21
Не дом это был для нее, а пристанище, почти вокзал: недаром ей снились паровозные свистки и мучил по ночам запах угольной гари. Она просыпалась в панике и страхе опоздать куда-то, но никогда не помнила снов. И, открыв в темноту глаза, лежала и ждала утренних сумерек. Начиналось движение за окнами, за забором, кричали петухи, вдали плыло мычание стада. Тогда она засыпала вновь.
Не дом, а пристанище. Она знала заранее, что будет именно так, но очень хотела ошибиться и почти уверила себя в том, что ошибается, ошибается… Но ей просто позволили здесь жить, и все.
Будто ничего не случилось. Она знала, что будет именно так.
Это бесило ее. Бешенство мешало плакать.
А может, не бешенство, а что-то другое, чему она не знала названия. Но глаза всегда оставались сухими, и по утрам, глядя на свое отражение, она говорила себе: стерва. Костлявая стервозная сука. Убила бы…
Она отнюдь не была костлявой, лицо и плечи округлились, грудь поднялась. Живот все еще оставался плоским, но она понимала: это ненадолго. Она не хотела признаваться себе самой в своем обессиливающем страхе перед собственным телом, перед его изменениями, перед тем, что ему предстоит. Это была тайна, равная тайне смерти.
Почему я не умерла тогда? и тогда?.. и тогда? Как было бы легко…
Наверное, именно этот страх и загнал ее сюда, в нору. Только страх, не что иное…
Поэтому и дни были одним днем, повторенным многократно. Течение исчезло. Медленно кружилась в заводи успокоенная вода, неся на себе жухлые листья. Евангелина, вечно пахнущая золой и мокрой шерстью дочка местного нотариуса, взятая Светланой в услужение, будила ее; потом длился завтрак вдвоем с Сайрусом; потом следовало ехать в школу, где Светлана пыталась учить пению и танцам девочек йоменов и шахтеров. По дороге туда она встречала почтальона и улыбалась ему; по дороге обратно встречала констебля и тоже улыбалась. В детстве у кого-то из офицеров она видела музыкальную табакерку: дамы в кринолинах и гвардейцы совершали движения паваны. Потом она почему-то стала бояться той шкатулки…
День мерк лишь для того, чтобы возникнуть снова.
Лишь в школе происходило что-то настоящее, но оно забывалось сразу за порогом.
Страшное сгущение атмосферы, уже однажды выбросившее ее за порог и далее по свету, продолжалось. Нечем становилось дышать в доме, полном взаимной вежливости и предупредительности.
Незачем было говорить. Хватало полужестов.
Но как-то однажды ход вещей нарушился. Почтальон не просто поднял шляпу, а издалека замахал рукой:
— Леди Кэмпбелл! Леди Кэмпбелл! Вам телеграмма!
И она услышала, как заскрежетали, напоровшись на маленький камушек, шестерни кружащегося времени. Со звуком рвущихся цепей рвалась полоска бандероли.
Олив!
Светлана лихорадочно читала слова, не попадая взглядом по нужным буквам. Потом — заставила себя перечитать все еще раз, и медленно. Потом — еще медленнее.
Она видела его. Видела, но не смогла поговорить. Не успела. Может быть, он даже не заметил ее. Но он жив, хотя и выглядит усталым. Она, Олив, теперь постарается не упустить его из виду и опекать по мере возможности. Она же, Светлана, должна опекать Сайруса. Ему сейчас тяжелее всех. Ты помнишь нашу глупую клятву, Светти?
Помню…
— Вы плачете, милочка? — удивленно спросила ее мисс Картер, старая дева, преподающая историю мира.
— Ветер, — сказала Светлана, трогая пальцами щеки. Под пальцами скользнула едва заметная влажность.
Вечером она не находила себе места. Ей нужно быть теплее с Сайрусом, нужно ударить по той льдине, которая намерзла между ними и не пускала их друг к другу… Он вышел из кабинета, совсем непохожий на себя.
— Сладкая… — выдохнул он. — Почему же ты мне ничего не рассказала?..
Это пришли письма. Письмо от Олив, отправленное почему-то из Хармони (как ее туда занесло?), письмо полковника Вильямса — и огромный, на двадцать пять страниц, отчет Сола. Там было все.
