2
Она ненавидела себя — такую. Полагалось быть безутешной, горько рыдающей, заламывающей руки… Она же вместо этого суетилась, искала для поминок хотя бы пару кур (все устроили матросы Завитульки, но она все равно суетилась), гуляла с Билли, читала ему короткие глупые стишки из старой пухлой книги без переплета («Три очень милых феечки присели на скамеечке и, съев по булке с маслицем, успели так замаслиться, что мыли этих феечек из трех садовых леечек», — и Билли хохотал во все горло, и его мелкие мышиные зубки — но полный рот, полный рот зубов, восхищались почему-то все, — зубки сияли. «Дедя?» — звал он, но и тогда Светлана не плакала…), с кем-то встречалась и разговаривала спокойно и даже почти весело… ах да, с кавторангом Ивановым, он тоже служил с папой, но в мятеже не участвовал… это тогда он был кавторангом, а сейчас уже контр-адмирал… Два события: смерть отца и приход своих, — сделались ужасно неравноценными: первое казалось гораздо мельче второго. Она хорошо знала, что на самом деле это не так, что придет время — и тогда она почувствует все так, как должно… Ничего не помогало.
И — что-то произошло со временем. Дни тянулись и тянулись вязко и податливо, как утреннее тесно — но каждый из них, закончившись, превращался в тонкую чешуйку, которая отслаивалась и терялась среди множества подобных ей и никому не нужных частичек мусора, измельченной вечности, того, что принято считать самым ценным, неповторимым — но от чего внутренне хотят поскорее избавиться… уснуть и проснуться сорокалетней, с сединой и морщинами, с подувядшими страстями, устроенной, обеспеченной, ленивой, бесполезной… Какое-то похожее, хоть и иное по знакам, осталось у нее ощущение от последних полутора лет: несмотря на всю огромность происходивших — да и длящихся — событий, на их ужас, бессмысленность, на прямую опасность для жизни, на катастрофичность изменений в повседневной жизни, на утрату — навсегда? — покоя и надежности, на необходимость свершения каких-то диких, но ставших обязательными поступков (например, мастера ввели обязательную «дележку»: приходили с понятыми и уносили половину имущества; потом можно было, доказав свое право — скажем, ты жена офицера действующего флота, — получить с общественного склада необходимые тебе вещи: коляску, одеяльце, — которые у тебя же и забрали накануне; так вот, при «дележке», при отнятии вещей полагалось присутствовать понятым: следить, чтобы не взяли больше половины, чтобы ничего не осело по карманам, чтобы… смешно — но ведь приходилось присутствовать, вот в чем дело…), на то, что за эти полтора года узнали о людях окружающих столько плохого (и хорошего, конечно, тоже… но плохого почему-то больше… да и не только об окружающих — и о себе) — все равно эти годы казались прожитыми напрасно: этот опыт не мог пригодиться в нормальной жизни, — и потому события, уместившиеся в них, были как бы не важны и могли вообще не происходить… и если кто-то сумеет поднести когда-нибудь к воспоминаниям этим спичку, то все полтора года сгорят, как куча сухих листьев, а что было до… то останется. Останется. Она и сейчас помнила лучше свой безумный побег с Глебом (этого всего не могло быть, но — было же, было… Где ты, Глеб?), чем… чем, скажем, последний май.
Не помню.
Правда, помню апрель. В апреле приезжал Сайрус.
Каким-то чудом он вырвался на три дня… таким она его не знала: злой, жесткий, щетинистый, почти грубый… странно, но таким он показался ближе, много ближе — что-то зазвенел в ней, отозвалось, и пробудь они вместе не три дня, а… не знаю, подумала она, я не знаю, сколько нужно времени, чтобы понять, наконец… но что-то сверкнуло тогда новое, чего не было раньше… И вместо обычной его сводящей с ума корректности и вежливости Светлана ощутила еще и горечь, и тоску, тоску по дому, по жене, по ребенку..
