люди, которые купили дом, потом выкупили и сад. Теперь дом и сад – одно целое, и трое детей растут там, словно все это принадлежит им. Когда-то там рос я и был счастлив. Работая, я вновь вижу моего отца, мать и сестру. Прежние садовники исчезли, и никто не знает, что в свое время я жил здесь. Мне надо проявлять осторожность, чтобы не показывать себя собственником, но иногда я говорю новым хозяевам с уверенностью, которую они не могут понять, где что росло или стояло, хотя теперь ничего этого нет. Мне повезло, у меня осталось то, что я люблю. Пусть сад уже не мой, он все равно прекрасен, я многое помню. Видеть, как всходы появляются из земли, стволы сосен, их кроны на фоне синего неба, видеть детей, которые растут в доме, думая, что он принадлежит им… все это приносит мне глубокое удовлетворение.
– Так будет всегда? – спросил Артуро.
– Нет. Для меня даже то место не всегда будет зеленым, но сейчас это все, что мне надо. Я доволен.
– Вы женитесь, и у вас будут дети, – улыбнулась ему Аттилия. – Вот увидите. Все переменится. Время принесет вам то, чего вам захочется даже больше, чем сада.
* * *
Вскоре после встречи на берегу Алессандро и семья Момильяно оказались за одним столом в ресторане отеля. Случилось это в один из осенних дней, когда лето возвращается почти целиком, только яркости света не хватает. В такие дни свет напоминает глубокого старика, который пытается молодиться, да возраст дает о себе знать. День выдался жарким, но свет убывал.
Если свет таял, то море, наоборот, прибавляло в великолепии. Летом волны громко объявляли о прибытии к берегу, а сейчас, при жарком воздухе и осеннем свете, притихли, накатывали, шепча едва слышно.
Алессандро опустил ложку в тарелку с куриным бульоном и гофрированными моллюсками, почти такими же золотистыми, как свет за окнами.
– Хороший бульон, – заметил он. – Тут его не пересаливают. Причина, почему люди пересаливают куриный бульон, в том, чтобы не возникало желание съесть его много. Очень уж он калорийный.
– А как насчет хлеба с маслом? – спросил Артуро. – Вы намазываете масло на хлеб?
– Нет – после девятьсот пятнадцатого года.
– Когда ушли в армию? Нам чуть ли не каждый день давали масло.
– Нам давали топленый свиной жир, поэтому я привык есть хлеб без всего.
На веранде стоял чугунный столик с граммофоном, его нижняя часть была из красного дерева, диск сверкал никелем, труба в форме цветка отливала слоновой костью, черным деревом, янтарем. За обедом юноша лет шестнадцати-семнадцати, считавший неподобающим для себя есть с семьей, вышел на веранду и раз за разом ставил Седьмую симфонию Бетховена.
Звук слабостью соответствовал умирающему свету. Алессандро думал об этом сходстве, о способности слабости превращаться в силу, когда услышал мерзкий скрежет. На иглу надавили, и она буквально резала пластинку.
Алессандро поднялся из-за стола, Артуро за ним. На веранде юноша, глаза которого блестели от слез, смотрел на шестерых местных хулиганов, которые стояли у ограждения и лестницы, готовые удрать, но при этом сжимая палки, то есть в зависимости от ситуации могли перейти в наступление. Увидев, что на веранду вышли только двое, да еще Артуро держал в руке салфетку, шестерка вошла на веранду.
Увидев это, Алессандро понял, что сейчас последует сложный ритуал из слов, жестов и маскировки страха, результатом чего станет отступление или их с Артуро, или шестерых парней, а ему совершенно не хотелось принимать участие в такой игре.
– Кто это сделал? – спросил он. И при звуке его голоса они принялись постукивать палками по ладоням.
– В Италии не слушают немецкую музыку. – Они были похожи друг на друга как две капли воды, на лицах читалось сожаление, что они пропустили войну, и теперь они намеревались отыгрываться на всех, кто попадется под руку.
– Не слушают, значит? А почему? – поинтересовался Алессандро. Артуро засмеялся.
– Потому что австрийцы убивают итальянцев! – с театральной напыщенностью заявил один из шестерки.
– А что ты об этом знаешь? – спросил Алессандро. – Помимо того, что итальянцы слушают итальянскую музыку и итальянцы убивают итальянцев, в чем ты сейчас убедишься.
– Точно, – крикнул Артуро. А потом Алессандро и Артуро бросились на парней, которые встали полукругом, подняв палки и кулаки. Некоторые попытались пустить в ход ноги, и первые десять секунд никто не дышал.
Алессандро ударили по поднятой руке, в ухо, по голове. Парень, который стукнул его, ожидал, что Алессандро отступит, но тот схватил его за плечи, потом врезал головой, словно молотом по наковальне, ему в лицо.
Трое набросились на Артуро, пинали в ребра, били по голове палками, но он поднял руки, отбился, бросился на одного из нападавших, и пока другие пытались его остановить, схватил и впился зубами. Парень заорал с таким ужасом, что все шестеро перемахнули через ограду веранды, но Алессандро и Артуро тут же последовали за ними. Когда догоняли, били по шее, пинали под зад. Но вместо того чтобы убить, хотя могли бы, позволили убежать.
Алессандро чувствовал, как теплая кровь струйками течет по шее. Одежду порвали, ее забрызгала кровь, он прихрамывал. Артуро не сильно от него отличался.
Они стояли на песке, окруженные шумом волн и запахом моря, Артуро повернулся к Алессандро.
– Видишь, – он дышал тяжело и радостно. – Ты жив. В тебе есть жажда борьбы. И будет до самой твоей смерти.
– Но я не хочу бороться, – возразил Алессандро.
– Почему?
– Настоящая сила с теми, кто упокоился навечно, и я хочу присоединиться к ним.
– Господи Боже! Почему?
– Потому что я их люблю.
– Как Гамлет, спрыгнувший в могилу?
– Да.
– Ты не можешь этого сделать! – воскликнул Артуро. – На дворе двадцатый век. К тому же он вылез обратно.
– Выкарабкался.
– Хорошо, выкарабкался. Лучше, чтобы твоя душа пылала. Она горит, а если раздуть ее, будет сиять как солнце. Даже я… даже моя душа горит… а я бухгалтер!
* * *
В ту ночь пришла гроза и превратила воздух в объемное поле боя с сердитыми зигзагами молний и раскатами грома, которые разносились ветром и сотрясали отель.
С плетеного стула, стоящего на балконе, Алессандро смотрел, как море вздымается и фыркает, словно кошка, лежащая на спине и отбивающаяся всеми четырьмя лапами. Каждая вспышка озаряла бурлящую поверхность, напоминающую равнину, на которой две армии сражаются изо дня в день.
Шум ветра приносил несвязанные слова, и Алессандро слышал музыку, которая звучала так, будто источником служит граммофон на веранде. В последних величественных аккордах Третьего Бранденбургского концерта вдруг возникли удары – бум-бум-бум, – и Алессандро сначала не понял, что бы это могло быть, но потом догадался, что слышит разносящееся по горам эхо орудийных разрывов.
В молодости, думалось ему, он мог предстать перед лицом Господа, уловив эфемерное обаяние красоты, а теперь не решался.
Все небо озарилось яркой вспышкой. Тут же последовала вторая, и он понял, что пройдут минуты, прежде чем он вновь различит границу между морем и берегом. Хотя он сидел, по ощущениям казалось, что он лежит на спине или висит головой вниз, вращаясь в пространстве. Удары ритмом подстраивались под какую-то мелодию, но перебивали ее. А если вдруг слабели, но тут же усиливались, набирали интенсивность, заставляя весь мир вибрировать.
Алессандро пытался понять, что это за мелодия. Так напрягал слух, что лицо перекосило от старания расслышать не силу, а характеристики звука внутри этой силы. Словно он видел приближающуюся армию, и теперь оставалось понять, из каких частей она состоит.