— Я не рассказала? Я не…
— Сядь, ты бледная…
— Просто это было так неважно — то, что было…
— Трудно тебе, да? Я знаю, ты гордая птица. Я ведь тоже птица, немного другая. Нам суждено быть вместе, вот и все…
— Сай…
— Да?
— Я такая дура. Я до сих пор дура. Что мне с собой делать?
— Не знаю. Ничего.
— Так дурой и оставаться? Ты любишь меня, скажи? Ты меня приютил не из жалости? Не из порядочности? Ты все потерял, ты пошел на такие жертвы…
— Люблю. О жертвах не надо. Хорошо? Люблю. Я им сказал, что они мне надоели — они ведь мне и вправду надоели. Я не мог их больше видеть и слышать. Люблю. Мне здесь легко, и тебе тоже будет легко. Потому что я тебя люблю. Ты оттаиваешь понемногу… или это другое? Но я тебя люблю. Я знал, что ты вернешься. Что мы будем вместе. О, как я знал! Никто не знал этого с такой силой! И ты да — вернулась, и пропади все пропадом!
— Но столько дней… почему?!
— Прости меня…
— Я — тебя?! Я должна стоять на коленях перед тобой, вымаливая снисхождение… преступница…
— Нет, не должна. Я многое понял, но просто не мог начать первым… глупо. Как много глупости в этой жизни, ты не представляешь.
— Я представляю. И даже не смею просить у тебя прощения, потому что… потому что для этого нужно простить сначала самое себя, а это…
— Не надо, милая. Помолчим, а?
— Помолчим…
Они сидели и молчали, было светло за высокими окнами и почти светло в доме, но казалось, что они сидят в темноте.
Это произошло уже в последний час их пребывания в Хармони. Паровой корвет прибыл из Авроры, доставив нового капитана и нескольких офицеров на пакетбот — взамен убитых. Пассажиры рванулись на барк с опостылевшего берега. Кто-то прислал Олив огромный букет и великолепной, потрясающей работы серебряную брошь с цирконом.
Запах увядающих роз тревожил и наводил тоску.
Новые, почти у всех пассажиров одинаковые чемоданы и корзины громоздились у причала, и сами пассажиры, хоть и менее одинаковые, а все же, все же, — с зонтиками и без зонтиков (поскольку непонятно бывало, идет, дождь или только собирается пойти) — шли вереницей по трапу и растекались по палубе. А Олив, подчиняясь внезапному импульсу, повернулась и пошла обратно, к отельчику, к саду, где так наводил тоску аромат увядающих роз, и от отельчика направо, в узкую улочку с глупыми цветными фонарями посередине, состоящую сплошь из магазинчиков, погребков и кондитерских. Вот здесь, у Стеллы, она сшила себе два платья. Спасибо, Стелла. Мастерская была закрыта — швеи, должно быть, прощались с матросами. Торговая улочка кончилась, далее шли набережная с высоким парапетом, и Олив хотела подойти к парапету и взглянуть на гавань — зачем? Она уже видеть не могла эти берега… Строгий темномачтый корвет выглядел подростком рядом с солидным барком. У моря был цвет железа.
Цокот копыт заставил ее оглянуться. Снизу, со стороны комендатуры, выехали две дорожные кареты, крашенные серым. В таких каретах увозили в глубь острова иммигрантов. Она задержалась, пропуская их, рассеянно скользнула взглядом по окнам…
Во второй карете, выставив локоть в окно, ехал Глеб.
Олив видела его секунду и лишь еще через секунду узнала. И не закричала, не замахала руками, чтобы остановились… Она не знала сама, что ее удержало от этого. Может быть, выражение его лица.
Глеб смотрел прямо перед собой и вряд ли видел что-нибудь кроме того, что стояло перед его внутренним взором. Вокруг глаз чернели круги, губы втянулись. Это было лицо сорокалетнего.
Олив долго глядела ему вслед, потом повернулась и заторопилась к причалу.