Билли, даже крошечный, был точной копией Глеба.
На девятины (было совсем мало пришедших: уцелевшие и не разбежавшиеся соседи, старички и старушки, да библиотекарша Делла… лишь сейчас, присмотревшись к ней, Светлана поняла, что в библиотеке отец пропадал не только из любви к ученым занятиям… и, конечно, домочадцы: доктор Фицпатрик и Левушка) забежал на полчаса Завитулько. Он был с фронта и опять на фронт, приезжал за пополнением: два десятка молодых матросов разбрелись по заросшему саду; Светлана попросила разрешения налить им по чарке водки, помянуть отца, и Завитулько, покрутив ус, разрешение такое дал. Чуть позже, перед уходом. А пока…
— Светочка… да нет, теперь уж Светлана Борисовна, государыня… и я на вас вот гляжу и чувствую, что сам-то — почти дед… Дело вот у меня к вам какое: есть у меня сестрица Катерина. Вдовая, дети выросли, дочка замуж вышла, сыны в армии. Именьице у нее небольшое, но крепкое — на острове Вознесенском, невдалеке от Белой Крепости. Красота там неописуемая!.. Дал я ей про вас телеграмму, вчера вот ответ получил: ждет и вас, и дитенка, в радость будут, мол… Поезжайте, Светлана Борисовна, от греха подальше, от войнищи этой дурной — поезжайте. Добраться легко: военные транспорты до Неспящего каждый день идут, там по чугунке в Пересвет, на паром — а в Ослябе она вас уже и встретит. Больно пустой тут край, как бы голода не случилось…
— Спасибо, дядя Игнат. Что-то на фронте не так, да?
— На фронте? Ну, на фронте-то все нормально… — он опять покрутил ус. — Хотя — из окопа-то плохо видать. Но вот езжу туда-сюда: три четверти полей не засеяны, бурьяны все да крапива. Не знаю, что люди себе думают…
Глеб проснулся и резко сел. Была кромешная тьма. Он несся куда-то вместе с этой тьмою, мерно покачиваясь. Били колеса, пол уходил из-под ног… Он не помнил, где он есть и куда направляется.
Нет, это не колеса на стыках — это колокола громкого боя! И тут же темень за окном — за круглым! иллюминатор! — распалась на част под ударом огненного молота. Удар этот отдался во всем теле корабля, забило уши, палуба исчезла на миг, потом вернулась и ударила по пяткам. Глеб протянул руку, ухватил шнур выключателя, потянул с усилием. Сначала сомкнулись шторы, потом — зарделась спираль лампочки. При этом красноватом свете он моментально делся, натянул штормовые сапоги, накинул зюйдвестку. В коридоре было пусто. Такой же красный свет, но ярче. Почему-то стало жутко. Секунды растянулись, и между двумя биениями сердца он успел представить себе корабль мертвецов, который ведет по пылающему морю бледное чудовище. Таки приступы неразумного, самозаводящегося страхотворчества стали уже довольно редкими — но, что беспокоило, начали влиять на поведение. Раньше он только смеялся над этим… Теперь же другим — чужим — знанием он очертил в себе этот страх — и понял, что это лишь условный знак чего-то еще неоткрытого, неизвестного, но растущего понемногу. Будто все полученные неизвестно откуда знания сложились в нем в некую стену с нарисованной дверью, и вот эта дверь вдруг начала понемногу отворяться… медленно, со скрежетом…
Ударило сердце, и все понеслось с обычной скоростью. Корвет лег в разворот, Глеба бросило на стену. Машина стучала: будто быстро-быстро ведешь палкой по бесконечному штакетнику. Бурлила вода под днищем, пел винт. Снова ударили орудия: теперь почему-то не так оглушительно. Глеб поднялся на шканцы. По левому борту и уже позади сияли белые звезды догорающих осветительных ракет. Потом под ними выхлестнули три огненных полотнища, и корвет тут же лег в разворот. Глеб повис на леере. Брызги из-под форштевня взлетали выше борта: корвет держал не меньше двадцати узлов. Глухо ухнуло слева, потом еще, еще, еще… Снаряды чужого корабля то ли не разорвались, то ли Глеб просто не увидел тусклых подводных вспышек за надстройкам. Вновь было черно. Корвет несся, зарываясь во мрак.
