Глава 9
Ненавидеть ложь и держаться правды
Март, 2622 г.
Новгород Златовратный
Планета Большой Муром, система Лады
Нас – меня и прочих освобожденных из вражеского плена потенциальных пассажиров транспорта «Камчадал» – поселили в гостинице с лесным названием «Три медведя».
Потерянные, словно бы немного пьяные, мы стояли у входа, ожидая офицера с нашими документами.
Дело вот в чем: «Камчадал», военфлотский транспорт, привез сюда, на нейтральную территорию, пленных конкордианских заотаров. Согласно условиям обмена, они возвращались в лоно Великой Конкордии уже на своем транспорте (напоминаю: бывший наш «Сухуми»).
Что и случилось: заотары сели в «Сухуми» и – тю-тю.
А мы бы и рады «тю-тю», мы бы с милой душой… Но при предотлетном осмотре нашего «Камчадала» обнаружились свежие микротрещины в силовом наборе пилонов. С такими дефектами можно благополучно летать год, два, пять. Но можно и долетаться, причем при первом же нештатном маневре. А в военное время каждый второй маневр – нештатный…
Так «Камчадал» оказался в доке, а мы – не у дел.
Я курил тридцатую за день сигарету, размышляя о том, что ведь наверняка гостиница поименована так в честь бессмертной картины Ивана Шишкина.
И, выпуская сизый дымок местных муромских сигарет «Табачные» (были еще «Чабрецовые» и «Луговые»), улыбался, предвкушая встречу с очередной голографической копией шишкинского шедевра. Кстати, я уже давно заметил: хотя всякий российский школьник, по идее, должен знать, что сей живописный шедевр называется «Утро в сосновом бору», на деле в памяти народной знаменитое полотно навечно осело как «Три медведя». Надо думать, по аналогии с «Тремя богатырями».
Впрочем – и это выяснилось совсем скоро, – хозяева гостиницы вовсе не имели в виду Ивана Шишкина.
О том, кто такой Шишкин, они, похоже, вообще не подозревали.
Они имели в виду то, что имели, – трех мишек.
Их буро-коричневые, зубастые, чуток поеденные молью чучела – двое маленьких ластятся к мамке – стояли в холле неподалеку от регистрационной панели.
И, если бросить монету в специальную щель (такая монета на Большом Муроме называлась «полдензи» или «полушка»), гулко выли и глупо сучили лапами, изображая игривость.
Гостиница была недорогой и вдобавок «детской».
Раньше здесь жили в основном школьники-экскурсанты, которых заботливые Мариванны привозили на каникулы с Земли. Чтобы, значит, посмотрели, как оно в жизни бывает. Чтобы узнали, какова она, настоящая русская экзотика.
Детские экскурсии на Большой Муром больше не летали. Не до самоваров стало Мариваннам. Да и билеты подорожали сразу в двадцать раз, ведь на линии осталась только пара муромских пассажирских звездолетов – небольших, изношенных.
Специализированная гостиница с тех пор пустовала. Тут бы кстати было написать, что хозяева «Трех медведей» терпели колоссальные убытки и в отчаянии выли на луну, но нет: гостиница принадлежала городской общине, а общине, как это часто бывает, «все равно».
Гостиница стояла пустой, когда подвернулись мы. И общинное вече Новгорода Златовратного постановило: для братских солдат и офицеров площадей не жалко.
Гостиница была детской, поэтому в каждом номере стояло по три кровати – чтобы детям было кого мазать ночью зубной пастой.
Кровати были узкими и короткими – нам, взрослым, по колено. Мы с Ходеманном и Покрасом предпочитали спать на полу, расстелив куцые полосатые матрасы.
Большой Муром казался совершенно безумным. Сарафаны и кокошники в витринах универмагов, роботы-коробейники продают орешки и сбитень, по улицам снуют машины, расписанные под хохлому… Впрочем, к безумию тоже можно привыкнуть.
Я, например, привык.
Я уже не переспрашивал, когда грудастая горничная Прасковья за глаза величала чернокожего лейтенанта Хиггинса «черным мурином».
Я послушно крестился на образа, которые имелись в каждой жилой комнате (в нашей тоже – картонные, в окладах из золоченой фольги).
Я знал, что «обаятельный» здесь означает «способный наводить порчу».
Я даже начал называть терро «деньгой», занавески на окнах – «гарденами», а перекресток – «росстанью», как это было принято здесь, среди людей, объятых по самую крышу ретроспективной эволюцией.
Поначалу я, правда, боялся, что скоро и сам надену косоворотку и начну лопотать на старорусский лад. Но потом бояться перестал. Какой смысл?
Ходеманна, судя по всему, беспокоили те же проблемы. Безумие. Пустота внутри. Неопределенность будущего.