А потом, внезапно, безо всякой причины, он осознал, что звук, который перекрывает гром, не знает устали, не затихает – это биение его сердца, и оно говорило, что он еще не потерял Ариан, несмотря на все, что он знает, несмотря на то, во что приходилось верить.
* * *
Наутро в густом сером тумане десятки людей печально бродили по коридорам и общим залам отеля, от чего он напоминал лечебницу для душевнобольных. Нервно скользя по рубиновым персидским коврам, Алессандро точно выглядел одним из пациентов. Не побрился, спал всего пару часов, потратил огромное количество энергии на сны.
Когда Артуро пришел позвать его на обед, то подумал, что Алессандро заболел.
– Ты не спал ночью? – спросил Артуро, когда они спешили к столовой, чуть не сшибая стариков с клюками.
– Спал, как угорь. Поторопись.
– Зачем? Нам придется еще долго сидеть за столом, прежде чем принесут еду.
– Если мы поторопимся, может, поторопятся и они.
– В чем дело? Даже если туман рассеется, то не раньше второй половины дня. Куда ты собрался?
– Не знаю. Думаю, мне надо уехать.
До того как Аттилия и Рафаэлло вернулись с прогулки между одетыми в туман соснами, Алессандро играл со столовыми приборами, постукивая по тарелке и стакану для воды, вертел в руках нож, менял его местами с вилкой.
Артуро пытался занять Алессандро разговорами о жизни.
– Что ты имел в виду, говоря, что беден, как церковная мышь, но только временно? Живешь на рисе и лотерейных билетах?
– Я не покупаю лотерейных билетов, – рассеянно ответил Алессандро. – Вся моя удача ушла на то, чтобы сохранить жизнь во время войны. На числа ничего не осталось. Через десять лет, уже через девять, у меня будет доход. Это сложно.
– Я бухгалтер.
Алессандро пожал плечами:
– Мой отец оставил скромное состояние: банковские счета, инвестиции, дом на Джаниколо, долю в административном здании, где находится его юридическая фирма. Ему также принадлежит земля в верхней части виа Венето. Армия трижды зачисляла меня в число пропавших без вести или убитых, да еще предполагалось, что меня расстреляли за дезертирство. Моя сестра получила наследство, обратила все активы, за исключением земли, в наличные и уехала в Америку. Она оставила наши деньги в фонде, которым управляет юридическая фирма моего отца, и они, плохо это или хорошо, инвестировали все, включая огромную сумму заемных средств, в строительство трех огромных зданий – отель, офисы, квартиры – на том участке земли. И сейчас все доходы идут на погашение займов. В зависимости от арендной платы, которая, в свою очередь, будет зависеть от развития города и общего состояния экономики, эти выплаты займут от восьми до десяти лет. А потом мне будет полагаться половина дохода, и я стану владельцем половины основного капитала. – Алессандро бросил нож на скатерть. – К тому времени мне исполнится сорок, и я проведу драгоценные пятнадцать лет в сражениях и работе на кухнях, каменоломнях и садах.
– Но все это время ты будешь думать.
– Думать – да. Именно так.
– Лучше обрести деньги в зрелом возрасте, чем молодым. Зрелый возраст – самое время, когда они нужны, и ты их ценишь.
– Я никогда не буду их ценить. Я всегда обходился без них. Мне деньги не нужны. Мне хочется куда большего. Мне хочется того, что редко случается. Мне хочется того, что люди даже боятся себе представить.
– Например?
– Воскресения, спасения, любви.
– Прости меня, Алессандро. Я не так образован, как ты, но я старше, и мой опыт говорит, что тебе следует удовлетвориться меньшим: одной лишь любовью.
В этот момент в столовую вошли Аттилия и Рафаэлло, вернувшиеся с прогулки, на волосах блестели капельки воды, которые сконденсировались из тумана. Пыхтя от негодования и неудовлетворенности, официант разливал суп из большой белой супницы.
– Синьора, – обратился Алессандро к Аттилии строго официально, будто хотел компенсировать небритые щеки и всклоченные волосы, – что вы знаете о снах? Моя мать прекрасно разбиралась в снах.
– Для этого вы получили подходящее образование, а мое никуда не годится.
– Мое образование когда-то позволяло мне летать, как птица, но что уготовано птице со сломанным крылом?
– Тогда рассказывайте.
– Прошлой ночью я спал всего пару часов, но мой сон длился недели и месяцы. Я вместе с моей семьей попал в бурю. Лил очень холодный дождь, чуть не ледяной, а ветер буквально отрывал нас от земли. Мы пробирались куда-то во тьме. Умирали. Иногда я был отцом, иногда – сыном. Когда сыном, тревожился о родителях, не хотел, чтобы они умерли. Когда отцом, едва не сходил с ума от того, что не могу переправить своих детей в безопасное место. Я видел свою семью еще и со стороны, временами становился маленькой сестрой, матерью, даже ветром. Мне казалось, что ребенок у нее на руках – мертвый. В полузабытьи и дрожа, мы упали у дорожной насыпи, но лежать на земле оказалось ничуть не теплее, чем стоять или идти. Потом все стало черным, звуки исчезли. Я не знал, сколько прошло времени, но, когда мы проснулись, шел снег и засыпал нас. Мы увидели огромный дом, где светились все окна, внутри пылали камины, и нам удалось подняться на колени. «Конечно же, нам помогут», – сказал отец и послал меня постучать в дверь. Она открылась, когда я постучал, но за ней никого не оказалось. Я позвал, но мне не ответили. Однако мы все-таки вошли в прихожую. Везде сияли огни, и бледные тени плясали на потолке. Мы вошли в комнату, где жарко пылал камин, словно разожженный пятнадцать минут назад. Мы так согрелись, что сняли пальто. Кухня ломилась от деликатесов, какие можно купить в дорогих магазинах виа Кондотти. Платки из мягкой шерсти лежали на диванах и стульях, стопки книг – на столах, детские игрушки заполняли один угол, все новенькое, с иголочки. «Наверное, все ушли, – предположил отец, – возможно, чтобы встретить гостей. Давайте подождем в прихожей». – И мы стали ждать. Дрова в каминах прогорели, мы проспали ночь на ковре в прихожей. Но никто так и не пришел. Все время, дожидаясь возвращения хозяев этого прекрасного дома, я видел родителей и сестру только краем глаза. Потом мы в прямом смысле этого слова взяли роль хозяев на себя. Поели, разожгли камины, почитали и, наконец, улеглись в кровати. Поначалу мы все возвращали на прежние места. Сидели на краешке дивана, чтобы при появлении хозяев тут же вскочить, быстро поправить диванные подушки, извиниться и все объяснить, но скоро освоились, начали перекладывать вещи в другие места и заперли дверь. Жизнь устроилась. Родители любили друг друга. Шутили. Мы с сестрой весело играли. А потом мы посмотрели друг на друга и увидели, что лица у нас пепельные, начисто лишенные ярких красок жизни. Именно тогда мы осознали, что умерли, и сон исчез, сменившись самым жутким ужасом, какой мне когда-либо довелось испытать, а я почти четыре года провел на передовой, в тюрьме, в плену.
– Большинство снов не так просты, – пожала плечами Аттилия. – Что тут толковать? Неужели что-то не ясно? Все так очевидно. Или вы не понимаете? Вы по-прежнему влюблены.
* * *
Покидая отель, Алессандро чувствовал, что оставляет владельцев в час крайней нужды. Они, однако, если судить по дочери хозяина, которая стояла за стойкой, когда Алессандро уезжал, совершенно не жалели об его отъезде. Лето выдалось суетливым и прибыльным. Обычно в сентябре постояльцы разъезжались, и они уже мечтали о зимнем покое.
