14
Шли так: первым — Дин, младший из «сыновей сторожа»; за ним, шагах в двадцати, держались основные силы: Олив, второй «сын» по имени Эзра, Хантер и сержант Баттерфильд. Замыкали строй экспедиции Сол и полковник Вильямс. Оружие держали наготове, хотя шансов встретить врага по эту сторону прохода было немного: проход считался закрытым много лет назад. Сол все еще переживал радость нечаянной встречи, а Вильямс был мыслями где-то не здесь и часто отвечал невпопад.
— И что же Хильда? — шепотом, но напористо выспрашивал Сол. — После этой истории с пассанским фарфором…
— Кто это — Хильда?.. О! Чувствуешь: уже под музеем!
— Чувствую? А что я должен чувствовать?
— Ну, тяжесть… не знаю…
— Ничего не… Хотя пожалуй…
Будто невидимая рука мягко, но ощутимо легла на плечи, пригнула голову. Будто стали вязнуть в несуществующей грязи ноги.
— Уже рядом… — как шелест.
Дин впереди подал сигнал фонарем.
— Сол, ты жди. Иду я. Если что — как условились… — и Вильямс, потрепав его по плечу, пошел туда, где поднималось и опускалось желтое пятнышко.
Потом там же загромыхало железо и люди неразборчиво, наперебой, заговорили. Потом фонарь махнул трижды, и кто-то продублировал голосом:
— Все сюда.
За толстенной, на болтах, железной дверью была сплошная чернота. Тихо-тихо туда уходил затхлый стоялый воздух подземного хода.
Дин, обвязанный по талии веревкой, левой рукой взялся за скобу, вбитую в камень у самого дверного проема, левой ногой поскреб землю у порожка, чтобы была понадежнее опора — и, ощупывая тут же исчезнувшей, будто погруженной в чернила рукой путь — стал медленно клониться туда, во всепоглощающую темноту. Потом он перенес за порожек правую ногу. Наконец, решившись, он погрузил в эту черноту и голову. Теперь лишь страшно напряженная рука его, вцепившаяся в скобу, и нога, видимая лишь ниже колена, тоже безумно напряженная, неподвижная, мертвая, литая (такими бывают руки и ноги человека, пытающегося удержаться на ненадежной, зыбкой опоре, на узком карнизе над пропастью) — только они были видны в свете фонарей, а все остальное пропадало в непроницаемой тьме. И так длилось долго, а потом Дин шевельнулся, будто бы, невидимый, присел и чуть расслабился — похоже, нащупал там, в темноте, какую-то опору. Наконец левая его рука разжалась, отпустила скобу и неловким, огибающим непонятное препятствие движением скользнула в темноту; нога приподнялась на носок, задрожала от напряжения — и тоже скрылась. Потом оттуда, из темноты, донеслось: «Давайте!» — и веревка задергалась.
Следующим шел Вильямс. Держась за веревку одной рукой, он спокойно нырнул в черную пелену. Дин, видимо, подхватил его там, но дернул слишком сильно: Вильямс охнул и чертыхнулся.
Потом прошли Олив и Эзра. Следом — Сол.
Прикосновение к этой черноте было пронзительно-холодным, причем это был не настоящий холод, а как бы признак холода, ощущений без предмета. Скользя рукой вдоль веревки, не слишком туго натянутой, Сол понял вдруг, что она идет вокруг неровного каменно-шершавого столба и что будь его рука чуть длиннее — он бы уже обхватил этот столб и коснулся своей левой руки! И тут его крепко взяли за запястье и потянули, и он — точно! — описал почти полный круг и оказался лежащим грудью на холодном камне, наклонной плите, и левой своей рукой он ухватился за край плиты и подтянулся, помогая помогающему, и вынырнул из мрака — в маленькую, не шевельнуться и не распрямиться, пещерку, и Дин — это Дин помог ему — показал рукой на совершенно уж крысиную нору и сказал: «Туда». И Сол лег на живот и пополз, будучи совершенно уверенным, что вот-вот намертво застрянет, но не застрял и вскоре оказался будто бы в том же самом подземном коридоре, из которого так странно ушел он сам и ушли те, кто шел раньше. Все они стояли молча и прислушивались к чему-то. Фонари не горели, но откуда-то проникал рассеянный пепельный свет. Потом из норы выбрался Хантер, а за ним Дин. Сержант Баттерфильд должен был оставаться по ту сторону, у железной двери, ждать их — и запереть дверь, если выйдут все разумные сроки ожидания.