– Шайсе, камрад Саша! Ждание есть наиболее плохой случай. От ждания делается плохо в голове. Мысли подлетают в небо. Как у нездоровых! Ненужно высоко подлетают! Прямо к Бог! Поэтому надо, как это вы, русские, говорить, – приземляться! – рассуждал Людгер.
– Куда приземляться?
– Не куда приземляться! Чем приземляться! – таинственно откликался он.
– И чем ты предлагаешь приземляться? – настороженно спрашивал я. Психов я навидался с начала года – мама не горюй!
– Чем? Пивом. Водкой. Или напитком, как в такой бутылке!
– А-а, ты хочешь сказать, что нужно заземляться? – с облегчением вздыхал я.
– Разницы нет! – бодро отвечал Людгер, прихлебывая тридцатипятиградусную брагу «Особая». – Станешь со мной заземляться, Саша? – И он подмигивал мне со своего матраса.
– Спиться можно с такими заземлениями, – бурчал в ответ я и отворачивался к стене.
С Ходеманном и Покрасом я не пил. Вот не пил из принципа! Задолбали меня все эти пораженческие разговоры. Про «серьезность положения», «дурдом этот муромский», а равно и экзистенциально-стратегические обобщения вроде «пока мы тут ваньку валяем, наши Москву небось сдают»…
И с другими обитателями «Трех медведей» я не пил тоже. Лень было в сотый раз пересказывать подробности своего героического «побега» и выслушивать в качестве алаверды высосанные из пальца подробности их лагерных подвигов.
Тем не менее по вечерам я приходил в наш номер 329 навеселе.
Дело в том, что каждое утро я отправлялся играть в шахматы с Тылтынем. За шахматами Тылтынь пил коньяк из бокала с тонкой, как у опенка, ножкой. Пить в одиночку Тылтыню не позволяла Кормчая. А отказывать адмиралу Кормчая не позволяла мне…
После визита к Тылтыню, который полюбил меня как родного сына (или, возможно, внука?), я шел на перекличку – она проводилась по армейским меркам беспрецедентно поздно, в полдень.
Потом – на обед.
Кормили, кстати, отменно: студни, щи с головизной, расстегаи и омлеты с копченой грудинкой, говядина духовая и панированное филе дикой утки, мозги жареные и даже моя любимая печень по-строгановски, не говоря уже о языках и потрошках в белом вине, о щуках в молоке, запеканках и душистых зразах, о биточках, нежных шанежках, рассыпчатых сытных кашах, тягучих киселях, компотах, квасах, морсах и икре.
После бесконечных клонских кебабов все это казалось дивным сном изголодавшегося гурмана…
А после обеда, когда «Три медведя» погружались в табакокурение и пересуды, я убегал в трактир «Царская охота».
Трактир был довольно дорогим. Ходили туда по преимуществу муромцы «с понятиями» и, кстати, с деньгами.
За соседними столиками сговаривались купцы, праздновали юбилеи работные люди и развлекали своих полюбовниц с чудными именами старые ловеласы.
В моих лейтенантских глазах у трактира «Царская охота» были два неоспоримых преимущества.
Первое: он находился на приемлемом расстоянии от «Трех медведей». Это значит, не настолько близко, чтобы кто-то из наших мог ненароком туда заскочить. И не настолько далеко, чтобы походы туда-обратно превращались в настоящее дерзновение.
Вторым же преимуществом было наличие в «Царской охоте» отдельных двухместных кабинок, отгороженных от общего зала шелковыми «гарденами» с вышитыми на них васильками.
Одну такую кабинку – естественно, крайнюю, – и облюбовал для себя лейтенант Александр Пушкин. То есть я.
Там-то, со стаканом, в котором плескался облепиховый морс пополам с водкой, настоянной на березовых почках, я и сидел, наблюдая, как улепетывают минуты и часы. Положив ноги на стол, застеленный накрахмаленной до хруста скатертью.
Я слушал «наше диско» – странный стиль, бывший на Большом Муроме в особом почете; его легче всего представить, мысленно наложив «эй, ухнем» на попсовые умцы-умцы.
Я курил. И, отодвинув указательным пальцем занавеску, вяло следил за перемещениями официантки Забавы – пышной, русоволосой, румяной, представляя себе невесть что.
А потом я оставлял Забаве щедрые чаевые и спешил к вечернему построению. За построением следовал ужин. А там уже – и на боковую…
В таком режиме я прожил шесть дней. Которые показались мне почти такими же долгими, как шесть месяцев.
На седьмой день по «Трем медведям» поползли слухи, что «Камчадал» уже подлатали, и я нутром почуял: грядут перемены. Или по крайней мере новости.
Я оказался прав.
Было около пяти часов дня. Народу в трактире все прибывало. Я лакомился кедровыми орешками, запивая их отменным ревеневым квасом.
В центре стола стояло ведерко со льдом, в нем потел графин с водкой.
