20
Голоса стихли за деревьями. Казаки снимались с привала. Оставался день пути — правда, самый тяжелый, без дорог. Да и зверь тут шалит, качали головами бывалые. Пулю иметь в стволе, предупредил Коротченя.
Здесь, подумал Глеб, останавливаясь. Место подходило как нельзя лучше: лощинка, ложе пересохшей речки, и через нее — поваленное толстое древнее дерево. Он скользнул в пыльный мир и понял, что не ошибся: из просвета под деревом тянуло тем самым внутренним теплом, которое позволяло ему находить места соприкосновений, места переходов из одного пыльного мира в другой. Это почти всегда бывал какой-то отграниченный участок пространства, лучше всего — дверь. Лишь однажды ему удалось поменять пыльные миры, просто идя по дороге, но это потребовало какого-то нового, непривычного усилия, и повторить его не получалось: он просто забыл, какое «движение» делать. Поэтому Глеб предпочитал пользоваться дверями, воротами, нишами, согнутыми или поваленными деревьями, кабаньими лазами в кустарнике, большими дуплами, однажды — ямой. Раньше он выискивал эти «двери», лишь перейдя в пыльный мир; теперь как бы на спор с самим собой он стал намечать их заранее и уже несколько раз подряд угадывал правильно.
Пригнувшись, он пробрался под лежащим деревом: здесь, в пыльном мире, оно было не замшелым, а, напротив, — голым, скореженным, черным, все в выступающих узлах длинных деревянных мускулов — и пересек невидимую границу пыльных миров. И тут же на миг показалось, что это просело и рухнуло на плечи дерево — его качнуло и повело вперед и вниз, он сделал два шага, приседая — и сунулся на колени — вовремя, как оказалось: лощина кончалась крутой осыпью, почти обрывом, а под обрывом мелко плескалось море, маслянисто-черное море пыльного мира, чашей вздымающееся к горизонту. Голова кружилась так, как не кружилась никогда в жизни, клонилась на грудь — и стоило огромных усилий держать ее прямо. Казалось, что земля, на которой он стоит — нет, сидит, упираясь руками — вместе с ним стремительно возносится к небесам. Трудно было вдохнуть — и все же Глеб сумел, набрав полную грудь воздуха, задержать дыхание…
Порыв холодного, как с ледника, соленого ветра привел его в чувство. Море было белесое, в мелких пенных барашках, и волны были маленькие, речные. Не под стать ветру был прибой. Зато — под стать полутора десяткам людей, выволакивающих весельные свои лодки на гальку.
Врут глаза… не с чем сопоставить… Не может быть! Нет!..
Но вот и люди там, внизу, увидели его и стали поворачиваться в изумлении и страхе, крича и показывая на него пальцами, и Глеб понял, поверил, что глаза — не врут. Повыше сапога, сказал дядько Мирон.
Эти, пожалуй, будут пониже сапога…
И тут он понял все. Или вспомнил. Впрочем, какая разница?..
Надо было возвращаться. Возвращаться совсем — в самый Новопитер. Этот поход не имел смысла.
Глеб обнаружил, что он уже в пыльном мире и ползет на четвереньках к внезапно далекой двери. Колени вминались в мягкий, как глина, известняк. До пещеры оставался шаг, когда показалось: все. Не стало ни сил, ни понимания. Что-то черное легло на него сверху и раздавило без боли. Он лежал, не зная, отдыхает он или умирает. И когда тяжесть исчезла, он не поверил, что вернулся…
Но — каким-то запредельным, чудовищным усилием ему удалось перетащить свое тело через порог, разделяющий миры — и здесь — он уже не был беспомощным великаном. Он просто лежал лицом вниз, вдыхая одуряющий аромат сухих палых листьев и мха; мышцы расслаблялись со стоном…
Минутой позже он услышал голоса, зовущие его. Битый час казаки обшаривали лес в поисках пропавшего «жельмена»…
— Все просто, — говорил потом Глеб, раскладывая на брезенте карты: Транквилиум, Советский Союз, Европа, США, карта сопряжений. — Надо было догадаться сразу. Вот: между Москвой и Ленинградом около шестисот верст. А между точками, сопряженными с Москвой и Ленинградом, всего около ста. Поэтому любой наш предмет, попадая туда, оказывается вшестеро больше аналогичного, изначально находящегося там. И наоборот, понятно. Вот вам и карлы повыше сапога… А червонная зона — это место, где масштабы практически совпадают. Действительно, сердечко получается, червонная масть. Так что придется нам возвращаться и действовать оттуда.
— Да, — вздохнул Алик, разглядывая карту. — Жаль, что не догадались раньше. Столько времени упущено…
— Может, и не упущено, — сказал Глеб, прислушиваясь к себе. — Может, так и надо было…
— Я никогда особо не задумывался над всем этим, — сказал Байбулатов, — вернее, я считал, что мне это не по уму. Но вот глядите: если верить картам Бориса Ивановича, а не верить ему оснований покамест нет, то именно здесь, на Стрельце, имеет место сопряжение с Северным полюсом Земли. И сюда же, к Стрельцу, сходятся проекции экватора и двадцатых меридианов, западного и восточного. Получается, что огромная часть обитаемого мира, вся Европа и большая часть Африки, с Транквилиумом не соприкасаются вообще. И в то же время вот этот клин, уходящий от Стрельца на северо-запад, соприкасается с чем-то, лежащим вне Старого мира…
— Может быть, там упаковано южное полушарие? — пожал плечами Глеб. — Где-то же оно должно быть.
