Глава 3
Его портрет в молодости
В октябре 1914 года Алессандро верхом, молодой, в прекрасную погоду, возвращался в Рим из Болоньи, а в Европе шла война. И хотя Италия оставалась нейтральной, Алессандро не сомневался, что недавно объединенная страна не устоит перед искушением пройти проверку боем, так что передовой ему не избежать. В безумные августовские дни адвокат Джулиани внезапно высказал настоятельное желание, чтобы сын немедленно уехал в Америку, но Алессандро отверг попытки отправить его в безопасное место, заявив, что до защиты докторской остается несколько месяцев и без его присутствия на последних экзаменах не обойтись.
– Ты можешь потом вернуться, – настаивал отец.
– Зачем уезжать, если придется возвращаться? – спросил Алессандро, а потом процитировал Горация: «Изгнанник новые находит небеса, но остается прежним сердце».
Думал он не о прозе жизни и не о латинских стихах, а о девушке с Виллы Медичи. Если бы он знал ее имя, или случайно встретил на улице, или мог из окна видеть ее дом на другом берегу Тибра, его жизнь могла бы кардинально измениться. Он часто представлял себе, что видит свет ее лампы среди десяти тысяч ламп, которые зажигались каждый вечер, такой далекий, что он мерцал, как звезда.
Он ехал с самого утра, когда еще царила прохлада и луна отказывалась выйти из игры, зависнув над поросшим соснами холмом, робкая словно олень и такая же неподвижная. На самой высокой точке хребта, который по диагонали пересекал Тоскану, он спешился, погладил Энрико и привязал поводья к ветви сосны, липкой от смолы. Несколько шагов вывели его из тени на открытое место, к самому обрыву, с которого открывался вид на широкую равнину. Только далеко на севере земля начинала подниматься к цепочке гор.
Он нагнул голову и всмотрелся в свет над горизонтом. К северу воздух колыхался как над огнем и искажал контуры. Там была Франция, далеко-далеко, и там шла война. Алессандро застыл, словно фермер, наблюдающий, как пожар уничтожает лес на границе его полей.
Мир разрывало. Разрыв прошел по многим семьям, но в конечном счете захватывал все. Со смертью многих мужей и сыновей умирали все мужья и сыновья. В хаосе и страдании законам Божьим предстояло проявиться во всей их красе, жестокости и несправедливости. Если Алессандро суждено выжить, ему предстоит начать новую жизнь, но он не был уверен, удастся ли ему даже подумать о чем-то новом, если не останется ничего знакомого, никого из тех, кого он любил.
Алессандро оглядывал простирающуюся перед ним равнину, словно слепец, которому вернули зрение не в маленькой комнате клиники, а на вершине господствующей над равниной горы, откуда видно полмира: зеленые пологие холмы, плывущие облака, река, сосны, далекая линия гор. В лесу слышалось только щебетание птиц, но до него доносилась музыка, которую он вызывал в памяти, и смешивалась с шумом ветра в деревьях. Округлые контуры облаков, дуги, которые в небе выписывали ласточки, солнечные блики на реке рождали сонаты, симфонии, песни.
В полной безопасности, окруженный зеленью леса, под синевой неба, Алессандро наблюдал, как мимо сгустками цвета проносятся птицы, но что-то за горизонтом заставляло колыхаться воздух, не давая грезить наяву. И хотя Алессандро чувствовал приближение конца – конца привычного мира и присущей ему красоты, смерть семьи и свою собственную, – он верил, что даже в надвигающейся ночи основополагающие для него понятия набросят сверкающие мантии и останутся живы. Запоет то, что всегда молчало, и, погибнув, возродится вновь, поднявшись из бездны ввысь. За страданием обязательно следует искупление. В этом Алессандро не сомневался.
* * *
Неделя пути привела к тому, что Энрико похудел и начал проявлять норов. Когда они пересекали Тибр, Алессандро с трудом удавалось его сдерживать, потому что жеребец знал дорогу и прибавлял шагу после каждого знакомого поворота. Почувствовав, что конюшня у Порта Сан-Панкрацио совсем близко, на вершине Джаниколо, где он родился и помнил тамошний воздух, Энрико вынес Алессандро на вершину второго по высоте римского холма, словно не заметив подъема.
Однажды, вернувшись домой после нескольких недель на пыльных дорогах, Алессандро не известил о своем прибытии выстрелом из револьвера. На этот же раз просто постучал в дверь.
Его встретила мать, и он заметил, что от присущей ей энергии не осталось и следа. Она повела его в приемную и плотно прикрыла дверь.
– Почему ты приехал? – прошептала она.
– А что такого? Я не могу приехать домой?
– Твой отец нездоров. Ему нельзя волноваться. Тебя исключили?
– Как меня могли исключить? – спросил Алессандро, удивляясь, что мать, не имевшая никакого образования, может не понимать, что исключение соискателя докторской степени – затяжной процесс, похожий на то, чтобы умертвить дерево, а не срубить его, и занимает не менее пяти, а то и десяти лет. – А что с ним?
– С сердцем неважно, – ответила мать, прижав руку к своему сердцу. – Ему надо месяц отлежаться и не подниматься по лестницам.
– Он сможет вернуться к работе?
– Да.
– Как он там будет, ведь контора так высоко?
– Доктор говорит, что он сможет подниматься туда, когда выздоровеет, но только медленно.
– Насколько серьезна болезнь?
– Он поправится. И он продолжает руководить фирмой. Каждый день в половине шестого приходит Орфео, чтобы записать указания отца и написать письма.
– Орфео!
– Да.
– Я думал, он не вернулся.
– Отец расскажет тебе, что произошло, но я хочу знать, почему ты приехал так рано.
– Университет временно закрылся из-за войны, – солгал Алессандро.
– Мы не воюем, – возразила мать.
– Половина студентов – французы и немцы, как и многие профессора, да и многие итальянцы ушли в армию. Война коснулась всех и вся.
Он не счел нужным упомянуть, что и сам поступил в военно-морской флот.
Спальня родителей занимала большую часть второго этажа, из полдюжины окон открывался вид на Рим, при необходимости комнату согревали два камина, установленные в противоположных концах. С кровати виднелись Апеннины, залитые вечерним светом, город лежал внизу, там и сям среди изгородей и крыш высились пальмы, а сами крыши напоминали озера из охры и золота. У северной стены, напротив дивана, окруженного столиками и книжными полками, стоял большой письменный стол.
Дверь оставили приоткрытой. Алессандро вошел и остановился у порога. Отец спал, сложив руки на животе.
– Папа, – прошептал Алессандро. Глаза старика открылись.
– Алессандро.
– Почему ты не в постели? – спросил Алессандро, заметив, что кровать не разобрана и отец укрыт толстым шерстяным одеялом.
– Я просто немного вздремнул. И полностью одет. – Действительно, Алессандро увидел, что отец в рубашке, воротнике, галстуке, брюках, подтяжках и жилетке.
– А зачем тебе быть одетым?
– Я не болен, просто отдыхаю. Терпеть не могу валяться в постели весь день. Скоро придет Орфео, чтобы я продиктовал письма ему и инструкции, потому что я продолжаю работать. Когда он приходит, я надеваю пиджак. Не хочу, чтобы он видел меня без пиджака.
– Он тридцать лет видел тебя без пиджака.
– Не в моей спальне.
– Поэтому книги убраны, бумаги сложены, а все карандаши поставлены в карандашницы?
– Нет, это сделали раньше на случай, если я умру. Мне было совсем плохо. Я потерял сознание, и меня привезли домой в карете «Скорой помощи».
Алессандро смотрел на отца, отказываясь представить его себе таким беспомощным.
– Я хотел, чтобы мне не мешала всякая ерунда. Хотел, чтобы последнее, что я увижу, был золотой свет, заливающий Рим, снег на горах, гроза, а не карандашница. Унеси их отсюда.
– Ты уже выздоравливаешь.
– Неважно. Унеси.
Алессандро собрал со стола карандашницы.
– Эта красная некрасивая. – Он поднял одну. – А вот черная прекрасна – как ручка «Уэджвуд» в конторе. – Он вынес карандашницы в коридор и вернулся.
– Знаю, – кивнул отец. – Черная – из набора. Я купил его в Париже в семьдесят четвертом. Принеси ее обратно и поставь на стол. – Алессандро принес. – Действительно, красивая. – Я оставил только ее, потому что… Уже не помню почему, но набор смотрелся не очень. Ручку в карандашнице держать нельзя, чернила высыхают.