— Через музей. Дин, — сказал Вильямс. — Порядок движения тот же. Оружие к бою, стрелять без предупреждения — и первыми, джентльмены, первыми!
— Какого черта я увязался с тобой, Кит? — почти искренне сказал Сол.
— Куда бы ты делся…
— Кит, они же люди.
— Не уверен до конца. И даже если люди — им здесь нечего делать. Сол, если воры с оружием лезут в твой дом — ты вправе стрелять, разве не так?
— Так, наверное… и все же…
— Сол, не надо мотать сопли на кулак. Они хотят нас завоевать. Они захватили и держат отличного парня, который в этой войне будет стоить двух дивизий. Возможно, они захватили и твою фигурантку. Она им во как нужна! И в тебя они пальнут без рефлексий. Так что — давай пока помолчим в счет… хотя твой клиент не так богат, как ты думаешь.
— Да? Ты серьезно?
— Обсудим позже…
Потом они поднимались по лестницам (Сол сбился со счета и потерял направление), шли через переходы и пустые залы… Пол был усыпан битым стеклом, по углам громоздились кучи чего-то непонятного и зловещего. Наконец они попали в скелетоподобный павильон, весь поросший чем-то вроде толстой грязной паутины, и Сол не сразу понял, что это питомник орхидей. Из питомника был выход в узкий коленчатый переулок. Они оказались неожиданно далеко и от самого музея, и — подавно — от дома «Глобо»… Сол представил себе, насколько невообразимо далеко находятся от настоящего музея, и нервно фыркнул и передернулся под тяжестью ремня.
Альберт вернулся раньше, чем обещал, и вернулся вполне довольный собой и событиями. На плече его висела объемистая светло-серая сумка, а в руке был красный матерчатый пакет с ручками (от пакета тут же потек запах чего-то копченого).
— Ну, как ты здесь? — с легкой тревогой спросил он Глеба. — Все нормально?
— Нормально…
— Держись, дружище. Это не так страшно, как кажется.
— Конечно…
Как объяснить — тоску? И даже не обман ожиданий, а напротив — их исполнение, но такое скверное при этом… Как объяснить другому, если не можешь понять сам? Ведь поездка на фырчащем великолепном, как простодушный зверь, механизме — была восхитительна! Грррузовик. Трррак. Одни названия чего стоят! И запах внутри, и звук работающей машины, и летящая навстречу гладкая дорога. И говорок водителя… Когда, в чем, что и как переменилось? Когда она накатила — безумная, судорожная тоска? Или это опять — последствия наркотиков? Сколько же может продолжаться?.. Но на городские кварталы смотреть не хотелось, тошнило от вида домов и заборов, от несчастных витрин, от каких-то глупых бессмысленных слов на глупых крышах и бессмысленных фасадах, а то и просто на голой земле… от всей не то чтобы бедности, а неуюта, неустроенности… временности. Да, именно так: временности. Тщательно скрываемой. И потом, когда они слонялись у вокзала в поисках пристанища, и когда Алик уговаривал пожилую неопрятную даму поверить им в долг, потому что «деньги по почте перевели, нет чтобы телеграфом, но сегодня вечером уж наверняка, ну — утром завтра крайний срок, вот в залог, если хотите…» — и стянул с пальца кольцо, и у дамы заблестели глазки, и она согласилась, но назвала, видимо, непомерную цену, на что Алик тряхнул головой и сказал: ладно, сойдет, — все это время тоска росла, росла… и, может быть, спасала от удивления, потому что удивляться, наверное, было чему. Но Глеб просто тупо шел, куда вели, потом тупо сидел на скрипучем диванчике в почти пустой, оклеенной бумажными обоями комнатушке с низким потолком и не очень чистым окном за желтыми шторами. И только когда ушла сначала хозяйка, заперев свою комнату на два замка, а потом ушел Алик, прихватив несколько длинных серо-зеленых банкнот и надавав инструкций, как себя вести (все сводилось к одному: не открывать дверь), и Глеб остался один на один со своей тоской — вдруг оказалось, что так легче. Он побродил по оставшемуся