— Может быть, — легко согласился Байбулатов. — И все же Эридан притягивал Бориса Ивановича как-то особенно…
— Господа, давайте форму мира мы обсудим позже, — сказал Алик. — Как я понимаю теперь, нам с Глебом предстоит веселое путешествие по Союзу. Кирилл Асгатович, скажите: так ли уж категорически не принимают в Палладии беженцев оттуда — или могут быть сделаны исключения?
— Могут, — сказал Байбулатов и чему-то усмехнулся. — За особые заслуги перед короной. Да вы и сами могли догадаться, Альберт Юрьевич.
— Хотелось услышать. Итак, нам нужно быстро и безошибочно найти ля фам оттуда, умную, молодую, лучше, если красивую — которой до смерти надоело прозябать на маленьком гармоничном острове… Найдем?
— Да.
— Сделать документы…
— Любые. А в чем ваш план?
— Надо разбить нашу пару. Они ведь понимают, что в одиночку Глеб там не пройдет — поэтому охотятся на двух мужчин. Если же…
— Понял. Это разумно. Так и будем делать.
Все это время Глеб безотрывно смотрел на карту. На вершину треугольника — дельты Эридана. И чуть выше: туда, где русло его, единое, без рукавов — лежало между меловой стеной плато Ратмирцева и подножием исполинского дышащего вулкана, Трубинской сопки. Почему-то именно это место притягивало, приковывало взгляд, а потом — ледяная игла вошла между глаз, проникла в мозг… Глеб поспешно отвернулся от карты. Колотилось сердце.
Все произошло слишком быстро и тихо: подойдя к барку с двух сторон, пираты забросили со своих катеров кошки и по узловатым тросам моментально вскарабкались на палубу. Стрельба началась, когда судно было уже практически захвачено: капитан и несколько офицеров попытались отстреливаться, но были перебиты и выброшены за борт. Пассажиров и оставшуюся команду выгнали на шканцы, заставили раздеться до белья — а потом бандиты, светя фонарями, принялись сдирать с дрожащих от холода и унижения женщин золото и камни. Спокойно, Олив, девочка, шепотом сказал Батти, держись, главное — держись. Сам он выглядел тоже не лучшим образом.
Из кают выносили вещи, вываливали на палубу, отбрасывая в сторону, как ореховую скорлупу, пустые саквояжи и чемоданы. Ценности увязывали в парусину, прочее — бросали за борт. Бандитов было десятка три, но они так деловито сновали повсюду, что казалось — их тут не одна сотня. Так прошло около часа.
Потом снизу, глухие, просочившиеся сквозь палубу — донеслись крики. Так могли кричать лишь сгорающие заживо.
Олив огляделась, дрожа. Все делали старательно вид, что не слышат ничего.
Может быть, впервые в жизни ей стало запредельно, смертельно страшно. И того, что случилось потом, она просто не запомнила… Баттерфильд рассказывал ей и другие люди, но все говорили разное, а ей — ей не хотелось слушать.
Непонятно, почему ее не убили. Это было бы проще всего — но, должно быть, не так интересно. Нет, ее просто били, загнав в круг, подпаливали факелами… Этого она не помнила ничего, но ногти у нее были обломаны до мяса, пальцы ободраны: она не упускала случая пустить в ход свое оружие, хотя на два десятка тычков и затрещин могла ответить одной царапиной. Просто голыми руками ее могли бы убить сорок раз — но не убили. И не изнасиловали — хотя к тому, похоже, дело шло. Главарь вдруг скомандовал: «Стоп! Уходим». И они ушли. Пассажиров заперли в салоне, а ее, оглушив на прощанье, бросили на палубе. И исчезли.
Олив очнулась от холода и боли, одна на корабле посреди моря. Был час утренних сумерек. Странный восторг переполнял душу…
Она узнала потом, что, отвлеченные произведенным ею переполохом, бандиты недодушили нескольких иммигрантов. Трое женщин и мужчина остались невредимы, еще две женщины повредились рассудком — возможно, навсегда.
Олив не стала с ними встречаться. Было неловко показывать людям свою бесформенную толстую черную морду.
Штурман, принявший командование, объявил, что заход в порт Хармони теперь неизбежен. Но возможно, что на берег не сойдет никто.
Пассажиры шептались, что налет случился только из-за проклятых иммигрантов. Грабеж был инсценирован.