Рядом с ведерком поблескивала в свете ламп одинокая хрустальная стопка. На тарелке рыжели жаренные в тесте яблоки – самая дешевая закуска в меню.
Занавеска с васильками была наглухо задернута. Вчера простодушная Забава, видимо, подустав от моих многозначительных взглядов, объявила мне, что у нее имеется муж и «титешний» ребенок (что на местном наречии означало – грудной). Чтобы я, значит, планов на нее не строил. И из-за занавески тяжелой ее пробежкой любоваться не смел.
– Какие вопросы, Забава! – пожал плечами я. – Я же чисто платонически…
Но наблюдать за ней я перестал. Зачем смущать замужнюю женщину?
Поэтому, когда из-за занавески раздался медовый голос Забавы: «Сударь, к вам можно?», я, признаюсь, опешил.
«Неужто сейчас скажет, что насчет ребенка и мужа мне приврала, чтобы цену себе набить?»
Я вздохнул. Настроения на «всякое такое» у меня не было совершенно.
– Заходи, – устало сказал я, не поворачивая головы. Я даже ноги со стола убрать не соизволил – что она, меня с ногами на столе не видела?
Но вместо пышногрудой Забавы в цветастом сарафане в мою кабинку зашла другая девушка.
Худая, с бледными впалыми щеками, большеглазая. В длинном, до пят, платье из струящегося черного шелка.
На тяжелых косах девушки лежал сиреневый шарф.
Девушка безмолвно всплеснула руками – звякнули золотые браслеты на запястьях. Она быстро поднялась по двум ступенькам и уселась на диванчик напротив меня, предварительно разгладив юбку под своим худым (по муромским стандартам) задиком.
Впрочем, даже эта элегантная деталь не была способна замаскировать прагматическую точность каждого движения вошедшей.
О, как хорошо я знал эту «фирменную» грацию! Так двигалась ротмистр Хвови Аноширван, медсестры в госпитале, все клонские женщины-офицеры…
Кабинку затопил сладкий аромат засыпающей розы – любимый аромат женщин Великой Конкордии. И что только они в нем находят?
Первая мысль, зарегистрированная моим, изрядно затуманенным парами алкоголя мозгом, была прямой, как лезвие опасной бритвы.
«Мы проиграли войну. И эта женщина сейчас снова заберет меня в концлагерь».
Я вскочил – как будто пружина во мне распрямилась. Сползла с моих ног и шлепнулась на пол тарелка с кедровыми орешками – к счастью, деревянная. Я попятился. Будь у меня пистолет…
Впрочем, пистолета у меня не было.
– Саша, что с тобой? – всхлипнула девушка.
– Со мной? – переспросил я, с трудом наводя резкость. – Со мной – ничего.
– Но у тебя такое лицо… Такое лицо! – Девушка прижала руки к груди в интернациональном жесте отчаяния.
И только тогда до меня дошло – передо мной не просто девушка в черном шелковом платье.
Передо мной не просто конкордианский офицер.
Передо мной Риши Ар. Подруга и соперница моей погибшей невесты. Свидетельница ее гибели. И какие дэвы принесли ее в Новгород Златовратный?
– Встань на путь солнца, Александр! – поприветствовала меня Риши.
Пожалуй, на то, чтобы научиться не вспоминать последние минуты на яхте «Яуза», я потратил столько же душевных сил, сколько некогда ушло у меня на то, чтобы научиться пилотировать истребитель. А это довольно много.
Может быть, меня можно назвать трусом.
Но трусом я себя не считаю.
Я обычный, без пяти минут – «средний». Будучи таким, нелегко вспоминать о том, как умирает девушка, которую ты любил и звал замуж. Потому что в смерти – даже на войне – нет ничего «обычного» и «среднего».
Исса умерла быстро. Торпеда ВТ-500, выпущенная нашим фрегатом «Норовистый», вошла в яхту с кормы. Не взорвавшись, она прошла через весь звездолет почти точно по главной оси и развалилась на куски в каюте для отдыха пилотской смены. Поток крупных осколков пробил переборку и прошел через весь ходовой мостик.
Исса почти не мучилась. Но видение раскинувшей руки девушки в окровавленном скафандре, судорожно хватающей последние в своей жизни глотки воздуха ртом, который вместе с головой находится в полутора метрах от туловища, – это видение неделю за неделей доводило меня до безумия.
Я не вспоминал это, нет. Но это вспоминалось само, контрабандой просачивалось в мои сны, водило сумасшедшие хороводы в моем подсознании.
«Почему ты не спас меня, Александр?» – спрашивала Исса в моих кошмарах.
«Ты видишь, что твои друзья со мной сделали?» – укоряла меня она. А я лишь мычал невнятицу ей в ответ.
А вот о Риши – о Риши я, бывало, вспоминал, и сознательно. Ведь она выжила.