Но Алессандро переполняло чувство вины. Девушка за стойкой не могла понять, почему он хвалит отель, в лучшем случае, средненький, будто это дворец на швейцарских озерах. Когда же после похвал он настоял на том, что она может не возвращать ему деньги за оставшуюся неделю, ее глаза широко раскрылись. Она будто почувствовала холодные воды озера, разбегающиеся по обе стороны от катера, который привозил их гостей. И солнце освещало их дорогие меха. А уж обслуживание, о котором он говорил, в полной мере подходило бывшим кардиналам и обедневшим аристократам, никогда здесь не бывавшим, но никак не тем гиперсексуальным макакам, за которыми отец подглядывал в замочные скважины.
– Мне очень жаль, – заверил ее Алессандро.
– Все нормально, – ответила она. – Ждем вас в следующем году.
– Я собирался остаться еще на неделю, но получил срочный вызов. – Ложь вызвала у него стремление провалиться сквозь землю, а кровь прилила к лицу с такой силой, что дочь хозяина зачарованно смотрела, как цвет его меняется с алого на пунцовый.
– Да, – кивнула она, – такое случается. Мы вернем вам деньги за неиспользованную неделю. Таковы наши правила.
– Нет! – вскричал он, и еще больше крови прилило к лицу. На лбу вздулись вены. Девушке даже показалось, что Алессандро вот-вот хватит удар.
Она предложила вызвать экипаж, чтобы довезти его до станции, но весь багаж Алессандро состоял из рюкзака, он сказал, что пройдется пешком, и отшагал десять километров в утреннем тумане, который натянуло с Адриатики. Из тумана до него доносились голоса. Он не мог объяснить даже самому себе, с чего на него напала такая меланхолия, и не мог определить голоса. Они напоминали хор в опере, а после стольких винтовочных выстрелов и разрывов снарядов слышал он не так чтобы очень, да и растворялись голоса в шуме прибоя или дождя, тяжело обрушивавшегося на воду.
Хотя видимость была почти нулевая, Алессандро казалось, что дорога прекрасна. Узкая, песчаная, зажатая между деревьев, кроны которых смыкались над ней как под солнцем, так и при ветре.
Хоть и понимая, что это неправда, он чувствовал, что в Риме кто-то будет его ждать. Возможно, срабатывала магия больших городов, создающих иллюзию любви и семейной близости даже для тех, кто лишился и первого, и второго. Яркий свет, уличная суета, разнообразие сгрудившихся зданий притягивают одиноких людей, и независимо от того, что они знают, в глубине души они чувствуют: кто-то ждет их, чтобы обнять с любовью и нежностью.
Хотя Ариан не проходила ни по каким спискам, ни убитых, ни пропавших без вести, ни даже служивших в медицинских частях, он ездил из города в город, искал, но никаких следов не находил. Города его отторгали, их тепло и утешение так и оставались иллюзией, но, едва его поезд добирался до окраины и медленно полз между литейных цехов, свалок и гаражей, которые сопровождают железнодорожные пути чуть ли не до городского центра, в нем вспыхивала надежда, энергии прибавлялось, он защелкивал замки чемодана, готовый к марш-броску по улицам города.
На станцию он прибыл в десять утра. Поскольку из гостиницы он уехал в субботу, расписание поездов укладывалось в две короткие колонки. Поезд в Анкону и Рим отправлялся в 11.32, в Болонью и Милан – в 13.45, в Равенну и Венецию – в 10.27.
Он хотел посидеть в буфете и почитать газету за чашкой чая и круассаном, но и газетный киоск, и касса не работали. Город, хотя Алессандро и видел его на склоне холма, находился достаточно далеко, а хмурой буфетчице не хотелось заваривать чай или объяснять, почему у нее нет круассанов.
Ему пришлось удовлетвориться томатным супом с хлебными палочками и обойтись без газеты.
– В субботу утром никто не путешествует? – спросил он, заплатив за суп.
– Да кто здесь есть-то? Лето закончилось. Все спят.
Алессандро сел за столик перед открытыми дверями, за которыми открывался вид на пустующие рельсы. Туман заползал в буфет, где когда-то туристы прятались от жары. Буфетчица куда-то исчезла, и Алессандро остался на станции в одиночестве. В компании рюкзака, лежащего на соседнем стуле, с хлебными палочками в левой руке, постукивая ногой по мраморному полу, он ел суп и прислушивался к тиканью часов.
Станционные часы попались невероятно громкие. Тик-так разносилось далеко окрест. Алессандро взглянул на них и увидел, что уже двадцать шесть минут одиннадцатого. Под громовое тиканье он наблюдал, как секундная стрелка описала по циферблату круг и минутная передвинулась на одну черточку. 10.27. Алессандро положил ложку в суп и взялся рукой за рюкзак. Секундная стрелка продолжала ползти по кругу. Алессандро услышал шум паровоза.
Поезд вполз на станцию. Он шипел, вздыхал, плевался искрами. Люди спрыгивали на платформу. Двери открывались и закрывались. И хотя поезд направлялся в Венецию, Алессандро поднялся, подхватил рюкзак и вышел на платформу.
Там стоял кондуктор, поглядывая на часы, подняв руку, готовый дать отмашку машинисту на паровозный гудок и продолжение движения.
– Поехали! – сказал он, увидев Алессандро.
* * *
За Равенной, среди болот, тянущихся до самого горизонта, мчащийся на всех парах поезд вынырнул из тумана под ярко-синее небо. Солнце придало сочности всем краскам, будь то зелень травы или белизна кучевых, похожих на барашков облаков над головой.
На сиденьях у окон имелись таблички, указывающие, что эти сиденья предназначены для инвалидов войны. Разница между инвалидами и просто ранеными заключалась в том, что раненые могли поправиться. Алессандро не знал, может ли он сесть у окна. Конечно, если бы он сел, а мимо проходил человек без руки или без ноги, ему пришлось бы уступить место, но вдруг безрукий или безногий оказался бы всем довольным и гордым? А если бы это был преступник, потерявший руку или ногу отнюдь не в бою? Тогда Алессандро все равно пришлось бы встать? Или следовало начать мериться шрамами, раздевшись и показывая их друг дружке? А вдруг шрамы заведомо проигрывают ампутированным конечностям и металлическим пластинкам на затылке? А как они котируются в сравнении со стеклянным глазом? Или эти места зарезервированы для слепых? Но зачем слепому сидеть у окна? Разве что воздух свежее и послеполуденное солнышко пригревает.
Сперва Алессандро попытался убедить себя, что сел в поезд, идущий в Венецию, потому у него оставалась еще неделя отпуска, и он воспользовался шансом попасть в Венецию без туристов, в сезон или туманов, или золотистого солнца. Но, убеди он себя, это была бы ложь, разрушающая мечту.
Никакого отпуска он не продлевал. Плевать он хотел на отпуска. В армии никто не давал ему отпусков, а до того ему, эссеисту и искусствоведу, они и не требовались. Он ехал в Венецию, потому что после стольких лет депрессии ощутил какой-то намек на подъем.
– Ваш билет? – раздался голос кондуктора. – Я обращаюсь к вам уже в третий раз. Вы что, глухой?
Алессандро от неожиданности отпрянул, чем испугал кондуктора, который тоже отпрянул вслед за ним.
– Мой билет?
– Да, билет. Это поезд, и для проезда нужен билет.
– На этом поезде?
– Куда вы едете?
– В Венецию. У меня нет билета. Мне надо его приобрести.
– Сколько лет вы там не были? – спросил кондуктор.
– Почти четыре года, – ответил Алессандро после короткого раздумья.
Когда кондуктор ушел, Алессандро сунул билет в карман и опять уставился в окно, как солдат, который поднимается на приступку для стрельбы и чувствует, что его сердце бьется быстрее, потому что он оказывается лицом к лицу с врагом. Море, как и Венеция, лежало на северо-востоке, и поезд по широкой дуге заворачивал вправо, спеша к конечному пункту.