С необходимостью ходить в одном лишь нижнем белье примирились на удивление быстро. Правда, у баталера нашлось несколько дюжин драных матросских роб: их разыграли по жребию среди дам. Из легких парусов шили балахоны. Батти выручила казарменная выучка: свои полотняные брюки он сунул на ночь под матрац. Другого рода выучка оказалась вообще неоценимой: свои и Олив документы и деньги он хранил завернутыми в газету в корзине для бумаг. Там он их и нашел наутро…
Ко дню прибытия в порт лицо Олив вернулось в прежние границы, хотя цвета на нем преобладали экзотические. Куда больше, чем лицо, беспокоили ее ожоги на руках, ягодицах, спине. Судовой врач, Иван Африканович, каждое утро перевязывал ее, мазал остро пахнущей мазью, ворчал. В последний день он сунул ей баночку, сказал: эта вот мазь, воздух, морские купания — так-то, голубушка моя. Мазь была зеленая и пахла травой.
И все бы ничего, но звенело в ушах: тонко, назойливо, далеко. И Олив ловила себя на том, что озирается в поисках источника этого звука…
Сол сделал все, что мог: нашел ей углевоз, идущий до острова Волонтир. Нашел, договорился со шкипером, заплатил; к назначенному часу доставил на пристань Светлану с крошечным ее багажом, уместил в каютке, больше похожей на внутренность сундука, потом — поцеловал руку и ушел быстро и не оглядываясь. Светлана смотрела, как он идет: кругленький и упругий. День был пасмурный, после ночного дождя еще не все просохли лужи.
Что-то опять затевали эти мужчины: в доме мистера Бэдфорда стало вдруг беспокойно, все время возникали новые лица, два-три вооруженных офицера постоянно дежурили в холле…
Растянувшееся на неделю плавание умиротворило ее. Углевоз оказался удивительно чистым и уютным судном. Он чем-то напоминал стариковскую квартиру: все вещи нашли, наконец, свои места, прижились, притерлись, теснота не стесняет… Тяжело груженый, он еле покачивался на короткой злой волне Залива — и лишь запах каменноугольной смолы, проникающий повсюду, донимал, нагонял дурные сны, оставляющие после себя жажду и головную боль. Нынче еще ничего, говорил старичок-шкипер по имени Тимоти Кинг, это у нас бушеровский уголек, он добрым считается — а вот когда от Лайтса — то все. Бывает, и с ума сходят от испарений, а бывает, загорается уголь сам по себе, и ничем его уже не потушить, и даже под водой потом долго горит, долго… Шкипер, два его диковатого вида помощника, похожие, как братья, кок и девять матросов — такая была команда. Много времени Светлана проводила в каюте шкипера: он любил поговорить, она умела слушать. Мир поворачивался к ней еще одной гранью… За эту неделю они почти подружились, и капитан Кинг сделал жест: отклонился от курса и высадил Светлану на побережье Острова, у рыбачьей деревни с веселеньким названием Хеллдор. Он даже поцеловал ее на прощанье в щечку, и она, не удержавшись, чмокнула шкипера в жесткую, пропахшую табаком бороду. Внучка у меня чуть тебя помладше, сказал шкипер, шмыгнув, Эми зовут, Эмеральда, значит…
В Хеллдоре она не стала задерживаться: торговец солью возвращался в Виндмиллс, крошечный городок в отрогах гор Пестиленшл — а где-то там, в окрестностях Виндмиллса, и находилось имение Милкстримлит, новое место жительства, а если по-простому, без экивоков — место ссылки капитана Кэмпбелла, рыцаря — но уже не лорда Стэблфорда… В новенькой, пахнущей клеем и кожей ременной коляске Светлану вдруг укачало, и большую часть сил и внимания она тратила на борьбу со сном — впрочем, какой-то долькой сознания поддерживая беседу. Но после того, как на дорогу из-за деревьев выехали двое верховых и ее рука сама дернулась к хитрой сумке Сола (уговорил, уговорил взять!) — сон улетел весь, и она уже не клевала носом, а наоборот — заставляла себя не слишком энергично озираться по сторонам; новая энергия, энергия ожидания, выплескивалась через край. Верховые оказались, конечно же, просто лесными объездчиками. О бандитах здесь не слыхивали, да и в события в Порт-Элизабете и на Материке не то чтобы не верили — не могли примерить их на себя. Были, говорят, тут ночные людишки, говорил рассудительно солеторговец Питер, а фамилию его Светлана забыла сразу, как услышала, — были, да на юг подались, что им тут взять и с кого? На юге, говорят, раздольнее… Страшно было? — спросил он, помолчав. Я имею в виду, когда… Страшно? — переспросила Светлана и задумалась. Страшно… А что, пожалуй, что и страшно.
В Виндмиллс приехали ранней ночью. Небо было еще синим, но по поверхности земли плыл чернильный туман. Желтые фонари на невысоких столбах освещали только сами себя. Редкие пятна окон разбросаны были беспорядочно. Маленький отель у дороги пустовал много дней. Маленький скрипучий отель…
Промучившись без сна до рассвета на бугристой горячей койке, Светлана рано утром бросилась узнавать, где он находится, этот самый Милкстримлит, и как до него добраться. Оказалось — в семи милях…
Возвращались на рысях и путь, пройденный за четыре дня, осилили за три. Глеб не знал, что поняли из всего происшедшего крепостцовские казаки — но стали они с ним очень почтительны и уважительны. Гордый Коротченя смотрел с суеверным страхом.