Однако вопросы «где она?» и «что с ней?» я старался задавать себе пореже (исключая разговор с Ферваном). К чему их задавать? И уж конечно, мысль о том, чтобы связаться с ней, в мою голову не забредала. Во-первых, Риши была и оставалась вражеским офицером. А во-вторых…
– Ты не ждал меня, Александр? – спросила Риши, пожирая меня своими бездонными черными глазами.
– Ну… если честно… то… не ждал, – проворчал я, закуривая.
– Я понимаю, тебе тяжело меня видеть… После всего, что произошло.
– Ты очень проницательная девушка, Риши. – В моем голосе звучала издевка.
– Но, понимаешь, я подумала, что… – Риши спрятала глаза. – Может быть, мне уйти?
Каюсь, сначала я хотел сказать «уходи». Кадет Северной Военно-Космической Академии Александр Пушкин наверняка так и сказал бы. Но военнопленный Саша Пушкин после охоты на курицу в аномальных степях планеты Глагол начал смотреть на вещи шире. И жизненный принцип пилота Фраймана (тоже, кстати, покойного) – «все похрен в этом лучшем из миров» – Саша Пушкин проработал на собственной шкуре. В общем, этот второй Саша Пушкин нашел в себе силы улыбнуться.
– Не нужно уходить, Иришка. Лучше оставайся. Раз уж пришла…
Риши с облегчением вздохнула. Еще бы – проделать такой путь, чтобы получить от ворот поворот! Кстати, о пути. Одна мысль просто-таки не давала мне покоя.
– Послушай, Риши, – я перешел на полушепот, – я понимаю, Большой Муром – нейтральная территория. И все же… Мы с тобой – офицеры армий, которые ведут беспощадную войну. Бог с ним, с моим замечательным начальством… Меня беспокоит другое: как посмотрит на нашу встречу твое? Ты, конечно, в увольнении. Но ведь офицер и в увольнении не имеет права…
– Я больше не офицер, – упавшим голосом оборвала меня Риши.
– Ах, ну да… – Я хлопнул себя ладонью по лбу. – Ферван Мадарасп говорил мне, что тебя разжаловали в сержанты. И перебросили на должность инструктора «Атурана»… Правильно?
– Ферван? Ферван Мадарасп?
– Ты с ним знакома?
– Знакома. – Риши кивнула. – Была знакома. Несколько лет назад. Низкий человек…
«Скотина еще та!» – мысленно согласился я.
– Постой? Ты сказала – «несколько лет назад»? Но Ферван говорил, что видел тебя совсем недавно! Еще приветы мне от тебя передавал…
– Он лгал! – Риши гневно сверкнула глазами.
– Значит, ты не передавала мне приветов?
– Я скорее лишила бы себя жизни, чем передала тебе что-либо через человека, подобного Фервану Мадараспу!
– Но в таком случае откуда он знает, что ты стала инструктором «Атурана»?
– Я никогда не согласилась бы на должность инструктора, Александр, – нахмурилась Риши. – Тем более – у егерей. Не забывай: я настоящий пехлеван, из старинного рода! А не эти выскочки, чьи родители были произведены из демов!
– Так, значит, тебя не разжаловали по результатом расшифровки черного ящика с «Яузы»?
– Меня? Разжаловали? Напротив! Мне даже предлагали повышение в должности! Но я отказалась. Черный ящик с «Яузы» вообще не нашли… Что не сгорело в атмосфере, утонуло в океане Фелиции.
«А-а… Вот в чем дело! Значит, Риши крупно повезло! Едва ли ее стали бы повышать, если бы услышали наши с ней разговорчики… Ну да какое это теперь имеет значение?»
– Выходит, ты ушла из армии?
Риши сдержанно кивнула. Эстет, все еще живущий в моей душе, мимоходом отметил, что гнев очень идет Иришке. Когда она сердится, ее лицо обретает какую-то бесконечно притягательную живость.
– Просто так взяла – и ушла? В военное время? – Я был удивлен. – А как же Родина?
– Родина сейчас сильна как никогда. Моя помощь ей уже не требуется. Вдобавок у меня уважительная причина.
– Причина?
Риши посмотрела на меня грустными глазами.
– Ранение, Александр. Я же была ранена, ты помнишь?
Конечно, я помнил. Точнее, вспомнил только что.
– Да… Переломы… Кажется, сотрясение мозга, да? – Несмотря на все старания, соображал я по-прежнему плохо. Попробуй-ка посоображай после этой муромской водки на березовых почках. Градус вроде бы тот же, что у нашей, земной «Столичной». А эффект – термоядерный…
– И сотрясение тоже. Осколок порвал мне грудь. Рана была вот такой. – Разведенными указательным и большим пальцами Риши показала, какой именно. – Едва заклеили.
– Но теперь ведь все в порядке?