Наконец, вой вентиляторов, втягивающих воздух для топок котлов, стал тоном ниже. Корвет сбрасывал ход, щадя и без того поношенные машины. Догоняющий ветер надвинул на корабль оставляемый им в воздухе угарный шлейф: вонь залитого водой горящего угля. Капитан все еще держал открытыми форсунки искрогасителей, не желая выдавать своего места факелом над трубой. Глеб закашлялся и двинулся было вниз, но тут рядом оказался второй штурман Вазгенян.
— Господин адъюнкт? Глеб Борисович? — он удивлено всмотрелся в лицо. — А я иду будить вас. Капитан велел поднять…
— Он считает, что пушек для этого недостаточно? С кем это мы перестреливались, Петр Иванович?
— Крейсер типа «Карнэйшн». Видимо, прайзхантер. Если разведка не врет, то это может быть или «Санфлауэр», или «Кризантемум». Придется заходить на Хаяси, делать сообщение…
— Разумеется. Это от меня и требовалось?
— Да.
— Крейсер, однако, далеко забрался.
— Далеко. Смелый крейз…
Крейзами называли капитанов каперов или крейсеров-охотников. Происходило это, наверное, не столько от «крейсер», сколько от «крейзи» — «чокнутый»… Однако произносилось слово это всегда с уважением.
На мостике было еще темнее, лишь колодец компаса светился ведьмачьим зеленоватым светом.
— Вернулся, Петюня? — спросил невидимый капитан Стрыйковский. — Извини, Глеб Борисович, потребовалось разбудить…
— Пальнув над ухом? — засмеялся Глеб.
— Надо делать заход на Хаяси. Знаю, что торопимся, но — надо.
— Идем на Хаяси, — сказал Глеб.
Эти слова будут занесены в бортовой журнал — мало ли что…
— Буруны по левому! Шесть по левому — буруны! — пронзительно закричал марсовый.
— Право два, — не оглядываясь на рулевого, сказал Сайрус. Штурвал масляно повернулся на два певучих щелчка.
— Ты это… капитан… Чего задумал? — из-за плеча высунулся, дыша луком, Хаксон — корабельный «мастер» — который, в отличие от плотника или парусного шваля, руками делать не умел ничего. С семнадцати лет он был мелким функционером профсоюза угольщиков — и вот по мобилизации угодил на флот. Он панически боялся плавать; скрип такелажа заставлял его бледнеть; офицеры сразу заметили это и, вынужденные делить с ним кают-компанию, развлекались тем, что объясняли друг другу, насколько хил, гнил и ненадежен крейсер. При этом Хаксона абсолютно не укачивало, зрение он имел стопроцентное — и Сайрус часто думал, что в иных условиях из него получился бы прекрасный сигнальщик. — Ты это… давай назад. Задание какое было?
— Задание накрылось, — сквозь зубы сказал Сайрус. — Мы обнаружены. Утром здесь будет половина палладийского флота. Если нас прижмут к Долгому Носу — все. Чертов корвет…
— Ты не просто так упустил его, капитан, — сказал Хаксон. — Я ведь тебя насквозь вижу, капитан. Не хотел ты его топить…
— Утром поговорим. Сейчас уйди.
Хаксон все равно топтался рядом.
— Буруны прямо по носу! И право два — буруны! — крик марсового.
— Лево четыре, — скомандовал Сайрус. — Боцман, обрасопить паруса.
— Есть лево четыре… — штурвал защелкал.