в его распоряжении пространству: комнатке, коридору с вешалкой для одежды, кухоньке, где стоял покрытый непонятно чем стол и висело несколько шкафчиков и полочек с бедной посудой. Стены были везде оклеены бумагой, местами она отодралась, местами на ней проступили грязных пятна. Зато пол был покрыт чем-то похожим на плотный картон, и это Глебу понравилось: ногам приятно. Ванна ему тоже понравилась: чугунная, покрытая белой эмалью. Он набрал воды и погрузился в воду, и расслабился и даже почти задремал. Но вода была неприятной, неуловимо нечистой. Потом он выстирал носки, трусы и рубашку и уже хотел, как это водилось в экспедициях, высушить их на себе, когда обратил внимание на очень горячий змеевик на стене ванной комнаты. Это была прекрасная идея. Полчаса он просидел, завернувшись в полотенце, у окна, и за эти полчаса белье практически высохло. Потом он занялся обувью. Легкие туфли на тонкой кожаной подошве, купленные в Эркейде, потеряли блеск, потерлись, на коже местами проступила соль. Но швы остались целы, и подошва не отвалилась. Он вымыл их с мылом, снаружи и изнутри, и надел, чтобы высохли на ногах и не покоробились. В доме, он это заметил, ходили босиком или в мягких шлепанцах — как это принято, он слышал, у казаков. Впрочем, за Гранью вообще свои обычаи…
Он задумался о чем-то, а потом вернулся к окну. Вот так, значит, они живут… Дом напротив — рядом, очень близко — был грязно-розового цвета, пятиэтажный, безумно скучный: голые стены, голые окна, маленькие балкончики в монотонном порядке, заваленные бедным хламом. По еле видимому сбоку кусочку дороги промелькивали изредка ав-то-мо-би-ли. Машины. Под окном росла акация, росла густо, и там четверо мальчиков негромко мастерили домик из обломков досок и кусков картона. Живут…
Звуки, приходящие снаружи, он даже не пытался понять.
Но странно — тоска уже не держала за горло. Она не ушла, но отстранилась, ожидая.
И вот — вернулся Алик. Довольный, почти веселый, пахнущий потом и пылью.
Теперь у них были деньги, много денег по здешним меркам, была новая одежда и вещи, необходимые в дороге, а вот на то, чтобы раздобыть документы, уйдет дня три…
Ушло — четыре. Глеб не стал интересоваться, как именно Алик их раздобывал, эти темно-красные с золотым тиснением книжечки, без которых здесь, оказывается, ни шагу. В последний день Алик сводил его к фотографу, и все вдруг оказалось очень похоже на Мерриленд, только вместо калильных ламп были электрические — и не было обязательной пальмы в кадке. Чуть позже тот же самый фотограф прямо у них на глазах поменял в паспортах фотографии и с полчаса, вставив в глаз лупу, рисовал печати, а потом сделал оттиски нагретым медным штампом. Алик расплатился долларами, сунул тепленькие еще паспорта во внутренний карман своего синего в едва заметную полосочку пиджака, помахал рукой, хлопнул Глеба по плечу: «Теперь можно и в аэропорт!» Но на улице задумался и долго молчал.
— Нет, — сказал он, наконец. — Все-таки — поезд.
— Почему?
Пожал плечами, поморщился:
— Не знаю. Предчувствие, наверное… А потом — самолеты хоть редко, да бьются. Было бы страшно обидно потерять тебя так глупо.
— Я не часы, чтобы меня теряли, — огрызнулся Глеб.
— «Потерять» — это военный термин, — сказал Алик. — А ты, конечно, не часы…
— Более ценная вещь, да?
— Ты не вещь.
— Ну, почему же? Я — человек-вещь. Где-то во мне что-то скрыто. Здесь, — он ткнул себя пальцем в лоб. — Или здесь, — в грудь. — Или здесь, — показал открытую ладонь. — Что-то отдельное от меня, совершенно мне не нужное… И это оно имеет ценность, и это его так страшно потерять, и это за ним все гоняются. А я сам — так… говно какое-то… придаток… И только один человек… одна… которой — неважно, есть или нет… одна…
Алик молчал, и Глеб оборвал, себя. Заставил заткнуться. Лицо Алика было белым.