– Теперь все в порядке, – эхом повторила Риши. – За исключением того, что теперь у меня правое легкое – клон…
– Гм… Значит, Ферван солгал?
– Думаю, он способен на это, – отозвалась Риши.
«Да он вообще способный парень, – подумал я. – Только зачем ему было это вранье? Чтобы втереться ко мне в доверие? Чтобы облегчить вербовку в ДОА?» Тема была интересной. Но несвоевременной.
Занавеска отошла в сторону. Показалась румяная мордашка Забавы. Глаза официантки лучились плохо скрываемым любопытством.
– Чего-нибудь желаете? – спросила она.
Я вопросительно посмотрел на Риши.
– Я бы выпила… Например, водки.
«А Риши времени зря не теряет. В „Чахре“, помнится, крепче сухого вина ничего не употребляла».
– Прекрасно. Значит, еще одну стопочку, – подытожил я.
– Закуски не надо, – добавила Риши.
Мы выпили за встречу.
Но легче нам от этого не стало. Наоборот, водка лишь усугубила неловкость. Впрочем, если бы спиртное и впрямь снимало все проблемы в общении с Другим, как обещает знаменитая водочная реклама с пляшущим зеленым осьминожиком, Великораса уже давно превратилась бы в Расу Галактических Алкоголиков. Ведь что, если так подумать, представляет собой война? Не что иное, как энергичную попытку наладить беспроблемное общение. Хоть бы и ценой уничтожения собеседника.
Мы с Иришкой сидели молча. И друг на друга не глядели.
Я думал о том, что вроде бы знакомы мы совсем недолго – около года. А кажется – всю жизнь. Я вспоминал «Чахру», кадета Пушкина, прошедшего боевое крещение на Наотаре и от этого крещения совершенно охреневшего. И двух улыбчивых девушек-офицеров Иссу и Риши, которые распевали свои клонские песни про ордена, которые дают «не за курорты», прямо на солнечном пляже. Мы сидели в кино, мы ходили на танцы, лопали мороженое и любовались бархатными звездами… Я признавался в любви Иссе, а Риши признавалась в любви мне. Ну а Коля Самохвальский блистал своей невероятной эрудицией… Коля-Коля, ты-то хоть жив? Было ли это все на самом деле, а может, просто пригрезилось мне, а?
Возможно, Риши думала о том же самом.
По крайней мере то, что сделала она спустя минуту, можно было принять за попытку ответить на вопрос: «А было ли?»
– Вот, кстати, я тут привезла одну вещь, – сказала она и принялась рыться в своей просторной, неженской какой-то сумке на широком кожаном ремне. – Вот!
Риши протянула мне бумагу, густо залепленную радужными печатями.
Бумага выглядела очень официально. Бумага была клонской. И каракули на ней были типично клонскими – грозными, как кольца бесконечного питона-людоеда.
– Что это?
– Из Комитета по Делам Личности.
Название показалось мне смутно знакомым, вдобавок – каким-то образом связанным с Иссой. Моя душа насторожилась, сжалась вся, словно морская свинка, в розовую попу которой – с целью эксперимента – вот прямо сейчас пытливый школьник вставит электрод…
– Комитета? – переспросил я, рассеянно разглядывая бумагу. – Извини, но здесь написано по-вашему. Ни черта не разберу.
– Ох, конечно же! Сейчас. После Х-перехода я совершенно бестолковая! – Смуглые щеки Риши залились краской. – Сейчас переведу.
Она вскочила со своего места, села рядом со мной, положила на свои колени бумагу и монотонным голосом судебного заседателя прочла:
– Сим удостоверяется, что заявление о вступлении в брак, поданное в Комитет гражданином Российской Директории ОН Александром Ричардовичем Пушкиным и гражданкой Великой Конкордии Иссой Нади Дипак Гор за номером таким-то от такого-то числа считается недействительным в связи с убылью последней.
«Вот, оказывается, сколько у Иссы было имен… И какая-то Нади… И какая-то Дипак… Как я только раньше всего этого не знал?»
– С убылью? – кисло спросил я.
– Да, здесь так написано… Может быть, я не совсем правильно перевела, – замялась Риши. – Но ты, наверное, понимаешь, что здесь имеется в виду смерть.
– Я понимаю, что смерть. Просто слово какое отвратительное – «убыль».
«А впрочем, чего тут отвратительного, если разобраться? Была Исса Гор на этом свете. И убыла. На тот».
– И подпись, – продолжала Риши, проведя пальцем по самой нижней строке. – Заместитель председателя Комитета Гривасп Курдсикх.
– Спасибо, Риши, – одними губами сказал я.
– Не за что, – как ни в чем не бывало отвечала она.