Без минутной передышки экспедиция погрузилась на шхуну и вышла в море. Были последние дни до перемены ветров. Судно неслось, опасно зарываясь носом. В кают-компании Глеб просиживал над картами, изредка делая робкие карандашные пометки. Новое знание странным образом прорезалось в нем — будто вспоминалось что-то накрепко забытое. Но вспоминалось без системы, без зацепок, кусками, обрывками, нужными, ненужными — как узнать?.. Диаметр Кольцевых гор в точности равен диаметру Земли; кривизна поверхности Транквилиума определению не подлежит, поскольку различные методики дают различные результаты: от сферической поверхности с радиусом в шесть тысяч четыреста километров до тороидальной с кривизной дуг от шестнадцати тысяч до восьмидесяти тысяч километров… Казалось, будто в полумраке книгохранилища кто-то наугад берет с полки книгу, наугад раскрывает… и ставит на место.
Он старался никому не говорить об этом.
В один из вечеров, стоя на юте и глядя на короткий бугристо-зеркальный след, Глеб понял вдруг с поразившей его самого четкостью, что огромная, едва ли не главная часть его самого, его естества — уже отделилась от него и отстает, медленно, но неуклонно отстает, как отстает от паровоза отцепившийся вагон, и ничего не сделать, и надо учиться обходиться без того, что было в том вагоне… Нет, мысль, что надо обходиться без утраченного — пришла позже; в первые же секунды осознание утраты — настоящее, полное, безоговорочное осознание — чуть было не погребло его под собой.
Он торопливо отошел от фальшборта и спустился вниз, в наспех оборудованный для спанья трюм.
Он никого не хотел видеть и ни с кем не хотел говорить, но суденышко было слишком тесным, и потому приходилось и видеть, и говорить, и стараться быть любезным…
Вопреки ожиданиям, «Ивана Великого» не оставили на рейде, а приказали войти в тесную гавань порта Хармони и стать на мертвый якорь. Пассажиров свезли на берег и разместили частью в отеле, а частью на квартирах; команда жила в казармах, матросской и офицерской. Шло следствие.
Супругам Черри достался номер на первом этаже отеля — с верандой, выходящей в розовый сад. Олив еще ни разу в жизни не видела столько роз одновременно. Многие кусты уже отцвели, и оставшихся поздних, предосенних, хватало с избытком для того, чтобы воздух был густым и сладким. Здесь росли низкие, стелющиеся по траве кусты, сплошь усыпанные маленькими цветками нежно-кремового цвета. Были кусты с темными листьями и цветками огромными и почти черными. Были белые розы, растущие на обвивающих деревья, как лианы, стеблях. Были высокие, много выше человеческого роста, кусты, похожие на взрыв: ветви их, отягощенные множеством желтых и желто-красных, сразу будто бы полуувядших цветов, склонялись и покачивались даже в безветрие. И были розовые деревья: их светлые кожистые стволы, показываясь из листвы, дразнились, как дразнят обнаженные ноги и руки нимф; лепестки светились — настолько интенсивным был их алый цвет…
Песчаные дорожки терялись местами под слоем опавших лепестков.
Город был крошечным. До любой из окраин от отеля было четверть часа самой медленной ходьбы.
На третий день, раздобыв необходимую косметику, Олив начала наносить визиты.
Жители города, исключительно коренные транквилианцы, выходцы как из Палладии, так и из Мерриленда, были гостеприимны сверх всякой меры. Эмигрантов в черту города не пускали, они жили в своих поселениях своей жизнью; для торговли имелся деловой квартал — во-он, как раз через бухту…
Да, похоже было на то, что до прибытия «Ивана Великого» в гармони царила потрясающая скука.
Теперь же — и для пассажиров, и для офицеров пакетбота любые двери стояли распахнутыми настежь. Любые двери любого дома. Приемы, вечеринки, пикники — шли бесконечной чередой. Так цветет пустыня, думала Олив, великолепная вспышка — и жди следующего года… пылкие дружбы и клятвы в любви навек, а через месяц забвение и тишина. Тишина и забвение. Кукольные улицы, где никогда не случается ничего неожиданного… и удушающий запах роз. И при этом — огромная фигура умолчания: никто никогда ни при каких обстоятельствах не говорит об иммигрантах. Даже попытки Олив затронуть эту тему встречали вежливый, но совершенно ледяной отпор. Милочка, попробуйте цыпленка, наш повар настоящий волшебник… Она поделилась наблюдениями с Баттерфильдом, и тот согласился: даже его новый друг, торговец шерстью Джулиан Джерард, бывший сержант морской пехоты на линейном корабле «Лили», — с Баттерфильдом, то есть с мистером Черри, с лейтенантом Черри, он разминулся по срокам службы всего на месяц, — даже он за сигарами и бренди ничего не рассказывает о жизни иммигрантов, хотя ведет с ними дела и бывает в их землях регулярно. А на прямой вопрос: почему так? — ответил неохотно: да не любим мы их. Какие-то они… вроде бы и похожи на людей, а — как из стада взяты…
Нечего и говорить, что два дня спустя чета Черри вместе с мистером Джерардом и двумя его помощниками покачивалась на мягких подушках легкой дорожной кареты. Дорога была ровная, пейзаж за окнами: луга и прозрачные рощи — склонял к меланхолии, а разговор, неторопливый и необязательный, тянулся тем не менее легко и касался чего угодно, только не цели путешествия. Три часа езды было до нес.