— Ты что? — дошло, наконец, до Хаксона. — Ты в Западный пролив уходишь?
— Не мешай, — сказал Сайрус. Его начинало трясти.
— Ты им сдаться решил, капитан, — с каким-то облегчением выдохнул Хаксон. С облегчением и радостью: будто произошло что-то, давно и с надеждой ожидаемое. — Ты им прямо в руки… А ну — поворачивай назад!!!
И Сайрус почувствовал, что в спину ему тычется тупой ствол револьвера…
Быть может, она проснулась. Этого никак нельзя было проверить: до тех пор, пока она не вынырнет из всего этого сна или не умрет окончательно. Так уже происходило много раз, и даже смерть, наверное, приходила, но… что-то у нее не получилось.
Олив подняла голову и осмотрелась. Она лежала под какой-то мятой цветастой тряпкой на кожаной кушетке. Голое плечо касалось серого колючего ковра, на котором в полном беспорядке висели сабли, пики, алебарды, абордажные тесаки, кинжалы, пистолеты… Ковер резко пах пылью и сукровицей. У изголовья кушетки стоял черный извитой стул, и в самом центре его сиденья лежало круглое зеркальце в тусклой серебряной оправе. На зеркальце была расставлена крошечная кукольная мебель: пухлый розовый диванчик, зеркальный шкаф, ширмочка с изображением цветущей яблони, туалетный столик, несколько пуфиков и стульчиков… Кукла, изломанная и всклокоченная, валялась между диваном и шкафом. В ней было не больше дюйма роста. Тем не менее Олив отлично знала, что эта кукла до малейших подробностей, до родинки а паху, копирует ее самою. До малейших отвратительных подробностей…
Закутавшись в тряпку, которой укрывалась, Олив встала. Было как-то неопределенно: то ли холодно, то ли нет. Казалось почему-то, что воздух и пол ледяные, но сквозь кожу этот холод не проходил. Пол и на вид был будто из черного льда, и в нем отражалось что-то, чего не было по эту сторону. И такой же была стена, внезапно возникшая перед нею. Внезапно увиденная…
Здесь должна быть маленькая дверь, сообразила Олив и тотчас же будто вспомнила ее: низенькая такая, шершавая дверь… дерево и грубое железо. Открывается медленно, со скрипом, со скрежетом… вот так, да. Потянуло далеким морем. Ступеньки вели ее вниз, вниз, вниз и направо, крутая спираль… почему-то это было особенно важно: вниз и направо. И правая стена — колонна, вокруг которой шли ступени, становилась все прозрачнее и прозрачнее: опал, обработанный рог, шпат, хрусталь…
Будто медленными снежинками была полна эта прозрачная колонна. Они падали беспорядочно-плавно, уходя в далекое никуда. Вдруг замерло сердце. Остановилось. Холод, наконец, коснулся глаз и губ.
На долгий миг снежинки сложились в фигуру Кита Вильямса: голого по пояс, в дорожным мешком за плечами и винтовкой в руке. Лицо его было измученное, рот черный и запекшийся.
Кит, позвала она.
Кит…
Хоть ты — спаси меня отсюда. Я не могу больше так. Я…
Но снежинки уже разлетелись, потом стала тускнеть и стена: шпат, обработанный рог, опал… лед. Мутный непроницаемый лед.
Она коснулась пальцами глаз. Все лицо на ощупь было мраморной маской, и глаза были особенно твердыми и холодными.
— Не просыпается — это неправильно вы говорите, — доктор Богушек проводил Романа Венедиктовича в свой кабинет, усадил в гостевое кресло. — Она просто постоянно остается в мире своих сновидений. Не могу сказать, что это уникальный случай — но очень редкий. Синдром Галицкого — слышали такое название? Поначалу это рассматривалось как вариант онейроидной формы шизофрении…
— А в чем отличие? — поинтересовался Якоби.
