Глава 5
Костры под луной
Весной 1917 года остатки Речной гвардии собрали в Местре и реорганизовали. К удивлению морских пехотинцев, они попали в армию, а их часть даже не получила названия. Хотя они предпочли бы сохранить привилегии военно-морского флота, все же почувствовали облегчение, став наконец теми, кем по существу и были с самого начала: обычными пехотинцами. Они думали, что путаницы от этого уменьшится, не подозревая, что скоро отправятся к морю.
Весь март они провели на территории базы сборки мин в Местре. На другой стороне бухты сверкала Венеция, золотистый сосуд, вобравший в себя все прекрасное и благородное, чего их лишили на столько лет, но их не выпускали за колючую проволоку, а родственники не знали, где они находятся. Им также не сообщали, сколько продлится изоляция и почему их тут держат. По утрам они занимались боевой подготовкой, по нескольку раз в день разбирали и собирали винтовки, трижды в неделю на специальном поезде их возили на стрельбище среди дюн, где они совершенствовали меткость и окончательно добивали слух, от зари до зари стреляя из винтовок, револьверов и пулеметов.
Даже весной в Местре преобладал серый цвет, по крайней мере, в сравнении с роскошными водяными лилиями лагуны. В полдень трезвонили церковные колокола, днем и ночью слышались паровозные гудки: пехотинцы отправлялись на фронт или прибывали обратно. Паровозы фыркали, точно испуганные быки, а воздух наполняло лязганье металла о металл.
Алессандро лежал на соломенном тюфяке в огромном ангаре, где раньше хранились взрыватели для мин, которые в начале войны поставили широкой дугой в лагуне, блокируя подходы к Венеции. Мины годами покачивались на волнах, иногда их срывало с якоря, и они вплывали в Большой канал, к великому ужасу гондольеров.
– Не стоит тебе снова к нему идти, Алессандро, – убеждал Гварилья. Из всех речных гвардейцев, оборонявших Колокольню, только они двое и остались в живых. Микроскопа убило еще зимой, когда австрийцев выбивали с плацдарма перед мостом, который те захватили осенью. – Ты уже целый месяц ходишь к нему каждый день, и ответ всегда один и тот же.
– Я с января не получаю писем от семьи, – сказал Алессандро, словно не отличал Гварилью от лейтенанта, к которому ежедневно обращался. – Почему я не могу съездить на поезде в Рим? Всего-то и нужно три дня.
– Нас не отпускают даже в Венецию, – напомнил Гварилья. – Мы можем полюбоваться на нее только сквозь щелку в заборе.
Помимо них в ангаре на серых одеялах лежали еще полторы сотни человек, они смотрели на мощные деревянные стропила, поддерживающие крышу из терракотовой плитки. В бесчисленные дыры и щели просвечивало солнце. Войдя сюда в первый раз, Алессандро сразу заметил, что свет в тех местах, где лучи проникают в ангар, молочно-оранжевый, совсем как у апельсинового мороженого, какое продавалось в римских парках.
– Здесь лучше, чем в Колокольне, – продолжал Гварилья. – У меня щемит сердце, что я не могу увидеть детей, но я молюсь о возвращении к ним. И не трачу время на бесполезные просьбы, да и тебе не советую.
– Я просил родителей писать Рафи. Мне нужно в Венецию всего на несколько часов.
– Если перелезешь через ограду, тебе конец.
– Расстреливают только на передовой.
– Если бы, Алессандро. В поезде, когда мы ехали сюда, я высунулся из окна и перебросился парой слов с сержантом на станции Тревизо. Он сказал, это правда, что они приговаривают целые подразделения, или одного из десяти, или первых пятерых, а он и близко не подходил к передовой. Они хотят, чтобы любой знал, что его могут расстрелять просто за неповиновение. Это может привести к революции.
Алессандро повернул голову, не отрывая ее от подушки. Гварилья продолжал разглядывать стропила.
– В тот день, когда мы пойдем в караул, все остальные уедут на стрельбище…
– Они еще только на букве «Эс», – напомнил Гварилья. – Пока доберутся до «Джи», нас, возможно, уже отправят отсюда.
– Куда?
– Кто знает?
– Но если мы еще будем здесь…
– Ты не можешь знать, будут ли в тот день отправлять на стрельбище.
– Если отправят, я сбегу в Венецию и вернусь раньше их. Что может случиться?
– Что может случиться? Даже если ты вернешься раньше их, офицер может прийти во время твоего отсутствия.
– Офицеры, все до единого, всегда едут на стрельбище. Если кто-то и придет, тебе надо будет просто сказать, что меня нет. Расстреляют меня, а не тебя.
– Нет у тебя терпения, Алессандро. Ты слишком привык делать все, как тебе хочется.
– Гварилья, если бы Гитарист дезертировал, за ним бы до сих пор гонялись, но он был бы жив.
– Сейчас мы в безопасности. Зачем испытывать судьбу?
– Чтобы перед смертью провести день в Венеции.
* * *
После кучи «Эс», немалого числа «Тэ», нескольких «Эр» и множества «Би», «Си» и «Ди», пришла очередь двух «Эф», потом двух других «Джи», Гастальдино и Гарзатти, которые стояли в списке впереди Джулиани и Гварильи. По мере того как уходили апрельские дни, Алессандро тщательно сверял с календарем список личного состава в алфавитном порядке.
Две недели их кормили, главным образом, салатом и минестроне (без фасоли), в этот период они каждый день ходили из импровизированной казармы на плац, где раньше хранились мины. Боевая подготовка занимала шесть часов в день: час на заре, утром, в полдень, во второй половине дня, после обеда и перед сном. Порядок никогда не менялся. Сначала маршировали с винтовками. Потом, держа винтовку перед собой, пятнадцать минут бегали по периметру плаца. Быстроту и отсутствие недовольства гарантировала стратегия, придуманная лейтенантом, к которому понапрасну обращался Алессандро. Сержант выдавал хлебные палочки всем, кроме тех десяти, которые прибегали последними. Если у них вырабатывалась привычка проигрывать, скоро они становились такими тощими, что начинали побеждать. Солдатам вечно хотелось есть, хотя они получали говядину или курятину по воскресеньям и сыр на завтрак в те дни, когда ехали на стрельбище.
Там каждому солдату выдавали по двести патронов для винтовки и по сто для револьвера. Примерно столько же патронов многие из них использовали на передовой за полчаса, отражая атаку противника, но здесь им казалось, что это пустая трата боеприпасов, тем более что они уже настолько сжились с оружием (винтовками – револьверы выдавали только на стрельбище), что могли с пятидесяти метров попасть в сигарету. Мишени стояли на дюнах, и попадание в десятку скоро стало обычным делом. Патроны и револьверы приносили из ближайшего арсенала. Если выяснялось, что у винтовки есть дефект, ее калибровали заново или даже растачивали ствол. Если и это не помогало, отправляли обратно на завод. Речные гвардейцы стреляли медленно, тщательно целясь. После каждых двадцати четырех выстрелов приносили мишени, которые внимательно изучались офицерами. На стрельбище солдатам разрешалось брать только по бутылке воды, никакой еды они до возвращения на базу не получали. К концу месяца стало так припекать, что у всех обгорели лица и руки.
Дни проходили на стрельбище, на плацу или в казарме, где оранжевый свет напоминал цвет апельсинового мороженого, которое ели на Вилле Боргезе, и вот наконец выдался случай, когда Алессандро мог осуществить задуманное. Их назначили часовыми в ясный и ветреный апрельский день, а всех остальных речных гвардейцев повезли на стрельбище. Пока они рассаживались по вагонам маленького поезда, который должен был доставить их к дюнам, Алессандро смотрел в узкие окна под самым потолком и видел горные хребты и скользящие по небу облака, цвет последних варьировал от нежно-голубого до грязно-серого. Хотя, начав спуск к Адриатике, такие облака могли разразиться оглушительным громом и обрушить на землю множество молний, пока они находились еще очень высоко, а потому могли только плыть.
Алессандро пересек пустую казарму. Подошел к Гварилье, с винтовкой на плече стоявшему у двустворчатой двери в дальнем конце казармы. За ней был двор с железными воротами, по бокам которых росли высоченные буки. Деревья только-только покрылись листвой, но ветер сбросил часть листьев, словно глубокой осенью.
– Мы одни. – Слова Алессандро разнеслись по пустой казарме. Курчавый Гварилья, который позволил себе раскурить сигару, улыбнулся.
– Как ты доберешься до Венеции, Алессандро? – спросил он. – В городе полмиллиона военных полицейских, а у нас нет знаков отличия.
– Воспользуюсь опытом Орфео.
– Кто это?
– Это все его рук дело.
– База сборки мин?
– Нет.
– Война?
– Нет.
– Тогда что?
– Все.
– Он что – вроде Сатурна или Зевса?
– Он – источник хаоса и обретается в Риме.
Гварилья несколько раз затянулся сигарой.
– Хотел бы я с ним познакомиться.
– Может, когда-нибудь и познакомишься. Он бы вышел сухим из воды, и я тоже выйду.
Алессандро зашел в каморку лейтенанта, которая располагалась за низкой перегородкой. Взял батальонную курьерскую сумку, перебросил через плечо.
– И что? Батальонный курьер должен знать пароль и иметь знаки отличия, как все.
Алессандро отцепил один из золотых эполетов лейтенанта от парадного мундира, который висел на перегородке. Прикрепил к фуражке на месте кокарды, и золотые кисточки засверкали, точно электрическая лампочка.
– Ты рехнулся, – подытожил Гварилья.
* * *
В Венеции Алессандро проходил мимо настоящих посыльных с батальонными курьерскими сумками и плюмажем, но ни они, ни кто-либо еще не удостоил его и взглядом. Перейдя Большой канал, он принялся жадно впитывать в себя все, что не имело никакого отношения к армии. Его взгляд ухватывал каждую веточку каждого растения, каждый изгиб резьбы по камню или кованой решетки, разнообразие цветов, женщин в свободных или облегающих платьях, ресторанные кухни, где кипела работа, детей – некоторых из них он поднимал и целовал, потому что больше года не видел ни одного ребенка.
