Глава 5. Мой район, мой дом, мои соседи
Для того чтобы показать условия, при которых пришлось выкарабкиваться на поверхность жизни бывшим сталинским контрикам, без всякой вины сброшенным на самое дно, приходится волей-неволей описывать мелочи, из которых слагается повседневный быт среднего советского интеллигента.
Наше общество усилиями Сталина и Хрущёва уже давно расслоилось на хорошо оформившиеся и отчётливо отгородившиеся друг от друга бюрократические и имущественные группы, и быт академика и колхозника, члена ЦК и рядового рабочего так же разнится, как быт отдельных классов в любой другой стране, только с поправкой на нашу бедность и бескультурье, а также на идеологические словесные упражнения, которые несколько затушёвывают общую картину. Если добавить к этим неприглядным, а иногда и зловонным мелочам описание достижений в науке и военном деле и некоторые успехи в искусстве, то получилось бы объективное представление о советском образе жизни, которое можно было бы сравнивать, скажем, с картиной американского образа жизни. Но ходом моего повествования мне поставлена узкая, однобокая и неблагодарная задача — подача беглой хроники быта в моей квартире, доме и городском районе, и так как в нашей развивающейся стране быт тоже претерпевает непрерывные изменения, то я оговариваюсь, что описываю не советский быт вообще, а конкретные условия моего личного существования в Москве хрущёвского времени, когда мы обгоняли Америку и на четырёх ногах будто бы вползали в коммунизм.
Я возвращусь назад и расскажу кое-что о своей комнате и квартире, и начну эту историю с самого начала.
Основа существования человека — крыша над головой. Выше я рассказал о наших скитаниях и лишениях: в 1956 году после тревожной и голодной жизни в лагере у меня с Анечкой началась тревожная и полуголодная жизнь в Москве. Надо было во что бы то ни стало ускорить получение своей комнаты. Хлопоты взял на себя я. Пришлось ковылять по множеству учреждений, ибо в этом и суть советской административной системы, что много учреждений занимаются одним и тем же вопросом, все тянут, никто не берёт на себя ответственность, все увиливают от окончательного решения, а если и дают его, то отрицательное, но с указанием, что в других учреждениях можно сейчас же хлопотать дальше: это была система кормушек или громоздкое сочетание бюрократических ульев, где трудовые пчёлки прилежно жужжат с утра до вечера и в поте лица вырабатывают не мед, а бесполезные бумажки с номерами, печатями и резолюциями.
По вопросу о получении комнаты я «на всякий случай» одновременно состоял на учёте в Моссовете, в Городском отделе распределения жилплощади, в районном отделе и у полудесятка видных руководителей партии и правительства, которые имеют при себе штат секретарей и принимают и маринуют любые заявления, мороча голову миллионам людей и тем самым недурно обеспечивая видимость полезной работы. Приведу маленькие, но яркие примеры. После прибытия из-за границы в 1936 г. я получил две комнаты в избе на краю города, в Лихоборах, в переулке, где тогда строилась электростанция и поэтому всегда было грязно. Осенью я подал заявление, чтобы мне выдали во временное пользование пару казённых сапог. Заявление прошло по инстанциям путь от тов. Воробейника, старшины, заведовавшего каптёркой, до народного комиссара внутренних дел тов. Ягоды, из четвертушки бумаги превратилось в пухлую связку отношений с резолюциями, проделало обратный путь от наркома до каптёрки и было мне возвращено с резолюцией «Отказать». Это случилось через год, когда я уже жил в поселке Сокол в хорошей квартире нового дома и в сапогах не нуждался.
Второй пример. В начале шестидесятых годов в нашей ближайшей аптеке я увидел, как простой женщине, матери новорождённого ребёнка, выдают чужое лекарство (тёмную жидкость вместо белой) с равнодушными словами: «Ладно, и это хорошее». Анечка отругала меня, что я не вмешался. Потом мне самому выдали чужое лекарство — вместо горьковатого оранжевого рибофлавина какой-то белый безвкусный блестящий порошок, похожий на тальк. Равнодушно сунули жалобную книгу. В ней я нашёл вопли протеста и бурю ругательств, приписал от себя пару тёплых слов и послал книгу министру здравоохранения СССР.
В аптеке на похищение мною книги не обратили внимания. Министр СССР переслал её министру РСФСР, и тощая замусолённая книга, обрастая новенькими отношениями и резолюциями, поплыла по республиканским, областным, городским и районным аптечным управлениям, пока через полгода не проделала длинный путь обратно и не вернулась ко мне в виде толстой связки бумаг с нелепой резолюцией: «Случай грубого обращения с вами не подтвердился!»
Эта система обожает работу с огоньком, но на холостом ходу!
По поводу квартиры у меня осталось немало следов бюрократического творчества — расписок, копий, резолюций, номеров телефонов и прочее. Но я хочу описать две сценки, типичных для того времени. Мы жили на Ново-Басманной улице, а наше райжилуправление помещалось тогда позади Елоховской церкви, с той стороны, где на ночь становились троллейбусы. Дежурный водитель включал отопление и садился спать, положив на баранку руки и голову, а в салоне устраивались люди, желавшие утром попасть на приём к начальнику райжилотдела, полковнику в отставке и Герою Советского Союза, или к другим отставным полковникам, работавшим вместе с Героем в качестве инспекторов. Жаждущие встречи были с вечера переписаны и на рассвете, когда их выгоняли из троллейбуса, начинали перекличку по списку, шум и ссоры, а с приходом сотрудников вламывались в помещение и учиняли там потасовку, длившуюся до конца рабочего дня.