– А с остальными что делать? Которые в коридоре?
– Те только захламляют комнату. А почему ты дома?
Алессандро повторил свою выдумку про временное закрытие университета.
– Это ложь, – сказал отец.
– Мне велели тебя не расстраивать.
– Ложь меня всегда расстраивает.
– Я завербовался на военно-морской флот.
– Куда? – вскричал отец.
– На военно-морской флот.
– На военно-морской флот? И давно ты на службе?
– С прошлой недели.
Адвокат Джулиани приподнялся на подушках и натянул на себя одеяло.
– Ты дурак! Зачем?
– Это азарт, но решение здравое.
– Отказаться от звания профессора, чтобы завербоваться на военно-морской флот Италии, которая наверняка вот-вот вступит в войну! – вскричал отец. – Это решение здравое?
– Позволь мне закончить. Прежде всего профессором я могу стать лишь теоретически. Начинать придется лектором, и меня будут ненавидеть на кафедре, потому что я на многое смотрю иначе, чем они.
– Тогда почему же тебя взяли?
– Чтобы потом выгнать.
– Алессандро, на военную службу накануне войны поступают только те, кто хочет умереть. Примера Элио Беллати тебе недостаточно?
– Папа! – Алессандро назидательно поднял указательный палец. – Я ценю свою жизнь. И не люблю людей, которые летят на пламя войны затем, чтобы сгореть. Я этого делать не собираюсь.
– Не собираешься?
– Разумеется, нет. Ты думаешь о локальных войнах, вроде последней. Это – другая. Ты читал про сражения, про потребность в живой силе, про то, как быстро она расходуется. Во Франции и Германии идет мобилизация. Асквита переизберут, если он начнет ее в Англии. Если Италия вступит в войну, мобилизация начнется и у нас. С учетом моего возраста и физического здоровья меня прямиком отправят в окопы, где уровень смертности чудовищный. Военно-морской флот – совсем другая история. На флоте целью является оружие, тогда как на суше – человек, который это оружие несет. Понимаешь? Если Италия не вступит в войну, я буду служить на флоте в мирное время. Правда, я убежден, что мы в этой войне участие примем. Я иду на риск, на который другие не решаются. Предпочитают надеяться на лучшее, но, если все обернется к худшему, они окажутся в ужасном положении. Именно потому, что я не хочу умереть в бессмысленной войне, я впервые в жизни поступил расчетливо. Пришлось наступить на горло собственной песне, но я на это пошел. Возможно, ради того, чтобы сохранить эту песню живой.
– Когда тебя забирают? – спросил адвокат Джулиани.
– Первого января.
– Не так скоро, как могли бы, – его отец, похоже, смирился.
– Знаю. Я приехал домой, чтобы привести дела в порядок… совсем как ты.
– Ливорно?
– Венеция, учебные курсы, но до того, как начать службу, я собираюсь в Мюнхен.
– Почему в Мюнхен?
– Взглянуть на одну картину, пока еще есть такая возможность.
Оба обернулись на три резких стука в дверь. Перед ними стоял низенький и крепенький, похожий на пингвина, ректор университета Тронхейма с портфелем в одной руке и карандашницей в другой.
Следом за Орфео вошла Лучана. Проскользнула в комнату так тихо, что брат не сразу заметил, какой она стала красавицей. Худоба ушла, прежнюю хрупкость сменили грациозность и сдержанность. Она надела желтое платье, а волосы, перехваченные желтой лентой, выглядели так, будто сами являлись источником света, который играл на них, напоминая прямые солнечные лучи, отражающиеся от поверхности реки.
– Синьор. – Орфео слегка поклонился адвокату Джулиани и взглядом показал, что заметил присутствие Алессандро. – Когда я поднялся на Джаниколо в гармонии с благословенным полуденным соком, который просачивается сквозь вселенную и осаждается на пальмах, я подумал о том, чей плащ, deliciae humari generis, скользит по долине луны. Ни Артемида, ни Афродита, сокрушенные чувством благодатного сока…
– Пожалуйста, Орфео, – перебил адвокат Джулиани. – Мы договорились, что ты будешь воздерживаться от упоминаний как благодатного сока, так и благословенного, учитывая мое состояние.
– Простите меня. – Орфео всплеснул руками, а потом уставился в потолок. – Колесницы благословенного так близко! Они мчатся по небу в золотых всполохах. Мне трудно не петь, но я знаю: сердце. Сердце – это колесо ликования, которое может вращаться так быстро, что разваливается на ходу. В нашем возрасте, – добавил он, – следует соблюдать осторожность, иначе нас сокрушит благодатный сок, и мы умрем, прежде чем обретем его.
– Это правильно, – кивнул адвокат Джулиани, решив, что теперь Орфео готов к работе. – Можем приступать?
– Да, я готов.
– Ты спокоен?
– Да, я спокоен, – подтвердил тот. – Но великолепие! – тут же вскричал он, и тело его напряглось, завибрировало, волны радости и безумия прокатились по нему. – Великолепие и радость благословенного и благодатного сока! Свет! Свет!
– Орфео, Орфео, – взмолился бывший работодатель. – Сердце. Хрупкое сердце.
– Ах, да. – Орфео попытался взять под контроль свое трепещущее тело. – Синьор, – продолжил он, тяжело дыша, – миры, которые я иногда вижу!
– Давай вернемся на землю, – предложил адвокат Джулиани.
Орфео кивнул.
– Хорошо. К малому, Орфео, к малому, скажем, к маслу на воде. Тихие радости, милые и приятные.
Орфео закрыл глаза.
– Дерево, отбрасывающее прохладную тень, – продолжал адвокат, пытаясь успокоить писца. – Тарелка минестроне. Тихая скрипка. Птица. Кролик…
Орфео, уже успокоившийся, открыл портфель и передал адвокату бумаги на подпись и листы с вопросами по работе фирмы. Пока больной медленно читал, Орфео на каблуках, по-пингвиньи, повернулся к Алессандро.
– Я делаю это из роскоши. Я больше не работаю у твоего отца.
На лице Алессандро отразилось недоумение.
– Я тебе скажу, – продолжил Орфео, подходя и понижая голос, чтобы не мешать адвокату. Знаком он предложил Лучане тоже приблизиться. – Я сделал невероятный прыжок… – он описал дугу левой рукой, следуя за ней взглядом, – и пролетел над страшным зверем, который собирается пожрать этот век. Вы знаете, работы для меня в конторе вашего отца не осталось. Эти так называемые пишущие машинки… – Он состроил несколько гримас. Последняя изображала, что он плюется. – Пустившись в свободное плавание, я спасся, хотя и случайно. Ваш отец предложил мне работу, но я отказался от его милостыни. Прошло несколько недель, и я вернулся домой, готовый ухватить этот сок. Сюрприз из сюрпризов: к моей двери подъехала карета. Ваш отец подумал о ситуации, в которой я оказался, и вместе с синьором Беллати нашел для меня место. Моя профессия вымирала, и в юриспруденции необходимость в писцах отпадала. И вот меня, писца старой выучки, поставили во главе сотни писцов новой выучки и тысячи этих отвратительных штуковин, которые называются пишущими машинками.
– Где? – спросил Алессандро, думая, что Орфео описывает сон.
– В военном министерстве. С наращиванием армии им требуются писцы, чтобы писать прокламации, поручения, зажигательные обращения. Им понадобился писец старой выучки, чтобы наставлять молодых писцов.
Отец оторвался от бумаг.
– Скоро он двинет ручкой, и земля содрогнется.
– В январе я поступаю на флот, – поделился новостью Алессандро.
– На флот! Я все делаю для флота. Назначаю адмиралов, спускаю на воду корабли, создаю новые базы. Чего ты хочешь? Только скажи.
– Произведите меня в адмиралы, – с улыбкой сказал Алессандро.
– Хорошо, – кивнул Орфео. – Завтра принесу бумаги. – Он говорил совершенно серьезно.
– Орфео, вы не сможете этого сделать, – не поверила Лучана.
– Разумеется, смогу. Воспользуюсь одной из королевских печатей и дам указание военному министру произвести тебя в адмиралы. Напишу директиву от министра флота, подготовлю соответствующие документы. Проведу по всем книгам и так далее и так далее. На это уйдет три или четыре часа, но, как только я закончу, ты станешь адмиралом.
– Что-нибудь может выдать его, Орфео, – указал отец Алессандро. – К примеру, возраст.