Он хорошо знал Венецию. Воспоминания возвращались к нему, пока он шел по улицам. Потом ему пришло в голову, что неплохо бы перекусить. И хотя инстинкт самосохранения подсказывал, что лучше всего обойтись пекарней, он решил зайти в «Эксельсиор».
В одиннадцать утра ресторан «Эксельсиор» пустовал. Только несколько английских офицеров зашли на ранний ланч. Алессандро направился к столику у большого окна, выходящего на канал. Хрусталь и серебряные столовые приборы на розовой скатерти приковали его внимание, когда он клал на стул кожаную курьерскую сумку и снимал фуражку.
– Вы были на фронте. – В словах официанта не слышалось вопросительных ноток.
– Два с половиной года.
– И хотите съесть все, что только существует в мире.
Алессандро согласился.
– Нельзя. Вас стошнит. Поешьте вкусно, но не перегружая желудок.
– И что вы мне посоветуете?
– Я принесу.
– Только никаких хлебных палочек и минестроне.
– О чем вы говорите! – ответил официант, уже повернувшись к нему спиной.
И прежде чем двери кухни перестали качаться, он уже вернулся с салфеткой на руке и подносом, на котором стояли три тарелки и графин вина. Одна с раскаленным рыбным супом, вторая – с помидорами и рукколой, третья – со спагетти с мидиями.
– Порции маленькие, но это только первая перемена блюд.
Алессандро ел и попутно напевал и говорил сам с собой. Официант убрал со стола опустевшие тарелки, принес копченую семгу, бифштекс из вырезки и жареные белые грибы, еще один графин вина и бутылку газированной минеральной воды.
– Все это по-прежнему существует, – обрадовался Алессандро.
– Да-да-да, – подтвердил официант. – Только стоит дорого.
– Деньги у меня есть.
Далее последовали телятина под соусом из тунца, яйцо по-флорентийски и речная форель. Когда Алессандро покончил и с этим, официант принес кувшин горячего шоколада, фруктовый салат, шоколадное мороженое и кусок орехового торта со взбитыми сливками.
– Я наелся, – признался Алессандро, справившись с десертом.
– Но это еще не все. – И официант поставил на стол стаканчик персикового бренди и блюдечко с мятными карамельками с очень резким вкусом.
– Где вы их берете? – полюбопытствовал Алессандро.
– С тех пор, как началась война, их делают из нитроглицерина, – пошутил официант.
– По вкусу нитроглицерина в них нет, – возразил Алессандро.
– Вы что, пробовали нитроглицерин?
– Если стреляют часто, воздух настолько пропитывается нитроглицерином, что его привкус надолго остается во рту.
За обед Алессандро отдал четырехмесячное жалованье, а когда вышел из отеля, направился в пекарню и купил батон только что выпеченного хлеба. Часы показывали двенадцать, и он решил немного прогуляться, прежде чем идти к родителям Рафи.
На площади Сан-Марко красивая полнотелая молодая женщина с падающими на плечи светлыми волосами и синими-пресиними глазами держала в руке маленький красный зонтик и на немецком поучала группу полных старушек. Ее фигуру отличали идеальные пропорции, но казалось, что она создана не из плоти и крови, а выкована из железа, и каждым жестом, каждым движением она напоминала рыцаря, размахивающего каким-то смертоносным оружием. Ее рука, толще, чем на картинах Рубенса, но не менее возбуждающая и в тридцать раз более сильная, казалось, могла сокрушать каменные колонны, и жестикулировала она яростно. Когда она рассказывала о достопримечательностях, грудь ее, обтянутая хлопчатобумажной блузкой, колыхалась, а волосы летали из стороны в сторону, если она поворачивала голову.
Алессандро подошел к ней. Она опустила зонтик.
– Извините меня, – обратился он к женщине. – Вы говорите по-немецки.
– Да, я говорю по-немецки, – ответила она на чистейшем, без малейших признаков акцента, итальянском.
– Почему? – спросил он. – Вы же итальянка, так?
– Я – да, но они – нет, – ответила она, посмотрев на старушек, которые терпеливо ждали.
– Немки?
Она ответила утвердительно.
– Мы с ними воюем, – сказал он. – Не так далеко отсюда мы убиваем друг друга. Мы убиваем их сыновей и внуков, а их сыновья и внуки убивают нас.
– Они пожилые женщины, – ответила экскурсовод. – Приехали полюбоваться достопримечательностями Венеции.
На лице Алессандро отразилось изумление.
– Эти старые женщины никому не причиняют вреда. Никто не обращает на них внимания. Они могут приезжать и уезжать.
– Дайте мне ваш адрес, – попросил Алессандро.
– Зачем?
– Хочу когда-нибудь зайти к вам в гости.
– Вы с ума сошли.
– Разве вы не хотите, чтобы я зашел к вам в гости?
Она оценивающе оглядела его.
– Да, хочу, но я живу в Париже, и во второй половине дня мы уезжаем в Верону.
– Когда-нибудь я приду к вам в Париж. Мы займемся любовью. Такое случается.
– Случается, – подтвердила она с улыбкой.
– Что он говорит? Что он говорит? – спросила одна старушка на немецком.
Гид повернулась к ней и ответила на правильном, отменном немецком:
– Он говорит, что придет ко мне в гости в Париже.
Старушки одобрительно закивали.
Алессандро густо покраснел.
– После войны, – вставил он.
– Или во время войны, если сможете. Я живу в проезде Жана Нико. Спросите там, как меня найти, но приходите до того, как я выйду замуж, и до того, как состарюсь.
Она наклонилась вперед, взяла его за руку и поцеловала.
– А-а-а-х! – дружно выдохнули старушки, а потом гид подняла красный зонтик, развернула своих подопечных к Дворцу Дожей и повела туда, по пути объясняя, что они видят перед собой.
* * *
Для человека, приехавшего в Венецию без карты, центр города – лабиринт, из которого никогда не выбраться. Как и сама жизнь, дома и лачуги тех, кто живет в глубине, в переулках и тихих местах, никогда не попадают на карту, хватает каналов, больших и малых, и улицы поворачивают так плавно, что человек даже не замечает. В конце концов оказывется, что ты сделал круг, хотя вроде бы шел в одном направлении. Вот и Алессандро, пытавшийся добраться до Гетто, оказался в Академии.
Студентом он часто бывал здесь, но теперь никого не знал, никто не знал его, и он чувствовал себя лишним. Пустующие музеи служили даже более красноречивым свидетельством войны, чем его два года на фронте, где не приходилось встречаться с фрагментами прошлого.
По заполненным сокровищами искусства залам Музея он шествовал практически в гордом одиночестве, сняв фуражку, наслаждаясь не только картинами, но самим зданием. Слишком долго он жил в узком и тесном мире окопов и бункеров. Здесь его окружали пространство, высота, трогающие душу пропорции, волшебные детали отделки.
В конце одного зала в луче солнечного света перед картиной Джорджоне «Буря» стоял человек. Даже рядом с великой картиной чувствовалось, что мнения о себе он самого высокого, и Алессандро видел, что человек этот целиком погружен в себя и не хочет, чтобы ему мешали.
Наверняка, решил Алессандро, он получает стипендию, пишет статью, думает о продвижении по карьерной лестнице. Как он сумел увильнуть от войны? Выглядел он ненамного старше его самого. Высокие ботинки Алессандро стучали по половицам, точно молотки, заколачивающие гвозди в деревянный ящик, и, когда он приблизился, ученый раздраженно глянул на него, всем своим видом демонстрируя собственное превосходство.
– Подвиньтесь, – потребовал Алессандро. – Вы закрываете собой картину.
Ученый не решился словами выразить недовольство, но снисходительно улыбнулся.
– Извините.
– Она потемнела с тех пор, как я видел ее в последний раз.
– Потемнала?
– Да. Я не видел ее три или четыре года.
– Картина остается неизменной многие столетия, – возразил ученый, – и не может потемнеть за несколько лет. Вам просто кажется, что она стала темнее.
– Нет.
– Нет?
– Картина потемнела. Я это вижу.
– Тогда ваше зрение на удивление чувствительное и точное. – В голосе ученого явственно прозвучал сарказм.
– Оно служило мне, когда я нуждался в его услугах.
– В стрельбе?
– В стрельбе, оценке, анализе.
– Чего?
– Живописи. Главным образом живописи. И знаете почему? Потому что она так доступна. И все у тебя перед глазами, в отличие от музыки или языка, на котором ты можешь солгать обычному человеку только потому, что не помнишь, как все было, и не можешь знать, что будет. Картина всегда перед тобой и непосредственно воздействует на сердце и душу.
Ученый поправил очки.
– Чем вы занимались до войны? – спросил он. В конце концов, если Алессандро тоже был ученым, он имел полное право оскорбиться от такого отношения к себе, но только в этом случае.
– Работал тренером лошадей.
– Тренером лошадей?
– Для охоты. Понимаете, скачешь по полям и лесам, а колючки втыкаются тебе в зад. А еще я написал четыре статьи об этой картине. – Он протараторил заголовки статей и названия журналов, где они были опубликованы. – Дат я не помню, но, если вы пишете статью о Джорджоне, наверняка наткнетесь на них.
Ученый уже натыкался и вспомнил.
– Но, если наткнетесь, – продолжал Алессандро, – не обращайте на них внимания. Там все неправильно. Я знаю, рассудочная критика не может быть неверной, но я ошибался, уступая тирании, по законам которой живут искусствоведы, и следуя дорогой, которой следуют они, потому что, насаждая свои правила, при анализе работ они руководствуются только разумом, а те велики как раз духом. Вас ждет наказание, если вы нарушите границы, – гремел он, – но я больше не боюсь порицания коллег или пребывания вне Академии, потому что я вышел из нее сам и, возможно, никогда туда не вернусь. И знаете почему? – спросил Алессандро, шагнув к незнакомцу. – Академия – это мышиное гнездо, и, чтобы жить в ней, надо быть домовой мышью. Я не хочу быть домовой мышью в мышином гнезде.
– Вам досталось боях. – В голосе ученого проскользнуло сочувствие.
– Не так, как другим, – ответил Алессандро, – но да, досталось, и я стал одновременно терпеливым и нетерпеливым. Хотя война разрушила все, на что я когда-то опирался, я ничего не потерял. Потолок по-прежнему на месте, только теперь он синий и со звездами.