Странное дело, но Риши либо не понимала, что каждое напоминание о погибшей Иссе заставляет мою душу сжиматься от боли, либо не хотела этого понимать, либо… Либо все она понимала. Но считала, что доставлять мне эту боль – ее непосредственная обязанность. А может, все дело в том, что пехлеванов и заотаров с младых ногтей учат относиться к душевной боли как к Учителю, который ведет их сквозь тьму невежества к Знанию – по крайней мере так объяснял Кирдэр. И тогда получается, что Риши вовсе не мучила меня. Но учила… Эх, учительница первая моя, Риши Батьковна!
– Это тебе. – Риши положила бумагу мне на колени. – Теперь ты совсем свободен. Можешь найти себе другую девушку. И жениться на ней.
– В общем, мне еще с «Яузы» очевидно, что я свободен. – Свои слова я сопроводил горькой усмешкой. – Но только вот незадача: девушки нет, жениться мне не хочется… И вообще… Война!
Наконец в крупных миндалевидных глазах Риши засветилось что-то похожее на неподдельное человеческое сострадание. Она положила свою белую, хрупкую руку на мою волосатую, немытую ручищу. И, кротко вздохнув, умолкла.
Признаться, этот ее жест мне понравился. Была в нем какая-то материнская, особенная нежность. А может быть, и не материнская нежность там была?
Мою голову посетила очередная догадка.
«А вдруг она приехала сюда и привезла эту бумагу потому, что рассчитывает меня на себе женить? Мало ли что у нее в голове? Ведь это она, Риши, кричала тогда, на „Яузе“, что заставит себя полюбить? Может быть, час настал, и вот прямо сейчас меня начнут заставлять?»
Видимо, душевная смута явственно прочитывалась на моем лице. Риши плавно сняла свою руку с моей и сказала:
– Только ты не подумай, Александр, что я хочу осквернить память Иссы. Я ничего от тебя не требую. И, очень тебя прошу, забудь все, что я тебе тогда говорила.
– Тогда – это когда?
– И у фонтана, и в зале ожидания, в космопорте имени Труда. И на «Яузе» тоже.
– То есть ты меня больше не любишь? Гм… За это нужно выпить! – Я приобнял Риши за плечи. Но она отстранила мою руку. Мягко, но решительно.
– Нет. Я по-прежнему люблю тебя, Александр, – сказала Риши без тени улыбки.
– Значит, выпить нужно за это! – буркнул я и потянулся к графину.
Но Риши накрыла свою стопку ладонью – мол, с меня хватит. Этому жесту, и это я помнил совершенно отчетливо, научил ее Коля Самохвальский тысячу лет назад.
– Что ж, тогда я выпью за все это сам. – Я быстро наполнил свою стопку и тут же, вполне по-хамски, опрокинул ее. Впился зубами в яблоко, запеченное в хрустящем тесте.
– Да, я люблю тебя. И буду любить всегда. Но…
Хрум-хрум…
– Но… У меня есть жених. Его зовут Римуш. Он пехлеван. Врач.
Я едва не поперхнулся. Риши всегда знала, чем меня удивить. И, честное слово, я был удивлен! Почти так же сильно, как когда ожили камушки Злочева!
– И давно это?
– Что?
– И давно у тебя… э-э-э… жених?
– Больше месяца. Мы познакомились в госпитале, куда я попала после «Яузы».
– Классика жанра, – проворчал я с набитым ртом. – Только в фильмах обычно бывает наоборот. Он – ранен. А она – его лечит. Но вы с Иссой всегда были оригиналками.
– Ты ревнуешь? – спокойно спросила Риши.
Я задумался. Странное дело: сказать «да» у меня не поворачивался язык. И все же какой-то укол, ну, может быть, крохотный укольчик в самую сокровенную часть моей души я после слов Риши ощутил. Может, не в нежных чувствах к Риши здесь было дело. А в инстинкте собственника – ведь мысленно я уже считал Риши «своей». Ну, не то чтобы совсем уж своей… Скорее «потенциально своей». По крайней мере в тысячу крат более своей, чем официантку Забаву.
– Ты не ответил, – настаивала Риши.
– Тебе важно узнать ответ на этот вопрос? – спросил я, про себя отмечая, что говорю сейчас как хрестоматийный пехлеван. Определенно, лагерь если и не преобразил меня духовно – как мечталось его устроителям, – то по крайней мере приобщил к клонской риторике.
– Да.
– А что этот ответ изменит?
– Ничего.
– То есть… даже если я скажу сейчас, что люблю тебя до безумия, ты все равно выйдешь замуж за своего доктора Пилюлькина?
– Не поняла последнего слова… И переводчик не берет… Пи… Пилю? Как ты сказал? – Риши наморщила лоб и легонько стукнула по горошине в ухе ногтем указательного пальца.
– Пилюлькина, – подсказал я. – Но это не важно. Это просто шутка. Я имел в виду твоего жениха.
– Я в любом случае выйду за Римуша. Мы уже подали заявление в Комитет по Делам Личности. Хочешь покажу? – Риши снова принялась копаться в сумке.