– Я не несу ответственности ни за что, кроме документов. Потом я умою руки. Такое уже случалось.
– Как насчет чего-то менее честолюбивого? – спросил Алессандро, идея ему явно понравилась.
– Менее честолюбивое можно сделать быстрее. Хочешь командовать кораблем?
– Не знаю как, но вот что я тебе скажу. Когда я закончу офицерские курсы, мне хотелось бы получить под свое начало эскадру катеров на Адриатике.
– Сколько тебе надо катеров?
– Двадцать.
– Тебе хотелось бы иметь собственную базу? Я могу дать тебе маленький остров, в том самом море.
– Как насчет какого-нибудь из архипелага Тремити?
– Мне надо ознакомиться с подробностями. Продвинуть тебя по службе. Но я издам приказ, по которому ты получишь и людей, и технику. Назови дату окончания офицерских курсов, а остальное предоставь мне. Я не пожалею ни сургуча, не лент, так что тебе понадобится тачка, чтобы увезти все приказы.
– Нет, – вмешался адвокат Джулиани, – ты этого не сделаешь, Орфео. И тебя, и его, – он указал на сына, – могут за это расстрелять. Я запрещаю. Выброси это из головы.
– Как скажете, – ответил Орфео.
Пусть и разочарованный, Алессандро почувствовал облегчение.
– Ты сосчитал ступени? – спросил у Орфео адвокат Джулиани.
– Да, – ответил Орфео. – Семь лестничных пролетов, четырнадцать, если принять во внимание разделительные площадки. Двадцать ступеней в каждом пролете. Всего сто сорок ступеней. Я считал их по одной, как поднимаясь, так и спускаясь. Получилось одно и то же число.
– Меня это не удивляет. – Адвокат Джулиани достал из кармана жилетки золотые часы с луной в разных фазах на фоне звездного неба цвета индиго. – Если у меня будет уходить по пять секунд на каждую ступеньку, а сделать это будет легко, потому что часы проградуированы соответственно, подъем займет семьсот секунд или примерно двенадцать минут.
Адвокат Джулиани начал диктовать Орфео, Лучана ушла, чтобы помочь с обедом, а Алессандро присел на диванчик у окна. Когда солнце опускалось за Джаниколо, его лучи прорывались сквозь кроны пальм и сосен, растущих на вершине холма, и часть Рима, золотая и охристая, обретала зеленый оттенок, характерный для городов Востока.
Орфео работал час, а потом надел на перьевую ручку колпачок. Адвокат Джулиани вновь наказал ему не повышать Алессандро в чине, Орфео согласился. Уходя, в темном коридоре он обернулся и посмотрел на Алессандро, который недвижно сидел у окна. Алессандро заснул, но из-за полумрака могло показаться, что он бодрствует – голова опиралась на руку, словно он о чем-то глубоко задумался. Орфео убедился, что адвокат погружен в бумаги. Он вновь бросил взгляд на Алессандро и, думая, что тот смотрит на него, подмигнул.
Следующие пятнадцать минут многие из прислуги, находившиеся в тот момент в кухнях домов, расположенных на склоне, отрывались от кастрюль и сковородок, чтобы взглянуть на человека в черном плаще, похожего на летучую мышь, который сбегал по ступеням, громко смеясь и повторяя слова, напоминающие заклинания. Никто не понимал, что это значит, но все отчетливо слышали:
– Камбринал Окситанский, Окситан Локситанский, Локситан Окситанский.
* * *
Обед подали на втором этаже, где обретался отец Алессандро. Еду, тарелки, столовые приборы принесли в гостиную с маленьким камином. Обычно в это время года Джулиани обедали в саду, но теперь, даже если бы у адвоката не было проблем с сердцем, их загнал бы под крышу необычно холодный и на удивление ветреный октябрь. В кафе уже занесли столы и стулья, улицы опустели, листья начали засыпать дороги на Джаниколо. И хотя ноябрь еще мог напомнить о лете, октябрь слишком походил на зиму. Прохожие на темных улочках у площади Навона видели оранжевые солнца, пылающие в магазинах и ресторанах: в печах сгорала ароматная древесина яблони и дуба.
– Кто хочет со мной в Германию? – обратился Алессандро сразу ко всем, когда они принялись за суп. Мать, отец, Лучана и Рафи, который только что пришел с холода, продолжали есть, не поднимая головы. – Кто хочет со мной в Германию? – повторил Алессандро, словно подумал, что его не услышали.
Наконец Рафи поднял голову.
– Никто, – ответил он, отправляя в рот очередную ложку супа.
– Почему нет? – спросил Алессандро с характерной для него настойчивостью.
– Никто и никогда не хочет ехать в Германию, Алессандро, – стал объяснять Рафи. – Особенно итальянцы. Тебе это должно быть известно. А зимой людей уж тем более не тянет в Германию. Не забывай и о том, что Германия воюет.
Лучана весело рассмеялась.
– Я же не предлагаю ехать туристами. – Алессандро раздражало, что его лучший друг превратился в раба младшей сестры.
– А что, предлагаешь вторгнуться туда завоевателями? – спросил Рафи.
– Возможно, так в самом скором времени и будет, но я не об этом. Я еду в Германию, и подумал, что кто-нибудь составит мне компанию, но, похоже, я обращаюсь к отшельникам, так что поеду один.
– Алессандро, будь осторожен, – воскликнула мать. Он ее не услышал, потому что она говорила это всегда, что бы он ни делал, куда бы ни собирался.
– Неплохая мысль, – заметил Рафи.
– Какая? – заинтересовался адвокат Джулиани.
– Вторгнуться в Германию.
– Все, что для этого нужно, – послать Орфео, – хихикнула Лучана.
– Негоже пинать безумную лошадь, – повернулся к ней отец. – Он прожил тихую, спокойную жизнь, и страдания ему выпали несоразмерные.
– А почему он сошел с ума, папа? – спросила Лучана.
– Не знаю.
– Алессандро, – продолжила она, – а зачем ты едешь в Германию?
– Посмотреть рафаэлевский портрет Биндо Альтовити.
– Ехать в Германию, чтобы посмотреть одну картину? – удивился Рафи.
– Ехать в Антверпен, чтобы посмотреть вмятину на судне? – огрызнулся Алессандро.
– Нам за это платят.
– Может, и так, но вот о чем не стоит забывать.
– О чем же?
– Вмятина – она вмятина и есть.
* * *
Хотя Алессандро купил билет второго класса, на вокзале ему сказали, что спальные вагоны второго класса более не используются.
– И что же мне делать? – спросил он. – Я не хочу сидеть целые сутки, чтобы прибыть в Мюнхен похожим на мешок с грязным бельем. Я заплатил за спальное место.
– Ничего не могу поделать, синьор, – ответил кассир. – С удовольствием отправил бы вас первым классом…
Алессандро приободрился.
– …но в первом классе все занято.
В душе Алессандро уже сдался, но тут его ждал новый сюрприз.
– Есть только одно свободное место, но, боюсь, тогда вам придется делить купе с пассажиром противоположного пола.
– Вы имеете в виду женщину? – спросил Алессандро, его сердце учащенно забилось.
– Да, – кивнул кассир, проглядывая листы. – Купе на двоих. Пустует до Венеции, а потом одно место занято женщиной. Но я не могу посадить вас в одно купе с женщиной.
– Я готов помучиться. – Алессандро надеялся, что женщина, которая сядет в Венеции, не албанская вдова с опухшим лицом, тремя кожными заболеваниями и собакой, которую постоянно тошнит.
– Я не могу посадить вас в купе, в котором едет женщина, – упорствовал кассир.
– Почему? Всем нужно спать… мужчинам, женщинам, всем.
– У меня будут неприятности.
– Теперь – нет. – Алессандро продолжил голосом, который задействовал при редких выступлениях в театре «Барбаросса». – Этот поезд идет в Мюнхен. Мюнхен в Германии. Германия воюет с Францией, Англией и Россией. Сотни тысяч людей умерли, миллионы еще могут умереть. Вы думаете, по прибытии поезда в Мюнхен кто-то из администрации узнает по запаху в пустом купе, что кассир в Риме перепутал пол пассажира? Вы думаете, кого-то это будет волновать?
– Мы говорим о правилах, – возразил кассир, – и мы говорим о немцах.
– Но вся страна воюет! – взмолился Алессандро. Позади него стояла семья из Калабрии, транзитом едущая на север. Двое из трех сыновей держали деревянные клетки с курами: необычными – цвета глины, тощими, мускулистыми курами. Бойцовыми курами Катанзаро. Кассир заерзал, чувствуя, что время поджимает.