– Понимаю, – ответил ученый, сожалея, что Алессандро не может ясно выражать свои мысли.
– Для вас мои слова не имеют смысла, так? – спросил Алессандро. – Пока они не имеют смысла и для меня. Смысл я найду через полвека, если проживу, и буду стараться понять почему. Если все во мне и разбито, сам я не разбит. И картине я дал неверную оценку. Как и все остальные, не стал вникать. Сказал: «Мы никогда ничего не узнаем о «Буре», это загадка». Я ограничился визуальными элементами, техникой, ее странной, противоречащей истории мощью. Я думал, это сон, потому что в картине чувствуются прозрачность восприятия и свобода сна, легкость сна и присущая сну правдивость.
Ученый согласился.
– Я тоже думаю, что это сон, великий сон, с… как вы сказали… прозрачностью восприятия, свободой, легкостью и правдивостью сна.
– Нет, – покачал головой Алессандро, – хотя картина может показаться сном, на самом деле это не так. Теперь я точно знаю, что это такое, и я знаю источник ее силы.
– Так, может, скажете? – спросил ученый, только отчасти с сарказмом, надеясь, что этот потрясенный войной солдат все-таки скажет нечто важное, а он использует его мысли в своей статье о Джорджоне.
– Я знаю, о чем вы думаете, но тем не менее скажу, а вы поступайте с этим как угодно. Мне без разницы, будь вы хоть президентом Академии. Я все равно вернусь на фронт. Мою кровь, возможно, смоет в Адриатику еще до того, как высохнут чернила на страницах вашей гребаной статьи. Это не имеет значения. Быстрее, чем вы можете себе представить, вы присоединитесь ко мне в том месте, где нет академий и иллюзий, где правда – единственная архитектура, единственный цвет, единственный звук… где то, что мы чувствуем сейчас лишь по воле случая, возносящее нас до небес и открывающее возможность взглянуть на истинную красоту, которую мы любим, течет глубокими реками и парит в небе, как облака.
Он сделал шаг к картине. Ему, похоже, было просто приятно стоять с ней рядом.
– Я уверен, что Джорджоне писал эту картину на заказ, и начал ее, следуя привычными для того времени критериям. Посмотрите, что-то от этого на картине осталось: приподнятая площадка с видом на реку и город. Мост многократно повторяет площадку. Река уходит влево. Это вид из окна: городские здания обрамлены деревьями, отчасти ими закрыты, но художник смотрит на город не из леса. На площадке женщина кормит младенца. Фламандское влияние, стандартный вариант. Но как объяснить солдата, вроде бы совершенно здесь неуместного, такого отстраненного, такого лишнего, и при этом выступающего центральной фигурой полотна? И как объяснить надвигающуюся грозу?
– Это не солдат, – возразил ученый. – Это пастух.
– Черта с два он пастух. Пастухов не изображают такими чистенькими и хорошо одетыми. Пастух держал бы в руке палку с крюком, а не посох. Посмотрите ему в глаза? Вы не видели глаз солдата? Не видели глаз пастуха? Я скажу вам, откуда взялось это странное сочетание. – Алессандро понизил голос до шепота. – Джорджоне собирался написать обычную картину. Голову даю на отсечение, на переднем плане он намеревался изобразить другие пасторальные фигуры, возможно, еще одну обнаженную женщину, или сатира, или кого-то еще, кто знает? Для меня солдат выглядит так, будто его пририсовали позже. Когда Джорджоне работал над картиной, помня об Академии и своих заказчиках, разразилась гроза. Сильная и необычная, как он и запечатлел. К счастью для него, потому что нельзя понять историю, не увидев ее мощной бурей, которая только-только закончилась. Свет и звук в этот момент особенно ясные и чистые, словно все иллюзии сметены, и осталась одна лишь истина. Облака поднялись, уходя к зеленовато-серым горам, деревья согнулись в предчувствии беды, молния такая мощная, крепкая и молодая, и понятно, что перед тем, как ударить куда-то в город, она играла в облаках и освещала мир, точно молодой конь, который мчится по лугу, чтобы почувствовать ветер. И когда мир стал темнеть и поднялся ветер, Джорджоне почувствовал свою смерть и смерть всех и всего, что ему дорого. Увидел руины и ночь. Увидел будущее процветающих и гордых городов, арок, мостов, высоких крепостных стен. Эти разбитые колонны – его видение Академии с ее правилами, соперничествами, мнениями. Яркий цвет только у молнии и на переднем плане. Женщина и солдат крадут свет и цвет у всего, что лежит в руинах. Обнаженная и беззащитная, с младенцем на руках, она невольно бросает вызов буре. Понимаете? Это – его единственная надежда. После увиденного, только она и младенец могут сбалансировать мир. И тем не менее солдат отстранен, отгорожен, далек от нее. Все говорят, что он отстраненный. Это правда, потому что он побывал в гуще бури, его сердце разбилось, а он об этом даже не подозревает.
* * *
Гондольер, который повез его в Гетто, хотел плыть по прямой, чтобы избежать долгого пути по Большому каналу. И они добирались туда чередой узких и мрачных каналов, где ему часто приходилось подавать назад, чтобы пропустить другие лодки, а чтобы протиснуться под некоторыми низкими мостами, им с Алессандро приходилось перебираться с одного конца гондолы на другой, сгибались в три погибели, наклоняя таким образом нос или корму. Несколько раз они проплывали прямо через затопленные здания, тогда гондольер зажигал фонарь.
В последнем из них, длинном и темном, Алессандро начал орать на гондольера, осыпая его всеми возможными ругательствами – от идиота до импотента, на что гондольер спокойно сказал:
– Я знаю, что это единственный прямой путь по Венеции, и твои ругательства не пристыдят и не разозлят меня.
Синьор Фоа и его супруга оказались дома, только что закончили завтракать. Ростом отец Рафи, похоже, в два раза уступал сыну, зато силой в два раза превосходил. А синьора оказалась женщиной высокой, австрийской еврейкой с серебристо-белыми волосами. Тяжелая золотая цепь висела на бычьей шее отца Рафи, которую назвать шеей не поворачивался язык. Куда больше она напоминала опору моста.
– Что это? – спросил Алессандро, указав на цепь.
Синьор Фоа подумал, что Алессандро указывает на него.
– Я отец Рафи.
– Я про цепь.
– Это? Это цепь. – Он полностью вытащил цепь из-под рубашки. – А на ней это. Знаешь, что это такое?
– Разумеется, знаю.
– Звезда Давида. Она обозначает, кто я такой, а цепь поможет повесить меня, когда это выяснится.
– И что произойдет, если это сделают? С вашей-то шеей?
– Вероятно, буду висеть много дней.
– Это правда, – добавила его жена. – Однажды он оказался на мясном конвейере, и его с веревкой на шее протащило метров двадцать – до палубы корабля. Потребовалось еще полчаса, чтобы его освободить, и все это время он расспрашивал о корабле и откуда они прибыли.
– Рафи худой, как вы, синьора. – Алессандро повернулся к ней.
– Это плохо, – покачал головой синьор Фоа. – Он мог бы быть гораздо сильнее.
Мать Рафи принесла поднос с маленькими белыми вафлями, вкус которых Алессандро запомнил на всю жизнь, но больше никогда не видел.
– Венецианские? – спросил он.
– Нет-нет, – ответила синьора. – Это мой собственный рецепт, из Коагенфурта. Мы называли их турецкие… что-то там. Турецкие плитки или кирпичики, уже не помню.
– Вкусные, – похвалил Алессандро, словно оправдываясь, почему съел большую часть. – Вы приготовите полтонны на свадьбу Лучаны?
– При условии, что Рафи на нее попадет, – ответила она, обиняком напомнив, что никто не знает, останется ли он в живых.
– По крайней мере, сможете сообщить рецепт моей матери.
Синьора Фоа бросила взгляд на мужа и вздохнула, но Алессандро этого не заметил, потому что как раз наклонился к серебряному подносу. Когда выпрямился с пятью или шестью турецкими вафельками в руке, увидел, что на глазах хозяйки блестят слезы. Никто не прерывал молчания, и он положил вафли обратно на поднос.
– Скажите мне правду, – попросил он. – Пожалуйста.
– Алессандро… – синьора Фоа подалась вперед.
– У вас есть для меня письмо? – перебил Алессандро. – Я просил отправлять письма сюда, потому что не мог получать их на севере. Как Рафи?
– С Рафи все в порядке, насколько мы знаем, – торопливо добавила синьора. – Он служит в альпийских стрелках.
– Я знаю.
– У меня есть для тебя письмо, Алессандро, – подал голос синьор Фоа. – От твоего отца. Мы думали, ты знаешь, Алессандро. Твоя мать в декабре умерла.
* * *
Однажды утром в начале мая речных гвардейцев разбудили в три часа. Бреясь и одеваясь в ночной прохладе, они гадали, что их ждет: рейд в Далматинские Альпы, сражение с немцами в Восточной Африке, десант на какой-то из островов в Адриатике. Кто-то, далеко не самый умный, но с богатым воображением, предположил, что их отправят на субмаринах вверх по Дунаю, чтобы захватить Вену. Никто, даже офицеры, не знали, куда они едут и почему у них нет ни знаков отличия, ни названия части.
К четырем часам их собрали на плацу с вещмешками, винтовками за спиной, подсумками на ремнях, с примкнутыми и зачехленными штыками. Тут же стояла и двадцать одна тележка с полевыми кухнями, палатками, тремя охлаждаемыми водой пулеметами, сигнальным оборудованием, амуницией.
Они являли собой отлично подготовленную элитную часть, которая провела в окопах достаточно много времени, чтобы не раз и не два обагрить себя кровью. Поджарые, физически сильные, они так привыкли к ежедневной муштре, что без нее уже чувствовали себя не в своей тарелке, и гордились тем, как громко и звонко щелкают их каблуки, когда они вытягиваются по стойке «смирно».
Их утренние мысли подпитывались бурлящей в них энергией и свежестью только что пробудившегося разума. Света не было, ничто не помогало отличить время сна от времени бодрствования, яркий свет солнца не разгонял грез, не упорядочивал биение сердец.