— У тебя хоть это есть, — прошептал он. — А у других… у меня…
— Зато с тобой не обращаются как с фарфоровой вазой, — сглотнув, сказал Глеб.
— Это ведь так… только сейчас. И вообще — неважно. Знаешь, ведь все неважно. Пойдем отсюда, пожалуйста. Пойдем. Надо двигаться. — И потом, через много шагов: — Ты прав, Глеб. Прости. Но тебе, боюсь, так и придется жить — с этим. Уже ничего не поделать.
— Да, наверное, — Глеб кивнул — почти спокойно. — Бывает же так…
Алик поднял руку — и зеленый длинный автомобиль мягко остановился около них, покинув беспрерывный поток, нудно текущий по серой дороге. Все то же самое, подумал вдруг Глеб, только здесь — быстрее.
Музыкальный аппарат рядом с водителем работал слишком громко. Глеб забыл, как он называется. Тонкий мужской голос пел по-английски: «Никто никогда не умирает…»
— Нездешние, ребята? — оглянулся водитель.
— Из Москвы, — сказал Алик.
— О-о. Ну и как там нынче? Прижал, говорят, Андропов-то?
— Было по зиме. А теперь — так. Слегка. Кисель, в общем.
— Щас пассажир анекдот рассказал. Смешной. Склеил американец москвичку, о цене договаривается. Пятьдесят долларов хочешь? Нет, говорит. А сто? Не-а. А пятьсот? Не хочу. Так чего же ты хочешь? Уберите «першинги» из Европы!
Алик вдруг захохотал. Глеб засмеялся, вторя, хотя ничего не понял.
— Что, не слыхали? — обрадовался водитель.
Они еще о чем-то говорили с Аликом, но Глеб уже не слышал. Страшно, думал он, я здесь всего четыре дня, почти все время просидел в четырех стенах, слушая это их радио и читая газеты… и мне уже безумно скучно здесь. Конечно, я неправ. Но мне совсем не хочется глазеть вот на эти темно-серые громадные дома с дурацкими колоннами, и мне совсем неинтересны эти машины, все внутренне одинаковые, а внешне хищные и неискренние, и даже эти люди, выросшие и живущие среди этих зданий и этих машин. Я неправ, несправедлив. Но что-то, наверное, есть от истины в этих первых ощущениях…
Зал с окошечками касс был полон. Алик поставил Глеба в хвост очереди, а сам пошел искать «альтернативный источник» — так он выразился. Через полчаса вернулся, похлопал Глеба по плечу — этот жест уже почти перестал его раздражать — и пошел к выходу. Глеб догнал его на улице. Алик останавливал такси.
— Готово?
— Да, вполне. Завтра вечером…
— И что?
— Не знаю… Опять какие-то предчувствия.
— А-а… Знаешь, Алик, когда я стоял, мне пришла в голову одна мысль. Я все думаю о свойствах пыльного мира… промежуточной зоны — так ты ее называл? Так вот: я ни разу еще не пытался перейти в него, находясь в чем-то движущемся. А из того, что я успел понять, вытекает одна очень интересная вещь: этот мир непостоянен, он меняется в зависимости от того, из какой точки ты в него попадаешь. Не то чтобы кардинально, но все не…
— Ты хочешь сказать, что у вагона, скажем, тоже будет… э-э… тень?
— Да. И у движущегося вагона — движущаяся.
— И в то же время все эти вагоны валяются под откосами, если подходить со стороны…
— Вот именно. И я хочу попробовать сейчас.
— В машине?
— Да.
— А если машина просто превратится в эту самую пыль, и ты грохнешься…
— Я подгадаю под самую малую скорость.
— Давай не будем рисковать, а? Подождем до Палладии?
— Да нет. Раз уж мне в голову пришло — я все равно сделаю. Не смогу удержаться. Тем более — вдруг пригодится?