– Я бы хотел знать, синьор, вас действительно интересует комфортабельные условия поездки или привлекает идея насильственной и случайной близости? – побагровев от негодования, взорвался кассир, но, учитывая, что семья из Калабрии возмущалась все громче, Алессандро загнал его в угол. Однако ответил правдиво, потому что слова «насильственная и случайная близость» вызвали приятное возбуждение во всем теле.
– Честно признаться, идея провести шестнадцать часов наедине с женщиной в тесном купе с постелью завораживает меня…
Одна из кур громко закудахтала.
– Хорошо, – перебил его кассир, – но помните, я вам билет не продавал. Я продал его женщине, которая приходила вместо вас. Четвертый путь.
Когда Алессандро садился в седло, его чувства обострялись до предела, а вот поездка на поезде вгоняла в тибетский транс. Верхом на Энрико ему приходилось постоянно принимать решения и делать выбор, он двигался как танцор, то пригибаясь, то отклоняясь, а в поезде он превращался в манекен, у которого живыми оставались только глаза, неотрывно следящие за ландшафтом, маленькими кусочками мира, которые мелькали за окном. Даже входя в огромное здание вокзала с железными воротами, чем-то напоминающими изящные решетки испанских кафедральных соборов, он уже начал ощущать, как у него поднимается настроение.
Вокзал напоминал вазу с пышными цветами. В золотистом свете сыроватого октябрьского утра цвета казались на удивление насыщенными, а лучи солнечного света словно выискивали пылинки, плавающие под сводчатым потолком. Свет падал и на подразделение усталых солдат с запыленными вещмешками и сумками. Винтовки со штыками торчали среди них, точно столбик на винограднике. Их форма в золотистом свете, нечто среднее между желтым и красным, сияла, как тюльпаны, а когда солдаты склоняли головы от усталости и держали каски в руках, их вид брал за живое даже куда-то спешащих прохожих. Магазинчики и рестораны по боковым сторонам центрального зала были заполнены людьми, они что-то покупали, куда-то с этим бежали или поднимали стаканы и чашки, закрывая при этом глаза. Носильщики с недовольными физиономиями катили поскрипывающие тележки, по большей части пустые. Одна особенно запомнилась Алессандро: огромная, из дерева и стали, на ней стояла одинокая оплетенная бутыль с вином.
Прежде чем выйти на перрон, Алессандро купил полдесятка рогаликов и две бутылки фруктового сока. После того, как его билет прокомпостировали, он миновал барьер и зашагал вдоль сверкающих вагонов. Пришел рано. Лишь несколько человек двигались по перрону, внезапно исчезая, когда добирались до нужного вагона, словно мухи, проглоченные рыбой. Все шли с правой стороны, вдоль поезда, за исключением одного старика в белом костюме, который плелся слева у пустого железнодорожного пути. Сделав несколько шагов, он останавливался, тяжело опираясь на трость. Поднимал голову, смотрел сначала на свет, льющийся снаружи, потом на почерневшую от сажи крышу, наконец, на сам поезд. Упирался взглядом в перрон и трогался с места.
В левой руке старик с превеликим трудом тащил небольшой чемодан. Алессандро предложил помочь.
– Вам придется идти со мной десять минут, – предупредил старик, – а так вы доберетесь до своего вагона за минуту.
– Я люблю ходить медленно, – ответил Алессандро, подхватывая чемодан.
– Вы знаете, почему в старости человек ходит медленно? – спросил старик.
– Нет, – честно признался Алессандро.
– Потому что с возрастом он получает дар торможения. Чем меньше времени остается, тем больше ты страдаешь, тем больше чувствуешь, тем больше замечаешь и тем медленнее течет для тебя время, хотя и мчится вперед.
– Не понимаю.
– Еще поймете.
– Времени меньше, но больше торможения, трудностей, вязкости. Время растягивается. Правильно?
– Да.
– И в конце, когда времени не остается, оно тянется так медленно, что кажется, будто вообще не движется.
– Верно.
– Выходит, в момент смерти время вообще останавливается?
– А что такое, по-вашему, смерть? – спросил старик, сделав еще несколько шагов. – В смерти время замыкается. Старики на смертном одре зовут своих отцов не потому, что боятся. Просто они видят, как время закольцовывается.
– Откуда вы это знаете? – вежливо полюбопытствовал Алессандро.
– Я не знаю наверняка. В вашем возрасте меня отличали скепсис и быстрота. Я отметал мифы о небесах и аде, не сомневался, что за пределами этого мира нет ничего. С годами увидел, что в мире все сбалансировано и одно компенсируется другим. Чем тяжелее ноша и чем ближе к концу, тем более вязким становится время, и ты, как в замедленном движении, видишь признаки вечности.
– Например?
– Колонны света, птиц, взмывающих ввысь.
– Птиц, взмывающих ввысь?
Старик остановился.
– Звучит безумно, но когда видишь взлетающих птиц, которых внезапно вспугнули, они словно замирают в своем грациозном полете. И их песня в момент испуга, быстрая и резкая, тянется одной долгой нотой до выстрела охотника. Я видел это много раз. Они летят по дуге. Дуга застывает – навсегда. Если здесь есть голуби, – старик посмотрел вверх, – и если раздастся паровозный гудок и они разлетятся во все стороны, вы сами это увидите, если сосредоточитесь в момент гудка.
Старик повернулся к Алессандро.
– Вы думаете, я сумасшедший.
– Нет.
– Думаете. Ладно, помогите мне подняться по ступенькам.
Они пересекли перрон, и Алессандро помог старику подняться в вагон.
– Что на обед? – спросил старик.
– В вагоне-ресторане?
– Да.
– Не знаю.
– Почему?
– Я не работаю на железной дороге.
– С каких это пор?
– Никогда не работал.
– Ох, – вырвалось у старика, не от раздражения, а от замешательства.
– Но я могу узнать, если хотите.
– Нет-нет. В этом нет необходимости. Иногда я все путаю. – Он рассмеялся. – Иногда забываю, где я. Но это нормально, молодой человек, потому что иной раз становится легко и свободно, если забываешь, где ты находишься.
* * *
Ближе к полудню, когда поезд подкатил к залитому солнцем вокзалу Болоньи, Алессандро купил бутылку минеральной воды и поставил на столик у окна. Пригнулся к окну, когда поезд тронулся с места, глядя на черепичные крыши города, который так долго служил ему пристанищем. Поезд набирал ход, двигаясь на север среди желтых и золотистых полей, уже скошенных или дожидающихся своей очереди, пока Болонья растворилась в синеве. Черная лента дыма тянулась за поездом, а ближе к полудню вновь застрекотали цикады, и их песня летела к бездонному небу.
Пока поезд мчался по долинам По и Адидже, Алессандро не сводил глаз с октябрьских пейзажей сельской глубинки. Его взгляд находил все новые и новые красоты, а движение поезда стало музыкой, синхронизировавшейся с ландшафтом. Вновь эта музыка шла от неживого, первичного, мертвого, словно во все вдохнуть могла жизнь. Сам ландшафт являл собой все новые и новые мазки сочных цветов, время от времени перемежающиеся белесыми перекатами реки или темными провалами.
Когда же они въехали в болота перед Венецией, он откинулся на спинку, обожженный ветром и выдохшийся, заметил стоящую на столике бутылку с минеральной водой и вдруг восхитился ее голубоватым отливом, чистотой и прозрачностью, каких, казалось, никогда не видел. Окружающий мир отражался в ней четко, но приглушенно и спокойно. Поля, обрамленные камышами, сами камыши, зеленые и желтые, покачивающиеся на ветру, вода, удивительно синяя под северным солнцем, все фиксировалось и сохранялось. И если бутылка с минеральной водой могла умиротворить свет гор, полей и моря, какие еще удивительные открытия могли в ней обнаружиться? Даже смерть, думал Алессандро, уступает красоте – если не в реальной жизни, то в умопостроениях, – и все великие вопросы не составляет труда найти в такой простой форме, как песня: даже если она ничего не объясняет, по крайней мере, хотя бы предостерегает.
Поезд сбавил скорость, проезжая по мосту над венецианской лагуной. Арка за аркой, мысли Алессандро поднимались и занимали свои места, словно при строительстве кафедрального собора, и к тому времени, когда они были уже на середине моста, ему в голову пришла мысль, подтвердить которую могла только целая жизнь, посвященная ее проверке.