* * *
В Венецию он прибыл достаточно поздно и пока добирался от вокзала до моста Академии, сумерки сгустились. Взошла луна, огромная и полная, она уже почти столкнулась с куполами церкви Санта-Мария делла Салюте, но в последний момент разминулась с ними и поднялась выше, сияющая и невесомая, как песня.
Лайнеры стояли на якоре в канале Святого Марка, увешанные гирляндами огней, от чего казались то ли белыми городами, то ли подсвеченными снежными горами. Неспешное движение по каналу разрывало серебристый ковер, постеленный на него луной, волны расходились к берегам. Люди потянулись по улицам к площадям, чтобы, пусть и в теплых свитерах, посидеть за столиками открытых кафе. А почему бы и нет, погода идеальная, воздух чистый, туристов самая малость.
Алессандро нашел пансион неподалеку от моста, оставил рюкзак на середине кровати, на которой хозяйка, по ее словам, одновременно укладывала пять солдат или восемь голландских туристов, а также использовала ее для пьяных: такая ширина гарантировала, что они с нее не свалятся.
Он вновь вышел на открытый воздух – в кафе в саду за кованой оградой. Голода не чувствовал, но его начало мутить, и он заставил себя поесть, чтобы набраться сил для того, что предстояло.
Еду заказал простую: сома в белом вине, хлеб, салат и минеральную воду. Когда официант принес хлеб, Алессандро почувствовал слабость и высокую температуру. Когда оплатил счет, сердце выпрыгивало из груди, он тяжело дышал, потел, острая боль пронзала все тело.
Обратный путь до пансиона дался ему с огромным трудом. В какой-то момент он пришел в отчаяние, подумав, что повернул не туда и теперь ему придется идти назад. Хозяйки не было. Он нашел свою комнату, запер дверь, заполз на огромную кровать.
Окно открыл еще раньше, и луна, теперь холодная и белая, как полагалось зимней луне, светила так ярко, что у него заболели глаза. Впрочем, глаза болели, куда бы он ни смотрел. Стонать он не решался, боясь, что его услышат и отправят в больницу. Поэтому дышал тяжело, но не издавая ни звука. Вместо этого жестикулировал, размахивая руками в воздухе или сжимая кулаки, и обнаружил, что этот язык полностью походит ему, а может, даже вообще самый лучший. Движение приносило более приятные ощущения, чем крики, пусть даже по скрипу кровати хозяйка могла подумать, что он привел женщину, и утром попыталась бы взять с него плату за двоих.
Что бы ни вызывало недомогания, пищевое отравление, или инфекция, подхваченная от кого-то из постояльцев отеля, или что-то еще, действовало это быстро и безжалостно. Спустя несколько часов луна ушла из комнаты, теперь заливая холодным светом дома на другой стороне канала.
Перспектива умереть в одиночестве на кровати, где одновременно могли спать восемь голландцев, и печалила, и бесила Алессандро. Скачки на лошадях, подъем по отвесным склонам выше облаков, все эти штыки, разрывы снарядов, пулеметные очереди – ничто не смогло его одолеть, а жалкий микроб свалил на кровать в дешевом отеле. Хозяйка найдет его утром, на похороны не придет ни одна душа, и его погребут вдали от родителей, в безымянной могиле, вырытой во влажной и вонючей земле на одном из островов лагуны.
Сил совсем не осталось. Он схватился за рюкзак и уткнулся в него лицом, словно в любимую женщину. Почувствовал кожаную лямку, которая показалась ему теплой и нежной рукой Ариан, посмотрел на лунный свет, падающий на камни по другую сторону канала. Где-то вдали женщина чистым и нежным голосом запела прекрасную арию, под звуки которой Алессандро приготовился встретить смерть.
* * *
Кто приходил в музей за полчаса до закрытия и медленно поднимался по ступеням, не глядя на картины? Любой смотритель в любом музее нервничает, когда на вверенной ему территории появляется такой человек, потому что именно такие небритые люди с остекленевшими глазами вытаскивают ножи из-под пиджаков или курток и уничтожают картины, трогающие души людей. Именно они выхватывают молотки, чтобы откалывать носы мраморным мадоннам. Они набрасываются на картины, потому что видят в них десницу Божью, и это их разъяряет, поскольку в них самих ничего такого нет и в помине.
Музейный смотритель, который напоминал французского станционного охранника, хрупкого сложения, с прилизанными черными волосами, слабый здоровьем и много пьющий, следовал за Алессандро по начищенному полу, прихрамывая, с написанным на лице страхом и предчувствием дурного. Чем-то он напоминал пса, не решающегося броситься на незваного гостя.
Алессандро развернулся и в упор уставился на него.
– Вы что, собираетесь ухватить меня за задницу? – рявкнул он.
Смотритель поджал губы, собрался с духом.
– Это музей, – ответил он.
– Я знаю, что это музей, – фыркнул Алессандро.
– Это все, что я хочу сказать.
Алессандро отвернулся и продолжил путь из зала в зал, пока не оказался перед картиной Джорджоне.
– Это «Буря», – пояснил смотритель, держась в непосредственной близости.
– Вижу, – буркнул Алессандро.
– Картина очень красивая, и никто не знает, что она означает.
– И что же, по-твоему, она означает?
– Думаю, скоро пойдет дождь, и этот парень не может понять, почему она решила вымокнуть, – ответил тот.
– Возможно, так оно и есть, – не стал спорить Алессандро.
– Говорят, никто никогда не узнает.
– Это прямо история моей жизни. – Голос Алессандро звучал как-то особенно тепло. Так говорят о поражении, которое прошло так близко от победы, что могло ее поцеловать. – Я воевал, мир сотрясала буря, а она сидела под пологом света, целая и невредимая, с младенцем на руках.
– Вы воевали? Тогда, возможно, это и правда вы. – Мнение смотрителя об Алессандро внезапно переменилось в лучшую сторону, он решил, что видит перед собой одного из множества несчастных солдат, бродивших по улицам больших городов, душой и разумом застрявших в воспоминаниях о войне. – Вы найдете женщину, женитесь, а потом, раз-раз, и у вас появится малыш.
– Все не так просто.
– Почему?
– Просто поверьте.
– Ладно, я вам верю.
Алессандро чувствовал поднимающийся ветер и слышал шелест листьев на деревьях, которые гнулись и раскачивались. Дождь приближался, свет казался безмятежным и обреченным одновременно. Солдат оставался спокойным, потому что ему довелось пережить не одну бурю, и женщина оставалась спокойной, потому что держала у груди движущую силу истории и источник неуничтожимой энергии. А молния между ними соединяла и освещала их.
– Иногда люди приходят сюда, долго смотрят на эту картину и плачут, – поделился наблюдениями смотритель.
После паузы, в которой, казалось, что-то очень быстро нарастало, Алессандро спросил:
– Кто? Солдаты?
– Нет, не солдаты.
Алессандро обернулся к смотрителю.
– Кто?
– Разные люди.
– Какие?
– Вы что, хотите, чтобы я назвал их имена?
– Расскажите о них.
– Зачем?
– Я один из них, правда? Я хочу знать.
– Музей сейчас закроется.
– Завтра вы здесь будете?
– Буду, но не скажу ничего такого, чего не могу сказать сегодня.
– Так скажите сегодня.
– Что вы хотите знать? Мне их описать?
– Да. Опишите.
– Ладно. Один господин, лет на десять старше вас…
– Переходи к следующему.
– Я же ничего не сказал!
– Он меня не интересует. Продолжайте.
Смотритель глянул на Алессандро так, будто вернулся к первоначальному мнению о его психическом состоянии.
– Приходил еще один парень…
– Он меня тоже не интересует.
– Это какой-то бред.
– Продолжайте.
– Полагаю, старая женщина вас тоже не интересует…
– Нет.
– …которая потеряла мужа.
– Нет.
– Или женщина… которая приходила… с малышом. – Алессандро не перебивал, но смотритель словно этого ждал и замолчал сам. – С малышом, – повторил он и после долгой паузы добавил: – Она стояла перед картиной и плакала.