Операция продолжалась. Снова ветер, все чаще с дождем, и удары колес сменяются ударами волн. Больше всего на свете хотелось остановиться. Перестать лететь — и перестать изменяться. Каждый день Глеб отмечал в себе появление чего-то нового. Все это когда-нибудь сложится в цельное знание, говорил Альдо, а пока — терпи. Держись. Никто тебе не поможет…
Двухдневное путешествие по Хармони Глеб проспал. В самом начале пути он заметил из окна кареты женщину, обжигающе похожую на Олив, и стал думать о ней и о Светлане — и это ввергло его в такую глубину отчаяния, что сознание просто померкло.
Ты дал слово, что доведешь дело до конца, напомнил ему кто-то, когда он уже почти спрыгнул с поезда. И поэтому он позволил превратить себя в ходячий багаж, в нужный нежный инструмент без свободы и воли. Его несли и переставляли с места на место, а внутри его открывались и разворачивались все новые и новые картины, исполненные непостижимого смысла. А потом, когда они пропадали, оказывалось, что память его распахнула еще один ящичек, доселе закрытый.
Алик пытался как-то расшевелить, развеселить его, и Глеб не отвергал эти попытки — но сам не мог сделать ничего.
Своеобразная экстерриториальность Хармони подразумевала недействие разведок и контрразведок обеих стран на этой земле. Понятно, что в полной мере это правило никем не соблюдалось. Однако все службы здесь жестко контролировались форбидерами. Глеб уже имел в голове полную схему их сети и знал, к кому и с чем обратиться по тому или иному поводу. Он догадывался, что на любой вопрос, который он окажется в состоянии себе задать, вскоре придет ответ — и старался этого не делать, поскольку скрывать свои способности станет много труднее.
Вечером второго дня остановились в доме горного мастера Истомина, живущего на Хармони уже сорок лет — и форбидера с почти таким же стажем. Звали его Ермолай Платонович, и ростом он был невысок, Глебу едва выше плеча, но широк, крепок и тяжел неимоверно. Лишь под ним одним поскрипывал безукоризненно сколоченный пол. Медвежачьи глазки смотрели коротко и цепко. Говорил он, напротив, растягивая слова, откладывая на потом смысл сказанного. Впрочем, разговаривал с ним Байбулатов, Алику ведено было только слушать и в нужных местах кивать; Глеб же вообще при беседе как бы и не присутствовал. Он вновь исчез — позволил себе исчезнуть.
В пыльном мире дом Истомина был разбит, разорен: перегородки и потолки, смятые и проломленные, щетинились черной щепой и выкрученными, размочаленными обломками досок. За окнами висел белый туман, контуры пейзажа угадывались смутно. А из-под двери тянуло острым холодом, неплотно пригнанный косяк оброс инеевой бородой. В Старом мире с Хармони сопрягался остров Врангеля — там уже была зима. Какие-то знания об острове Врангеля готовы были впрыгнуть в сознание — Глеб сумел удержать их там, где они были. У него это уже получалось время от времени. Он постоял, поглядел по сторонам, потом вернулся. Там все было, как было.
Ничего нельзя с этим сделать, ничего…
Почему-то пересохло во рту.
А утром, выпив чаю с пышками — встали и куда-то пошли. Городок был мал и почти нелеп, но какой-то стержень в нем ощущался. Перед домами посажены были узенькие, едва ли шире тротуара, садики, обнесенные низким штакетником. За невысокими заборами виднелись мощеные дворы или лужайки, пересеченные кирпичными дорожками. У многих домов были обширные веранды, там стояли столы и стулья; двери лавок не закрывались. Ездили местные жители только верхами, что и понятно: невысокие, но крутые лесистые горки окружали городок со всех сторон, и добраться до шахт — основного места работы мужчин — больше было нечем. Похоже, что и для того, чтобы съездить к соседу в гости — седлали лошадей. На четверку пеших хожденцев — Коротченя с казаками остались в доме Ермолая Платоновича — глядели удивленно.
За городом, спрятанное густой полосой начавших краснеть кленов и высокой стеной, стояло приземистое темно-коричневое здание с высокими узкими окнами-бойницами по второму этажу и вообще без окон — по цокольному.
Это была тюрьма для «побегунчиков» — тех, кто более двух раз пытался бежать с Хармони.