Он сделал это, и едва не случилась катастрофа: машина и сидящие в ней переместились в пыльный мир, и водитель затормозил в испуге, и тогда Глеб поскорее вернул всех обратно, это заняло секунд пять, но на перекрестке уже все поменялось, и лишь чудом две машины не врезались в их такси, начался скандал, таксист не мог ничего сказать, сидел пришибленный, потом повернулся к пассажирам и развел руками: все, парни, больше не ездок я, глюки начались… Они оставили его, расстроенного, и пошли пешком — оставалось немного.
— Все это надо пробовать, — упрямо сказал Глеб.
— Нет, хватит. В Палладии.
— Ты что, ничего не понял? Сколько весит машина?
— Елки-палки… — Алик споткнулся. — Больше тонны… Пудов восемьдесят. Гле-еб!..
Он промолчал. Ничего не было ясно, все запутывалось и отрицало одно другое.
— Извини, — сказал он спустя какое-то время. — Я устал. Мне…
— Ты потрясающе держишься, — сказал Алик.
— Нет, — Глеб покачал головой. — Это другое. У меня просто… шоры. Вот здесь, — он провел рукой перед лицом. — Я ничего не вижу. Не понимаю. Но я очень боюсь, что скоро начну понимать. И тогда будет плохо.
Он не стал рассказывать, какие сны ему снятся.
Впрочем, Алик бы его понял едва ли.
(Алика, бывшего старшего лейтенанта госбезопасности Альберта Величко, ныне беглеца и изменника, беспокоили другие проблемы. Он чувствовал, что попал в песчаную яму. Допуская в принципе, но не очень веря в то, что их вычислят в Хабаровске — ну, очень трудно представить, что предатель, похитивший четверть миллиона долларов и заполучивший в свое распоряжение лучшего мире пенетратора, отправится не в Америку, не на Гавайи с их черным песком — ах, какие ясные представления о рае у советского человека! — а рванет в диаметрально противоположном направлении и выскочит на свет Божий в Хабаровске, занюханном и мерзком. Зачем нашему человеку Хабаровск, когда у него такие башли в кармане и пропуск через все границы мира? Именно так и рассудило начальство, и еще долго взрыв базы под Владивостоком приписывался Гоше Паламарчуку, то ли впавшему в умопомрачение, то ли выразившему так свое несогласие с генеральной линией. Туров выдвинул версию, что Паламарчук и Величко действовали в сговоре, синхронно, но Величко кинул Гошу и удрал с деньгами — в Америку, ежу понятно, — после чего Гоше оставалось только самосожжение… Но в дальнейшем, расследуя дело, Туров столкнулся с явными несообразностями, а когда обнаружил неподалеку от трупа Гошиного напарника две гильзы от метчисоновского карабина — понял, что все происходило совсем не так… Но это было много позже. Нет, главным образом Алика беспокоило другое: шел сезон ловли «гонцов», собирателей и перевозчиков «ханки», и на всех возможных путях вывоза стояли заставы: трясли багаж, проверяли документы. Сеть была, конечно, реденькая, но как раз в реденькую-то по закону подлости — и можно было влететь. А бросать просто так полпуда долларов и добрый пуд золотых монет и меррилендских ассигнаций почему-то не хотелось. Зря, что ли, таскали на себе такую тяжесть?..)
Противник нападения не ожидал, поэтому среди атакующих жертв не было. Четверо бредунов были убиты, двое — обезоружены и связаны. Вильямс лично осмотрел номера отеля и служебные помещения. На шестом этаже четыре маленьких номера были оборудованы под тюремные камеры. Все они были пусты. Дин нащупал проход в Старый мир, но Вильямс не разрешил туда заглядывать. Если верить карте сопряжений, по ту сторону должен быть океан. Проход же в Эркейд Дин не нашел, да и некогда было искать…
Когда вынесли все бумаги, не слишком далеко спрятанные, и вывели пленных, Вильямс достал из подсумка большую серебряную флягу, отвинтил колпачок и высыпал на истлевший ковер в холле кучку тонкого белого, очень легкого порошка. Потом сложил несколько спичек шалашиком на краю этой кучки, зажег еще одну, поднес желтый огонек к крошечному костерку. Пламя занялось сразу. В первый момент оно было обычное, желтоватое, с дымком. Потом, коснувшись порошка, преобразилось. Цвет его стал молочно-белый, оно вытянулось и перестало вздрагивать. Было видно, как обращается в ничто толстый ковер и пол под ним. Вильямс тяжело встал и побрел к выходу. Через полчаса от этого здания не останется даже пепла…
— Глеб у них был, — дрожащим голосом сказала Олив, как только он подошел к ней. — Пытались обработать его по-своему, но какой-то их же человек освободил его, похитил — и ушел с ним. А Светти они не поймали.