Алессандро почувствовал, как электрические разряды покалывают позвоночник, а по рукам бегут мурашки.
– Когда она приходила? – спросил он ровным голосом.
– Довольно давно. Весной. Шел дождь, и было холодно. Я был в шерстяном костюме и на обед ел суп, потому что было холодно.
– Если вы это помните, – осторожно сказал Алессандро, – значит, у вас замечательная память на детали.
– Не такая уж замечательная, – покачал головой смотритель, – но, знаете ли, когда целыми днями стоишь и смотришь на картины, учишься замечать подробности. Если ты, конечно, не идиот. Запоминаешь.
– И как она выглядела? – спросил Алессандро.
– Очень хорошенькая.
– Какого цвета волосы?
– Светлые, но она итальянка.
– Откуда вы знаете?
– Потому что, – смотритель определенно гордился тем, что запомнил, – она говорила по-итальянски. А с малышом она говорила еще и по-французски. Чувствовалось, что она хорошо образована, а такие люди говорят со своими детьми на французском.
– Цвет глаз?
– Не помню. Я никогда не запоминаю, какого цвета у людей глаза.
– Одежда?
– Этого я тоже не знаю, вот моя жена сказала бы вам. Она помнит, кто в чем был и сорок лет назад.
– Ваша жена ее видела?
– Нет-нет, если бы видела, то сказала.
– А вы видели ее всего один раз.
– Насколько я помню. Но это не означает, что она приходила только один раз.
– Что еще вы о ней знаете?
– Ничего. Малыш вел себя хорошо. Не плакал.
– Что еще?
– Ничего. Это все.
– Подумайте!
– Ничего.
– Закройте глаза.
– Нельзя мне закрывать глаза.
– Почему?
– Ладно, если вы отойдете туда, – и он указал на середину зала.
Алессандро покорно отошел. «Закрываемся! Закрываемся! Закрываемся!» – закричали смотрители в других залах, когда тот, что стоял рядом с Алессандро, закрыл глаза. Алессандро молился, сам не зная о чем.
– Да! – воскликнул смотритель, не открывая глаз.
– Что, да?
Тот открыл глаза.
– Я кое-что вспомнил. Одну подробность. Ребенка она держала на бедре, в кушаке. Детские коляски в Венеции неудобны. А когда ходишь с малышом, приходится брать с собой кое-какие вещи. У нее было все необходимое в холщовой сумке, какие дают туристам в отелях Лидо. Они таскают в них завтрак, книги, купальники. Летом с ними все ходят.
– И какой мне от этого прок?
– На сумке написано название отеля, – сказал смотритель и улыбнулся.
– И вы его помните.
– Да. И знаете, почему? Я вам скажу. Около площади Санта-Маргерита есть небольшой отель. Я знаю, потому что жил рядом и каждый день проходил мимо по дороге на работу. Назывался он «Маджента». И это слово я прочитал на сумке: «Маджента». Я знал, что оно означает.
– Закрываемся! Закрываемся! – высокие голоса смотрителей эхом отдавались от стен выставочных залов.
Смотритель, стоявший рядом с Алессандро, посмотрел на часы.
– Пора домой. Попрощайтесь с картиной, потому что пора домой.
* * *
Алессандро привалился к железной изгороди, увитой мягкими стволами молодых лоз. На другой стороне улицы стоял отель «Маджента», почти пустой, несмотря на то, что было только начало осени. Портье в униформе, напоминающей парадный мундир английского адмирала, появлялся за стойкой и исчезал с точностью метронома. Алессандро наблюдал, как тот скользит между ярких ламп и полированной бронзы. Отель, маленький и не очень известный, выглядел изысканно. На пурпур, в честь которого его и назвали, указывала только полоса в верхнем левом углу меню, выставленного под стеклом на другой стороне улицы.
Он собирался остановиться в отеле, а не опрашивать сотрудников, которые могли ничего и не вспомнить, если не настроить их на нужный лад, а Алессандро не знал, какие именно вопросы следует задавать или как их задавать. Многие женщины имеют детей и говорят по-французски. Какое имело все это отношение к нему? Но если он ошибся с самого начала, и женщина, которую он видел в окне второго этажа того госпитального домика, была не Ариан, а другая сестра, очень на нее похожая, или на атакующие самолеты он смотрел не мгновение, а дольше – всем известно, что время в бою растягивается, – и она успела выскочить через черный ход до того, как бомбы уничтожили дом?
Ребенок? Ребенок мог быть его. Почему она его не искала? Ответ лежал на поверхности, если вспомнить, сколько раз армия сообщала о его смерти.
Как и клерка, за которым он наблюдал, его бросало из стороны в сторону. То вспыхивала надежда, и он уже рассчитывал на чудо, то он впадал в отчаяние, точно зная, что заблуждается, обманывает себя, и голова падала на грудь.
А может, безопаснее, менее болезненно и даже дешевле уехать в Рим? Если он медленно вернется к работе, постепенно врастет в жизнь буржуа, будет преподавать и писать, пока не потекут деньги, время превратит его в другого человека.
Он, однако, знал, что время только раздевает и обнажает, и никогда не приближался к важному вопросу без должной подготовки, задавая его в лоб. Стоя на темнеющей улице, он обнаружил в своей жизни некую систему. Учился он легко не только потому, что усердно читал книги, но еще и благодаря какой-то внутренней гармонии умел быстро вживаться в картину и мелодию, попадая в мир будоражащей душу красоты, и там обретал глубокое абсолютное и мгновенное подтверждение надежд и желаний, которое в нормальной жизни порождает размышления и споры.
Все изменилось – и очень резко – во время войны. Иногда после разрыва снаряда оторванные конечности и брызги крови летели на солдат, которые от ужаса не могли шевельнуться и застывали, словно застигнутые внезапно обрушившимся на них ливнем. Именно в такие моменты Алессандро стыдился жизни, которая учила его верить и надеяться.
Спор между противоречивыми состояниями его веры не мог разрешиться до тех пор, пока он не пришел бы к какому-то результату, выбрал между ночью и днем, потому что на заре или в сумерках он остаться никак не мог.
– Я гулял вдоль берега Бренты, – поделился он с портье. – Мне нужны хороший обед, номер с ванной и стирка.
Портье назвал цену номера. Высокую.
– Номер с балконом?
– Нет. Над ним с балконом, и там большая ванна. Но цена чуть ли не вдвое выше.
– Давайте, – распорядился Алессандро, быстро написал свои имя и фамилию на регистрационной карточке и оставил изумленному портье чаевые в размере своего недельного жалованья.
– Держи, – сказал Алессандро, когда они подошли к его номеру, и протянул изумленному молодому человеку еще одно недельное жалованье.
За обедом он тоже демонстрировал крайнюю щедрость, но не задал ни одного вопроса. Надеялся, что утром, когда пройдет слух о его чаевых, никто в отеле не откажется отвечать на любые его вопросы.
Он старался этого избежать, но ночью, в номере с балконом отеля «Маджента», лежа в кровати с плотными белыми простынями, тщательно выглаженными и прохладными на ощупь, думал об Ариан, как о живой.
* * *
За завтраком Алессандро обслуживали два официанта, а шеф-повар выглянул из кухни, чтобы посмотреть на него. Он опять раздавал чаевые, уже напоминая не богача, а безумца. Всякий раз, передавая кому-то банкноты, видел в них не пару туфель, перьевую ручку или двухгодичную подписку, без которых ему теперь предстояло обходиться, а несущественную сумму, которую он ставил на кон с шансами на огромный выигрыш, хотя и сомневался, что карты лягут, как ему того хочется. Невозможно силой воли изменить ход событий, говорил он себе. Нельзя нарушать стройную систему чаевых маленького отеля в надежде воскресить мертвых. И невозможно сотворить чудо, сев не на тот поезд.