— Я по молодости сам чуть парус не поднял, — гудел Ермолай Платонович, шумно размещаясь за тяжелым черным столом; кожа столешницы была тусклая, пятнистая от чернил, а деревянная окантовка ее блестела зеркально. Лет пятьдесят было этому столу, если не все сто. Сволочная натура людская: одним живешь — и ничего; а сравнить пытаешься — и все, покатилось… Хоть с бабами это так, хоть с лошадьми, хоть с городами, хоть с чем… Сюда я как попал — ну, думаю, рай земной! А через год взвыл: не могу, отпустите! Куда пустите, зачем? Ладно, мне человек добрый попался, а как не попадается такого? Вон их за стенами — два десятка. Волками воют, даром что луны нет… Это теперь мы, старики, так стараемся все устроить, чтобы попестрее было, по-разному везде, а когда я начинал, наши старперы все Город Солнца учинить норовили, козлищи… Честное слово, чуть прахом все не пошло…
Неся несколько папок, вошел начальник тюрьмы: высокий, сухощавый, с нездоровым желтоватым лицом человек без возраста.
— Вот, господа, — он положил папки на стол; пахнуло пылью. — Шесть человек, достаточно, мне кажется…
— Миша, — перебил его Ермолай Петрович, — а ну-ка, навскидку: ты бы с кем пошел, если бы приперло?
— Я бы пошел один, — сказал тот без улыбки.
— Ты не был там двадцать лет. Все переменилось. Так что давай, отвечай на вопрос.
— Я бы действительно пошел один. А что касается переменилось… ну, прикинулся бы сибирским валенком, все бы и сошло. Ну, ладно, Ермолай, раз ты настаиваешь… положим, так надо… Тогда, — он помедлил, — тогда я бы взял Ястребову.
— Мужик ты отчаянный, — хмыкнул Ермолай Платонович. — Только и я о ней первой подумал… Глянь-ка, Асгатович… — он двинул по столу самую толстую папку.
Кирилл Асгатович углубился в изучение бумаг. Алик заглядывал сбоку, а Глеб смотрел на них и испытывал неуместную брезгливость: будто застал людей за подглядыванием в замочную скважину. Для меня же стараются…
— Девка четвертый год здесь, — наклонился Ермолай Платонович к Глебу, — и уже второй срок за побег мотает. Первый-то ей по малолетству махонький дали — три месяца. Потом на поселение определили. А теперь вот на полную катушку: пять лет должна отмотать.
— Пять? — ужаснулся Глеб. — Это же…
— Таков закон. Все знают, подписку давали. Но вот бывают же такие — никакого удержу нет…
— Поговорим? — поднял голову Кирилл Асгатович.
— Остальные дела потом смотреть будете или сразу? — спросил начальник тюрьмы.
— Пусть полежат пока… пусть видит, что не одна она у нас на примете. Михаил Иванович, распоряжайтесь.
— Господа, вас прошу сюда, — начальник кивнул Глебу, и Алику и нажал рукой на боковую стенку массивного книжного шкафа — и шкаф беззвучно и легко повернулся вокруг вертикальной оси, открывая нишу в стене. — Вот стулья, усаживайтесь. Видно и слышно здесь хорошо. Но и оттуда неплохо — поэтому переговаривайтесь, пожалуйста, шепотом. Захотите пить: вот бокалы и пиво, — он показал на металлический шкафчик на стене.
Книжный шкаф повернулся, звякнул замочек. Алик и Глеб остались в темноте.
Да, и видно, и слышно было отлично. И сидеть удобно: на мягких стульях, наклонившись вперед и опираясь локтями о мягкий барьерчик. Смотреть нужно сквозь чуть притемненное стекло поверх ряда книг; с той стороны кажется, что это не стекло, а полированное дерево…
— Давай пивка дернем? — предложил Алик.
— Наливай, — согласился Глеб.
— Холодное, — сказал Алик, вытаскивая на ощупь бутылку и чуть позванивая бокалами. — Как, интересно, они холод производят?
— Лед, наверное, запасают, — сказал Глеб. — А что?
— Да вот мне чудится, что они здесь кой-какие запреты тихо-тихо обходят. Эх, поинтересоваться бы…
— Тс-с…
Ввели и усадили за стол заключенную. Глеб замер.