Я не знаю, как теперь ведётся приём граждан в райжилотделах Москвы, но в конце пятидесятых годов он напоминал рукопашный бой, где успех зависел в основном не столько от кулаков и горла, сколько от инициативы. Мне особенно запомнилась такая бытовая сценка: увешанный орденами безногий фронтовик, по-звериному рыча, костылём лупит Героя, тот осел под стол, прикрыв голову руками, и Золотая Звезда весело поблескивает из-под стола. А на столе — тощая женщина, истерически визжа, раскладывает выводок своих детей, младший из которых уже успел пустить струйку на служебные бумаги товарища начальника. Мне, больному и слабому, такие энергичные приёмы были не под силу, меня самого вытесняли из помещения вон, на улицу, и поэтому я старался нажимать на верхних этажах этого бюрократического сооружения: рядом с нашим двором находился райисполком, и я старался мёртвой хваткой схватить за горло самого председателя исполкома. Хе-хе! Схватить за горло… Это моими-то дрожащими руками! Пред исполкома был тогда товарищ Астафьев, мужчина необыкновенной толщины, с малиновой свиной мордой, которая, казалось, вот-вот лопнет от водки и сала. Чтобы попасть к нему на приём, нужно было становиться в очередь перед парадной дверью исполкома с одиннадцати вечера и зябнуть на ногах до утра. Утром это животное проползало мимо хвоста ожидающих и, ни на кого не глядя, вползало в здание, а за ним, давя друг друга, бежали уставшие и продрогшие просители.
Разговор был отменно вежливый, как повелось после смерти Сталина. Животное сидело и тяжело переводило дух, хорошенькая секретарша записывала указания, проситель стоял, дрожа от боязни упустить какую-нибудь мелочь.
— Что желаете, товарищ?
— Прошу комнату. У меня имеются такие основания…
— Аллочка, запиши: дать комнату. Какую хотите, товарищ?
— На втором этаже. Я парализован, а моя жена…
— Аллочка, запиши: на втором этаже.
— И на солнечной стороне, пожалуйста!
— Аллочка, — на солнечной.
— Если можно, то во дворе.
— Можно. Аллочка, напиши: во дворе. Всё?
— М-м-м… Чтоб дом был новый.
— Аллочка: дом новый. Всё?
— Гм… м-м-м…
— Всё, я вижу. Идите, товарищ. Следующий!
— А когда будет комната?
— Будет. Ждите. Аллочка, давайте следующего!
Животное было поймано на взяточничестве и воровстве, и поскольку оно находилось в списке номенклатурных партийных работников, его перевели в другое место для тех же целей — воровать, жрать и пить водку.
Позднее был пойман на спекуляции жилплощадью и упрятан от глаз московской публики шеф райживотного некий товарищ Бобровников — мосживотное покрупнее, то есть председатель Моссовета, большой любитель говорить речи о коммунизме и новом советском человеке. Наконец, был на этом же пойман заместитель Хрущёва, госживотное-ги-гант, товарищ Козлов, сослан на восток и там сгинул от инфаркта.
И в довершение чудною пейзажа последний мазок: в конце царствия Хрущёва народ в своей молве в тех же грехах обвинил и его самого, как любителя за народный счёт строить дачи и квартиры для себя, своих родственников и прихлебателей. Конечно, Никита Сергеевич не воровал, он просто-напросто искренне считал государственное добро своим собственным, а человек, как известно, не может воровать у самого себя! Многим позднее выяснилась и причина самоотверженности бравых полковников из райжилотдела: когда наш дом выстроился, то все они отхватили себе по многокомнатной отдельной квартире и живут припеваючи рядом с нашей комнатушкой. Мы — соседи, я встречаю полковников ежедневно, вспоминаю елоховские сражения и вздыхаю, что-то шепчу себе под нос, но шепчу тихо, и никто из проходящих мимо ничего не слышит.
Сейчас я живу в показательной юго-западной части Москвы, которая, по мысли Хрущёва, даёт представление о советском городе при коммунизме. Здесь заложены основы быта москвичей на следующее столетие, здесь обитают те, кто якобы ещё при своей жизни вступит в царство божье на земле. Поэтому стоит рассказать о стиле моей жизни в этом показательном уголке будущего, о советском образе жизни хрущевской эпохи. Я глубоко верю, что он изменится к лучшему, что люди, жаждущие не столько коммунизма, сколько элементарного порядка, когда-нибудь заживут спокойнее, и лет через пятьдесят эти строки будут читаться с удивлением и недоверием. Тем лучше! Тем полезнее кое-что записать теперь, чтобы не забылось или не оказалось бы нарочито забытым.
Наш Октябрьский район от начала до конца пересекается прямым и широким проспектом Ленина, от бывшей Калужской площади до строящегося Университета им. П. Лу-мумбы, длиной в несколько километров. На всём протяжении — одна общественная уборная, так что когда наш «царь Додон» встречал заграничных президентов и королей, то на проспект в рабочее время сгонялось до полумиллиона служащих (во что это обходится?!), и они часами при любой погоде переминались с ноги на ногу вдоль перекрытого для городского движения проспекта, и в прилежащих дворах образовывались жёлтые лужи, которые зачастую не высыхали до отъезда высоких гостей. Разговоры в стотысячной толпе, состоящей из кадровых рабочих производства и работников научно-исследовательских институтов, было бы полезно записать на магнитофонную ленту и сдать на хранение в Институт марксизма-ленинизма. Для поучения.
Культурным центром района является Московский Государственный Университет им. Ломоносова на Ленинских горах, наша достопримечательность для показа провинциалам и иностранцам. Это — нелепое по архитектуре и аляповатым украшениям здание с претензией на величие, очень неудобное для жильцов: в этом «храме науки» помещаются общежития для студентов и квартиры для профессоров, актовый зал, кухни, столовые и прочее. Характерны два факта: в нижних помещениях и коридорах забыли устроить надувную вентиляцию, но занавес в парадном зале обошелся народу в один миллион рублей!