Затягивая завтрак, он думал о том, сколько раз видел умерших, выходящих из троллейбуса или быстрым шагом идущих по улице. Узнавал их лица, одежду, походку, и даже после того, как они выражали неудовольствие тем, что он таращится на них, будто они восстали из могилы, все равно считал, что видел их мертвыми, а потому ощущал то же самое, что пастушки, увидевшие Деву Марию.
Так, однажды отец появился рядом с ним в окопе в форме майора, и хотя не узнал сына, это точно был он. И другие возвращались, пусть ненадолго, возможно, только потому, что он хотел, чтобы они вернулись. Саван так тонок. Когда он на трупе, сквозняк может пошевелить ткань, и скорбящему иной раз кажется, что тот, о ком он горюет, дышит. Он зовет медсестер. Зовет врачей. Мол, произошло чудо. Он жив. Это только кажется, что он умер. Когда саван убирали, грудь, казалось, слабо поднималась и опадала. Ожидание, что человек, который дышит, поднимется, бывало, затягивалось, драматичность происходящего не уступала свидетельствам о падении империй.
– Вы можете прояснить мне кое-что насчет женщины, которая останавливалась в вашем отеле в начале года? – спросил Алессандро портье, который вернулся на свой пост.
– Разумеется. Как ее звали?
Алессандро сказал.
– Она приезжала с ребенком.
Портье просмотрел регистрационную книгу, быстро листая страницы.
– Нет, с начала года до этого дня такая женщина у нас не проживала.
– Вы как-то отмечаете, что женщина была с ребенком? В вашей регистрационной книге есть соответствующая…
– Да, – портье развернул книгу к Алессандро. – Тут пишется – ребенок вместе с таким-то и/или такой-то, сын или дочь – для более старших детей.
Алессандро полчаса листал регистрационную книгу. Искал Ариан даже под своей фамилией, на случай, если она взяла ее. Ничего не нашел. Только в двух случаях женщина останавливалась вдвоем с ребенком. Обе дамы приезжали из Англии. Возможно, вдовы военных или собирались встретиться с мужьями, которые находились на Востоке. Осенью и зимой англичане часто ехали через Венецию, потому что в Адриатическом море не бывало таких сильных штормов, как в Тирренском.
– Вы уверены, что в эту книгу занесены все, кто останавливался в отеле?
– Это закон, – ответил портье.
Алессандро снова оставил чаевые. Поднялся в номер. Уже начал засыпать, но вдруг вскочил и выбежал из комнаты. Длинный коридор устилал красно-золотистый ковер. Он домчался до лестницы. Развернулся и обследовал остальные коридоры второго этажа в поисках уборщицы.
Только на третьем этаже обнаружил ее тележку, и у него перехватило дыхание, словно он увидел перед собой шумерскую колесницу.
– Я забыл дать вам чаевые! – прокричал он пожилой женщине, которая от испуга прижала руки к груди. И принялся отсчитывать банкноты, не в силах остановиться.
Получив месячное жалованье, женщина принялась благодарить его с таким жаром, что он не мог ввернуть ни слова. Наконец, приложил палец к губам и взмолился:
– Синьора!
Когда та замолчала, начал задавать вопросы. Она, похоже, боялась, что он отберет у нее деньги, хотя положила их в карман и застегнула клапан, но не смогла сказать ему то, что он хотел узнать. Опечалилась, рассказывая ему о двух англичанках, которые не говорили ни на итальянском, ни на французском, одной с мальчиком лет восьми, второй с двумя девочками-подростками.
– Кто-нибудь еще? С ребенком? Маленьким? Мать со светлыми волосами?
– Нет, – покачала головой уборщица. – Мне очень жаль.
Алессандро широко распахнул окна в своем номере, и морской воздух с Адриатики, преодолев несколько рядов крыш и кроны деревьев, добрался до него. Поначалу море вдали синело, но ближе к вечеру стало перламутрово-серым. В прохладном и чистом воздухе Алессандро спал под толстым одеялом. Если ему случалось заснуть днем, он всегда горел, как в лихорадке. В сумерках небо и море слились – оба сине-зеленые. Он подумал, что все еще спит, и ему пришлось шесть раз плеснуть в лицо холодной водой, прежде чем появилась уверенность, что он проснулся в достаточной степени, чтобы заказать обед.
То ли в гавани пришвартовался корабль, то ли в отель прибыла большая группа туристов, но в обеденном зале не осталось ни одного свободного места, за столиками сидело не меньше сотни человек, которые громко разговаривали, смеялись, ели. Металл ударялся о фарфор, фарфор – о фарфор, металл – о металл, звуки не затихали ни на секунду. Двери на кухню то и дело открывались и закрывались, открывались и закрывались.
Официанты, хотя и пытались, не могли уделить ему должного внимания. Алессандро принесли суп, хлеб, бифштекс и салат, а потом, только когда попросил, бутылку минеральной воды. Ел тихо, наблюдая за женщинами в модных шляпках и семьей из пяти человек за одним столиком, которые молчали за едой, а встав из-за стола, без единого слова разошлись в разные стороны.
Уехать он намеревался утром. Денег осталось аккурат на билет третьего класса до Рима.
* * *
В Риме трава росла даже в январе, а зерновые, пусть и медленно, в декабре и феврале. Солнечный день без дождя казался остатком золотой осени. Садовники подрезали ветки, выравнивали живые изгороди, сгребали сухие листья, гоняли кошек, а в сухую погоду сжигали в кострах ветки и сухую траву. Белый дым поднимался по всему городу. Поскольку деревья и трава не сохли, как в августе, садовники не боялись оставить эти костры, когда приходило время идти домой, и они догорали в ночи, точно хэллоуиновские тыквы, шипя от одиночества.
Когда другие садовники уходили домой, Алессандро опускался на колени и протягивал руки к золе и углям. Слушал, как свистит ветер над Стеной Аврелия, в яблоневых садах и соснах, напоминая шум прибоя. Он оставался у костра на час или два в темноте, и никто не видел его, потому что все уже сидели по домам, где ярко горел свет.
Часто он обедал в кафетерии для железнодорожных рабочих. Хотя пускали в кафетерий всех, чужаков там не жаловали. Алессандро не любил есть дома, даже завтракать. Когда ложишься спать и встаешь один, ранним утром даже стук чайной ложки о чашку представляется таким же отвратительным, как шум товарного поезда, нарочито медленно проезжающего сортировочную станцию с противным скрежетом на каждой стрелке.
Однажды декабрьским вечером он пришел в кафетерий поздно, чтобы съесть холодную курицу, суп, крутое яйцо и салат. Он не читал газет и не чувствовал себя достаточно подкованным, чтобы присоединиться к постоянным дебатам о коммунизме, ленинизме, социализме, капитализме, фашизме и синдикализме. В любом случае в спорах участвовали люди, с которыми он сталкивался всю жизнь, полагающие, что искусство следует оставить в стороне, а страсть и эмоции отдать политике. Хотя Алессандро прекрасно разбирался в политической теории и мог быстро дойти до сути практически любого вопроса, он отвечал тем, кто пытался вовлечь его в разговор о социальных теориях или революции, что недостаточно подготовлен, чтобы это обсуждать, что предпочитает обрезать и жечь сухие ветки и лучше будет смотреть на цветочек, едва проклюнувшийся из земли на коротком стебельке, чем рассуждать о переустройстве мира. «Я человек простой», – говорил он.
Но пока он ел, у него не оставалось выбора, кроме как слушать каких-то фашистов, приехавших из Милана. Один, настоящий упрямец, умел привлечь к себе внимание, демонстрируя и невероятную мелочность, и притягательное величие. Многие железнодорожные рабочие перестали есть, заслушавшись его, а оторвать железнодорожного рабочего от еды дорогого стоит. Алессандро боялся, что фашисты будут заигрывать с левыми и вместо того, чтобы уничтожать другу друга, объединятся, но полагал, что этого не произойдет еще десять или пятнадцать лет: война слишком истощила страну. И не сомневался, что фашист-упрямец, нелепый, хотя и умеющий убеждать, в итоге ничего не добьется.