Это была девушка невысокого роста, коротко стриженная, даже не сказать чтобы красивая — но с такой посадкой, с таким поворотом головы, с таким дерзким и бесстрашным взглядом маленьких черных глазок, что симпатия к ней просто не могла не вспыхнуть. Какой негодяй!.. — ну, и так далее.
— Ну, здравствуй, здравствуй, радость взору, сердцу рана, — прогудел Ермолай Платонович. — Чем порадуешь старика? Подкоп готов уже? Или охране голову крутишь?
— Ага, как же, — сморщила нос «сердцу рана». — Понабрали: то дубки, то евнухи… тьфу.
— Не плюйся, Варвара. Вот, познакомься: Кирилл Асгатович господин Байбулатов, особой миссии человек. Ну, а это морепереплывательница Варвара Ястребова, русское наше чудо, родилась с шилом в жопе. За три года четыре побега доказанных да еще столько же, мое мнение, просто сорвавшихся. И, как раненое мое сердце подсказывает, на этом она не успокоится…
— Вы к чему это, дядь Ермолай? — подозрительно наклонила голову Варвара.
— К чему? К чему, говоришь… К тому, наверное, что тюрьмой тебя не исправишь, а убивать жалко.
— Так отпустите. Вот проблему нашли!
— Проблему, не проблему… Короче, так: есть возможность дать тебе палладийское подданство.
— Что?!
— Выпустить тебя с острова. Дать паспорт. Дать немного денег на первое время…
— Дядь Ермолай. Грех так смеяться. Я ведь поверить могу… и Бог вас накажет.
— Не смеюсь, Варька. Вот тебе Кирилл Асгатович подробности сейчас выложит…
Она повернулась. Во взгляде, во всем лице ее было только: жадность и страх. Потом она моргнула, и все это скрыли недоверие и готовность к отпору.
— Слушайте меня внимательно, сударыня, — сухо заговорил Байбулатов. — Я представляю здесь Департамент охраны, и у нас есть полномочия предоставлять некоторым иммигрантам полноценные права подданства. Должен сразу предупредить, что на протяжении первых трех лет вам будет запрещен въезд в столицу и еще несколько крупных городов. Вы измените внешность и имя. Никто не должен заподозрить, что вы с Хармони. Если это произойдет, мы даже не станем вас возвращать сюда. Понимаете?
— А после этих трех?..
— Жизнь по легенде — но где угодно. Без ограничений.
— Я… да. Согласна. Что нужно сделать?
— Еще одно предупреждение. Сейчас вы услышите важную информацию. Если вы соглашаетесь сотрудничать с нами, мы вас тут же забираем и увозим. Если не соглашаетесь — то вы проведете в одиночной камере без какого бы то ни было сообщения с внешним миром столько времени, сколько нам понадобится на проведение операции. Утечки информации мы не допустим. Согласны?
— Сейчас… Так. Я не должна буду стучать на кого-то или… убивать?
— Нет. Категорически: нет.
— Гово…рите, — она сглотнула на середине слова.
— Нам нужно одного палладийца, никогда не бывавшего в Союзе, доставить в Москву, а потом вывезти из Москвы. Возможно, КГБ его разыскивает. Поэтому ехать придется поездами, электричками, на попутных машинах… Такая вот задача.
— Понятно… И он не знает ничего из той жизни?
— Как сказать… Он знает, но навыков существования у него нет.
— Понятно. Будет время, чтобы с ним заняться?
— Дней десять. Вряд ли больше.
— Ну, за десять дней… И это все, что ли?
— Да.
— И за это свобода?!
— Да.
— Значит, вы где-то темните… Говорите уж сразу — я соглашусь.
— Самое смешное, сударыня, что больше мне сказать нечего…
Чемдалов проснулся от изжоги и сразу подумал: где я? Стандартный гостиничный номер… за последний месяц двух ночей подряд не провел под одной крышей…
Вот жизнь…
Он сел и протянул руку к графину на столике. Графин был гладкий, стакан — граненый. Значит, не Мерриленд… Бросил в рот две американские таблетки, запил водой. Через пару минут станет легче. Память, автоматически перелистывающая заметки о последних перемещениях в пространстве, подсказала: Владивосток.
Точно, Владик. И если подойти к окну, можно увидеть краешек океана.