После построения их пересчитали, как принято в армии, сверили со списком. Потом лейтенант положил список в конверт, запечатал его, сунул в курьерскую сумку, протянул дивизионному посыльному, который взял ее и ускакал. Лейтенант достал второй список и вновь прошелся по нему, на этот раз называя только имена.
– Вы обратили внимание, – сказал он, дойдя до конца списка, – что в каждом взводе есть несколько человек с одинаковыми именами. Эти люди должны подобрать себе прозвища или найти другой способ отличаться от других. С этого момента вы никогда не будете упоминать город или деревню, где вы жили, забудете свои фамилии и места, где родились ваши друзья. Отныне вы знаете только свое имя и обращаетесь к другим солдатам и офицерам только по имени или по званию. Ясно?
Лейтенант поднял голову. Высокий, сухопарый, с орлиным носом и усами, благодаря которым он выглядел одновременно и старомодно и очень современно. На гражданке он был химиком. Звали его Джованни Валторта, но называли исключительно Лейтенантом. Два младших лейтенанта делали вид, будто им известно, чем вызван этот приказ, и на их лицах отразилось раздражение, когда лейтенант отреагировал на недоумевающие взгляды своих подчиненных словами:
– Несомненно, это приказ командования, и мы будем его выполнять. Не спрашивайте меня, почему так, потому что я и сам этого не знаю. – Он отошел на пару шагов, оглядел речных гвардейцев. – Одну минуту можете смеяться и ругаться.
Солдаты злились. Они давно не виделись со своими семьями, не имели возможности встретиться с родителями, братьями и сестрами, не говоря уже о женах и любимых и дорогих детях, более месяца не получали от них ни весточки, а теперь им велели забыть даже фамилии. Когда ругательства и смех стихли. Кто-то спросил:
– И что с нами будет?
Вопрос показался всем таким важным, что на плацу повисла мертвая тишина.
– Не знаю, – ответил лейтенант. – Поживем – увидим.
Потом отдал приказ: «Смирно!» – И они вытянулись в струнку и щелкнули каблуками, понимая, что этот этап жизни закончился, а впереди – неизвестность.
Они двинулись на юго-запад – по проселочным дорогам, вдоль железнодорожных путей, через железнодорожные пути, по полям, мимо фабрик. Полтора часа шагали в темноте. Когда начало светать, вышли к протоке, каких хватает в Венецианской бухте. Шли вдоль нее, пока не добрались до деревянного пирса, который имел направление строго на восходящее солнце. У пирса стояли три небольших парохода, готовые к отплытию. Обычно погрузка военных частей занимает много времени, но речные гвардейцы, умелые и хорошо подготовленные, действовали быстро и слаженно, и в пять минут поднялись на борт вместе с тележками и всем остальным.
Гварилья обратился к матросу, который стоял у румпеля парохода, на котором оказались они с Алессандро.
– Мы поплывем к броненосцу? – спросил он.
– Нет, – ответил матрос, – вы поплывете к ведру с говном.
– Не понимаю. – Гварилья покачал головой, подумав, что, возможно, матрос просто не любит свой корабль.
– Я тоже, – фыркнул матрос, – и мне запрещено разговаривать с вами.
Три транспорта отвалили от пирса, миновали спокойную дельту, вышли в море. Хотя речные гвардейцы не знали, куда их везут, их радовало, что идти уже никуда не надо. Сушу с подъемами и спусками заменила серая череда волн, но они не взяли курс на морские просторы. По какой-то причине корабли плыли к Венеции. Приближались к ней с каждой минутой. Солнце, которое вставало с другой стороны города, пробивалось сквозь зазоры между зданиями и било в глаза. Подсвеченная его лучами, Венеция казалась огромной и угрожающей, пока они не вошли в Большой канал.
За исключением Алессандро, в последние месяцы никто из них не бывал в этом городе, и они настороженно вглядывались в каждую деталь. Молодые солдаты, не имеющие понятия о формах (за исключением женских), смотрели на венецианские дворцы, словно архитекторы, которых ведут на казнь. Когда официант в сером сюртуке и накрахмаленном фартуке подошел к каналу и выплеснул ведро мыльной воды, они пристально следили за движениями его рук и спины. Гондолы пытались пройти как можно ближе, из одного из домов донеслись звуки пианино. Они плыли по Большому каналу с винтовками за спиной и мечтали о том, чтобы остаться здесь навсегда.
Вышли они из Большого канала так же быстро, как и вошли. Солнце окрасило Сан-Джорджо Маджоре в теплые цвета – оранжевый, охряный, белый, – над головой нависла бездонная синева неба с редкими облачками, подсвеченными золотом. Они вытянулись друг за другом, словно ветви ивы.
Волны усиливались по мере того, как солнце двигалось к зениту. Речные гвардейцы проплывали мимо кораблей, стоявших на якоре. Носы транспортов поднимались и опускались, иногда разбивая волну и окатывая палубу брызгами.
* * *
В тот момент, когда колокола в Венеции истерично звонили шесть утра, три транспорта обходили старое ржавое судно для перевозки скота, стоявшее между миноносцем и крейсером. Поначалу гвардейцы думали, что высадятся на крейсер, потом – на миноносец. Но транспорты остановились у ржавой посудины, и гвардейцы громко застонали.
– У нее даже нет названия, – воскликнул кто-то. – Разве бывают корабли без названия?
– Почему бы и нет? У нас же теперь нет фамилий.
– И что напишут, если в нас попадет торпеда?
– Не волнуйся. Торпеды слишком дороги, чтобы тратить их попусту. Кому вздумается топить коров, овец да коз?
– А если они заметят нас?
– Я об этом и толкую.
– Вы знаете, что я говорю? – прокричал Гварилья, достаточно громко, чтобы его услышали на всех транспортах. – Я говорю, у меня нет фамилии. Родом я ниоткуда, семьи у меня нет, я не знаю, куда направляюсь, что делаю и когда вернусь. И знаете, что я говорю? Я говорю… да пошли вы все!
– Я знаю, куда нас везут, – подал голос обычно молчаливый солдат. – Нас везут на юг.
– Может, только потому, что корабли не могут перемещаться по суше.
– Мы отправляемся завоевывать Турцию.
– По мне лучше уж воевать с ними, чем с немцами.
Тут они вспомнили войну 1911 года, и кто-то возразил:
– А по мне – нет.
На борт скотовоза они перебирались в хорошем настроении, поднимали тележки на борт с помощью кранов, которые обычно использовались для подъема или спуска перепуганных лошадей и коров. Транспорты отошли, тележки упрятали в трюм, и скотовоз готовился к отплытию. На носу открылся люк. Появились два матроса, чтобы поднять якорь. Скоро они уже шли по морю под крики кружащих над ними чаек и среди белых барашков, то и дело появляющихся на волнах.
Два матроса в изношенной форме без знаков отличия принесли большой металлический контейнер, весь в капельках воды. Как выяснилось, с ванильным мороженым и клубникой.
– Подарок с крейсера, – сказали они, – и оно скоро растает. Холодильника у нас нет.
– Куда мы направляемся? – спросили их.
– Сами не знаем. Капитан тоже не знает. Ему, естественно, дали конверт с названием следующего порта и временем прибытия. Там дадут следующий конверт. Такой порядок с начала войны.
С мостика спустился лейтенант. Он знал.
– Сначала плывем на военно-морскую базу в Бриндизи, где к нам присоединится полковник и скажет, что нам делать.
– Лейтенант?
– Да?
– Полковник?
– Вы что, не слышите меня?
– На три взвода? Полковники командуют бригадами.
– Первым делом найдите места для ночлега на палубе, – приказал лейтенант.
– На море сильная роса, – заметил кто-то из солдат. – Мы промокнем насквозь.
– Нет. У этого судна малая осадка, потому что оно спроектировано с тем, чтобы проходить над рифами на островах, куда доставляют скот. Капитан говорит, пойдем вдоль берега. По ночам ветер дует с суши, и он сухой. Мы будем держаться так близко к берегу, что вам покажется, будто вы едете на поезде.
Съев мороженое, Алессандро и Гварилья устроились на палубе. По правому борту в средней части корабля. Котелки они вымыли, опуская в воду, потом легли на импровизированные койки из одеяла и вещмешка. Устроились поудобнее и от усталости быстро заснули, проспав всю жару, изредка открывая глаза, чтобы взглянуть на чаек, летающих над кораблем.
* * *
Ближе к вечеру их форма стала заскорузлой и белой от соли.
– Однажды я видел человеческий пепел, – поделился с Алессандро Гварилья. – Он серо-белый, того же цвета, что и складки на твоей гимнастерке.
– Не так уж это и плохо, – заявил Алессандро. – Когда понимаешь, что люди не очень-то отличаются от того вещества, которое указано на этикетке бутылки с минеральной водой, со смертью примириться легче.
– Почему такого не пишут на винных бутылках? – спросил Гварилья.
– Потому что в вине слишком много всякого дерьма, и если на бутылке воды микроскопическим шрифтом пишут так много, то к каждой бутылке вина придется прилагать целую книгу.
– Мой брат, когда был мальчишкой, пытался изготовить вино из птичьего помета, – вспомнил Гварилья.
– Получилось?
– И да и нет. «Вино» он налил в бутыль из-под «Кьянти» и обошел местные кафе. Никому не понравилось, но многие покупали по стакану или два.
– Два?
– Хотели порадовать мальчонку. По большей части, старики.
Солдаты выстраивались у анкерков и жадно пили теплую, чуть мутноватую воду, которая казалась им вкуснее той, что вытекала из альпийского родника. Они лили воду на головы и смачивали гимнастерки.
Когда солнце, все еще желто-белое, сблизилось с вершинами гор, один из матросов вылез из трюма, пошатываясь под тяжестью четверти говяжьей туши. Вокруг нее вилось такое количество мух, что поначалу многие подумали, будто он тащит огромную виноградную гроздь.
– И мы должны это есть? – спросил кто-то из гвардейцев.
– Вам понравится, – ответил матрос. – Это хорошее мясо, и его прокоптили.
– До или после рождества Христова?
– Не отравитесь. Мы только это и едим.