Он поправил бутылку, затянул узел галстука, убедился, что рубашка не вылезает из брюк, и стал ждать. На платформе кондукторы в темно-синей форме важно вышагивали взад-вперед в ожидании сигнала к отправлению. Паровоз выпустил клуб пара, зависший в зеленом свете, испуганные голуби бросились врассыпную, но крыша из стекла и стали не позволила им взлететь так же высоко, как под открытым небом. Венеция казалось такой бодрой и жизнерадостной, что у Алессандро возникло сверхъестественное ощущение: если он сейчас выйдет из поезда, то сумеет победить время, соединив концы его дуги в кольцо, о котором говорил старик. Но даже если бы такое и правда произошло, если бы, сдав билет и сойдя с поезда так рано, он покорил бы время, Алессандро все равно не стал бы этого делать, потому что будущее манило его, и он чувствовал: чем упорнее он будет стремиться к захватывающим дух перспективам, тем большего ему удастся достичь.
* * *
Обшитая деревянными панелями дверь купе первого класса открылась и закрылась быстрее затвора фотокамеры, и внезапно перед ним оказалась высокая женщина с небольшим чемоданом.
– Купе семь-си? – спросила она.
Алессандро пожал плечами. Он не помнил номера купе после того, как его нашел, и всегда стремился как можно быстрее выбросить билет. Женщина поставила чемодан, развернула билет, открыла дверь, чтобы посмотреть на табличку с наружной стороны.
– Семь-си. – Она закрыла дверь и добавила, уже обращаясь к Алессандро: – Может, вы сели не в то купе?
Села напротив и посмотрела на него в упор.
– Мне кажется, вы сели не в то купе. – Она натужно, намеренно неискренне улыбнулась, как бы добавляя: «Вы идиот».
Алессандро медленно покачал головой, а потом посмотрел в окно на тележки с сэндвичами, которые продавцы быстро катили по платформе. Эта необычная женщина завораживала. Высокая, как англичанка, она без труда могла бы найти себе мужа, если б захотела. При этом стройная и изящная, словно затянутая в корсет. Но покрой ее черно-красного шелкового платья говорил о том, что никакого корсета нет, и плоть у нее крепкая и упругая, как у крестьянки. Одежда не указывала ни на богатство, ни на праздность, скорее свидетельствовала о том, что женщина работает. Алессандро отметил, что ногти ее покрыты лаком, а кисти длинные и сильные, но уточенные.
– Ну? – спросила она.
Все еще пытаясь определиться с ее внешностью, он не ответил, но встретился с ней глазами. Рыжие волосы окаймляли лицо, усыпанное огромным количеством веснушек. Итальянки таким похвастать не могут, и он начал склоняться к выводу, что она ирландка.
– Негодяй, – буркнула она себе под нос. – Вы умеете говорить?
Он продолжал смотреть на нее. Ее рот чуть приоткрылся в ожидании ответа. Кожа сильно обтягивала лицо, а между губ хищно выглядывали белые зубы. Он еще не знал, смягчит ли улыбка северную заостренность черт и написанную на лице ярость, превратив его обладательницу в писаную красавицу.
– Не только мужчина, – пробормотала она, просматривая билеты, – но еще и глухонемой.
– Друзья уверяют, что я могу заболтать улитку до умопомрачения.
На миг она застыла, точно громом пораженная, но ответила на безупречном итальянском:
– Что ж, как сказала одна улитка другой, я езжу на этом поезде последние десять лет. И уверена, что вас посадили или вы сами вошли не в то купе. Купе спального вагона. Вы мужчина. Я женщина. Купе спальное.
Он развернул билет и протянул ей. Она взяла его, внимательно изучила.
– Семь-си, – вздохнула она. – Ошибка при продаже билета.
– Да, – он наклонился вперед. – Такое случается, когда покупаешь билет на поезд в монастыре.
Поезд тронулся, и половина состава уже выползла на солнце.
– Я не покупаю билеты в монастыре, премного вам благодарна.
– Про вас не знаю, а я покупал, – ответил он. – Монахи не жульничают.
– Я турагент. Никогда о таком не слышала.
– Вы бывали в Риме?
– Естественно.
– Знаете дворец Сан-Рафаэлло?
– Нет.
– Там живут сорок пять тысяч монахов. У них есть цирюльни, пекарни, часовые мастерские, писчебумажные магазины, все. Даже агентство по продаже железнодорожных билетов. А почему бы и нет? Они постоянно путешествуют.
– Вполне возможно. – Она замолчала и уставилась на него.
– И какие путевки вы продаете? – спросил он.
– Я работаю в компании «Нидерланды-Ллойд», – последовал ответ. – Отправила десятки тысяч английских и скандинавских туристов в Ливан. Они там осматривают руины, а потом останавливаются в Греции, чтобы насладиться солнечным светом. Он их гипнотизирует, всех до одного, после этого они готовы выдержать еще один сезон темноты.
– Скажите мне вот о чем…
– Да?
– Ваше турбюро… где оно расположено?
– На площади Сан-Марко, за колоннами. Мы всегда в тени, так что даже в летние дни у нас горит свет.
– Вы прожили в Венеции десять лет?
– Шесть. Сначала работала в Афинах.
– Вы говорите на греческом?
– Да.
– Так же хорошо, как на итальянском?
– Нет. Греческий сложнее.
– Но, допустим, вы на работе, и приходит женщина, чтобы купить билет в…
– В Александретту.
– Усаживается напротив вас.
– Я стою за стойкой.
– И смотрит на вас. Она забронировала каюту, но вы говорите ей, что свободных кают не осталось.
– Да? – Поезд набирал ход, переезжая мост, по которому Алессандро, такой серьезный, ехал полчаса назад.
– Получается, она должна добираться до Александретты четвертым классом.
– Мы такого никогда не допускаем!
– Ситуация гипотетическая.
– Продолжайте.
– Она возмущается.
– Разумеется.
– «Я не поеду четвертым классом. Я имею право на каюту». Но у вас есть только одно место в каюте, где второе место куплено мужчиной. Ваши действия?
– Я никогда не отправлю их вместе.
– Даже если эта женщина кажется взволнованной, очаровательной и добродетельной, женщиной, которая любила, женщиной, которую всегда в чем-то ограничивали, женщиной, которой путешествие в Александретту с мужчиной, возможно, поможет выносить эти ограничения, как-то их оправдает? Что бы вы сделали, окажись в таком положении одна из ваших сестер?
Теперь поезд мчал через болота. Ирландка, ее звали Дженет Маккэфри, не ответила Алессандро прямо, но ее хищное, красное, обтянутое кожей прекрасное лицо осветилось очаровательной улыбкой.
– Монахи привыкли иметь дело с подобными ситуациями, – добавил Алессандро.
– Что я такого сделала, что в моем купе оказался мужчина? – проговорила она.
– У нас два спальных места, – напомнил он, отметив про себя, что платье у нее обтягивающее, отчего она выглядит еще более соблазнительно. – А что до вашей вины, так в моей профессии, как и в сельском хозяйстве, нет места ни вине, ни невинности.
Поезд вновь летел среди золотых полей. Бутылка воды то и дело стукалась о стекло. Снаружи светило солнце, но в затененном купе царила прохлада.
– В моей тоже. И, позвольте добавить, я знаю, что у нас два спальных места.
– Я понимаю, – кивнул Алессандро. Он представил себе долгий, медленный, возбуждающий ритуал раздевания перед сном. Он закроет глаза или будет смотреть в окно. А она будет раздеваться в полуметре от него, с шорохом одежды, более возбуждающим, чем сотня сладострастных обнаженных женщин. Каким-то образом ему тоже удастся забраться в постель, а потом он наклонится над проходом, чтобы поговорить, и она позволит ночной рубашке раскрыться чуть больше, чем положено. Так они и будут мчаться сквозь ночь, каждый в своей постели, под своим одеялом, глядя друг другу в лицо, желая прикоснуться…
* * *
Длинный состав включал два паровоза, два угольных вагона, четыре спальных, восемь пассажирских, два вагона-ресторана, почтовый вагон и личный полувагон какого-то аристократа, прицепленный сзади, с купе и открытой платформой, на которой он и восседал в темно-бордовом смокинге. Когда поезд огибал поворот, из окна купе они видели оба паровоза, без устали мчавшихся вперед, точно обезумевшие коты, которые гоняются в саду за полевкой.