Домой Алессандро всегда приходил поздно. Его комната с предельно скромной обстановкой годилась только для сна, а утром мир словно начинался с чистого листа. Алессандро всегда уходил из дома рано, сразу за пекарями и разносчиками газет, потому что воздух и небо поддерживали в нем жизнь, и он это знал.
Как-то вечером, придя домой, Алессандро зажег лампу и прикручивал фитиль, пока свет не стал красно-желтым, как солнце в южной Индии. Уже снимал пиджак, когда заметил письмо, которое подсунули под дверь. Снова надел пиджак и уставился на конверт.
Он не получал писем. Его финансовые дела, какими бы они ни были, вела старая фирма его отца. Он собирался передать какую-то их часть Артуро после того, как ситуация выправилась бы, но пока для всей финансовой или иной официальной корреспонденции использовал адрес юридической фирмы, а личных писем не получал, потому что больше ни с кем не водил знакомства.
Он писал Ариан, и его первое письмо начиналось с мысли, что ее смерть превращает его письма ей во внутренний монолог. Разумеется, эти письма он не отправлял. Не отправлял, потому что не знал адреса, а если б увидел этот адрес во сне или в галлюцинации, письма бы не дошли, а если бы все-таки дошли, на них бы никто не ответил.
Алессандро нагнулся поднять конверт, подошел к лампе. Письмо было из Венеции, на листе писчей бумаги с шапкой отеля «Маджента». Он быстро пробежал приветствие и первые четыре или пять строчек, написанное рукой, не привыкшей к перу. Затем стал вчитываться в каждое слово:
«Я не написал раньше, потому что в декабре у дочери моей сестры Гизеллы была конфирмация, и все мое время уходило на то, чтобы сделать для нее подарок. Я изготовил для нее океанский лайнер с маленькими электрическими лампочками в каждой каюте, которые светятся сквозь иллюминаторы, она поставила его в своей комнате и смотрит на него перед сном.
Мария рассказала мне, что вы спрашивали у нее о каких-то людях. Другие говорили мне то же самое. Они описали мне этих людей. Я официант, но не работал, когда вы были здесь. Прошлой весной мать и ребенок, мальчик примерно двух лет, несколько раз ели в ресторане. Я, наверное, не запомнил бы их, но я очень люблю детей, а этот малыш был таким красивым, как и его мать, и у него был корабль, парусник, сделанный из дерева, и я обратил на него внимание, потому что после службы на флоте, в Ливии и вне Ливии, я сам мастерю корабли из дерева.
Эта была быстроходная шхуна из тех, которые дети запускают в фонтанах, но управлять ими не умеют. Поэтому надо обязательно иметь под рукой длинный шест, чтобы достать шхуну с середины фонтана! Что ж, я подумал, что вы захотите это узнать. Они здесь были. И хотя они не жили в отеле, я дал матери холщовую сумку, чтобы нести корабль, сумку для пикника, какие мы даем всем гостям, они лежат на кухне. Она подошла идеально. Сначала я хотел забрать сумку, но, увидев, как она подходит для корабля, сказал матери, что сумку она может оставить себе. Она римлянка. Она сказала мне, что ее муж погиб на войне, но она не может получить пенсию и живет с сестрой или кузиной, или еще с какой-то родственницей.
Мальчик пускает свою шхуну в фонтане Виллы Боргезе. Я его обнял и поцеловал. Мать это очень тронуло, а ребенок напомнил мне собственного сына, когда тот был маленьким. Мне кажется, они приходили два раза, а потом уже не возвращались. Если я опять их увижу, расскажу им о вас. Мы вложили бумажку в регистрационную книгу рядом с вашей фамилией на случай, что мы забудем.
Искренне ваш,
Роберто Дженцано».
Всю зиму 1920–1921 годов Алессандро ходил к фонтану на Вилле Боргезе, где летом при полном безветрии дети пускали парусники и наблюдали, как они уплывают за пределы досягаемости. Но в пустой чаше фонтана ветер гонял лишь сухие листья размером с монету. Весной человеку, так же, как и Алессандро, привыкшему зимой проводить столько времени на свежем воздухе, что он уже не замечал холода, ветра, дождя и темноты, предстояло провести час или два, очищая чашу. Отполировать посеревшие раструбы, почистить сливные отверстия, повернуть кран, открывающий доступ в трубы чистой, прозрачной воде. Она польется, заплескается на дне, поднявшись на несколько сантиметров, а потом заполнит собой всю чашу. Получится круглое озеро свежей воды, никогда не знающей покоя. Из этого озера будут пить собаки, старики смачивать в нем носовые платки, прежде чем повязать на голову, а дети пускать парусники.
Иногда в сумерках Алессандро возвращался к фонтану и полчаса или больше стоял, превращая серое небо в синее. В тишине и холоде зажигал солнце, одевал листвой деревья, населял парк детьми и их матерями.
По пути с Джаниколо к Вилле Боргезе его грезы только усиливались. Всякий раз, пересекая город, он радовался тому, что может ждать его впереди. Он прекрасно понимал, что все это, возможно, иллюзия, родившаяся из его любви, одиночества и всех виденных им картин, изображавших Мадонну с младенцем. А может, иллюзия родилась из одной картины Джорджоне, и он перенесся в нее.
Зимой, продолжая работать, Алессандро представлял себе мир таким идеальным, что иной раз забывал, что в реальности он совсем иной.
– Ты подался в религию? – спросил кто-то из садовников, когда они рыли землю под фундамент для холодного парника.
– Нет. Почему ты спрашиваешь? – удивился Алессандро.
– Ты говоришь сам с собой, улыбаешься кошкам и птицам. Только священники и сумасшедшие улыбаются кошкам. Лучше говори с кем-нибудь.
Алессандро продолжал копать.
– А если и так?
– Что?
– Если я подался в религию?
– Ничего. Нет в этом ничего такого. – Садовник наклонился к нему и стряхнул с рук грязь. – Но в какую именно?
– А ты как думаешь?
– В буддизм?
– Буддизм! Почему в буддизм?
– Разве они не поклоняются кошкам?
Алессандро рассмеялся.
– Не кошкам. Лягушкам.
– Лягушкам? Ты поклоняешься лягушкам?
– Лягушачий бог, – Алессандро продолжал копать, – живет в дренажных трубах. Если ты видишь его, если даже видишь одну только лапку, он заставляет тебя блевать без остановки шестьдесят восемь часов.
– Почему?
– Он любит одиночество.
– Почему он любит одиночество?
– Ему нужно время, – Алессандро выпрямился и посмотрел на садовника.
– Ты морочишь мне голову, – догадался садовник. – Нет никакого лягушачьего бога.
– Прежде чем ты решишь, что веры мне нет, спроси себя, откуда я знал, где находятся все эти трубы.
– И откуда же ты это знал?
В марте Алессандро уволился.
* * *
Хотя он больше не работал в садах Джаниколо, они остались у него в памяти: каждое дерево, гнущееся под ветром, каждый куст, каждый шуршащий лист, запах травы, цвет неба, сумерки, заря и дождь. Больше всего запомнились жаркие костры, которые он и остальные разжигали из веток, лежавших мертвыми грудами, сломанных и влажных, черных от дождя, и однако они горели, а жар, идущий из середины костра, успешно боролся с зимними ночами.
Он начал готовиться к встрече с Ариан, словно ухаживал за ней. Нашел место ночного дежурного на телеграфной станции, переводил короткие тексты телеграмм на полдесятка языков и с них на итальянский. Провода трудились без устали, гудели над горами и морями, по ним поступали и важные послания, и поздравления с днем рождения, и заказы на покупку воротников-стоек со скошенными углами.