Маленькая толпа, включая Гварилью и Алессандро, собралась вокруг матроса, когда он открыл рундук и достал длинную веревку с крюком на конце. Насадил на крюк четверть туши, привязал второй конец веревки к крепильной утке и бросил тушу в море. Она плюхнулась в соленую воду и заскользила по поверхности, подпрыгивая на волнах, поднимая перед собой пенный бурун. Мухи исчезли, мясо обрело приятный глазу цвет.
Пока мясо «купалось», кок воспользовался коротким штыком, чтобы порубить несколько сеток моркови, картофеля и лука и бросил все в огромный котел. Его отнесли к крышке люка, наступив на которую один из гвардейцев обжег ноги. Кок откинул крышку люка рукоятью штыка.
– Главная паровая труба, – объяснил он, опуская котел на специально сконструированное для него гнездо. – Принесите мне два ведра морской воды.
Четверть туши подняли на борт. Теперь она выглядела как мясо, которое выставляют в витринах дорогих мясных лавок на виа дель Корсо. Кок принялся рубить мясо штыком. Куски бросал в котел, чтобы они варилось в кипящей морской воде с овощами.
Пока солдаты мыли палубу, запачканную морской водой, стекшей с туши, он исчез, а потом появился вновь с двумя огромными, оплетенными соломой бутылями и связкой чеснока на шее. Головки чеснока раздавил на палубе каблуками. Бросил в котел, добавил в варево молотого перца, два литра оливкового масла и пять – вина.
– Один час, – объявил он. – Вторая бутыль для вас. Два больших глотка каждому… но не очень больших.
После того, как бутыль прошла по кругу, и каждый приложился к ней, солдаты расселись по импровизированным койкам и наблюдали, как солнце опускается за горы. Хладнокровные и сухие, голодные как волки, потерянные, недоумевающие, знающие, что пока они в полной безопасности, речные гвардейцы сидели, привалившись к вещмешкам, слушали шум двигателей и моря, наблюдали за проплывающим мимо берегом.
Само побережье пустовало, но в отдалении они видели то крестьянина на поле, то запряженную волами телегу на дороге, бегущей вдоль моря. Идеально ровные ряды оливковых деревьев и ряды каменных стен выглядели так, словно находились здесь с самого сотворения мира. Даже напоминающие крепости деревни, взгромоздившиеся на выступы скал, казались покинутыми, но лишь до сумерек, когда в окнах зажглись огни. Появились и большие костры на берегу, указывающие на военный лагерь и время обеда.
– Почему мы не могли так воевать? – спросил Гварилья. – Я бы с удовольствием провел всю войну на берегу, ловил рыбу, разжигал костер, без единого выстрела.
– Это для стариков из гражданской гвардии, – ответил Алессандро.
– Среди них должны быть боеспособные части.
– Зачем?
– А если вторгнутся австрийцы? Рим рядом, за горами.
– И как же это они могут вторгнуться? – спросил Алессандро. – Ты знаешь, что все людские резервы, которые у них есть, там. – Он указал в сторону Изонцо. – Если кого-то оттуда снимут, мы захватим Вену.
Гварилья раскурил сигару. Дым тянуло на Алессандро, но тот не возражал.
Поля, ровные и золотистые, тянулись от берега к горам. Днем белый дым стеной поднимался по всему побережью, закрывая его как занавес. Фермеры сжигали стерню на полях, готовясь ко второму посеву, в некоторых местах огонь полыхал так, что они видели его при ярком солнечном свете. И хотя тысячи рук и глаз разжигали огонь и следили за ним, людей морские гвардейцы не видели, и издалека казалось, что на полях бушует стихия. Когда солнце опустилось за горы, дым стал темным, а огонь прибавил яркости. Наконец, дым растворился в темноте, лишь в некоторых местах напоминал о себе, закрывая звезды, и речные гвардейцы увидели силуэты Апеннин, у подножия которых растекались озера оранжевого пламени. Ветер, дующий с суши, приносил запахи травы и дыма. Возвращал их к мирной жизни.
– У меня ощущение, что я вновь на гражданке. – Гварилья повернулся к Алессандро. – Этот запах пробуждает воспоминания. Иногда я получал большой заказ из какого-нибудь поместья. Работал несколько месяцев, а потом сам отвозил товар. Лошадей выстраивали на пастбище у изгороди, и я надевал упряжь на каждую, подгонял ее. Конюхи пользовались возможностью, чтобы вытаскивать клещей и бросать их в костер. Не думаю, что я когда-нибудь ощущал себя более счастливым, чем стоя на пастбище и надевая упряжь на красивых породистых лошадей. Мне это нравилось даже больше работы в мастерской. Говорят, что Бог везде, но я думаю, для красного словца. Он наверняка предпочитает открытые пространства.
– Гварилья. – Алессандро смотрел на горы.
– Что?
– Ты умеешь плавать?
Гварилья кивнул.
– Естественно, умею.
– Триста метров проплывешь?
– Три тысячи.
– До Рима девяноста километров через горы.
– Нас поймают и расстреляют.
– Горы пустынны, и я их знаю.
– Там нас искать не будут. Подождут, пока мы доберемся до дома.
– А кто сказал, что нас будут искать?
– Рим будет стоять и после войны.
– Мы можем уехать в Америку.
– Я думал, ты хочешь попасть в Рим.
– Мы останемся в Риме на пару лет.
– Понятное дело.
– Прыжок за борт, – размышлял вслух Алессандро, – заплыв по морю, темный берег, марш-бросок через поля и озера огня, на заре – горы, а через несколько дней Рим.
* * *
После того, как они поели, капитан направил прожектор в трюм, открыл окно рубки и бросил вниз футбольный мяч, который запрыгал от переборки к переборке. Но еще до того, как он перестал прыгать, речные гвардейцы разбились на две команды. Играли без правил, так что многие получили синяки и ссадины, ударяясь о стены.
– Почему ты не играешь? – спросил Алессандро Гварилью, помня по играм во внутреннем дворе Колокольни, что Гварилья мог посрамить многих молодых.
– Не хочу разбить голову о стальную балку, нет уж, благодарю покорно. Подростком, когда я играл в футбол и получал ссадину, мать била меня веником. Помню, как она гонялась за мной вокруг кухонного стола. Я перерос ее уже в восемь лет, но она по-прежнему гоняла меня. Я думал, она чокнутая – бить меня за то, что я и так ударился, но потом начал избегать синяков и шишек только для того, чтобы она меня не била, и понял, что она как раз рассуждала здраво. У меня это вошло в привычку. В мастерской мои помощники часто резали пальцы, вгоняли иглы и шила в руки и ноги, словно работали пьяными. – Он гордо ткнул себя в грудь. – Но не я. Никогда. Я никогда не позволял себе пораниться до крови. – Он облокотился на вещевой мешок. – И все из-за веника.
– Этот аспект воспитания моя мать оставляла отцу. – Алессандро усмехнулся. – А он не знал о существовании веников.
– Чем же он пользовался? Хлыстом для верховой езды?
– Он ударил меня всего два раза, и один раз можно не считать, потому что у него не было другого выбора.
– Тогда кто же тебя бил?
– Никто. Однажды я случайно вышиб несколько спиц из колеса кареты. Потом попытался восстановить симметрию – топориком. Мои старания привели к тому, что без спиц остались все четыре колеса.
– Тогда тебе и досталось?
– Только в тот раз. Он бегал за мной по саду. Когда я полез на яблоню, дождался, пока моя задница не поднимется на удобную для удара высоту и отделал меня, как ковер, выбивалкой.
– Твоя мать что, никогда не била тебя веником?
– Нет.
– Разве она тебя не любила?
– Не знаю, – ответил Алессандро, продолжая глядеть на костры.
– Как ты можешь не знать?
– Я никогда ее не знал. Она родилась в Риме в восемьсот шестьдесят восьмом и умерла в Риме в девятьсот шестнадцатом. Я всегда воспринимал ее как свою мать. Просто как мать, ничем не отличающуюся от стены дома: всегда здесь, всегда такая же, не возникало необходимости подумать о ней.
– Я не знал, что она умерла.
– В тот раз, когда я ездил в Венецию, я узнал, что в декабре она умерла. Армия сообщила, что связаться со мной нет никакой возможности.
– Ублюдки. – Гварилья бросил сигару в море.
– Я все думаю, как она выглядела в молодости. У нас есть одна ее фотография, у отца на столе. Ей лет семнадцать, но увидеть ее практически невозможно. Фотография коричневая, она застыла как доска, волосы какими-то кудельками – по тогдашней моде. Я хочу понять, какой тогда у нее был голос. Отец знает. Он ее любил, и эти воспоминания останутся с ним, пока он жив.
– Когда-нибудь война кончится, Алессандро. Ты поедешь домой, и больше тебя не призовут. На следующую войну заберут какого-то другого сукиного сына, а ты сможешь сидеть в кафе и читать в газете о каждом наступлении.
Алессандро не слушал. Он смотрел на костры, пылающие на фоне гор.
– Гварилья, что будет, если ты опустишь руки, если силы покинут тебя и ты погрузишься в тьму, где ни ты, ни кто-то еще ничего не смогут сделать, как ни старайся. Может, именно тогда, когда не останется ни гордости, ни сил, ты и будешь спасен и получишь невообразимо великую награду?
– Я так не думаю, – ответил Гварилья.
– Ты в это не веришь?
– Нет.
– Святые верили.
– Святые ошибались.
Когда игра закончилась и прожектор погас, речные гвардейцы возвратились к своим импровизированным койкам, а полная луна взошла и повисла над горами. Половина солдат спала, половина – нет. Суша приблизилась, тут и там пылали костры. За волнами, за берегом, по другую сторону гор находился Рим. Возможно, из-за белоснежного лунного света страсть к городу, напоминающая тоску неразделенной любви, успокаивала Алессандро.
* * *
Они вошли в надежно защищенную бухту Бриндизи, пройдя под дулами береговых батарей. Перед ними расстилался ослепительно-белый город, поднимающийся к вершине холма. Выглядел Бриндизи таким горячим и ярким, что человек мог ослепнуть, если бы долго смотрел на него, за исключением колонны Вергилия, все в городе казалось угловатым и плоским, словно здания вырубили из соли. На военно-морской базе, построенной в расчете на боевые операции в Африке и теперь выступающей тюремщиком флота Габсбургов, господствовал серый цвет. Но в бухте, где в основном стояли на якоре боевые корабли, гигантские ярко-алые полотнища развевались над баржами, нагруженными взрывчатыми веществами.