Сначала студенты на заграничный манер комфортабельно жили в небольших комнатах, но Хрущёв обратил внимание на необычно высокий процент беременностей и набил людьми помещения так, чтобы отнять у студентов возможность отдавать время лирике.
Здание, парк и эспланаду строили заключённые, МГУ — это храм науки сталинской эпохи, и когда придёт время бережного отношения к старине и восстановления примет прошлого, то в парке выстроят вышку с чучелом стрелка и кусок забора с ржавой колючей проволокой. Перед парадным подъездом хотели воздвигнуть монумент Корифею Науки, но после хрущёвских разоблачений площадка пустует, и университет стоит задом к скромной статуе того, чьё имя носит. Я живу на проспекте Вернадского, из окна вижу здание утром в розовой дымке, а ночью — в огнях прожекторов, привык к нему, оно построено и на мои деньги, и это нелепое порождение сталинского времени я безусловно люблю, но странною любовью…
От Калужской (Октябрьской) площади до Калужской заставы здания приземистые и добротные, они выстроены до революции — здесь находятся загородные по тому времени больницы, монастырское подворье, старинный дворец, мелкие мастерские. При Сталине сюда начало вторгаться жилищное строительство, но по вышине и стилю малочисленные новые здания разнятся от старых только безвкусием — нагромождением украшений всех стилей и эпох или полным их отсутствием и недоброкачественностью постройки; новые в отличие от старых вечно стоят обшарпанные, с обвалившейся штукатуркой, постоянно небрежно ремонтируются и красятся и затем снова стоят обшарпанными.
От Калужской заставы до оврага близ улицы Кравченко ещё недавно простирались свалка и пустошь, в которую вползали поля, огороды и свинарники колхоза села Семёновское. В 1957 году здесь стояли четыре новых здания — двенадцатиэтажный дом преподавателей МГУ с населением почти в 10 000 человек, школа, украшенная колоннами так, что в яркий летний день в комнатах горели электрические лампы, Красный дом с населением примерно в 8000 человек и наш, тоже предназначавшийся для обслуживающего персонала МГУ. Кругом — грязь и гадость, и было совершенно не понятно, зачем от окружной дороги по свалкам и оврагам потянули куда-то вдаль великолепное шоссе.
К нашему дому мы добирались на трамвае, стояли в очередях, дрались, висели на подножках и каждодневно рисковали умереть под колесами. И вдруг вдоль строившегося шоссе появился один огромный дом, потом второй… двадцатый. А в то же время под землей шло строительство метро, и через несколько лет наискосок от нашего дома выросла станция «Университетская». За 10 лет родился город с населением почти в полмиллиона человек!
Девятиэтажные дома ровной грядой протянулись вдоль проспекта Ленина и перпендикулярных улиц, а внутри, как грибы, выросли сады, скверы и между ними пятиэтажные дома. На месте крайнего колхозного огорода появился благоустроенный крытый рынок, но из свинарника ещё долго слышалось счастливое хрюканье.
Потом на этом месте вознёсся к небу десятиэтажный Дворец моды, город пополз по холму выше и в конце концов на наших глазах съел село и колхоз. Когда он добрался до оврага, Хрущёв был объявлен склеротиком и лишён власти. Наступила новая, более разумная и прогрессивная эпоха, а с нею вместе и в архитектуру вошёл и более современный стиль: на нашем проспекте за оврагом поднялись двадцатичетырёхэтажные дома-башни, и город ещё быстрее зашагал дальше. Таким образом, проспект отражает четыре эпохи, я живу в средней части, в хрущёвской.
Наши дома одной высоты (девять этажей), одной длины (в квартал), одной формы (типа домиков на детских рисунках), одного цвета и одного оформления: они выстроены по одному проекту и являются ярким обвинительным материалом госархитектуре хрущёвского времени, связанной по рукам и ногам указаниями безграмотного своевольца. Пустых пространств не оставлено для удовлетворения будущих, пока ещё неизвестных нужд, не выделены участки и для постройки вспомогательных зданий, которые требуются уже теперь: дома стоят впритык, город может внутренне благоустраиваться и украшаться за счёт неизбежного в будущем сноса недавно выстроенных зданий: гаражи не предусмотрены, места автостоянок тоже, школ мало (дети учатся в две, а то и в три смены), они очень неудобные, несовременные, помещений для учреждений нет, они не предусмотрены.
Совершенно отсутствуют предприятия и учреждения, где можно было бы работать, — утром и вечером сотни тысяч человек загружают собой транспорт. Магазинов не хватает, они переполнены даже теперь, при остром недостатке продуктов и товаров. А что будет, если когда-нибудь снабжение в нашей стране улучшится? Если понадобятся помещения для нового вида торговли или обслуживания? Об этом никто не думал: под надзором некультурного хозяина в его вотчине планировали город безгласные рабы или равнодушные чиновники — они украли у нашего города его будущее!
Часть зданий и все первые этажи пойдут под слом, когда советский человек захочет жить современно, спокойно и культурно, как люди давным-давно живут в других странах.
Сегодня первые этажи заняты под квартиры: в окнах от хулиганов и воров вставлены решётки, ставни никогда не открываются из-за уличной пыли и чада, и здесь же, в редких магазинах, бесконечные очереди, ругань и фантастическая потеря драгоценного времени. Планировщиками будущего города оно не ценилось. Чтобы купить всё нужное к завтраку и обеду, я ежедневно утром выстаиваю десять очередей (к кассиршам и продавцам), это моя норма. А домохозяйки теряют времени и нервов ещё больше. Итак, первое, что следует отметить: в коммунизм мы обречены войти с хвостами.