— Шизофрения неизлечима, как вам известно. Здесь же — в любой момент может произойти ремиссия, краткая или глубокая. Человек действительно — будто просыпается…
— А как вы это определяете… э-э… до того, как она в первый раз проснется?
— Есть тонкости, для неспециалистов трудноуловимые…
— Спасибо, доктор. И все-таки: насколько вы уверены, что это именно синдром Галицкого, а не шизофрения?
— Пять к одному, — сказал Богушек.
— Понятно… Каковы, по вашему, причины заболевания?
— О-о… Это краеугольный камень медицины вообще. Если бы врачи могли с уверенностью отвечать на такой вопрос… Пожалуйста, целый букет: Наркотики. Алкоголь. Сифилис, который она перенесла и от которого каким-то чудом излечилась. Длительное существование под чужим именем… кстати, вы не выяснили, как ее звать на самом деле?
— Выяснили.
— И?..
— Эдит Черри.
— К чертям можете идти сами. Не доверяете?
— Скорее — проявляем заботу… Марин навещает ее?
— Да. Хотя и не часто.
— Это понятно: он редко бывает в столице. Как вы считаете: какие отношения их связывают?
Богушек медленно посмотрел на него, медленно же вынул портсигар из кармана своего нелепого сюртука. Портсигар был дешевый, из кожи и меди.
— Курить будете? — предложил Роману Венедиктовичу. — «Санатана».
— Спасибо, — Якоби выудил толстенькую коричневую, с двумя золотыми колечками, папиросу. С удовольствием понюхал ее. Незажженная, она издавала сильный и сложный аромат. — Эх, когда теперь в Аркадии побываем…
— Боюсь, не скоро… — Богушек чиркнул спичкой, дал прикурить Роману Венедиктовичу, прикурил сам. Выпустил косо вверх струйку дыма. — Значит, вас интересуют отношения внутри этого странного дуэта… Леди, как мне кажется, просто любит его. А у него — все гораздо сложнее. Во-первых, его терзает сильнейшее чувство вины. Не слишком понимаю, почему. Возможно, он-то ее как раз и не любит… Во-вторых, присутствует некий элемент, сходный с религиозными обетами. Но даже это объяснимо и понятно… но вот поверх всего этого я улавливаю какое-то лабораторное, холодное любопытство. Он сам его стыдится, но избавиться не в силах. Однако в чем предмет любопытства — я не могу даже предположить…
— Может быть, он ждет, что будет, когда она проснется?
— А что может быть?
— Не знаю… Знаю только, что по роду деятельности Марин имеет доступ к разнообразным наркотикам. Не исключено, что он давал ей пробовать…
— Для этого надо быть совершеннейшим чудовищем, — покачал головой доктор.
— А он и есть чудовище. И в то же время — один из несчастнейших людей в этом мире, будь он неладен… Как на ваш взгляд: сколько Марину лет?
— Н-ну… на вид — тридцать пять, тридцать семь. Он моложав, конечно, но если присмотреться…
— Ему двадцать один год.
— Не может быть…
— Ему двадцать один год.
Шли так: впереди Сол, обросший неопрятной бородой, в разодранной клетчатой рубахе, и Дэнни Кастелло, якобы лейтенант флота, а на самом деле (Вильямс знал это достоверно) — недавний, семьдесят девятого года, эмигрант из Соединенных Штатов, сумевший сбежать из транспорта на Хармони, бродяживший года три в районе старой столицы, а с началом смуты и войны предоставивший себя душой и телом в распоряжение контр-адмирала Аллена — того самого, который не признал власть трудовиков и увел свою маленькую эскадру на остров Эстер. С ним подружился Сол, когда расследовал странную смерть Аллена. И Сол же привел его под очи Вильямса… За ними шла первая дюжина пленников. Они волокли тележки с водой и продовольствием. Между первой и второй дюжинами держались Эндрью и Мервин, молодые солдаты, взятые палладийцами в плен на острове Середец и переправленные год назад в секретные лагеря на Эстер. Поведение их в плену было безупречным, о чем и сообщалось в личных листах. Особого рода значок стоял в конце, перед подписью Евгения Демихова, какого-то там советника, а на деле — одного из виднейших палладийских форбидеров. То есть: ребята посвящены и готовы на все. Вот и получается, что — на все… Вторая дюжина пленников волокла деревянные шесты, ремни, веревки… Замыкали колонну сам Вильямс и сержант Баттерфильд. Все были грязные, оборванные, измученные. Путь, на который полковник отводил первоначально десять дней, занял уже две недели, и не было видно конца…
Воды на обратную дорогу уже могло и не хватить.