Речные гвардейцы, побрившись и помывшись, стояли у леерного ограждения, не отрывая взглядов от берега, их лица раскраснелись от ветра и солнца. Только обогнув мыс Гаргано, они унюхали запах, скорее моря, чем земли: густую смесь соли, йода и моллюсков, разлагающихся на солнце. Бриндизи располагался на стыке Адриатического и Средиземного морей, где никогда не стихали ни ветер, ни волны.
– Ах! Мы неплохо выглядим, верно? – воскликнул Фабио, молодой солдат, писаный красавчик. Он всем нравился, в его присутствии все улыбались. Он мог похвастаться тысячей друзей и тысячей женщин, он всегда был счастлив, но боялся оставаться в одиночестве.
– Это ты к чему? – спросил Гварилья, лысеющий и бесформенный. С правой стороны зубы были короче, чем с левой, а нос напоминал Африканский Рог. Фабио работал официантом в модном кафе неподалеку от шорной мастерской Гварильи, но до армии они никогда не встречались.
– Это ты к чему? – повторил Гварилья.
– Что?
– Что ты сейчас сказал.
– Что я сказал?
– Ты сказал: «Ах! Мы неплохо выглядим, верно?»
Фабио заморгал.
– Я просто гадал, есть ли женщины в Бриндизи.
– В большом городе не может не быть женщин, – вставил Алессандро.
– Я имею в виду, женщины, – пояснил Фабио. – Я пойду в кафе. Я знаю, какие женщины приходят туда, чтобы их увели, и я никогда не выглядел лучше, чем сейчас. Через полчаса я буду в постели с женщиной, у которой грудь размером не уступит Маттерхорну.
Они в изумлении уставились на него.
– Что с тобой, Фабио?
– Со мной? Я в полном порядке. На мне белый пиджак и начищенные туфли. Я коплю деньги на автомобиль. Что с тобой, Гварилья? Ты сидишь в грязном фартуке, втыкаешь толстые иголки в куски кожи. Иногда четыре или пять женщин за один день хотят переспать со мной. А ты, ты счастлив, если лошадь пернет тебе в лицо.
– Но, Фабио, ты же просто перо, – заметил Гварилья.
– Я перо?
– Страусиное перо. Мужчина не должен быть страусиным пером.
Фабио пригладил волосы и одернул гимнастерку.
– Ты просто завидуешь, Гварилья. Ты на десять лет старше меня, а я переспал с тысячью четыреста шестнадцатью женщинами. А со сколькими спал ты?
– Ты что, считаешь? – удивился Алессандро.
– Записываю в книжку. Так со сколькими, Гварилья?
– Только с одной, моей женой.
– Тогда мне не о чем с тобой разговаривать, Гварилья! – торжествующе воскликнул Фабио.
– Она меня любит, – сообщил Гварилья волнам.
После того как скотовоз пришвартовался к длинному пирсу военной базы, неподалеку от красных флагов, речные гвардейцы сошли на берег и по каменистому холму поднялись к навесу, под которым на столбах висели гамаки. Когда они ели, Фабио пустил слух, что их на несколько дней отпустят в город. Даже сам в это верил, пока им не сказали, что для разминки они могут побегать вверх-вниз по склону, но уплывут к вечеру, когда прибудет полковник.
Алессандро вызвали в угол навеса, где обосновались офицеры.
– Алессандро, пойдешь к полковнику и доложишь о нашем прибытии. Говоришь ты хорошо, и я уверен, что произведешь на него должное впечатление, – услышал он от лейтенанта.
– Необходимо произвести, – добавил младший лейтенант. – Для нас большая честь служить под командованием полковника. Я думаю, тебе следует знать, почему мы посылаем тебя, и я готов быть откровенным.
– Я готов быть Алессандро, и уже знаю.
– Знаешь?
– Вы хотите, чтобы я сыграл роль громоотвода.
– Только потому, что ты достаточно умен, чтобы знать, как это делается.
– А вы – нет.
– Если пойдет кто-то из нас, он отнесется к нам, как к капралам. Если мы отправим тебя и он увидит нас рядом с нашими солдатами, возможно, отнесется как к майорам. В конце концов, он привык иметь дело с майорами. Скажешь ему, что мы здесь и готовы. Он в отеле «Монополь». Естественно, мы не знаем его фамилии, но сколько полковников могут остановиться в одном маленьком отеле?
– И что я скажу насчет того, кто мы?
– Просто мы.
– Но кто мы?
– Мы сами не знаем, Алессандро, а если бы и знали, ты же понимаешь, что не имели права сказать тебе.
– Я не могу сказать, что мы – речная гвардия?
– Нет. Я думаю, он знает, кто мы, хотя даже мы сами этого не знаем.
– А если не знает?
– Вот почему мы и выбрали тебя, Dottore.
Выйдя за территорию базы, Алессандро оказался среди скотобоен и кладбищ, за которыми скрылся Бриндизи. Добравшись до самого города и прежде чем пойти к отелю «Монополь», он купил килограмм прошутто, попросив разделить на три части, одну для Гварильи и две – для себя.
В отеле «Метрополь», который находился напротив отеля «Монополь», портье сказал Алессандро, что полковник занимает номер сорок три на четвертом этаже.
Алессандро поднялся на четвертый этаж, остановился у окна, посмотрел на город и море. Постоял на истертом персидском ковре, лежащем на лестничной площадке, впитывая в себя яркие цвета. Как и всегда, в самые жаркие часы город отдыхал, тишину нарушало лишь гудение двигателей да паровые свистки, доносившиеся из порта. По правую руку он видел не боевые корабли, а бесчисленные крыши, пальмы, вспаханные поля на полуострове, вдающемся в бурлящее море. Алессандро прислушался к сухому посвисту ветра.
Он повернулся, услышав шаги, и увидел женщину, спускавшуюся с верхнего этажа. Плохо выкрашенные волосы цветом напоминали апельсин, а синее платье, явно сшитое не по фигуре, уменьшало одни части тела и увеличивало другие. Ростом она была чуть выше карлицы, а на лице читалось вечное недоумение. Увидев Алессандро, она вдруг начала странным образом покачиваться, продолжая спускаться.
– Где твоя мама? – спросил он.
– Дома, – ответила она.
– А папа?
Она вроде бы не поняла, тупо уставилась на него.
– Твой папа.
Она ничего не отвечала.
– Иди домой! – приказал ей Алессандро, словно собаке, которая увязалась за ним на проселочной дороге, и она побежала вниз.
Он нашел номер полковника, одернул форму, вытянулся в струнку, резко постучал. Не услышав ответа, постучал вновь и продолжал стучать, пока не услышал нетерпеливый голос:
– Что такое?
– Посыльный.
– Черт побери! – Для рядового такое раздражение в голосе не сулило ничего хорошего. – Подожди минуту.
Алессандро по-прежнему стоял навытяжку, прислушиваясь к приглушенному разговору за дверью. Хлопали ставни, открывались двери, задвигались ящики. Через десять минут Алессандро отдал себе команду «вольно». Через полчаса начал мерить шагами коридор. Через час сел на пол, вытянув ноги на ковровую дорожку, достал один кусок прошутто и начал есть.
Потом услышал, как открываются замки. К тому времени, когда полковник отпер все, Алессандро уже вскочил, пытаясь завернуть остаток прошутто, но не получалось, поэтому, буквально перед тем, как распахнулась дверь, он решил съесть остаток, хотя кусок был слишком велик. Даже не влез в рот, щеки раздулись, но немалая часть торчала чуть ли не до ключицы. Дверь открылась.
Женщина в шляпке, с зонтиком и в драгоценностях проскочила мимо Алессандро к лестнице. Выглядела как жена какого-нибудь известного в городе человека.
Полковник вышел в парадной форме, при всех регалиях, страшно злой. Протянул руку, словно в нее требовалось вложить конверт. Увидел раздутые щеки Алессандро, торчащую изо рта ветчину, и его передернуло от отвращения.
– Это что такое?
Алессандро поднес руку ко рту, выплюнул слюнявый кусок прошутто. Вновь вытянулся в струнку и щелкнул каблуками, спрятав прошутто за спину.
– Господин полковник!
– Заткнись! – прокричал тот. Указал на курьерскую сумку, которую Алессандро захватил с собой, чтобы положить в нее покупки. – Давай мне донесение и вали отсюда к чертовой матери!
– Господин полковник, я…
– Заткнись! – заорал полковник. Схватил сумку, порвав лямку и оставив ссадину на шее Алессандро. Раскрыл ее, вытащил два свертка. Мгновение подержал их в руках. Потом развернул один. Когда полковник увидел прошутто, Алессандро подумал, что его сейчас убьют.
– Донесение не письменное! – выпалил он.
– Не письменное? – повторил полковник, закрыв один глаз и прищурив второй, сжимая ветчину в кулаке.
– Да, господин полковник!
– Что за донесение? – Дышал полковник тяжело, словно находящийся при смерти больной.
– Мы здесь.
– Кто мы?
– Мы, господин полковник.
– Кто это, мы?
– Моя часть, господин полковник.
– Какая часть, идиот?!
– Не могу сказать.
– Не можешь сказать или не знаешь? – спросил полковник. – Кто тебя послал? У тебя нет знаков отличия. Почему ты не в форме?
– Меня послали лейтенанты, господин полковник.
– Какие лейтенанты?
– Со скотовоза.
– Я тебя убью, – пообещал полковник, – но сначала я хочу знать, что ты задумал. Какое название твоей части?
– Вы должны его знать, даже если я и не знаю.
– Как фамилия лейтенанта, который послал тебя?
– У него нет фамилии, и вам это известно!
– А ты? У тебя есть фамилия?
– Разумеется, нет! – прокричал Алессандро.
– И у твоей части нет названия?
– Нет.
– И вы не носите знаков отличия.
– Нет.
– Ты служишь в армии?
– Да.
– Так чего ты хочешь от меня?
– Мне приказано передать вам, что мы прибыли.
– Откуда?
Алессандро подумал, что полковник или идиот, или разыгрывает его.
– Я знаю, что вы знаете, что я не знаю, а вы знаете.