Нумерация в нашем районе удивительно запутанная: девятиэтажные дома по проспекту имеют порядковые номера, а пятиэтажные, беспорядочно разбросанные между сквериками и садиками, имеют номера по близлежащему высокому дому и называются корпусами, поэтому два соседних корпуса могут иметь одинаковые номера, если только они числятся за разными домами. Отсюда несусветная путаница и большие неудобства: найти знакомого человека у нас нелегко, особенно гостю, который приехал из центра в такси или в автобусе, да ещё вечером.
Когда не видно жителей, наш показательный район действительно похож на город: недавно я приехал домой поздно ночью, вышел из метро, и при свете луны пустынные прямые улицы с высокими ровными рядами домов производили культурное впечатление Запада. Но солнце взойдёт, и зрелище бескультурья и бедности заслонит собой всё.
Днём улицы заполнены бабами в платках, на тротуарах — грязные колхозные спекулянтки продают из мешков семечки, вокруг них наплёвана шелуха, и когда девушка, одетая в импортное платье, шляпку и туфельки, получает в нейлоновую сумочку два стакана грязных семечек, то становится понятно, что Москва заселена недавними пришельцами из деревень и город пока окультурил их только внешне. Много пьяных, они видны на каждом шагу. Нельзя пройти по улице, чтобы краем уха не услышать похабную ругань от мирно беседующих студентов с портфелями или даже женщин со свёртками. В течение десяти дней я засекал количество встреч со сквернословами: получилась расплывчатая цифра 1-10, в зависимости от маршрута моей прогулки. Но прогулка без неизбежности услышать похабщину у нас невозможна: и в самом деле, чему удивляться? Ведь все эти хамы даже не замечают, что сквернословят, иначе они вообще не говорят, добавочные слова помогают им уложить скудные мысли в ещё более скудный набор слов.
В выходные дни и в религиозные православные и мусульманские праздники по улицам шатаются группы пьяных — мужчин и женщин — с гармошкой, визгом, притаптыванием: это те, кто гуляет и хочет по деревенскому обычаю показать другим, что у них есть деньги. Летом тут и там из раскрытых окон несётся пьяный рёв: там справляются семейные торжества.
Из окон своей комнаты я вижу цистерну с пивом и длинную очередь бедно одетых мужчин с помятыми лицами. В жару и холод они долго стоят в очереди за кружкой пива, из кармана вынимают пол-литра и доливают в пиво водку, пьют, тут же рядами мочатся в кусты и становятся в очередь снова: кружек мало, чтобы выпить три кружки, надо стоять час. Это — кадровые рабочие. Пьют, идя на работу, пьют после работы, еле держась на ногах от усталости. Пьют, курят и спорят о футболе.
На район, где живёт несколько сот тысяч человек, построен один (!) кинотеатр и ни одного общественного клуба с танцплощадкой (!!), ни одного спортивного зала (!!!) Причем главное в том, что и места для них не оставлены. Этот город коммунистического будущего некультурному Хрущёву мыслился только как огромная ночлежка для строителей коммунизма, для выполняющих план винтиков, но не для людей, имеющих культурные запросы. И он действительно выстроил фантастическую захудалую деревню с домами в девять этажей.
В выходной день здесь от тоски деться некуда, и молодёжь может только утром изнывать от безделья, пока к обеду не раздобудет водки. Пьянство катастрофическое, в каждом магазине со съестными продуктами вино продаётся стаканами, а водку продают без очереди, пьяницы покупают её в складчину и тут же, в магазине, оборотясь лицом к стене, по очереди распивают бутылку из горлышка. Отсюда порнографические рисунки в коридорах (иногда в сверхнатуральную величину), надписи, свастики. До последней побелки я насчитал в коридорах нашего дома 14 свастик! Это не от сочувствия Гитлеру, а от безысходной, мертвящей скуки.
В этой связи полезно упомянуть два случайно подслушанных разговора. В общественной уборной около станции метро с гордым названием «Университетская» в выходной день вижу двух пожилых рабочих, которые мирно распивают водку из стаканов, украденных в автоматах, крякают и с аппетитом закусывают колбасой. Один из них говорит:
— Люблю пить водку в уборной! Здеся культурная обстановка, понял? Не то, что дома, — жена орёт, дети. Отдыха нету! А тута тебе умывальник и писсуары, и зеркало, и чистый воздух, а главное — спокойствие: отдыхай себе и наслаждайся жизнью!
И другой пример: в рабочий день вижу двух грязных рабочих, возвращающихся с завода (спецовок в нужном количестве у нас не дают, и рабочие ходят на завод в нестиранной рваной собственной одежде, пока она не истлеет). Плетутся в темноте, один, постарше, поучает того, кто помоложе:
— Неправильно делаешь, парень, некультурно: окончил работу и напился. Идёшь, шатаешься. А дома мать и жена поднимут вой. Разве так делают? О семье не заботишься, парень! Пить надо утром, перед работой: за день на работе хмель пройдёт, и вечером пойдёшь домой трезвый, в самом что ни на есть лучшем виде! Понял, в чём она находится, культура-то?