– Не нужно показывать.
– Как хочешь, Александр.
– Так вот: если мой ответ все равно ничего не меняет, я его давать не буду.
– Но почему? – Риши посмотрела на меня с удивлением. – Ведь всем людям хочется знать правду!
– Я не отвечу тебе потому, что сам не знаю эту правду. Понимаешь? Не знаю! – Последние слова я почти проорал.
Из-за занавески показалась встревоженная мордашка Забавы – вероятно, ее привлекли мои крики. «Прекратите шуметь, не то я позову городового», – читалось в ее глазах.
– Все в порядке, – сказал я Забаве. – Мы просто давно не виделись… У меня эмоциональный всплеск.
Мы – я и Риши – сидели на диванчике в «моей» кабинке трактира «Царская охота». И сообща сходили с ума.
Сначала Риши рыдала, да-да, у меня на плече. Рыдала тихо, как воспитанная девочка. Время от времени она деликатно сморкалась в свой носовой платок – кстати, такой же черный и шелковый, как ее платье. Шарф Риши сиреневой лужей лежал у моих ног.
Я и не думал ее утешать. Успокаивать – тоже. Зачем?
– Как плохо все получается, Саша! – говорила она.
– Да ладно там, плохо… Нормально получается. Живы – и ладушки…
– Но почему все получается так плохо? – гундосила Риши сквозь слезы.
– Потому что перпендикуляр, – бездумно отвечал я.
– Но почему погибла Исса, а не я?
– Потому что потому…
– Была бы жива Исса, все это было бы не так гадко… А так получается, если бы я тогда не заперлась в рубке, все повернулось бы по-другому. Исса не погибла бы… Понимаешь, теперь я просто не могу иметь с тобой никаких отношений! Исса стоит у меня перед глазами! Как призрак! Если бы я не была тогда такой дурой, у вас с Иссой был бы шанс на счастье! Или же шанс на счастье был бы у нас с тобой!
– Если бы да кабы во рту выросли грибы… – апатично пробормотал я. На имя «Исса» я установил в своем сознании блок.
– Если бы Исса осталась жива, я никогда не пошла бы на помолвку с Римушем…
– Он тебе не нравится?
– О нет, очень нравится! – Риши так оживилась, что даже слезы в ее глазах просохли. – Он очень смелый человек. И благородный! Он такой образованный! Знает наизусть три тысячи строк классической поэзии!
– Подумать только! – хмыкнул я. – Какой полезный навык!
– Он и сам сочиняет! – воодушевленно продолжала Иришка. Моей иронии она, конечно, не заметила. – Хочешь я тебе почитаю? – И, не дожидаясь моего ответа, она тут же начала декламировать, а переводчик – переводить.
Как сад в ночи, темна моя душа,
Там тишь и безотрадность.
Лишь черные, как смерть, цветы проклятий
Свинцовыми качают головами.
– Не надо! – простонал я.
– Что – «не надо»? – Риши недоуменно на меня посмотрела.
– Про смерть не надо! Тем более – в стихах, – пояснил я. – У меня от стихов едет крыша…
– Как хочешь, – вздохнула Риши.
Кажется, она немного обиделась. Но, признаться, мне было все равно. Я пребывал в Сильно Измененном Состоянии Сознания. Водка, полумрак кабинки – трактир уже перешел на вечернее освещение – эти «сестринские» скользящие прикосновения…
Хоть они и сестринские, но ведь все равно женские, а женщины меня не баловали своим вниманием ого-го сколько… А тут еще Иришкины волосы, заплетенные в две косы… Правая, ближняя ко мне коса расплелась и теперь черным крылом лежит у меня на предплечье, источая едва уловимый аромат перспиранта, которым обрызгивают подголовники кресел в конкордианских межпланетных лайнерах…
Чем дольше я смотрел на эти волосы, тем дальше уносила меня река моих взбесившихся мыслей. Я думал, например, о том, что волосы у Риши – точь-в-точь как у Иссы. Такие же блестящие, шелковые, здоровые, угольно-черные. И такой же в точности длины. И так же покладисто ложатся, будучи отпущенными из прически на волю. А как же иначе? Ведь Исса – дочь демов, то есть клонов, которые в свою очередь «произошли» от пехлеванов и заотаров вроде Риши. Таким образом, получается, что Исса и Риши – очень близкие родственницы. Может быть, почти такие же близкие, как троюродные сестры.
– Тебе нехорошо? – спросила Риши.
– Мне нехорошо.
– Может быть, тебе нужно выпить холодной воды? – Похоже, Риши поняла мой ответ в том духе, что на меня нашла тошнота и я лелею планы отправиться в сортир обниматься с белым другом.
– Мне нехорошо в метафизическом смысле… Понимаешь?