– Где размещается твоя часть? Ты удрал из госпиталя? – Полковник определенно опечалился.
– Мы нигде не размещаемся. Мы на плаву. Я рядовой, но предупреждаю вас, не надо надо мной смеяться. – Полковник моргнул. – Мы ждем вашего прихода.
– Зачем мне к вам приходить?
– Чтобы принять командование.
Полковник был боевым офицером. Ленточки свидетельствовали о ранениях в бою. Он отступил за порог, с обидой посмотрел на Алессандро и захлопнул дверь.
– Прошутто! – вскричал Алессандро. – Верните мне мою ветчину. – Услышал не ответ, а щелканье закрывающихся замков. Принялся молотить кулаками по двери. – Моя ветчина! Верни мне мою ветчину, ублюдок! Моя ветчина! – Женщина, проходившая по коридору к лестнице, торопливо прижалась к стене.
Алессандро бросился вниз, по пути оттолкнув ее к перилам. Он скрипел зубами всю дорогу до вестибюля. Его трясло. Он чувствовал себя униженным и оскорбленным. Переложив недожеванный кусок прошутто из левой руки в правую, швырнул изо всей силы в портье. Тот нырнул за стойку, и ветчина влетела в одну из ячеек для ключей на стене за стойкой. Ключи, лежавшие в других ячейках, звякнули. Портье выпрямился, протянул руки, словно спрашивая: «Что такое?» – но Алессандро уже вылетел за дверь.
А ступив на тротуар, увидел вывеску на противоположной стороне улицы: «ОТЕЛЬ МОНОПОЛЬ».
* * *
Они отчалили около полуночи, миновали мысы Отранто и Санта-Мария-ди-Леука и по Ионическому морю шли на юг под жарким, синим, безоблачным небом, по воде того же цвета. Во второй половине дня ветер стих, остался только бриз, который происходил от движения скотовоза. Все разделись до пояса и заменили брюки армейскими шортами, которые, воюя в Венето, надевали только для плавания. Несмотря на жару, приходилось оставаться в высоких ботинках: иначе сожгли бы ноги о раскаленную палубу.
– После выхода из Бриндизи мы ни разу не повернули, – заметил Фабио.
– Откуда ты знаешь? – спросил Алессандро. – Тут же нет неподвижных точек привязки.
– Что такое точки привязки?
– Неважно.
– Да пошел ты. Мы ни разу не поворачивали.
– Мы идем строго на юг, – пробормотал Гварилья. – В Африку.
– Ты знаешь, что делают турки, Гварилья? – спросил сталелитейщик по имени Рикардо. – Я скажу тебе, что они делают.
– Я знаю, что они делают…
– Они режут тебя на тысячи кусков, пока ты еще жив.
На лице Фабио отразился ужас.
– Что такое, Фабио? Ты все равно останешься красавчиком, даже когда тебя порежут на тысячу кусков. Может, даже станешь в тысячу раз красивее, и подумай только, сможешь спать одновременно с тысячью женщин… если они любят шиш-кебаб.
– Фабио предпочтет смерть увечьям, так, Фабио?
– Да, – кивнул Фабио. – Увечье – самое худшее. Не могу представить ничего ужаснее.
– Все потому, что ты – перо, – хмыкнул Гварилья.
– Нет, потому что я хочу умереть, зная, что все мое при мне. Что в этом плохого?
– Не волнуйся, ты можешь утонуть, – успокоил его Алессандро.
– Говорили же, что никто не станет тратить торпеду на скотовоз.
– Сейчас мы в открытом море. Субмарина может всплыть и потопить нас выстрелами из пушки.
– Как они доберутся до пушки? Когда выбегут на палубу, мы их перестреляем. Нас сто пятьдесят человек.
– У них люк около пушки, которая защищена броней.
Жара не располагала к чтению, да и две книги, которые лежали в вещмешке Алессандро, следовало читать не под летним солнцем, а зимним вечером в теплой библиотеке, поэтому он смотрел на длинные волны, которые катились одна за другой, не разбиваясь и не сталкиваясь. Вода, пронизанная светом, казалась прозрачной. Уходящая в глубины синева завораживала.
Вечером им дали хлеб, сыр, воду, много воды. После того, как они полюбовались заходом солнца, их собрали в большом трюме.
Их настоящий полковник распорядился включить прожектор. Луч бил над их головами в переднюю переборку, словно в сценический задник. Полковник сидел на парусиновом стуле у ржаво-оранжевой металлической стены.
Это был неаполитанец лет пятидесяти, его звали, хотя они этого и не знали, Пьетро Инсана. Невысокий, полный, он производил впечатление доброго дядюшки. Он всегда думал перед тем, как что-то сказать, и пользовался непререкаемым авторитетом. Алессандро сразу понял, в чем причина: полковник знал, что надо делать. Показал себя настоящим политиком, говорил мягко, и хотя они предполагали, что он понятия не имеет, как стрелять из винтовки или бросать гранату, вся власть была в руках именно у него.
– Добрый вечер, – начал он, когда все успокоились. Его голос было едва слышно за шумом двигателей, а на стуле он сидел так расслабленно, словно находился в своем доме в Неаполе и слушал, как дочка пиликает на скрипке. Его ноги не доставали до пола, в паузах между словами и даже произнося что-нибудь, он иной раз смотрел в небо, где начали появляться звезды. – Я ваш полковник, возможно, вас не удивит, что я не могу назвать вам свою фамилию.
Солдаты переглянулись и закатили глаза.
– Вам кажется, это какое-то безумие, да? Вам приказано не называть фамилий. У вас нет знаков отличия, ваша часть не имеет названия, мы на корабле, который, по вашим предположениям, идет в Африку, и у вас на три взвода – полковник, и полковник этот даже не военный. Что из этого следует? Итак: вы не просто не должны называть друг друга по фамилиям, вы должны их забыть. Вы должны забыть как фамилии ваших друзей, так и ваши собственные фамилии.
Несколько человек нервно засмеялись.
– И это еще не все. Ты! – Он обратился к солдату в первом ряду. – Откуда ты родом?
– Из Санта-Роза-делле-Монтанье, – ответил солдат, с тоской подумав о родном доме.
– Нет, – возразил полковник.
– Нет? – неуверенно переспросил солдат.
– Ты из Милана.
– Но, полковник, я правда из Санта-Роза-делли-Монтанье, – не согласился солдат. – Я там родился. Мои родители там…
– Нет, – оборвал его полковник, – ты из Милана. Отныне ты из Милана. – Он оглядел всех и добавил: – Милан очень большой город.
– Ах-х-х! – выдохнули все, как один человек.
– Под страхом смерти, – отчеканил полковник.
– Под страхом смерти, – повторил солдат.
– Вы хотите, чтобы ваших близких убили?
Тут все взгляды обратились к полковнику.
– Я считаю, это ошибка, собрать вас после того, как вы познакомились друг с другом, но армия считает, что вы подходите для этого дела: морская пехота, сто пятьдесят человек, оставшихся в живых, которым больше нечего делать. Вас слишком мало, чтобы создать из вас отдельную часть, и слишком много, чтобы раскидать по разным частям. На войне опасно быть опытными, закаленными в боях и малочисленными, потому что вы одновременно и нужны, и легко заменимы. Мы хотели закрыть вас еще до того, как вы покинули Местре. Возможно, вам трудно в это поверить, но никто не знает, где вы… ни армия, ни флот. Вы не можете отправлять письма, и вы не будете их получать. Не потому, что мы хотим лишить вас связи с домом. Просто нам не нужны никакие ниточки, ни к вам, ни от вас.
Он уселся поудобнее и посмотрел в ночное небо, которое пересекала полоса дыма.
– Почему? – вопросил он совсем как философ. Танцующие куртизанки не сумели бы так захватить внимание речных гвардейцев, как полковник в те долгие секунды, пока он обдумывал ответ на собственный вопрос. – В армии гораздо больше дезертиров с передовой, чем известно общественности. Если на то пошло, десятки тысяч. В большинстве случаев армия полагается на полицию, карабинеров или военную полицию. Не так сложно поймать дезертира, если знаешь, где он. Сопротивляются они редко. Если же все-таки сопротивляются, достаточно двух-трех человек, чтобы справиться с одним, и это у полиции получается лучше всего. Но у армии есть другая проблема. Дезертиры очень разные, непохожи друг на друга, совсем как сперматозоиды, пытающиеся добраться до яйцеклетки. В большинстве случаев это слабые и напуганные люди, и их ловят еще до того, как они успевают покинуть Венето. Некоторые попадают в Рим или Милан, и тут у нас начинаются сложности. Но самые отчаянные и опасные стремятся на Сицилию. Сицилия – яйцеклетка. Там они уже не желают оставаться просто дезертирами. Многие ушли в горы и организовали банды. Не одни, вместе с мафией. До войны я был судьей. Мы уже начали прижимать мафию. Половина мафиози сбежала в Америку, мы ломали их структуры, но когда началась война, они ожили, особенно в глубинке, потому что армия больше не может помогать в борьбе с ними. Людей у нас нет. Все заняты на северном фронте. Мы не знаем, насколько тесны у них связи с городскими бандитами, но предполагаем, что они работают рука об руку, и усилили свое влияние и там. Несколько сотен дезертиров ушли в горы в пяти или шести местах, и теперь они правят округой, выполняя приказы бандитов, у которых раньше были только ножи и гладкоствольные ружья. Война снабдила их многозарядными винтовками, гранатами, штыками и даже пулеметами. На все это мы могли бы закрыть глаза, но прошла информация, что некоторые из этих банд начали снабжать оружием австрийцы. Доставляют его на субмаринах. Мы попытаемся сделать то, что оказалось не под силу карабинерам и местным военным гарнизонам. Наша задача уничтожить эти банды, тактика – внезапное нападение. Мы должны захватить в плен как можно больше дезертиров и привезти на север, где их будет судить трибунал. На Сицилии вы не должны никому говорить свои фамилии, если вам дороги ваши близкие. – Он вновь изменил позу. – Не стоит расстраиваться. Они не знают о нашем прибытии, не знают, кто мы, наше появление станет для них сюрпризом. Мы ударим с суши и моря и, взяв пленных, еще летом уплывем обратно на материк.