Каждый день утром я иду на станцию метро и вижу одну и ту же картину: на тротуарах топчутся давно и хорошо знакомые люди — похожий на обезьянку старый китаец продаёт самодельные раздвижные веера и шарики из ярко раскрашенной бумаги; вечно пьяный безногий старик предлагает самодельные кухонные мочалки из медной проволоки; колхозные бабы с семечками для показа товара усердно плюют направо и налево; старая матерщинница в латаных валенках и модной шляпке разложила ядовито окрашенные самодельные леденцы — петушки и человечки на палочках; несколько малиновых бабьих рож тонкими голосами из-под грязных платков, поверх которых «для гигиены» нашлепну-ты белые накрахмаленные шапочки, соблазняют прохожих канцерогенными пирожками, тут же неопрятные девчонки из магазинов продают бесчисленные речи Кукурузника и туалетную бумагу, скверно изготовленные и очень дорогие вязаные вещи, французские, английские и итальянские партийные газеты и, наконец, бойко раскупаемый товар — мороженое: толстые мамы, пожимаясь от стужи, в тридцатиградусный мороз стоят в очереди и пичкают мороженым свой посиневший на ветру сопливый приплод. Это не город и не Деревня. Это — Москва пятидесятых годов.
Во дворовых садиках на скамейках, на грязных пустых ящиках и на проволочных сетках для молочных бутылок сидят по-деревенски бабы в платках. Разговоры стандартные: «Вчера мой Митька вернулся пьяный в дым», «У соседей Степаныч цельную ночь лупил жену», «Наши татары вторые сутки гуляют, мы не спим ни минуты» и так далее. Каждый культурный и хорошо одетый человек, проходя мимо, видит их полные зависти и злобы глаза, слышит за спиной ядовитое шипенье.
— Вот скажи, — обратилась как-то к Анечке одна из таких баб, — это справедливо, что я сижу в старом ситцевом платье, а ты идёшь в новом, да ещё и в шёлковом? Иде советская власть, а? Иде справедливость и коммунизм?
— Во-первых, не ты, а вы, — приятно улыбаясь, ответила Анечка, — ведь я не баба, сидящая с вами рядом у мусорного ящика. Во-вторых, это справедливо, потому что я — учёный специалист, а вы — тёмная деревенская татарка, я — полезный для государства человек, а вы — сбежавший из колхоза дезертир, то есть бесполезный мусор. В-третьих, скажите спасибо Советской власти — только при ней Москва может быть до такой степени замусорена вредными людьми, как вы сами, ваш спекулянт-муж, который сейчас стоит в очереди за нейлоновыми блузками, и пьяница сын — вон он орёт песни и ломает кусты. Если бы не Советская власть, в этом доме жили бы полезные люди, служащие и рабочие, а не человеческие подонки!
В нашем доме два детских сада. Это понятно — ведь здесь живёт около шестисот детей. Когда в весенний день они высыпают во двор — ни пройти, ни проехать, шум и крик оглушительно звучит меж высокими стенами. Дом расположен против парка, но безмозглые планировщики заняли двор деревьями и кустами, они всем мешают, дети теснятся на дорогах, где мешают автотранспорту, играют меж мусорными ящиками и грязными бочками, выбрасываемыми магазинами.
В центре двора, среди кустов, есть детская площадка с оборудованием для игр, и там действительно всегда много детей. Но тут же врыты два стола и скамьи, на них всегда режутся в домино и в карты отцы и дедушки этих детей, и от столов на весь двор плывет похабная матерщина. Она как зловонное облако, дети как бы купаются в волнах сквернословия. Никакие протесты не помогают.
— Все ругаются, — отвечают папы и дедушки. — И мамы, и бабушки тоже дома загибают как положено. И чего вы беспокоитесь? Все ругаются!
Гм… Не все, конечно. Сталин был хамом и матерщинником. Хрущёв — хам и матерщинник. Это — вожди, «ленинцы» и «марксисты». А что же спрашивать с рядовых рабочих? Нет, время для борьбы с пьянством и сквернословием в СССР ещё не созрело. Это дело далёкого будущего.
Отсюда второй вывод — мы плетёмся к коммунизму с водкой и матом…
А от пьянства прямая дорога к хулиганству, к бессмысленной порче государственного имущества: у нас в доме портят телефонные аппараты и будки, бьют стёкла, ломают деревья, топчут цветы. Однажды хулиганы молотками пробили на каждом этаже дыры в картонной обшивке стен, другой раз перерезали провода во многих местах, в третий — в подвале ломами разбили трубы с горячей водой и устроили под домом горячий потоп и тем вызвали расход в 50 000 рублей и т. д. А кто посмелее, тот идёт рвать сумочки у женщин — деньги-то на водку нужны?! И бояться нечего, потому что хрущёвская милиция бездействует, а Сталин выучил советских людей не оказывать никому помощи — моя хата с краю…
В огромном дворе играют сотни детей, но там нет уборной, и дети мочатся в лифтах и за лифтовыми клетками. А глядя на них, то же делают и пьяные, а кое-кто из них и не только мочится. На общих собраниях жильцов по вопросам о правилах социалистического общежития всегда выступает наша немая уборщица и предельно понятными жестами поясняет, что в лифтах скверно пахнет, что мочиться там можно, но вот по большому делу бегать туда нельзя, это некультурно!
Слушатели кивают головами, дружно поднимают руки и единогласно голосуют «за»…
Тут будущий мой читатель воскликнет:
— А в моём доме и в моей квартире всё было не так!
Возможно!
Я не пишу социологического исследования, а только даю для него черновой материал. Пишу о том, что лично видел и пережил, мои записки — свидетельские показания очевидца, и не больше. Описывается Москва в хрущёвское время, образцово-показательная юго-западная часть и величественный девятиэтажный дом-гигант на углу проспектов Ломоносова и Вернадского.
В Москве существуют две категории домов, где жизнь налажена лучше, и живут там другие люди. Это — ведомственные и кооперативные дома. В ведомственных домах публика культурнее и дома чище. У нас есть немало друзей, которые живут в ведомственных домах, мы с Анечкой бывали у них в гостях, и я спешу подтвердить, что порядки и стиль жизни в нашем доме хуже, чем там.