Все встало на места. Чемдалов взял со столика две гильзы, покрутил в пальцах. Толстенькие бутылочки из красной меди. Метчисоновский карабин. Туров оказался прав.
Теперь, если Туров прав… Чемдалов выпил еще полстакана воды. Вкус был железистый. Как тут не будет изжоги?
…если Туров прав, то вся эта история приобретает не покражно-авантюрный, а совсем-совсем другой характер… как бы не… Чемдалов почувствовал мгновенное ледяное прикосновение между лопаток и тут усмехнулся: нет, у Департамента охраны ручки еще не выросли, чтобы взрослым дядькам до зубов дотянуться. Нет, жандармы тут ни при чем (или почти ни при чем) — но и у Величко цель была совсем не та, что нам представлялось… и ясно, что где-то летят сейчас, вычерчивая сложные кривые и обходя зримые препятствия, две блуждающие пули — и целят они… вновь тот же ледок между лопаток, но нет, ерунда, Величко обо мне, может быть, даже и не слышал ни разу… Целят они в Вась-Вася. Если не сразу в Ю-Вэ.
Чемдалов уставился на гильзы — будто впервые увидел.
Так. Спокойно: сколько им понадобится времени, чтобы…
Пришел ответ: меньше суток. Тут же — поправка: несколько суток, поскольку нужно изготовить документы…
Полтора месяца уже прошло — и ничего! Господи, может быть, все обошлось само собой: сунулся Величко со своими баксами к блатным за паспортами, они его и замочили?.. и Марина заодно?
Слишком хорошо, поэтому маловероятно.
Скорее, другое: у Величко просто не было готового плана. Он хотел просто удрать и пожить в свое удовольствие в добром старом Транквилиуме. И только потом, столкнувшись с Паламарчуком…
А не погиб ли Марин в той перестрелке? Не за него ли отомстил Величко, рванув базу? Потому что без Марина — куда ему податься из промежуточной зоны?
Ой, давай не будем Шиллера разводить. Допустим, что они оба живы и что-то делают.
Что?
Знаю, что. Это с деньгами удрать, пленного выпустить, водокачку рвануть, — по своему разумению можно. А вот чтобы Его Величеству по лысине засандалить — тут санкция начальства требуется. Так уж мы устроены, господа. Стадо-с.
Значит…
Значит, еще не все потеряно. Департамент охраны работает медленно: традиции таковы. И люди кой-какие нужные поблизости есть. И информацию некоторую получить можно. Хотя и непросто. Но — можно.
Снаружи у нас темень, а на часах четыре сорок шесть. Надо полагать, по местному. Чемдалов быстро оделся, налил еще воды в стакан, сунул в воду кипятильник. В банке из-под паршивой ленинградской растворяшки содержалась адская смесь: растворяшка же, но бразильская, порошок эфедрина, глюкоза, сухие сливки. Запивать это следовало ландышем, чтобы не стучало потом сердце. Но ландыш кончился… Пока он ополаскивал лицо, вода вскипела. Размешивая светло-коричневую жижу, свободной рукой он набрал нужный номер. Лишь на восьмом гудке сняли трубку.
— Степа?
— Н-ну… О Господи! И что там опять снова?
— Все нормально пока. Давай: вдох-выдох. Так вот: ты, безусловно, прав. Что дальше?
— Дальше надо поспать.
— Лучший выход. Ты вот что: поднимайся ко мне, я тебя своим кофейком угощу. А дальше у нас вот что: нужно усилить охрану Ю-Вэ и поставить засаду возле Вась-Вася. Врубаешься? В промежуточной зоне, разумеется. Врубаешься?
— Врубаюсь… Ладно, жди. Сейчас буду.
Туров стукнул в дверь через три минуты. Он был весь помятый после сна.
— Ты что, не раздевался?
— Да я в кресле уснул. Сел телевизор посмотреть, у них тут джепы ловятся свободно…
— Это я знаю. Так ты понял, о чем я? Забирай Клюкву из госпиталя, хватит ему блеск наводить, и открывайте в Москве какой-нибудь из старых проходов понадежнее. Разместишь охрану: возле Ю-Вэ плотно, а возле Вась-Вася на дистанции. Чует мое сердце, что наши орелики там вот-вот объявятся. Ну, и — постараться взять живым хотя бы Марина. А если повезет, то и обоих.