Теперь они набрали крейсерскую скорость, позволяющую любоваться ландшафтом и отдыхать душой, но Алессандро куда больше занимала Дженет Маккэфри, и все его мысли вращались вокруг нее. В железнодорожных поездках ей обычно встречались мужчины, которым она казалась странной: не похожа на итальянку, своей англо-ирландской угловатостью напоминает птицу, но Алессандро всегда любил необычное. Первым делом он собирался вывести ее из равновесия, чтобы насладиться глубиной ее переживаний. Он наклонился к ней и спросил:
– Скажите, раз уж нам теперь ехать вместе, зачем вам в Бухарест?
Она прижала к груди правую руку, побледнела, замерла. Встала, чтобы дернуть за какой-то шнур, в отчаянии откинулась на спинку полки, потому что она собиралась из Венеции попасть в Мюнхен, а выходит, с каждым часом на семьдесят километров приближалась к Бухаресту.
– Я сказал, Бухарест? – повторил он. – Какая дурацкая ошибка. Извините.
Она закрыла глаза, левой рукой провела по лбу, облегченно выдохнула.
– Я имел в виду Будапешт!
– Господи! – воскликнула она, теряя надежду.
– Не волнуйтесь, – подбодрил ее Алессандро. – Мы едем через Мюнхен.
Она не рассердилась, но держалась настороженно. Гадала, кто он, и чувствовала, что нравится ему.
– Полагаю, точность – не самая сильная сторона вашей личности, – изрекла она и одарила его точно такой же улыбкой, как и в тот момент, когда обозвала глухонемым: такой вызывающей, такой дерзкой, такой манящей.
– Возможно, – признал он, имитируя огорчение. – Будапешт, Бухарест, Мюнхен, Прага, Барселона – для меня все едино. Я постоянно в дороге. Все большие города для меня на одно лицо, учитывая, что посещаю я их с одной миссией.
Он намеренно замолчал и повернулся к окну. С тем, чтобы она задала очевидный вопрос. Она и задала, мягко и с осторожностью.
– И какова же ваша миссия?
– Я продаю зубные щетки, – ответил он, роясь в сумке. Она разочарованно откинулась на спинку, а он тем временем с жаром продолжал: – Мы создали революционный инструмент для чистки зубов, очень элегантный, которым пользуются главы королевских домов. Он еще не представлен широкой общественности. Этот инструмент, пусть и довольно дорогой, создан из наилучших материалов, может служить всю жизнь, накладывает зубную пасту нежно и при этом эффективно, не портит эмаль и не причиняет неудобств при использовании. – Его рука нащупала в сумке щетку для расчесывания хвоста Энрико, дубликат которой он рассчитывал найти в Мюнхене. Это придуманное и изготовленное в Вене устройство длиной в два раза превосходило человеческую кисть. Половину занимали торчащие во все стороны щетинки, толщиной со спагетти и длиной в палец. С конца свешивались зловещего вида крючки, чем-то напоминающие ятаган, которые придавали хвосту Энрико особую пышность. Щетинки покрывал блестящий черный лошадиный ланолин, к которому прилипало все лишнее.
– Я хожу от аптеки к аптеке, – гнул свое Алессандро. – Это трудно. Некоторые отвергают современный дизайн, они не доверяют прогрессу, но я сообщаю им, что именно этим чистит зубы король Англии.
Он широко улыбнулся и достал из сумки щетку для расчесывания конского хвоста.
Она какое-то время смотрела на щетку, перевела взгляд на него, на дверь. Наклонилась вперед.
– Скажите мне, – проговорила она с жаром, – когда вам удалось удрать, и чего вы хотите? – Вновь откинувшись на спинку, добавила, сухо, как могла сказать только ирландка, десять лет продававшая билеты нетерпеливым английским аристократам: – Можете называть меня сестра Дженет.
Алессандро рассмеялся, и она присоединилась к нему. Пассажиры в соседнем купе постучали в стену, и до них донесся приглушенный строгий немецкий голос:
– Во время войны смех неуместен!
– Знаете, я никогда не слышала, чтобы итальянец смеялся над собой. Вы действительно итальянец? Что произошло с вашей гордостью?
– Моей гордостью, – повторил Алессандро. – Моей гордостью. Давайте поглядим. Ее с самого начала-то было немного. Как-то не хватало на это времени. Слишком многое хотелось увидеть, вокруг столько прекрасного. – Он замялся. – А потом я сознательно собрал всю свою оставшуюся гордость и отвел на бойню.
Ее зеленые глаза ярко сверкнули. Казалось, она танцевала.
– Почему?
– Мой отец задавал тот же самый вопрос.
Она кивнула, ожидая продолжения.
– Война, – ответил он. – Как животное, вынужденное менять свой образ жизни от сезона к сезону, смену которых оно понять не способно, я чувствую необходимость сбрасывать кожу, танцевать, валяться в грязи, вести себя как дурак. Не знаю почему, но что-то говорит мне: «Оставь свою гордость, брось, утопи, расстанься с ней, дурачься, будь раскованным, забудь о стыде». Я этого не понимаю, но позыв очень уж сильный, и приходится подчиняться.
– Вы намерены выжить, – уточнила она.
– Возможно, мне не удастся избежать окопов, но я собираюсь измениться в той степени, которая потребуется, чтобы выбраться оттуда. Есть у меня такое намерение.
Она откинулась на спинку, всматриваясь в случайного попутчика. Ее уже не беспокоило, едет ли она в Бухарест и едет ли туда он.
– Как вас зовут? – спросила она.
– Алессандро Джулиани, – ответил он, и тут же послышался долгий паровозный гудок.
* * *
Поезд миновал большие и маленькие города, держа путь к горам. Жатва, солнце и октябрьский свет превратили Италию в череду полей, желтизна и спокойствие которых нарушалось поездами, но как только состав скрывался вдали, покой возвращался – точно так же холодная голубая вода заполняет впадину, оставленную веслом.
В Больцано австрийскому Schlafwagenmeister предстояло сменить проводника-итальянца. Тот чувствовал, что его значимость вот-вот сойдет на нет, а потому сверлил Алессандро и Дженет бегающим и настороженным взглядом, который мог бы принадлежать и хорьку. Эффект усиливали островерхая фуражка и напомаженные усы. Перед ним были мужчина и женщина детородного возраста в отдельном купе, неженатые и, возможно, даже незнакомые между собой.
– Кто-нибудь хочет воспользоваться правом подать жалобу? – спросил он.
Они бесстрастно смотрели на него.
– Я имею право произвести необходимые изменения ради удобства и сохранения достоинства пассажиров в период движения поезда к станции Больцано.
Ответа вновь не последовало, он прокомпостировал их билеты, нервно поклонился и попятился за дверь, толкнув при этом толстую австрийку, которая в этот момент проходила по коридору.
– А чем вы занимаетесь, когда не продаете зубные щетки и не делаете географических ошибок? – спросила Дженет, когда они проезжали через деревню, где звенели колокола и птицы кружили у колоколен, дожидаясь, когда звон смолкнет.
– Если бы не военная служба, я бы занял должность лектора в университете Болоньи. Объяснял бы студентам, одновременно пытаясь понять это и сам, что есть прекрасное и почему. Разумеется, ни мне, ни кому-то еще это не под силу, но я тоже имею право попытаться, а для этого нужно знать все эстетические теории – от Аристотеля и до наших дней. И я надеюсь создать собственную до того, как умру.
– Что ж, это красивая зубная щетка.
– Спасибо. Я могу продемонстрировать один из многих законов эстетики – закон контекста и контраста. Например, в сочетании с седлом кавалериста, винтовкой, штыком и скребницей, написанная в коричневых и золотистых тонах, висящая на обшарпанной двери в стойле, с изящным силуэтом лошади на краю холста и кавалеристом в яркой форме, стоящим по центру, эта щетка действительно может казаться прекрасной, а вот, к примеру, рядом с вашими рыжими волосами, белыми зубами, невероятно красивыми губами и обнаженными плечами она выглядит отвратительно. Но это верно лишь по отношению к нам с вами. Возможно, свежий взгляд воспринял бы все иначе. Осьминог – мерзкое, пузатое, склизкое существо. Что в нем самое гадкое: твердый клюв, спрятанный в складках мягкой плоти, выпученные глаза, живот-мешок или пупырчатые щупальца? Некоторые считают эту тварь доказательством того, что вселенную создал вовсе не Бог. Но посмотрите с некоторого расстояния, как ловко он плывет в воде, грациозный, словно балерина. А как красиво смотрятся его срезы под микроскопом! И для осьминога противоположного пола или даже для молодого кальмара, которому нужен образец для подражания, осьминог может быть не просто красивым, но прекрасным. Добавьте к этому древних греков и римлян, усильте, поднажмите, чуть отступите и определяйтесь, докажите, что, несмотря на контекст, позицию и восприятие, на самом деле нет ничего относительного, вся красота абсолютна. И вот вам готовые тезисы лекции. Именно этим я и занимаюсь.