— Это хорошо… — задумчиво сказал Вильямс. — И что, Сол? Куда ты теперь?
— В Тристан, — без малейшей паузы ответил Сол.
— Думаешь, перешла горы?
— Девять из десяти.
— Ладно… Все, уходим отсюда. В том же порядке. Этих — в середину. Эзра, Хантер, держите их на мушке и стреляйте без предупреждения.
— Сэр, — сказал один из пленных, вздернув голову, — вы не имеете права так обращаться…
— Имею, — сказал Вильямс, приставил револьвер к груди пленного и нажал спуск. Тот рухнул, судорожно подтянул ноги и замер. — Вопросы будут? — повернулся полковник ко второму.
Второй помотал головой. Потом отвернулся, и его вырвало.
— Эта земля — наша, — сказал Вильямс громко. — Мы вас сюда не звали.
Никто ничего не ответил.
Пламя вырвалось из окон и принялось поглощать стены.
— Уходим, — повторил Вильямс.
Здесь распоряжались всем какие-то одинаково огромные женщины в сером. Светлану раздели и вытолкали в слишком светлую голую комнату без окон. У одной стены находилась деревянная скамья, вдоль другой шла труба с кранами, и под кранами на железных стойках стояли мрачные тазы. Мойся, равнодушно сказала одна из серых великанш и кивнула на сверток: истонченное, но еще целое полотенце, прядь мочала и комок черного мыла. Голову мой как следует, завшивела, небось, в лагере… а то острижем по ошибке, у нас это быстро…
Вода была почти нестерпимо горячая, и Светлана мылась с великой радостью, с неожиданной для себя радостью — она была уверена, что уже никогда не испытает в неволе этого чувства. А мыло восхитительно пахло табаком и дегтем — как в детстве, как в лагерях — но не тех, для интернированных, а военных, солдатских, честных. Летние маневры… поорудийно!.. и — вскачь по дикой траве, по ковылям, что коню по брюхо… и боцман Завитулько со своими историями о том, чего просто не могло быть на этом свете… Наконец, понукаемая, она растерлась полотенцем, надела колючую, будто из мешковины, рубаху, войлочные боты и белую косынку — просто сложенный по диагонали кусок редкой белой ткани, не подрубленный по краям.
В смежной комнате ей дали длинный стеганый халат, серое одеяло, серые простыни, плоскую комковатую подушку и тощий, в разводах матрац.
— Клеенку надо?
— Зачем?
— Может, ты ссышься ночью, почем я знаю?
— Н-нет…
— Тогда ступай.
Великанша, которая ее вела, ворчала полуразборчиво: в одиночку, всё в одиночку посылают, ага — напасешься на всех одиночек, как же… вот, заходи.
Камера была в самом начале бесконечно длинного коридора, ярко освещенного и пустого. Видна лишь череда дверных ниш да несколько скамеек у стены.
— Ну, чего ждешь?
Светлана вошла. Воздух в камере был спертый. Свет, похоже, проникать мог только через зарешеченное окошечко над дверью. И стены, и потолок были глухими. Напротив двери стоял стол, рядом — табурет. Койка была длинная и узкая, как доска. Под койкой белело ведро.
— Как же можно — без окон?..
— Что есть. Будешь хорошо сидеть — переведем в другую, освободится какая-нибудь. Значит, слушай меня, повторять не буду: подъем в пять тридцать, завтрак в семь, второй завтрак в двенадцать, обед в семь, отбой в девять. Днем спать запрещено, на койке можно только сидеть. Посуду получишь завтра. Ясно все?
— Да, спасибо…
— Если желаешь, можешь купить свечи. У меня, например.