Селение Палец лежало у подножия одноименной скалы пыльно-красного цвета. Полуподкова невысоких, но крутых, местами обрывистых горок, начинаясь от скалы, охватывала селение с запада и севера — и пропадала, будто тонула в плоской равнине. Лишь в пяти-шести милях впереди видны были размытые белесоватые возвышенности, а слева от дороги и тоже довольно далеко проступала темная полоса настоящего леса.
Издали Палец напоминал обычный приграничный городок, еще не обустроенный, но обещающий вскоре привести себя в порядок, стать маленьким, уютным, зеленым… Но при взгляде в упор стало ясно, что такого никогда не произойдет.
Дорога шла вдоль ручья, и такого загаженного водоема Олив не видела никогда. Повернувшись к воде черными спинами, стояли на том берегу какие-то сараи — стояли давно и прочно, до половины, а то и по крышу заваленные хламом. Дети и куры вперемешку копошились на голой земле. Двухэтажные дома из серых, неровно сколоченных досок стояли в ряд, отгороженные один от другого из чего попало сооруженными заборами. Стекла окон были пыльные. И вообще — было видно, что малейший ветерок поднимает здесь в воздух тучи пыли. Карета въехала на мостик — гулкий, с проломленными перилами. Под мостом валялись бочки, бревна, колеса… Тут же высились кучи шлака, мусора, переломанных и испачканных известью досок. Что-то смрадно горело.
Впрочем, центральная улица — два десятка домов — выглядела чуть приличнее. Даже, можно сказать, вполне прилично — если не считать неровной мостовой, слишком узких тротуаров и того, что люди, попадающиеся навстречу, были одеты пусть даже богато, но нелепо. И даже не нелепо, а… Олив вспомнила театр: как костюмер изобретал детали, подчеркивающие характер роли. Похоже, все здешние жители одевались у того костюмера… Ах, какая прелесть: голубой полуфрак — и черные лакированные ботинки!..
Но ведь и над нами, попади мы туда, смеялись бы…
В доме, куда они вошли, миновав темный тамбур, ей неожиданно понравилось. Холл, обитый золотисто-коричневой рогожкой, был почти пуст: лишь картины на стенах, два курительных столика и плетеные диваны в центре. Олив шагнула к картинам: портрет юной красавицы, необыкновенно светлые волосы, светлее, чем загорелая кожа лица, тонкие пальцы сжимают тонкий бокал… смертная тоска и тревога в глазах… и странный отсвет лежит на всем… Другая картина: лошади на лугу. Одна щиплет траву, другая, подняв голову, прислушивается к чему-то…
— День добрый, господа, — в холл энергично вошел мужчина лет сорока пяти, поджарый, загорелый, с обильной сединой на висках. — Позвольте представиться: Петр Забелин, хозяин этого дома. Джулиан, друг мой…
— Я — Эдит, — не дожидаясь представления, Олив подошла к нему и протянула руку. — Мой муж, Эдвард Черри.
— С лейтенантом Черри мы служили на одном корабле, — сказал мистер Джерард. — И вот судьба вновь свела нас…
— Как я понимаю, вы с того пакетбота, который стоит в гавани? — хозяин дома наклонил голову и всмотрелся в лицо Олив. — А вы, леди, та героиня, которая спасла нескольких моих соотечественников?
— Все еще заметно? — Олив огорченно дотронулась до лица. — Давайте не будем об этом.
— Желание леди — закон. Но вы, наверное, хотите отдохнуть с дороги? Обед подадут через полчаса, а пока Тамара покажет вам гостевые комнаты…
Ко Льву Денисовичу Глеб не пошел: сказался больным. Потом, когда прошло достаточно времени, чтобы все знакомые наверняка куда-нибудь делись, он встал с дивана, спустился в ресторан, пообедал — после баночных супов и баночной же свинины с бобами он не мог наесться нормальной пищей — и вышел на проспект…
И, подчиняясь непредугаданному повороту пружины где-то внутри — крикнул извозчика и назвал ему адрес профессора Иконникова Константина Михайловича. Адрес Альдо…
Господи, почему так не хочется к нему ехать?!
Все полчаса, что заняла дорога, Глеб пытался понять это.
Горничная Фаина узнала его, ахнула, провела в кабинет, убежала… Через минуту торопливо, нервно — вошел профессор.
— Глеб… — выдохнул он. — О Боже!..
— Здравствуйте, Константин Михайлович, — сказал Глеб. Он очень хотел сказать это ровно и спокойно, и — получилось.
Странно — профессор почти не изменился с тех пор, когда Глеб видел его в последний раз. Маленький, щуплый, курносый, с отвисшими брылами: соседский мопс Альдо.