Теневой мир влиял на всех по-разному. Этого Вильямс не учел при подготовке. Скажем, старине Бэдфорду было все равно, где находиться — по ту или по эту сторону реальности. Марин-старший лучше чувствовал себя в тени — там на него нисходила легкость и выносливость. А вот сам Вильямс напротив — будто приобретал по небольшой, но свинцовой гирьке на каждой руке и ноге. Требовалось больше сил для каждого движения, расстояния казались огромными… И на пленников все это тоже влияло, и кокаин помогал не настолько, насколько можно было ожидать, и чем дальше, тем слабее… а скорость отряда, как всегда в этой жизни, измерялась по слабейшему… благо, все-таки не по мне, с мальчишеским самодовольством подумал Вильямс. Силы откуда-то еще брались.
Сам он кокаином не пользовался, хотя соблазн был. Но — требовалось сохранять ясность. Взвешенность оценок. Особенно — относительно запаса сил. Его просто могло не хватить на обратный путь… равно как и воды.
Тяжелее всего было не вечерами — усталость валила с ног, и тупость, обретенная за шестнадцать часов непрерывного переставления ног, не позволяла предаваться горестным размышлениям, — а утром, после очередной пережитой ночи, когда ничего не происходит и не может произойти — но чувство, но привкус неимоверной, невообразимой пустоты на тысячи миль вокруг — огромный ящик с песком, и в центре три десятка мельчайших мурашиков, сбежавших из родного муравейника в поисках приключений — это чувство давит на душу с такой силой, что душа плющится в мелкую монетку, и какой стороной упадет она утром — о том не знает никто ни на земле, ни выше (если оно все еще где-то есть, это «выше»…); и бывали утра, когда просто хотелось отойти к ближайшему камушку, куда бегали справить нужду, и справить самую последнюю нужду из верного «сэберта» в правый висок.
Но — надо было поднимать пленников, и гоняться за теми, кто норовил убрести подальше, и бриться, и выдавать каждому его первую дозу порошка. И — шестнадцать часов шагания, пыли, криков, понуканий, подниманий павших и легших, рукоприкладства и стрельбы в воздух…
Смешно. Если бы они догадывались, насколько они нам нужны, они бы заставили нести себя на руках всю дорогу… и мы несли бы, вот в чем дело…
Мы бы несли…
Он вспоминал, как нес Олив. Это было сто лет назад, нет, гораздо больше ста. Это было несколько жизней назад. Она убегала с ним, молодым майором из дома своего первого мужа. Или второго… не помню. Помню, что ей было семнадцать, она была прекрасна и отважна, сумасбродна и весела, и до ожесточения любила жизнь. Какие могли быть дома, какие мужья?.. Он носил ее на руках, каштановые волосы разлетались… было много солнца. Да, было ослепительное солнце, свет его проникал даже сквозь стены, и они светились медово…
На пятнадцатый день пути умер первый пленник. Угрюмый сутулый каторжник Холл, угрюмый и жилистый, никто бы и подумать не мог, что из него из первого вытечет, вытопится вместе с потом жизнь… он упал перед своей тележкой и не встал больше.
По расчетам, идти предстояло еще три-четыре дня.