— Спасибо, конечно… но я из лагеря, и все осталось там…
— Ты, вижу, из благородных. Могу и в долг поверить. Берешь? По шиллингу свечка и спички три шиллинга.
— Я… боюсь, меня могут и не найти…
— Ай, не свисти. Таких всегда находят. На нас, простых, могут насрать, а вас нахо-одят… Вот тебе спички, свечи потом принесу. На первое время — к столешнице снизу огарочек прилеплен. Так что живи и в ус не дуй.
Великанша вышла, стало темно, заскрежетал засов. Светлана осталась одна. Слышно было только, как шумит, прокачиваясь, кровь в ушах.
Непонятно, подумала она. Положено, наверное, что-то чувствовать…
Расстилая при свете огарочка постель, ложась на эти ужасные ломкие, пахнущие какой-то обеззараживающей дрянью простыни, заворачиваясь, укрываясь от всего на свете колючим тонким одеялом, погружаясь в логово снов, она так и не испытала ничего, кроме странного, как бы чужого, облегчения…
«Разбор полетов» — именно такое выражение использовал Ю-Вэ вместо расхожих «совещаний» или «ковра» — хотя летать не любил и по возможности пользовался колесным транспортом, — проходил на конспиративной даче, куда сам Ю-Вэ приехал в гриме и темных очках на «двадцать первой» с оленем на капоте — но Чемдалов превзошел шефа: пешком притопал из леса с корзиной грибов. Конспиратор, брезгливо бросил Ю-Вэ, перебирая плотные боровички, это же с Брянщины привезли, здесь не растут… Чемдалов не спорил. Единственный из всей придворной сволочи, к которой он себя честно относил, Чемдалов предпочитал тихую неспешную бескровную охоту и понимал в ней толк. Потом, когда «разбор полетов» завершился, когда Чемдалов получил все, на что рассчитывал, а Вась-Вась — только по яйцам, Ю-Вэ кивнул на грибочки и предложил, сглотнув: может, мы их того? Под водочку? И здесь Чемдалов спорить не стал, а, как самый молодой, пошинковал грибочки и с луком поджарил, и получилось славно. Потом, когда вытряхивали из бутылки последние капли «Смирновской» и корочками зачищали сковородку и Ю-Вэ загадочно улыбался, в своем прямоволосом пегом парике похожий на пожилую очкастую Джоконду, Вась-Вась спросил неожиданно: трудно тебе, Юра? И Ю-Вэ, застыв лицом, сделал какой-то неуловимый жест, и стало ясно: не просто трудно, а обломно трудно… Васька, старина, ты же все понимаешь… прорвемся… За разговором нечувствительно превзошли бутылочку «Гленливета», выставленную Ю-Вэ, и поговорили о разности вкусов славян и англосаксов в свете сравнительного словообразования. Перед уходом Ю-Вэ потрепал их по спинам и сказал: мужики, а ведь зависит-то теперь все только от вас… Когда ехали обратно на васьвасевском газике — Чемдалов за рулем, Вась-Вась рядом, то сначала долго, до самого Внукова, молчали, а потом Вась-Вась хмыкнул: что ж, Саня, молодец, разложил, как в мясном ряду… хвалю. Что сказать: сдаю тебе державу не в полном порядке… да ты и сам все знаешь. (Чемдалов кивнул.) Расслабились за последние годы, рассупонились — вот и получаем раз за раз по чавке. Стыдно, брат. (Чемдалов сидел прямо и смотрел строго перед собой.) Не поверишь, но я искренне хочу, чтобы у тебя получилось. Может, устроишь так, чтобы пенсионеров Отдела туда отправляли, да еще и именьицем наделяли… душ сорок, больше не требуется… — он мелко посмеялся. А если всерьез, — и голос Вась-Вася стал железным, — нужно вести дело к войне. Единственно, чем их там можно пронять — это настоящей войной. Без этого у нас не получится ни хрена. Надо вести дело на войну, на поражение и на вооруженное восстание — по Ленину. Все, к черту эту возню с выборами, ни хрена бы не получилось с Карриганом, даже если бы и не пришили его, потому что Карриган мудак-идеалист. Когда бы дошло до решительных мер, он тут же врубил бы