– Это же совершенно никому не нужно, – удивилась она.
– Никто не знает лучше меня, что это не требует ни объяснений, ни толкований… нужно просто уловить. То, что мы видим из окна поезда, меняет наше воспрятие и воздействует на нас через различные цвета и формы. Свет в этой бутылке воды, гармония стука колес, облака, которые несет ветер, вы сами, сестра Дженет, все ваше тело, целиком, отдельные его части, при свете, в темноте, ваша улыбка, движение глаз, привычка опираться на руку, ваши волосы и платье в тон к ним, ваш прикус, блеск зубов от слюны, ваши длинные пальцы, прижатые к ладони, словно полоски на раковине наутилуса, частота вашего дыхания. Сладость, я предполагаю, вашего дыхания. Вкус ваших губ. Именно поэтому, а я коснулся только поверхности, моя профессия незаменима, я знаю это наверняка.
– Запри дверь, – попросила она.
Он потянулся к двери и щелкнул замком.
Словно сговорившись, они одновременно встали, чтобы пересесть на другую полку, и тут же столкнулись. Вагон покачивался из стороны в сторону, проходя поворот. Сначала ее бросило на него, потом его – на нее, и наконец, центробежная сила прижала другу к другу, усиленная движениями их рук.
Они так и стояли, пока поезд взбирался на холмы, целовались чуть ли не до потери сознания. Потом сели, едва касаясь друг друга, и целовались еще с час. Она вынырнула словно из водоворота. «Это все война, да?» – только и успела спросить, и он утянул ее обратно. Они застыли на гребне высокого хребта между войной и миром, и их, точно альпинистов, потрясло великолепие открывающегося оттуда вида.
Они потеряли счет времени, но после смены паровозов в Больцано, где они опустили шторку, начало темнеть. На севере, в стране, которую Алессандро так хорошо знал, горы окрасились в розовато-золотистые тона, а пики Доломитовых Альп, вздымающиеся над лугами, погруженными в сумерки, пылали алым. Поезд поднимался в царство ледников, а Алессандро и Дженет пылали огнем страсти. Их глаза остекленели, волосы разметало ураганом, с губ слетали звуки, не похожие на слова.
Луна еще не встала, когда кто-то постучал в дверь, и стук донесся к ним словно из далекого далека. Проводник-австриец, который заступил на смену в Больцано, когда они пребывали в полузабытьи, сообщил, что обед готов.
Когда они вошли в вагон-ресторан, головы повернулись к ним. Выглядели они так, будто провели несколько часов на солнце, вошли они вместе, так что не составляло труда угадать, как они провели время до обеда.
* * *
Меню предлагало только десять видов шницелей.
– И что мне делать? – спросила Дженет. – Я не люблю яйца, не люблю панировку и не люблю телятину.
– Как же ты выживала в Венеции эти шесть лет? – полюбопытствовал Алессандро.
Подошел официант с наброшенной на руку – на манер мулеты – салфеткой.
– К сожалению, вынужден сообщить, что в связи с войной у нас нет Венского шницеля, Зальцбергского шницеля, Загадочного шницеля, Швейцарского шницеля, Праздничного шницеля, Змеиного шницеля, Гвоздичного шницеля, Оригинального шницеля, Идеального шницеля и Волшебного шницеля.
– А что у вас есть?
– Курица и картофель.
– Как вы готовите курицу?
– На огне, сударь, – сухо ответил официант.
– На открытом огне?
– Нет, сударь. В кастрюле с heisses Wasser.
– То есть это вареная курица?
Официанта раздирали противоречивые чувства: воинственность, отвращение, стыд и гордость.
– На фронте гибнут люди.
– Сожалею, – ответил Алессандро. – Принесите нам то, что есть. А что идет с вареной курицей?
– Картофель, сударь, как я уже указывал…
Дженет вскинула руку с поднятым указательным пальцем и зло улыбнулась, но официант не понял, что на самом деле он не указывал на картофель, а лишь упомянул его.
– …небольшой салат. Много минеральной воды. Десерт на ваше усмотрение… пирог с ревенем или фестивальный торт. Пирог с ревенем говорит… – проходивший мимо метрдотель вагона-ресторана положил руку ему на плечо и что-то прошептал на ухо, оставив Алессандро и Дженет переваривать последние слова официанта: «Пирог с ревенем говорит…»
– И фестивальный торт, – со вздохом продолжил официант, – это сахар, тесто и щепотка какао.
– Мы возьмем говорящий пирог.
– Итальянская свинья, – пробурчал официант себе под нос, но Дженет его услышала.
– Я ирландка, – заявила она.
После столь неприкрытого проявления агрессии Алессандро уже не чувствовал за собой вины из-за того, что собирается пообедать, когда люди гибнут на фронте. Вспомнил, что скоро ему предстит то же самое, по крайней мере, он собирался сам убивать этих людей.
– Принесите нам фестивальный торт, – распорядился он.
После его ухода Дженет повернулась к Алессандро.
– В Англии он бы справил нужду в наш суп.
– Он немец, а я итальянец, – напомнил Алессандро. – Он это уже сделал.
– Слава богу, Ирландия сохраняет нейтралитет.
– На чьей стороне?
– Англии.
– Италия, возможно, вообще не вступит в войну, – сказал Алессандро. – Это не в наших интересах. Да, мы громко шумим, но мы всегда громко шумим, и из этого редко бывает прок. Если мы решимся воевать – против держав Центральной Европы или Антанты, – произойдет это в самом конце, возможно, следующей весной. Мы отправим военный флот в море и несколько раз пальнем из пушек перед самым перемирием. Таков уж итальянский характер.
– Это не английский характер, – заметила Дженет. – И уж точно не немецкий.
– И не русский, – добавил он, поигрывая ножом. – Миллионы русских могут принести огромный урон, главным образом, не себе.
На подъезде к Инсбруку поезд сбавил скорость до пешеходной, минуя проход в огромной баррикаде из колючей проволоки и въезжая на территорию военной базы. Алессандро поднялся с места, удивленный, что гражданскому поезду дозволили проехать через военный лагерь. За составом пристально наблюдали охранники, прятавшиеся в укрытиях из мешков с песком. Лучи прожекторов, направленных на ходовую часть вагонов, странным образом подсвечивали окна, создавая иллюзию, что под ними не рельсы и гравийная насыпь, а портал в другой мир.
Малая скорость поезда позволяла Алессандро внимательно рассмотреть лагерь императорской армии. До самых гор, образующих западную стену долины Русбах, тянулись ряды палаток, фургонов и артиллерийских орудий, а в проходах между рядами горели костры.
Десятки людей толпились у каждого, не меньше сотни пылало в каждом проходе, а по ходу движения поезда продолжали появляться все новые и новые: двадцать, тридцать, сорок, пятьдесят… Алессандро сбился со счета, а они все не кончались. Алессандро предположил, что в этом лагере сто тысяч человек, а то и больше.
Он почувствовал холодок в спине, словно через окно заглядывал в будущее. А когда холодок прошел, он повернулся к противоположному окну. За ним находился точно такой же мир, еще сто тысяч человек в городе палаток и костров.
Большинство солдат были юноши, чуть моложе его по возрасту. С коротко стриженными волосами, с большими угловатыми лицами лесорубов, или проводников из альпийской деревни, или сыновей бакалейщиков из городков, достаточно больших, чтобы иметь площадь и церковь. Часовые, наблюдавшие за поездом, который проходил через лагерь, выражением лиц напоминали шахтеров, выглядывающих их темноты. И не потому, что их слепили отблески лучей прожекторов. Просто их вырвали из мира, который они знали, и перебросили в другой. В серых шинелях и высоких ботинках, с винтовками и амуницией, они казались немыми, обреченными и странными.
Костры уходили так далеко, что возникало ощущение, будто земля разверзлась и призрачный белый свет идет из ее глубин.
Потом по вагону-ресторану прошел армейский офицер с револьвером в кобуре. Хотя он инспектировал вагон изнутри, взгляд его то и дело взлетал к потолку, подчиняясь шагам того, кто шел по крыше, невидимый для находившихся в вагоне.