* * *
Они уходили в море по широкой дуге, чтобы их не видели с суши. Не думали, что кто-либо на Сицилии ждет подхода скотовоза со ста пятьюдесятью элитными солдатами, но хотели вообще избегать суши, словно опасались, что и у пустынных гор есть глаза. Со всех сторон скотовоз окружало Средиземное море, простирающееся на юг до самой Африки. Однажды они увидели английский миноносец, который двигался параллельным курсом. Полдня оставался на виду, потом повернул, постепенно уменьшаясь до точки, превращаясь в мираж, наконец, исчез из виду, и вновь их окружала одна лазурь.
Они находились вне торговых путей, вне войны, и тишина нарушалась только гулом работающего двигателя да плеском волн. Нигде не видно было поднимающегося из трубы дыма далекого корабля, и небо синело той же пустотой: ни облаков, ни птиц.
Гварилья и Алессандро стояли на плавно покачивающемся носу корабля.
– Смотри. – Гварилья обвел горизонт рукой. – Вокруг одна синева. Мы ничего не можем с этим поделать. И не можем этого понять.
– Синева за пределами нашей досягаемости, – кивнул Алессандро. – Она важна. Мы – нет.
– Мы не можем даже прикоснуться к ней. – Гварилья вглядывался в бесконечность синевы. – И все-таки, если бы не моя семья, я бы мог остаться в море навсегда.
– Гварилья, тебе не захочется быть в море в шторм.
– Даже в шторм на глубине оно спокойное. Я не против того, чтобы утонуть. Я бы лишился тела, веса, превратился бы в кусок синевы… Гварилья синий.
Капитан скотовоза знал один маленький островок с источником пресной воды. Перед началом войны он вывез оттуда на материк последнего пастуха и стадо. Теперь, по его словам, там осталось только несколько одичавших овец, а вода из источника ручейком стекала в море. Они также могли набрать там дров, чтобы сэкономить уголь. Еще он говорил, что с верхней точки островка видна Сицилия и им надо подойти с юга, чтобы островок находился между ними.
Они вошли в маленькую бухту, бросили якоря, матросы спустили на воду две шлюпки. Когда полковник увидел три своих взвода, сгрудившихся у леерного ограждения и не сводящих глаз с залитого солнцем островка, он разрешил всем высадиться на берег. Те, кто умел плавать, попрыгали за борт, тут же сбросив ботинки.
Алессандро прыгнул с кормы. После недели на море наконец-то оказался в воде. В одних лишь трусах летел, казалось, долгие часы. Раскинув руки, глубоко вдохнул, вращался в воздухе, точно сорванный с ветки лист. Наконец разбил гладкую поверхность фонтаном брызг, провалился глубоко-глубоко, пока запасенный воздух не потащил его вверх, к ветру. Другие солдаты падали в воду, как артиллерийские снаряды. Алессандро вновь нырнул, закрыл глаза, принялся кружиться под водой, наслаждаясь состоянием невесомости. А солдаты продолжали прыгать за борт, входили в воду, словно ангелы – в атмосферу.
Что-то заставило всех, а их было больше сотни, изо всех сил спешить к узкой полоске пляжа. Они напоминали стадо мигрирующих бурых дельфинов. Когда вылезли из воды, принялись обследовать холмы. Их босым ногам не грозили ни колючки, ни острые камни: землю покрывал толстый, пружинистый слой сосновых иголок, который формировался несколько тысячелетий.
Они поднялись на хребет, уставились на север, где в жарком воздухе виднелись вершины сицилийских гор. Островок окружало совершенно пустынное море. Солдаты стояли, прикрывая глаза ладонью от слепящего солнца. Одно слово перекатывалось по их неровной шеренге, звучало, как магическое заклинание: «Сицилия».
* * *
Они пошли на запад и несколько дней курсировали вдоль белоснежных пляжей Туниса, пока наконец в три часа ночи под сверкающими звездами не миновали городок Сан-Вито-Ло-Капо, в котором не светилось ни единого огонька, и не высадились на восточной стороне самого северного мыса Сицилии. Скотовоз развил максимальную скорость и заглушил двигатель, чтобы подойти к берегу в тишине. В полной темноте – все фонари предусмотрительно погасили, – корабль выполз носовой частью на песок, словно бревно, принесенное морем.
– Как же вы отойдете от берега, не включая двигатель? – спросил Фабио одного из матросов.
– Скоро начнется прилив, а течение здесь от берега. К рассвету мы будем достаточно далеко, чтобы запустить двигатель, не разбудив в городе ни единой живой души, – ответил матрос.
Повозки и ящики с припасами краном вытащили из трюма и поставили у борта. Речные гвардейцы, с винтовками и набитыми вещмешками, спускались в воду на веревках, погружаясь по пояс. Шли к берегу, подняв над головой винтовки и патроны. Повозки опустили в воду и выкатили на берег по легкому прибою. Ящики с амуницией перевезли на двух шлюпках, загружая их под завязку.
Когда скотовоз разгрузили, он, как и предсказывал матрос, приподнялся в воде. И скоро его понесло в море – с неработающим двигателем и потушенными огнями.
На холме, господствующем над пляжем, где они высадились, и в нескольких километрах к северу от спящего городка высилось несколько зданий, окруженных массивными каменными стенами с парапетом. Когда-то это была тюрьма, но теперь здания пустовали. Они направились туда, стараясь не шуметь, обходя несколько домов, темнеющих неподалеку. На створках ворот висели щиты, предупреждающие, что посторонним вход воспрещен, а нарушителей ждет суровое наказание. На двух скобах, приваренных к створкам ворот, висел здоровенный замок. Один из речных гвардейцев предложил перелезть через стену и затащить повозки и ящики на веревках.
– Слишком много шума, – ответил полковник, роясь в курьерской сумке. – У меня есть ключ.
Облюбовавшие тюрьму кошки в ужасе разбежались, когда речные гвардейцы вошли на просторный двор и закрыли за собой ворота. Впотьмах они не видели ничего, кроме теней. С обращенной к морю стороны cortile не слышалось шума прибоя, зато можно было разглядеть горы, поднимающиеся в глубине острова. Полковник приказал разбить лагерь на стороне, противоположной от моря.
– Никаких костров, – предупредил он, – и никакого шума. Составьте винтовки в пирамиды – и спать. Мне нужен один часовой у ворот и один на крепостной стене у парапета. Как только начнет светать, с крепостной стены часовой уходит, а окошко в воротах закрывается. Чуть-чуть освоимся и решим, как быть с домашним хозяйством, хотя я надеюсь, что дома мы много времени проводить не будем.
– Господин полковник? Не будем? – переспросил солдат в очках, выглядевший как кукла, но при этом один из лучших стрелков в Европе благодаря отличной винтовке, крепким нервам и прошлому на гражданке: он вырос в семье оружейных дел мастера и с детства приобщился к стрелковому оружию.
– Тебе нравятся пешие прогулки, так? – спросил полковник.
– Я их просто обожаю, господин полковник, – ответил солдат-кукла.
Они составили винтовки в пирамиды, положили на землю вещмешки, улеглись сами. Несколько секунд Алессандро смотрел на звезды. Теперь они не покачивались и за ними не приходилось следить глазами, как на корабле, зато видимость ограничивали темные стены. Он не думал, что его мать бродит сейчас среди звезд, но их незыблемость, недоступность и непостижимость навели его на мысль, что он, возможно, не прав.
* * *
Они оставались в тюрьме несколько недель. Каждый получил камеру, где держал снаряжение, которое инспектировалось дважды в день, чтобы убедиться, что речной гвардеец в любой момент готов к выходу на задание: сухой паек, патроны и вода уложены в рюкзак, висевший на двери камеры. В дневные часы никто не подходил к окнам.
Порядок отличался от заведенного в Мерстре разве что тишиной. Они занимались боевой подготовкой, отмеряли круги по внутреннему двору, чистили оружие и маршировали в полной тишине. Команды отдавались шепотом. Как и в Местре, ели они мало. До того, как взойдет луна, и после того, как она зайдет, им разрешалось ходить купаться в полосе прибоя за тюрьмой – группами по пять человек. Они спускались вниз по веревке с крепостной стены и бросались в волны. Тут и обнаруживалось, какими сильными они стали, как быстро могли плыть, не сбивая дыхания. И обратно по веревке они не взбирались, а буквально взлетали.
– Эти сукины дети, за которыми мы сюда приехали, наверняка уже наели огромные животы, – уверял Фабио. – Наверняка целыми днями жрут и пьют вино. Когда мы начнем гоняться за ними по холмам, в жару, с оружием и водой, кто, по-вашему, победит?
– Они, – отрезал солдат-кукла. – Спрячутся в кустах, а когда мы пойдем мимо, уложат выстрелами в спину.
– Нас сто пятьдесят, – напомнил Фабио.
– Не уложат, если мы будем там, где нет кустов и деревьев, – добавил Алессандро.
– А что мы будем есть?
– Не знаю, но, думаю, то же, что и всегда: финики, инжир, спагетти, вяленое мясо. Что, по-твоему, ждет нас там? – Он указал на горы, высившиеся над тюрьмой. – Рестораны?
Ночью Алессандро лежал в своей камере с распахнутой дверью, слушая море. Когда-то он жаждал того, что помнил, прилагал столько усилий, чтобы максимально точно вспомнить эпизоды прошлого, цвета, ощущения, меняющийся свет. Когда-то он думал, что все вернется на свои места, как только он покинет армию и доберется до дома, но теперь понял: можно выкупить сад, вырвать сорняки, обрезать фруктовые деревья, посадить овощи, вернуть на прежние места шезлонги, кошек, воду в фонтане, но это не будет прошлым. Оно ушло навсегда, воспоминания могут утешить только тех, кто не очень-то понимает, что он любил.
Глядя в закругленный потолок камеры. Алессандро решил, что выбросит все фотографии матери и отца, если по возвращении у него возникнет искушение положиться на память. Воскрешения не добиться планированием или мыслительными усилиями, и если прошлое может ожить, это должно стать полным сюрпризом, в сравнении с которым поблекнут образы и ритуалы памяти.
Мимо камеры прошел кто-то из лейтенантов.
– Вставай. Идем в горы.