полный назад. (А кто его так долго пестовал? — подумал Чемдалов.) Теперь я, как вольный человек, могу давать советы… хочешь совет? (Чемдалов кивнул.) Единственный, кого стоит выдвигать — это Доггерти. У него хватит пороху на все. (Доггерти был бы хорош лет десять назад, подумал Чемдалов, — умный, верткий и абсолютно беспринципный мастер интриги. Поздно, время ушло. Нынче нам нужен будет маленький и очень быстрый шикльгрубер по имени Олистер Макнед…) Армия пойдет за ним, это ясно, и повод для войны почти созрел, теперь бы только рассчитать все как надо, и — чтобы духу хватило. Хватит духу, Саня? (Чемдалов кивнул.) Протопопов сейчас газетную кампанию готовит — ведь по делу об убийствах Фостера и Карригана арестована парочка палладийцев. Он тебя в курс дела введет… И — эх, как же с марийским сыночком-то опарафинились! Вот кто пригодился бы больше всех… На след не напали? — спросил Чемдалов. Куда там, махнул рукой Вась-Вась, Америка большая, да и не наша почему-то… Это точно, вздохнул Чемдалов, не понимают они своего счастья…
Погода начала хмуриться с вечера, и теперь вот пошел дождь. По брезенту капли стучали как-то особо. Под трюханье «дворников», вглядываясь сквозь переливы фонарного света и света встречных фар в мокрую улицу, в габаритные огни и стоп-сигналы, ставшие вдруг размытыми блуждающими планетами, Чемдалов вел жесткий, нервный, вздрагивающий, временами хрипящий газик в потоке «волг», «москвичей» — и отставал, постоянно от всех отставал. Вот и поворот… Он подвез Вась-Вася к самому дому. Я в контору, сказал Чемдалов раздумчиво, и Вась-Вась пожал плечами: какие могут быть вопросы?.. Чемдалов смотрел, как Вась-Вась идет к подъезду: еще утром: начальник Тринадцатого, ультрасекретного, как бы и не существующего в природе отдела КГБ, нынешнему Председателю не подчиненный и отчитывающийся лично перед Ю-Вэ. А теперь — всего лишь военный пенсионер, на полставки консультант какой-нибудь заготконторы… А директор этой заготконторы вот уже три часа как он, Чемдалов Александр Порфирьевич, сорок шесть лет, русский, беспартийный, отчитывающийся во всех своих действиях только и исключительно перед Ю-Вэ, лучшим другом умненькой девочки Саманты Смит…
Возвращаться на проспект не хотелось, Чемдалов включил фары, повел газик напрямик через новую застройку, потом свернул на аллею пустого ночного парка, пересек парк и вскоре подъехал к отдельно стоящему двухэтажному домику без каких-либо заборов и охраны, пропустил грохочущий и звенящий грузовой трамвай и въехал в навсегда распахнутые ворота. Он знал, что его ждут, хотя окна, конечно, не светились.
Первая информация, полученная им в новой должности, была такая: база в Эркейде разгромлена, персонал пропал без вести, скорее всего погиб. Нападавшие применили Белый Огонь, поэтому теневое здание отеля «Рэндал» уничтожено до фундамента. Запасы сгорели. Проход закрыт.
С-суки, подумал Чемдалов, складывая бланк донесения пополам, потом еще пополам, потом еще… Никольский, сегодняшний дежурный по связи, изучал ногти. Величко, значит, в Америку дернул? — с яростью подумал Чемдалов. В Америку, да? Вот вам Америка!..
— Денис, распорядись: самолет на утро и весь штат по форме К.
— Понял, Александр Порфирьевич. Клюква завтра в госпиталь ложится, ему как быть?
— Да на хрен нам больной…
— А куда летим?
Чемдалов помедлил секунду.
— В Магадан.
— В Порт-Элизабет, значит. Люблю! — вкусно причмокнул Денис.
Может, тороплюсь? — спросил себя Чемдалов. Прислушался. Нет, все нормально. Действовать надо решительно…
Какие, интересно, еще пакости, кроме Белого Огня и сынка-пенетратора, оставил нам генерал Марин? А ведь оставил, оставил…
Он почесал лоб и подмигнул невидимому противнику.