— Я думаю, — Туров отхлебнул из своего стакана, обжегся и поморщился, — если бы они собирались шлепнуть Ю-Вэ, они бы не стали тянуть, а шлепнули бы его сразу.
— Не факт, — сказал Чемдалов. — Во-первых, у них это желание могло выработаться не сразу. Во-вторых, могли рассуждать так: в первый момент охрана будет усилена…
— Понимаю, — сказал Туров. — Как все заранее объявленные нежданчики, этот не вычисляется тоже. Хорошо. Значит, я лечу в Москву и делаю дело там.
— Угу. А я побежал в Шарп — понюхаю, чем там пахнет. Хоук решил идти на второй срок, вот идиот…
Туров пожал плечами.
Ровно в шесть Чемдалов вышел из гостиницы, побритый, гладко причесанный. Дождался автобуса, проехал пять остановок, не озираясь по сторонам. Автобус был пролетарский, угрюмый. Вышел, где нужно, пошел пешком. Вдоль железнодорожной полосы отчуждения стояли ряды бетонных гаражей. Он нашел номер сорок девятый, поковырялся ключом в замке, отпер маленькую дверцу. Вошел. Гараж был пуст. Чемдалов включил свет, дверцу за собой запер. В полу была смотровая яма, уходящая туннелем под стену. Он легко спрыгнул вниз, пошел, наклонясь, по узкому сырому лазу. Сначала было темно, потом как бы посерело. Шагов через сорок сверху дохнуло теплом. Это была внутренность короткой и толстой кирпичной трубы. По скобам Чемдалов поднялся наверх, перелез на решетчатый кольцевой балкончик. Вокруг грудились пустые, без стекол, местами обрушившиеся кирпичные дома. То место, где должны были быть гаражи и железная дорога, было как будто вбито в землю, и черная маслянистая вода мертво стояла во вмятине. Чемдалов спустился по спиральной, с низкими ржавыми перильцами лесенке. Теперь надо пройти с полкилометра по завалам битого кирпича. Тропку уже протоптали, но все равно идти было нелегко. Наконец справа открылся нужный дом: двухэтажный, с высокой коньковой крышей, с лепным фальшивым портиком над входом. Дом окружали черные скрюченные скелеты деревьев. Чемдалов вошел в дом, под портик, тут же повернул направо, в зияющий черный провал двери, ведущий под лестницу. И — оказался в высоком сводчатом зале с рядами скамеек. Скамейки покрыты толстым слоем пыли, местами — опрокинуты, разбиты. Под ногами — хрустящее стекло… Он вышел из церкви, пересек улицу. За углом — вошел в парадное когда-то шикарного, а теперь обгоревшего особняка. На пыльных коврах ясно видна была тропа. Дошел до деревянной лестницы, ведущей в полуподвал, вышел на кухню, разгромленную донельзя: угол печи обвалился, чугунная плита стояла косо, — прошел в кладовую. Здесь на плечиках, прикрытые полиэтиленовыми чехлами, висели костюмы. Чемдалов бездумно переоделся, взял зонтик, брызнул на манишку одеколоном «Фортуна». Дальше путь его лежал по помосту, ведущему к двери, через которую в обычном мире наполняют кладовую продуктами. Он прошел в нее и оказался в довольно узком — как здесь помещаются телеги и фургоны? — промежутке между двумя глухими стенами. Теперь — вон по той приставной лестнице к окошку на втором этаже, закрытому тяжелыми ставнями и запертому на ключ…
Он отпер замок, потянул ставень на себя. Последнее, что он увидел в жизни, — это маленькая черная дырочка, смотрящая ему прямо между глаз, и чье-то полуотвернутое лицо по ту сторону. Потом плеснуло лиловым, и больше ничего не было.
(Через несколько минут труп Чемдалова сожрал Белый Огонь, сожрал вместе с теневым домом купца Джона Хаппера, богатейшего человека в Шарпе. Через какие-то микропроходы пламя просочилось и в реальный мир, дом занялся, но подоспевшие пожарные отстояли его. Случившийся поблизости полковник внутренней службы Кристофер Вильямс тепло поздравил их с успехом…)