— Глебушка, да садись ты, садись, вот сюда или сюда, куда желаешь… Фая, неси чай! И вина неси! Ты же вино пьешь, наверное?
— Полно, Константин Михайлович, не суетитесь так, право, — Глеб уселся за стол. — Ничего же особенного — вот, оказался проездом, решил навестить…
Профессор внезапно замолчал, опустив голову, потом сказал с кривоватой усмешкой:
— Лукавишь, мальчик мой. Хочешь обмануть старика. А старика обмануть трудно, ой как трудно… Рассказывай. Отец послал?
Настала очередь помолчать Глебу.
— Да, — сказал он наконец. — В определенном смысле — да.
— И… что же?
— Константин Михайлович, — посмотрел на него Глеб. — Вы что, не знаете? Его же убили зимой.
— Убили? — переспросил Альдо. — Это точно?
— К сожалению, точно.
— Ты… видел его мертвым?
— Да.
— Значит, все-таки… Ах, Борис, Борис…
Горничная вкатила столик на колесиках, и началась суета: самоварчик, чайники под шерстяными петухами, варенье ежевичное, варенье яблочное, сахар кусковой с малиновым вкусом, мед… Странно: от этого обмена фразами, значащими не так много, Глеб чувствовал себя едва ли не хуже, чем тогда, на цепи, после «беседы» с бредунами. Что-то невысказанное и неосознанное — давило страшно…
— Итак, ты сказал, что он велел тебе найти меня, — полувопросительно сказал Альдо, когда горничная вышла. — Это было… до того, как?..
— После. Я получил от него записку. Зашифрованную. Через третьи руки. Там было: найди Иконникова.
— И все?
— Все.
— Зачем, почему — ничего этого не было?
— Нет.
— Значит, грязную работу он предоставил нам… Давай-ка попьем этого чайку, сынок, а потом уже поговорим. Потому что тяжелый это разговор будет… Бери вот варенье — в ваших краях такого не бывает.
— Мои края теперь здесь, — сказал Глеб.
— Да? — со странной интонацией сказал Альдо. — Посмотрим…
И они медленно допили чай, поели варенья — действительно превосходного — и перешли на диван. Профессор долго не мог зажечь свою трубку. Глеб потягивал сладковатое винцо и о чем-то напряженно думал, но о чем — понять не мог и сам.
Потом профессор заговорил. Поначалу он путался и сбивался — но даже это не мешало Глебу понимать все то, что состояло пока еще из разрозненных полуслучайных слов, потому что эти разрозненные слова сдирали какую-то темную плотную плеву с сознания и сияющие, чеканные, острые истины возникали как бы ниоткуда, сразу же, изначально — полные смысла. Глеб задыхался от восторга и ужаса. И вдруг, скачком — пришло спокойствие. Теперь можно было слушать рассказ профессора, уже как бы и не стараясь получить нечто новое из потока слов — он знал заранее, что сейчас будет произнесено, и лишь чужая интерпретация событий слегка интересовала его…
Инсайт — так называлось это состояние. И название то я тоже не вычитал и не услышал от кого-то — оно хранилось в нем, как хранится другое знание, готовое вырваться…
А профессор рассказывал: ровно, почти монотонно, будто читал неинтересную лекцию ленивым студентом. Не удивлюсь, если он уложится в сорок пять минут, подумал Глеб. Сорок пять минут, повторил он снова. Смешно: пустая кожура слов. Время исчезло.
Каким-то чудом (инсайт!) этот кабинет и это мгновение соединились плотно, вошли гребенкой в гребенку — в такое же бесконечное мгновение в агатово-черной воронке… нет, не воронке: полой опрокинутой пирамиде, форме для отливки пирамид — и тут, на дне ее, в вершине, завершился, будто размотался до конца клубок, долгий путь на кораблях, лодках, верхом, пешком, ползком по скале, в тесный лаз…
Черное небо над головой — и голубовато-белое, со странными пятнами, складывающимися вдруг в черты удивленного лица, солнышко… нет. Господи, какое же солнце, когда это луна, луна, луна! Настоящая луна Старого мира, вот что это… и тут же понимание, что нет, не Старого мира эта луна: чуть дымчатые края диска и белые полосы и спирали облаков… Никогда Глеб не видел луну: просто не пришло в голову ни в Хабаровске, ни потом — выйти среди ночи из дому и посмотреть в небо… Чужими глазами видел он ее сейчас, глазами отца… а в это время маленький Глеб ждал внизу, в палаточном лагере экспедиции, и слушал далекий рокот порогов: могучий Эридан, вырываясь из теснины, ронял унесенные камни и сам перекатывался