Но я живу с Анечкой в моём жэковском доме, и если говорить правду, то даже рад этому: это обычный московский дом, и я описываю обычную московскую жизнь своего времени. Но и в ведомственных домах неспокойно, и там многие мучаются, потому что для того, чтобы люди жили, как им хочется, нужно, чтобы они занимали самостоятельную квартиру под замком. Это элементарно и естественно. Но вот этого-то у нас пока нет! И дальше: выйдя на улицу, счастливый обладатель отдельной трёхкомнатной квартиры (больших у нас не строят) сразу же попадает в обычную неустроенную советскую жизнь — в магазине, на транспорте, на работе и во время отдыха он видит расхлябанность и дезорганизацию сверху и царство анти-НОТа.
Ах, да что там! Куда уж говорить о научной организации нашей жизни, нам хотя бы милиционер не спал бы на посту и кассирша не грубила! А улучшить жизнь на одном её участке нельзя, надо поднимать культуру вообще, широким фронтом, это комплексное мероприятие, начинающееся в семье и в детдоме, продолжающееся в школе, заканчивающее на работе и на отдыхе и охватывающее все слои общества и все области человеческой деятельности. Рабочие у нас говорят, что сам Хрущев, его родня и придворные сановники уже давно вступили в коммунизм, но двухсотмиллионному населению страны от этого не легче.
Дома-казармы на Ленинском проспекте являются вещественным доказательством некомпетентности партийного руководства и приниженности специалистов, обязанных делать то, что они считали плохим и вредным.
После устранения Хрущёва в производство было пущено большое количество новых типовых проектов, и, хотя строительство жилых домов по уникальным проектам у нас пока отсутствует, внешний вид домов всё же стал разнообразнее, а внутренняя их планировка — более удобной. Ушёл только один человек — и изменились целые улицы города!
Стали ли новые дома более дорогими?
Нет, они обходятся дешевле. Но чуть-чуть приоткрылась дорога инициативе, специалистов стали больше слушать, смолкла лживая присказка своевольца «Надо посоветоваться с народом!» — и результаты не замедлили сказаться: там, где кончается хрущёвская часть нашего проспекта, этого архаического военного поселения, там начинается самый обыкновенный современный город с разнообразными по архитектуре и цвету домами.
Я приведу ещё два простых, маленьких и характерных примера.
За последние одиннадцать лет в стране были выстроены тысячи больниц. Одна на наших глазах выросла на месте свалки вблизи свинарника села Семёновское. Это — новенькая, «с иголочки», больница нашего показательного района.
Мы с Анечкой случайно побывали в ещё более показательной больнице для членов правительства и иностранцев. Обе — увеличенный вариант русских больниц прошлого века, слегка изменился только внешний вид: наша больница не имеет тошнотворных ампирных колонн и облицована стандартным кафелем, а не оштукатурена. Но ни одной попытки осуществить современные достижения в больничном строительстве сделано не было: с момента ввода в действие оба эти учреждения — брак, удостоверение в отсталости и потере денег, материала, земельного участка, труда и, главное, времени. Эти несовременные больницы не только обладают малой пропускной способностью (как гостиницы сталинско-хрущёвской постройки), но и внутренне не приспособлены для установления новейшего, с каждым годом усложняющегося оборудования. А уж об обеспечении удобств больным и обслуживающему персоналу, об обеспечении снижения эксплуатационных расходов за счёт постоянного совершенствования труда и говорить нечего. Так как место занято и так как нужды города и науки растут и их давление делается всё настойчивее, то придёт время, когда эти новые здания придётся ломать и перестраивать.
В маленькой Швеции как раз в это время нашли оптимальный вариант больничного здания — в двадцать этажей и больше, со сквозными шахтами, по которым движутся с этажа на этаж аптека и картотека, телевизионные камеры наблюдают в палатах за каждым движением больных, а в уборных, коридорах и на рабочих местах — за каждым движением служащих, с перфокартами вместо истории болезни, электрокарами вместо носилок, диктофонами в кармане халата врача, обходящего больных, с пневматической почтой между этажами, с раздвижными стенами из пластмассы, электронно-вычислительной машиной, помогающей ставить диагноз и указывающей лучший метод лечения каждого больного и к вечеру подсчитывающей, оправдал ли себя или нет каждый работник, — такие больницы у нас невозможны, потому что они рациональны, а рационализация связана с сокращением количества рабочей силы, такое сокращение в масштабе страны неизбежно вызовет возникновение безработицы, которая при социализме якобы невозможна, чёрт побери, ведь «людей надо кормить!» Да и кто согласится интенсивно работать за нищенский оклад?
Мне рассказали, как на некоторых заводах сначала устанавливают современные линии связанных между собой производственных автоматов, бегут в парторганизацию, получают строжайшее запрещение кого-нибудь увольнять и, наконец, переходят к старому ритму работы, при котором или автоматы работают с полной нагрузкой, а ненужные рабочие без дела слоняются по заводу, или автоматы стоят, а рабочие, обливаясь потом, работают дедовскими способами.
А вот ещё пример — наши комбинаты бытового обслуживания.
Все они выстроены при Хрущёве. Основное слово, слышащееся в толпе возбуждённых заказчиков, всегда одно: «Безобразие!». Потому что велик процент ручного труда, машины несовременные, работают медленно и плохо, материалы для починки — отходы с фабрик и заводов, а мастера — пьяницы, инвалиды, воры или случайные люди, не способные устроиться получше, потому что зарплата здесь столь низкая и настоящий, знающий своё дело мастер в такой комбинат на работу не пойдёт. Но даже и эти горе-специалисты выполняют заказ хорошо, если сунешь им в карман деньги и не потребуешь квитанции: работа «налево» — это стимул, тогда каждый начинает думать и шевелиться!