– А-а… Ты об этом… Знаешь, мне тоже нехорошо. И Бог мне не помогает. Кажется, что Ахура-Мазда меня оставил. И не только одну меня. Нас всех…
Нет, это было слишком.
Потому что сам я думал о том же самом.
И при этом знал, что думать об этом нельзя как минимум до конца войны. И был убежден: не думать об этом нужно– любой ценой. А еще я вспомнил Ходеманна, который тоже признавался, что у него мысли «подлетают в небо, как у нездоровых», подлетают «прямо к Богу». И который, глядя в потолок нашего номера, советовал мне заземляться.
«Хороший совет на самом-то деле», – подумал я. И сказал:
– Знаешь, мне пора в гостиницу. На построение я, конечно, уже опоздал. Но к отбою я должен успеть обязательно.
– Уже пора? – Риши горестно прикусила губу. Похоже, она собиралась просидеть вот так всю ночь.
– Там уже, наверное, меня хватились. Как бы не случилось неприятностей… Кстати, откуда ты узнала, что я здесь, в «Царской охоте»?
– Мне сказал Святополк Даромирович!
– Тылтынь?
– Да.
– Но откуда ты-то его знаешь?!
– Святополк Даромирович был почетным председателем Центра Диалога Культур в Хосрове почти двадцать пять лет!
– И что?
– Моя мама была его секретарем…
– Господи! – охнул я.
– …когда он прилетал. Обычно раз в год на месяц. Каждое его появление было для меня праздником. Человек с золотым сердцем, настоящий ашвант.
– Господи, ашвант… – пробормотал я, повторно помянув всуе Творца Сущего.
А что я мог еще сказать? Что «мир тесен»? Или: «У тебя, оказывается, тоже есть мама»?
«Ну а Тылтынь откуда знает, что я здесь?» – хотел спросить я, но не спросил. Не настолько сложен наш мир.
А потом мы долго шли к «Трем медведям» через ночной, почти неосвещенный город – на Большом Муроме, как я заметил, не больно-то жаловали искусственное освещение. И вовсе не из-за экономии, а скорее из соображений, как сказал бы Самохвальский, натурфилософских. Люди Большого Мурома считали, что ночью должно быть темно. Потому что ночью нужно спать. Или в крайнем случае заниматься любовью.
Я разрешил себе приобнять Риши за плечи – нестерпимо хотелось согреть ее озябшее девичье тельце (по ночам в Новгороде Златовратном температура падает сразу градусов на десять—пятнадцать). Так мы и шли, похожие со стороны на четырехногую, двухголовую сутулую птицу-марабу.
На ступенях парадного входа в гостиницу было многолюдно. Дым стоял коромыслом, а говор – тот был слышен за квартал.
Среди прочих я сразу узнал Меркулова. Он размахивал бутылкой пива и в своей отрывисто-пафосной манере что-то проповедовал. Наверное, рассказывал, как будет бить клонов, когда ему наконец дадут в руки стик или ну хотя бы дубину. Был там, кстати, и Ходеманн – он сидел на ступенях, уронив кудрявую голову на руки. Не иначе как «заземлился» до полного изнеможения.
Мы с Риши остановились на углу возле витрины галантерейной лавки, на границе темноты и света.
– Мне, наверное, дальше не нужно идти? – спросила сообразительная Риши. – Нас может увидеть ваш командир. И получится, что я тебя подвела.
– Дело не в командире. Просто… Понимаешь, все подумают, что ты – моя девушка. Будут завидовать и мучиться. Говорить: «Вот Пушкин счастливый!»
– И что в этом плохого?
– Плохого – ничего. Кроме того, что это неправда. Ты не моя девушка. И Пушкин не больно-то счастливый.
– Ты верно рассудил, – серьезно покачала головой Риши. – Люди должны ненавидеть ложь и держаться правды.
«Я знаю, – хотел сказать я. – Майор-воспитатель Кирдэр говорил в точности то же самое».
Риши впилась в меня взглядом – острым, как заточенная спица, отчаянным, болезненно-преданным. Под взглядом этих глаз остатки хмеля, которые не успели выветриться по дороге, мгновенно с меня слетели. Было что-то страшное в ее взгляде. Будто мистическим образом не Риши, но все несчастные в любви девушки на меня сейчас глядели. Словно бы всю женскую скорбь Вселенной вобрали в себя ее глаза…
Ее губы больше не произнесли ни единого слова. Да и зачем, если ее глаза стали говорящими?
– Сколько раз мы с тобой уже вот так прощались? – пробормотал я. – Но каждый раз оказывалось, что не навсегда.
– Когда война кончится, можно я снова к тебе приеду? – шепотом спросила Риши.
– Когда война кончится, дорогая моя Риши…
Фразу я не закончил. Я привлек ее к себе и поцеловал в губы, горячие, как пламя Священного Огня, уступчивые, как воды Мирового Океана.