через них. Там, выше, под меловой стеной, выводящей на плато Ратмирцева, река неслась почти беззвучно, и лишь скалы вздрагивали и гудели от ее бега. На севере вздымались зарева ночью и висела черная туча днем: дышала Трубинская сопка. Может быть, это от нее так дрожали скалы… А над лагерем возвышался, заслоняя полнеба, Черный Великан — будто бы и вправду человеческая фигура в плаще, но оплавленная до стеклянной корки, до потеков. На нее, на самый верх, ушел утром отец, ушел один, не взяв с собой никого. И вот теперь — смотрел на луну, такую похожую на прежнюю, оставленную в Старом мире — и совершенно другую. Заметно отвернулось ее лицо… И еще Глеб мог сам отвернуться, повернувшись как бы внутри себя — и увидеть себя на диване профессора Иконникова, и увидеть самого профессора, маленького человечка с худым, но сильным лицом, с прищуром глаз, выдающим решимость и волю, услышать его ровный голос. Борис шесть раз поднимался на скалу, говорил он, делал там запасы воды и пищи, чтобы побыть подольше. В седьмой раз он поднялся утром, спустился вечером, волоча набитый чем-то мешок… это нам показалось, что он пробыл там день, а для него получилось — около двух недель… судя по щетине. В мешке много чего было…
Не это главное, не это, не это… Глеб вновь смотрел глазами отца — на бесконечные, уходящие в никуда стеллажи с… чем? Книгами? Да, скорее всего… Раскрываешь такую — и перед глазами возникает зеленоватое светящееся пятно с сиреневыми и черными звездочками, бегущими из центра, потом в головокружительном темпе начинают сменять друг друга какие-то символы, потом их становится безумно много, еще больше, еще… потом все меркнет. Тяжесть в глазах, в затылке, боль в окаменевших плечах. И вдруг оказывается, что тебе известно нечто новое, о чем еще миг назад ты и не подозревал…
…Впервые заняться пластикой пространства атлантов заставила угроза космической катастрофы. Тысячекилометровый шар рыхлого льда шел на Землю лоб в лоб. Попытки космического флота уничтожить его или сбить с орбиты успехом не увенчались. Вот тогда впервые и состоялся глобальный эксперимент: неподготовленный, опасный. А что было делать? До столкновения с кометным монстром оставались дни. И — получилось! Земля перед летящей кометой будто бы расступилась, превратилась в кольцо, в бублик — и в отверстие комета проскользнула. С точки зрения людей на Земле комета стала утончаться, превращаясь в вытянутое яйцо, в клин, в стержень, в иглу… Она коснулась поверхности Земли, имея диаметр, сравнимый с диаметром атома — и пронзила планету навылет, не причинив ни малейших повреждений.
Успех окрылил. Много раз инженеры пространства производили различные действия с Землей и другими планетами. Но вот двенадцать тысяч шестьсот пятьдесят лет назад произошло нечто, Глебу пока непонятное — катастрофа? запланированное перемещение? — в результате чего участок пространства, где находилась сама Атлантида и масса прилегающих островов, обособился и как бы вывернулся наизнанку, оказавшись в иной Вселенной. Но между ним и старой Землей осталась своеобразная пуповина…
— Борис, конечно, очень сильный человек, — продолжал профессор, когда Глеб вновь повернулся к нему. — Вряд ли кто другой вынес бы такой информационный удар. Он вынес. И смог воспользоваться тем, что узнал — пусть и не сразу. Тебя он многому сумел научить, не так ли? А ты об этом не подозревал, думаю… Так вот: у тебя здесь, — он дотронулся до лба, — спрятано все, что Борис знал сам. И я должен помочь тебе справиться с этой лавиной…
— Хорошо, — сказал Глеб. — Только, пожалуйста, не тяните.
Обед растянулся часа на три. Дела, ради которых затевалась вся поездка, уладили помощники, хозяева лишь выслушали их, посмотрели друг на друга, кивнули — и все. Больше к делам не возвращались. Ели и пили обильно, делая передышки. Хозяин дома, Петр Сергеевич, включил увеселения ради какой-то музыкальный автомат, и комната наполнилась низким хрипловатым женским голосом, очень сильным и выразительным. Правда, певшим на неизвестном языке. Ваша тезка, Эдит, — Петр Сергеевич поклонился. Олив благосклонно кивнула. От автомата тянулся электрический провод к батарее наподобие телеграфной.