Нужно сказать ещё несколько слов об артелях и кустарях нашего района. Они до Хрущёва были и выполняли чрезвычайно нужную населению функцию, дополняя казенные госпредприятия, — чинили обувь, часы и другие домашние вещи, шили кепки нестандартного размера или покроя и прочее. Брали дороже, чем государственные, но и работали качественнее, а сырьём им служил товар, украденный и перепроданный рабочими с госпроизводства. Хрущёв, не обеспечив замены, этих ремесленников прикрыл — социализм в эпоху перехода к коммунизму не совместим с артелями ремесленников, тем более в такой высокоразвитой стране, как СССР. И получилось, что я, например, не могу сейчас заказать себе весеннюю серую кепку, да, обыкновенную весеннюю серую кепку, потому что у меня большая голова, а в магазине для великанов продаются зимние чёрные кепки из шубного сукна!
В городе с семимиллионным населением, в Столице Мира, как любит выражаться наша потрепанная событиями и целованием стольких сапог «Правда», купить серую лёгкую кепку на мою голову нельзя, и я хожу поэтому с непокрытой головой, как студент.
Но ведь не в моей кепке дело. Метод — сначала душить, а потом не спеша начинать бесконечные разговоры о замене — разве это не тот же приём, которым была проведена коллективизация сельского хозяйства в начале тридцатых годов? Она обошлась в миллионы человеческих жизней и отбросила нашу аграрную экономику назад так далеко, что и сейчас, спустя тридцать пять лет, страна не может залечить эту рану, и всё же такой явно неудачный, я бы сказал, противоречащий здравому смыслу, метод и по сей день воспевается на все лады как эпохальный скачок, большой скачок вперёд и насильственно навязывается населению в позднее завоёванных землях — Западной Украине и Прибалтике.
В самом начале своего царствования Хрущёв оповестил население, что коммунизм недалеко и входить в него наши люди уже вполне готовы, потому что советский человек — это новый человек, обладающий всеми нужными качествами. Этому новому человеку противостоит житель Америки, где все разлагаются заживо. При любом антиобщественном поступке хулигана и вора надо перевоспитывать, и для этого следует не наказывать, а брать на поруки.
Лакейская печать запестрела сообщениями о том, как пойманных с поличным мерзавцев вместо того, чтобы в порядке существующего законодательства судить в народном суде, стали судить в коллективе по месту работы, стыдить, указывая, что мы одной ногой уже в коммунизме и, вымучив из виновника ленивое обещание исправиться, брать его на поруки, а затем забывать, оставляя поступок безнаказанным: раз десять или двадцать пьяный муж изобьёт детей и жену, тогда раскачается общественность, ему прочтут лекцию и отпустят с миром — до следующих нарушений и следующего обязательства исправиться.
Потом стали прощать не проступки, а преступления. Функции суда первой в стране незаконно присвоила себе КПСС, а потом с её лёгкой руки все другие организации, и суд как единое государственное учреждение для разбора дел потерял значение. Приведу два примера.
Муж одной из дочерей моей соседки на заводе украл для продажи миниатюрный электромотор с дорогого импортного станка. Его поймали, «судили» в цехе, указали на близкий приход коммунизма и оставили безнаказанной порчу ценного государственного имущества.
В нашем институте комсомольцы сгружали бумагу для институтской типографии, и один сделал другому замечание по поводу нечестной работы. Комсомолка, «дружившая» с лентяем, заманила в выходной день честного работягу за город, где он и был зверски избит приятелями лентяя. Потом комсомольская организация «судила» виновного, вынесла ему порицание и оставила дело без последствий, так что теперь и потерпевший, и хулиганы продолжают оставаться в одной организации, величают друг друга товарищами и вместе идут к коммунизму.
Милиция и ОБХСС с восторгом ухватились за новое направление — оно освобождало органы поддержания порядка от всякой работы и заботы: каждый милиционер, составлявший акт о нарушении, становился врагом своему начальнику и товарищу потому, что все отделения милиции в пределах района, и все районы в пределах города, и все города в пределах страны соревновались друг с другом в том, у кого меньше замечено нарушений — ведь число преступлений растёт только в Америке, а у нас оно резко снижается, поскольку страна заселена новыми людьми, а премиальные начисляются, исходя из результатов соревнования!
Когда Анечка работала в милиции, то наслушалась там разговоров о ещё одной причине бездействия органов порядка. «Вот вызвали, обвиняют в злоупотреблениях в магазине, — объясняла ей какая-то труженица советской торговли, — а я не беспокоюсь: чего мне? Суну десятку, и всё!»
А раз по дороге на Кавказ попутчица, заведующая большим ларьком, добродушно и доверчиво нам объясняла технику организации фиктивных взломов и ограблений по предварительному сговору с милицией.
Затем стало перестраиваться и правосознание населения за счёт его горластого и бессовестного большинства, которое делает погоду на всех собраниях коллективов: каждый хулиган, особенно несовершеннолетний, может рассчитывать у нас на яростную защиту со стороны других действительных или возможных правонарушителей громогласными ссылками на гуманность и коммунизм, а настоящие советские люди бессильно молчат. Поэтому, естественно, на улице и в общественных местах наступила власть хулиганья, распоясавшегося при двойной поддержке партии и милиции.
Только к самому концу этого удивительного времени в ЦК и правительство посыпались протесты, и хрущёвская пресса разрешила себе первые робкие проявления несогласия с толстовским и христианским непротивлением злу. В «Крокодиле» появилась карикатура: пьяный хулиган идёт по улице, все разбегаются и прячутся кто куда, а он орёт: «Граждане, куда ж вы?! Берите меня на поруки!» В театре, с эстрады, я слышал диалог:
— Вчера вечером на улице вижу, пьяный хулиган избивает старушку. Подскакивает милиционер. Хулиган бросается и на него. Милиционер, к счастью, не растерялся: раскрывает кобуру и…
— Выхватывает пистолет и стреляет в хулигана?!