Алессандро снял более респектабельную, чем прежняя, квартиру. Маленькую, но с окнами в сад, и обставил ее настоящей мебелью. Начал даже собирать новую библиотеку. То, что Лучана продала его книги, стало для него ударом, равносильным еще одной смерти. Теперь же новые книги вызывали ощущение, что не все потеряно.
Он носил белый костюм, когда погода предоставляла хоть малейшую возможность, не ярко-белый, как в Мексике или Индии, а более теплого оттенка, почти кремовый, благодаря чему его лицо светилось. Оно изменилось. Глаза запали глубже, мечтательности прибавилось. Одного взгляда хватало, чтобы понять, что его мысли мчатся, как быстрые облака.
Его радовало, что после стольких лет, прошедших с тех пор, как война прервала его обычную жизнь, ему хватило фривольности не отказаться от трости, придавшей его наряду законченный вид, и постукивать ей по брусчатке.
Приходя в конце апреля на Виллу Боргезе, он выглядел гораздо старше своих лет. Садился на лавочку у фонтана, залитую лучами солнца, и наблюдал. Трость стояла рядом, книга или газета лежала на коленях, волосы ерошил ветер, и они напоминали неухоженную траву.
Апрель выдался слишком холодным. Хотя он просиживал часами, слушая журчание фонтана – и его это никогда не утомляло, – никто не приходил. В смысле, никто не пускал по воде кораблики. Каждый вечер Алессандро возвращался домой и в промежутке между приходом домой и уходом на работу сидел в печали, опустив голову. Дышал медленно, словно тяжелораненый, и если бы не образ Ариан, наполняющий его счастьем и теплотой, словно он держал ее в объятиях, у него не хватило бы сил на следующий день идти на Виллу Боргезе. Иногда он спал на солнце час или два и мог бы спать дольше, если бы не боялся, что они могут прийти и уйти, пока он спит. Первые две недели мая тоже не баловали хорошей погодой, а потом сразу установилась жара.
Люди приходили во множестве. Алессандро внимательно следил за корабликами, которые плавали в фонтане, и мальчишками, стоявшими у бортика. Ему очень нравилось вглядываться в их лица. Когда он видел отца с ребенком на руках, отца, восхищающегося ребенком, ребенка, сияющего от счастья, то не испытывал никакой зависти, радуясь за обоих.
Конец месяца подпортили дожди, и несколько дней Алессандро не удавалось проснуться вовремя, так что он приходил на Виллу Боргезе только во второй половине дня. Он надеялся, что июнь принесет желанный результат, потому что, если спросить статистика, когда дети чаще всего пускают кораблики в фонтанах или когда матери более всего склонны брать их на прогулку в парк, однозначно ответил бы: в июне. Помимо прочего, именно в июне дети осознают, что наступило лето, да и матери сходятся на том, что оно наконец-то пришло. В июне люди ушли в отпуска, туристов прибавилось, солнце сияло во всем своем великолепии, но пекло не так сильно, как месяцем позже.
Возможно, женщина, Ариан или не Ариан, болела. Возможно, болел ребенок. Возможно, они переехали, или отправились погостить к родственникам, или потеряли интерес к парку, или приходили сюда в его отсутствие. А может, он видел их много раз, мать и ребенка из Венеции, совершеннейших для него незнакомцев.
* * *
В конце июня он оставил привычную скамью и перебрался на южную сторону фонтана. Гораздо больше людей пользовались южной дорожкой, потому что вдоль северной росли деревья с очень уж густой листвой, почти не пропускающей солнечных лучей. На южной стороне солнце сильно мешало Алессандро. Светило в правый глаз и на правую сторону шеи. Он рисковал получить ожог.
Однако не мог заставить себя пересесть. Говорил себе, что это неважно, и оставался на месте, словно прикованный к скамье, вспоминал истории, которые слышал от солдат на передовой, как они видели ангелов – целые батальоны. Ангелы летали над ничейной землей между окопов, и пока они летали, души тех, кого артиллерийские снаряды превратили в кровавое месиво, поднимались, чтобы присоединиться к ним. Только побывавшие в бою видели ангелов, и только участники самых кровавых битв. Никто не ставил под сомнение их рассказы. Нет ничего прекраснее ангела, говорили солдаты. Они летали большими группами в десяти или двадцати метрах над землей. Безмятежно смотрели прямо перед собой, их тела пульсировали светом, прекрасные бестелесные существа, которым выпала радость лицезреть Бога. Видели их солдаты и поднимающиеся души. Ангелы сопровождали их на небеса. Многие верили, что после того, как они увидели ангелов, наступит конец света, и для некоторых он действительно наступал.
Алессандро не только покинул привычную скамью, но больше не мог читать газету. Начинал колонку, добирался до конца и ничего не помнил. Неужто он просил слишком многого, надеясь, что несколько лет назад Ариан успела выйти из дома до того, как он рухнул от взрывов бомб? Разве он требовал переустроить вселенную? Противоречил законам физики? Даже если и нет, он просил о чуде, в возможности которого усомнились бы дивизии, целые армии скептиков.
Что ж, он действительно просил слишком многого, и потому что страстно хотел, чтобы так вышло, перестал просить. После полудня становилось все жарче, в горле пересохло, и он чувствовал, как тают его надежды. Его вера и желания не могли обернуться явью.
Он сложил газету и уже собрался подняться со скамьи. И тут краем глаза уловил что-то белое с восточной стороны фонтана, узкий треугольник паруса быстроходной шхуны, которая устремилась к стоянке у центральной части фонтана, где тихонько плескалась вода, но поскольку ветер отсутствовал, не могла наполнить паруса.
В плавание шхуну отправил мальчик лет трех, чьи волосы на солнце отливали чистым золотом. Кареглазый, в синих шортах и белой хлопчатобумажной рубашке, а по выражению лица чувствовалось, что ему приходится тащить на плечах тяжелую ношу.
Алессандро посмотрел ему за спину и увидел трех женщин, сидящих на скамье. Две болтали, третья вязала, но при этом поглядывала на мальчика с корабликом.
Ариан среди них не было. Алессандро поднялся и направился к Тибру, но уже через несколько шагов развернулся, чтобы пойти в противоположную сторону, потому что решил посмотреть, как идет строительство на виа Венето, увидеть, что происходит на участке земли, ради покупки которого его отец продал сад.
Когда он был там в последний раз, на законченном фундаменте начали возводить каркас из железных балок. Теперь ему хотелось узнать, как высоко над землей им удалось подняться.
Огибая фонтан, он вновь бросил взгляд на ребенка. Мальчик посмотрел Алессандро в глаза и указал на кораблик. Хотел, чтобы Алессандро тростью достал его.
– Она слишком короткая, – пояснил Алессандро, – и глубина слишком велика.
Мальчик пропустил мимо ушей объяснение Алессандро и вновь указал на кораблик.
Алессандро шагнул к нему. Собирался наклониться и объяснить еще раз, но слова застряли у него в горле, и он остановился как вкопанный. Рядом с мальчиком, ранее скрытая от Алессандро, лежала потрепанная холщовая сумка с лямками-ручками.
На обращенной к нему стороне надписи не было. Алессандро наклонился, протянул руку, взялся за лямки. В этот момент женщина, сидевшая на скамье, встала и направилась к ним. Повернув сумку другой стороной, Алессандро увидел буквы пурпурного цвета, сложившиеся в одно слово: «Маджента».
– Как тебя зовут? – спросил Алессандро мальчика.
– Паоло.
– А твоя фамилия?
Прежде чем ответить, мальчик поднял голову. Подошла женщина. Не Ариан, но тоже с синими глазами, и Алессандро тут же сделал вывод, что, возможно, видит перед собой кузину.
– Добрый день, – вежливо, но и с явным вызовом поздоровалась она.
Алессандро едва дышал.
– Вы его мать?
– Нет, – ответила она, словно спрашивая: «И что?»
Алессандро трясло.
– Его мать зовут Ариан?
– Да, – женщина разом расслабилась. – Вы ее знаете?