В предыдущей жизни — Петр Сергеевич употреблял именно это выражение — он был художником. И даже неплохим художником. Известным в узком кругу. В холле висят его работы — из тех, что привез с собой. Когда перекрыли кислород (Что? — не поняла Олив, и Петр Сергеевич сделал характерный жест: двумя пальцами пережал себе горло), когда очень немногих выперли за границу, а с остальными поступили вообще по-свински, он и еще одна дама-скульпторша отправились колесить по стране: оформлять помещения… и прочее. И в Сибири им попался старичок-скаут (они тогда, конечно, не знали, что такое скаут) — он их и раскачал понемногу на эмиграцию, а потом провел на остров Алеша. Да, они понимали, на что шли — и тогда готовы были проторчать всю жизнь на клочке суши размером поменьше Британии, но где нет ни худсоветов, ни парткомов, ни кураторов, где только размерами суши ограничена свобода… Но в чем-то они просчитались — вот только до сих пор непонятно, в чем именно. Дама эта прожила на Хармони четыре года, а потом уплыла в море — не на лодке, нет… оставила письмо. А он сам… вот не уплыл почему-то. Пас овец, постепенно обзаводился землей, стадами… оказалось, что это тоже интересно. Особенно когда не пишется. Редко кто делает здесь что-то настоящее… да и деньги? На продажу картин, например, не прожить — спрос ничтожный. Появилась, правда, сейчас маленькая компания — украшения делают…
После обеда вышли на прогулку. Улица была короткая, и в конце ее, запирая путь, стоял трактир. Просто «Трактиръ», без названия. Деревянный медведь хлебал из деревянной кружки. Встречные здоровались с Петром Сергеевичем подобострастно, с Джерардом — сдержанно, с четой Черри — вежливо и подозрительно. А за что им нас любить, подумала Олив. Из трактира вынесли столик под белой скатертью, плетеные стулья. Поставили на тротуаре. Водочки изволите ледяной, с грибочками? — изогнулся официант. Не-е, ну ее, отмахнулся Петр Сергеевич, волоки-ка ты, братец, шампузо. Вино, против ожидания, оказалось хорошим. Палец, в сущности, не место для жилья, сказал внезапно Петр Сергеевич, глядя куда-то мимо всего. Карантин, лагерь… лагерь, да. Постоянно здесь живут с полсотни… чудаков. Я вот, Васька-трактирщик, еще кое-кто… Остальные — год, полтора, осмотрятся — и дальше, дальше. А тут они приходят в себя, начинают понимать, чего хотят… впрочем, не все. Ведь ломается человек начисто, до последней косточки. Это на словах вернуться на сто лет назад — легко и приятно. Пока сам не хлебнешь… Двадцать лет я здесь, двадцать — а все кажется, что игра. Тебе чего, котенок? — и тут все заметили чумазую девочку лет девяти, голодными глазами слипшуюся в горку засахаренных фруктов. Ну-ка, брысь! Она что, голодная? — изумилась Олив. Девочка, ты есть хочешь? Та кивнула. Только не вздумайте ей ничего давать, предупредил Петр Сергеевич, а то их сейчас стая набежит. Да как же так может быть — чтобы ребенок был голодным?! У нас все может, вздохнул Петр Сергеевич, родители пьют, работать не хотят — но и детей при себе держат, не отпускают… и новых строгают одного за одним. Эй, котенок, знаешь меня? Девочка кивнула. На вот… — он кинул ей серебряную монетку. Если никого не приведешь, завтра получишь еще. Поняла? Девочка опять кивнула, сунула монетку за щеку и убежала. Если сейчас в переулок налево повернет, сказал Петр Сергеевич — значит, за бананами. Из недавних девочка, у них, у бедолаг, банановая лихорадка еще не прошла. Что-что? — не поняла Олив. Банановая лихорадка. От бананов их трясет, от одного вида, вот что. Создали рай для народа, догнать-перегнать… — непонятно выразился Петр Сергеевич. Девочка повернула налево. Вот, я же говорил… — он усмехнулся. Да как вы можете смеяться, вспылила Олив, у вас дети голодные по улицам бегают, денег просят! В жизни такого не видела, думала, только в книжках… да и то не верила! Это плохо, это большое зло, согласился Петр Сергеевич, но с этими людьми только так и можно. Иначе их к работе не приучить. Главное, учтите: здесь ведь отстойник. Те, кто поэнергичнее, уходят дальше, не задерживаются здесь… А эти — целыми днями готовы на крылечках сидеть, болтать… картошка дешевая, хлеб еще дешевле… чем не рай? О том ведь и мечтали, чтобы вот так сидеть и не работать, за тем сюда и бежали… бараны. А впрочем, не знаю я, что правильно, что нет… кормим-то их мы, чего греха таить, а они волками смотрят…
Олив вздохнула. Бокал изнутри порос жемчужным мхом.
Потом, когда шли обратно к дому, когда размещались в карете, когда по тряской мостовой возвращались к мосту и через мост — к шоссе, — Олив видела этих людей, великое множество их: как они сидят поодиночке, или вдвоем, или помногу: на серых крылечках, на скамейках, на вынесенных из домов стульях; как мужчины, окружив столы, азартно играют в некую местную разновидность домино, как визгливо и грубо препираются где-то за занавесками женщины, как дети играют в войну и погоню. Слишком много неслось отовсюду звуков, слишком густы и пронзительны они были… и слишком много грязи и смрада окружало это скопище тел. Зеленые и красные простыни висели, угнетенные безветрием, поперек переулков, почему-то только зеленые и красные, и синий дым тек под мостом.
Здесь нет жизни, сказал на прощанье Петр Сергеевич, вся жизнь там: он кивнул за спину, и непонятно было, что он имеет в виду: ту ли жизнь, что осталась в прошлом, ту ли, что растекалась по острову, по его фермам, полям, мастерским… Эти, — он обвел рукой вокруг, не живут, а только ждут. Многие из них и не жили никогда. А кое-кто так и умрет, не живши…
Что же вы сами делаете здесь, хозяин? — хотела спросить Олив, но не спросила.
Еще целый день по возвращении в порт она никак не могла отделаться от ощущения липкой нечистоты. Потом это прошло и понемногу забылось.