Они пересекли противоположную границу лагеря и въехали в Инсбрук, где не увидели ни одного солдата.
* * *
Более ста лет назад портрет Биндо Альтовити – «когда он был молодым» – кисти Рафаэля на повозке, запряженной мулами, перевезли из Флоренции в Мюнхен. Во время дождей в долине Адидже грязная серая парусина, натянутая над повозкой, во многих местах протекла, но картина находилась в водонепроницаемом деревянном ящике: швы законопатили, и на Биндо Альтовити не упало ни капли. На перевале Бреннера после короткого снегопада один из мулов поскользнулся на припорошенном снегом льду и едва не свалил повозку с высокого обрыва. В остальном путешествие прошло без происшествий: если не считать того, что важная часть души Италии оправилась на север, обретя новое место жительства в Старой Пинакотеке. То, что немцы числили этот кусок холста с нанесенными на него красками ценой в несколько пфеннигов среди своих главных сокровищ, а итальянцы в его отсутствие ощущали пустоту в душе, многое говорило о тех принципах, которые пытался понять Алессандро Джулиани и которыми в совершенстве владел Рафаэль.
Алессандро хотел попасть в Мюнхен, чтобы не только изучить картину, но и взглянуть в глаза молодого Биндо Альтовити и увидеть человека, которого сила искусства пронесла сквозь время и сохранила неизменным. Он стоял рядом с Дженет в тихом зале, где пахло свежей масляной краской, нанесенной на холст несколько веков назад. Как такое могло быть, он не знал, но тени, огромное пространство темного паркетного пола и покрытые снегом вершины гор, которые виднелись за окнами, казалось, сговорились поднять и удерживать картины на колоннах воды или света. Если бы полотна просто висели на стенах, а не покоились на гребне волны из солнечного света и теней, им не удавалось бы притягивать взгляд со столь невероятной силой.
Дженет отошла, чтобы взглянуть на гигантское полотно средневековой битвы. Лошади, крутобокие и раздутые, точно воздушные шары, красные мартигалы, золотые уздечки. Лошади, шарообразные, застывшие, плывущие во времени, оскаленные, точно собаки, в то время как враги или союзники спокойно вознеслись в мир иной, где и исчезли, оставив их в этом мире.
Сам не зная почему, без всяких причин, Алессандро верил, что портрет Биндо Альтовити – «il ritrarto suo quando era giovane», его портрет в молодости – такой же живой, как свет, который говорит нам, что и мы живы. Его глаза могли видеть, руки – осязать, и он дышал. С его плеча ниспадал шелк, а за изумрудной стеной, на фоне которой он стоял, расцветал майский Рим.
Молодой Биндо Альтовити, глядя сквозь время, идеально сочетался с горами, небом и высокой рыжей женщиной, которая слегка наклонилась, разглядывая картину давно закончившейся битвы. Алессандро представлял себе, как Биндо Альтовити говорит, наполовину с грустью, наполовину с радостью: «Я увлекался многим, многое захватывало меня, многое я любил. Когда цвет заполнял мой взор, я не знал покоя и двигался, понимая, что цвет – не просто цвет, а то, что я стремлюсь увидеть. Теперь же я неподвижен и передаю тебе свою любовь к жизни и саму жизнь, чтобы ты нашел для себя увлечение, как когда-то нашел его я, и хотя ты должен бороться, превозмогая себя и вырываясь за пределы своих чувств, помни, что заканчивается все полным покоем, и ты станешь таким же неподвижным и умиротворенным, как я, для кого века – короче, чем секунды».
Потрясающий образ Биндо Альтовити сохранился в веках, и сейчас не составляло труда разглядеть его в юношах, которые работали в кафе на виа дель Корсо или возили туристов по боковым улочкам Рима, где кареты едва протискиваются между домами. Если Биндо Альтовити смог пережить века, не только продолжая жить на своем портрете, который хранился в немецком музее, но и работая в пекарнях Рима, то и у Алессандро был шанс шире взглянуть на историю, представить общую картину с удивительными повторами и необъяснимыми сходствами, которые соединяли многие поколения отцов и детей.
Во взгляде Биндо Альтовити Алессандро видел мудрость и удивление, он знал, почему люди, запечатленные на картинах и фотографиях, смотрят из прошлого так, словно обладают даром ясновидения. Даже у жестоких и вспыльчивых, застывших во времени, на лицах вдруг появлялось невероятное сострадание, словно фотографии и картины передавали квинтэссенцию их раскаяния. В каком-то смысле они по-прежнему жили. Биндо Альтовити, сам того не зная, перевоплотился в молодежь на улицах Рима, которая тоже об этом не знала. Знали бы – приехали, чтобы увидеть его портрет, но это не имело значения, что бы они ни сделали, это не имело ровным счетом никакого значения, поскольку время трещало по швам и рвалось над их короткими жизнями оглушительной бомбой. Да, только теперь Алессандро видел идеальное равновесие страсти и цвета и по храбрости и высокомерию, отражавшихся на лице Биндо Альтовити, понял, что тот собирается жить вечно.
* * *
Окна Старой Пинакотеки задребезжали от далекого грохота. Вибрации отдались в груди Алессандро, его легким.
– Что это? – спросил он старого музейного сторожа.
– Не волнуйтесь, – ответил сторож по-итальянски, хотя вопрос прозвучал на немецком. – Это неукоснительно происходит каждое утро в одиннадцать с самого начала войны. Проверяют новые артиллерийские орудия.
– И где это происходит? – Из-за эха, отражающегося от стен, Алессандро не мог определить направление, откуда шел грохот.
– Не знаю.
Алессандро и Дженет вышли из музея и тогда смогли определить, что пушки стреляют на востоке. Остановили карету и попросили извозчика отвезти их туда.
Примерно час ехали по тихим узким улочкам, пересекли железнодорожные пути, потом продолжили путь среди лесов и полей, пока не выехали к огромному плацу.
Кольца колючей проволоки перегородили проселочную дорогу, отделяя территорию военного лагеря. Орудия, штабеля зарядных ящиков и грузовики расположились на когда-то зеленых полях, а на низком холме выстроился длинный ряд орудий числом не меньше сотни. Стреляли они по очереди, передавая эстафету друг другу вдоль по ряду.
– Ка-бум! – говорило первое, после того как, содрогнувшись, подавало назад, выплевывало облако огня и дыма, а двумя секундами позже ему вторило следующее: «Ка-бум!»
Но извозчика и двух пассажиров завораживала не удивительная точность паузы между выстрелами, а сам звук. Алессандро подумал, что никогда не привыкнет к нему, сколько бы раз ни услышал. Он ошибался.
Подписью каждого выстрела служил мощный грохот, который одиноко звучал десятую долю секунды, после чего к нему присоединялся металлический стук, словно за сценой били по стальному листу, имитируя гром. «Ка-бум! Ка-бм! Ка-бум! Металлический звук не совпадал с начальным грохотом, начинался на долю секунды позже и на долю секунды позже заканчивался, а потом на Алессандро обрушивались беззвучные волны. Следовавшие за каждым выстрелом беззвучные волны сотрясали все его тело, главным образом грудь и горло, но также конечности, лоб и через челюсти и щеки внутреннюю полость рта. Природный гром не отличался такой силой и резкостью, и хотя Алессандро вырос в Риме, где грозы бывают чаще, чем в любой столице мира, он никогда не слышал, чтобы раскаты гремели столь одинаково и долго, потому что даже грому требуется отдых.
Лошадь нервничала. Чуть впереди, на поле, змея из ста сегментов гремела и гремела, и от каждого разрыва карета слегка дергалась и скрипела.
– Меня от этого уже трясет, – объявила Дженет, дрожа не только от переживаний, но и колебаний воздуха, который заставлял вибрировать ее губы, грудь, мышцы ног и рук.
Звуки разрывов скатывались вниз по склону и разносились по полям. Маленькие фигурки в сером без промедления бросались к орудиям и перезаряжали их. Влюбленность Алессандро в Дженет перебивала мощь орудий, способных заглушить гром. «Ка-бум! Ка-бум! Ка-бум!» Именно этот звук на Западном фронте начал заглушать музыку мира. И Алессандро не сомневался, понимая почему, что для некоторых музыки мира уже не существовало. Но только не для него. Холодок пробежал по спине, и он задрожал, не от потрясения, а от того, что по-прежнему слышал сонаты, симфонии и песни. С ними грохот орудий справиться не мог.