— Ну, что вы… Вынимает карандаш, чтобы…
— Составить акт?!
— Да нет же, как можно! Чтобы подчеркнуть в газете подходящее место в одной недавней речи!
Таков быт улицы и нашего двора. Право, поставленное на защиту нарушителей против потерпевших. Организованная дезорганизация. Хрущёвщина в чистом виде.
Наискосок от моего дома — кинотеатр и обувной магазин.
Если хвост в кассу кинотеатра вьётся змеёй в три кольца — значит фильм западный. Если хвост небольшой — фильм наш.
В магазине все полки заполнены отечественной продукцией, но покупателей мало — все только бегают и ищут. Но в одном углу толкучка, ссоры, шум. Там дают импортную обувь. Западную — французскую, итальянскую, английскую — сапожки, стоящие месячный оклад тех девушек, что рвутся к стойке.
А как жить потом? Откуда и как они добывают деньги?
В троллейбусе тихо, я слушаю разговор сидящих впереди меня молодых женщин.
— Ты чего такая сонная?
— У меня сосед инвалид, получает большую пенсию. Вчера дочь с мужем всю ночь били его головой об стену, выколачивали деньги. Только задремлю, опять в стенку бух-бух-бух… Не дали спать. Совести у людей нет, а ещё студенты!
В нашем доме сын-подросток выбил матери зуб, выколачивал деньги на «личную жизнь». Все были за то, чтобы взять его на поруки и перевоспитать. Я хотел передать дело в Народный суд, мне не позволили, и в виде протеста месяца на два я ушёл из товарищеского суда.
И опять тот же вопрос: выводы?
Наши огромные дома — брошенное ничейное имущество: их может портить всякий, кто хочет. И деревья, и цветы — всё ничейное. Всё прозябает без хозяина: заступиться некому. Всё, что я вижу вокруг — никому не нужно. Придёт в негодность это — сделают или построят другое. «На улице не останемся, — говорят мне во дворе. — На то и Советская власть».
Эта варварская или иждивенческая мыслишка — основа поведения людей на улице и в доме. Она считается завоеванием революции. Пожилые бабки на скамейках, их пьяные сыновья и распущенные дети — все за неё. Спорить, доказывать, останавливать — бесполезно. Защищать нечем — закон и сила за нарушителей. Наказывать — опасно, невозможно, бесполезно.
Да и зачем? В обстановке, в которой мы живём, спокойные и честные люди — тоже беззащитные и ничейные.
И я тоже — ничейный.
Однако пора с фешенебельных проспектов, по которым тащатся плохо одетые малокультурные люди, вчерашние обыватели захудалых деревень, войти в огромный, облицованный светлым камнем дом, который внушительно высится на углу двух проспектов, наискось от станции метро с обязывающим названием «Университетская».
Это моё жилище, моя крепость, как говорят англичане: в этой крепости я и живу, осаждённый татарами.
В доме помещаются четыре магазина. При других порядках, не выходя из дома, можно было бы спокойно жить месяцами, такой дом сделал бы честь любой столице. Но не дом делает быт, а люди, и порядки у нас хрущёвские.
Вот от них-то и все наши беды.
Дом девятиэтажный, с тридцатью подъездами. Население достигает восьми с половиной тысяч человек, а количество квартир — семисот. Перед домом парк, внутри дома — свой сад.
Постройка дома солидная, квартиры оборудованы комфортабельно — есть газ, горячая вода круглые сутки, лифт, мусоропровод. В санузлах — финское оборудование, на полу — финский паркет. Всё чудесное, высокого качества. Но оборудование пригнано непрочно, стоит косо, всюду дыры, наляпан цемент. На первый взгляд трёхкомнатная квартира кажется хорошей, а чуть приглядишься — и со всех сторон выпирают все недоделки, вся небрежность и неумение строителей. Нет, это не западная современность, это пока наш переходный период и первые шаги к современности.
Дом был выстроен для преподавателей МГУ, но вместо них вселили работников райжилотдела, военных, иностранцев и реабилитированных; все вместе они составляют около половины населения. Вторая половина — рваньё и отбросы из подвалов и лачуг, давно брошенных старыми москвичами, кадровыми рабочими, и самотеком заселёнными пьяницами, ворьём и случайными проходимцами, хлынувшими в Москву на поиски более лёгкой жизни. Достаточно сказать, что десять процентов населения величественного дома — татары из захолустных деревень, неграмотные, алкоголики и агрессивные наглецы. Часть их устроилась при доме дворниками — их в ЖЭКе 120 человек (спасибо социализму, при нём безработицы никогда не будет!). Тут играет роль то обстоятельство, что в милиции много татар, через которых и даются взятки начальству.
Множество полезных и нужных людей в Москве безнадёжно бьётся в тисках невероятной жилищной нужды: одна наша сотрудница, кандидат наук, вернувшись из Лондона после курса специализации, нашла, что её муж живёт с другой женщиной и ей отгорожен узкий проход в три метра длиной и один метр шириной: прямо из двери она на коленях вползает на нары, где живёт и работает — пишет докторскую диссертацию, и не имеет надежды стать на очередь, ибо у неё уже полная московская норма жилплощади-3 м2! А мои соседи и подобный им человеческий мусор живут в новых домах и в условиях комфорта, который им не нужен.
Ну вот, теперь пора рассказать о соседях.
Татарское нашествие больно коснулось меня с Анечкой: мы получили комнату в 13 м2 в трёхкомнатной квартире, где две другие комнаты в 18 и 20 м2 занимает татарская семья. Глава семьи — конюх на складе, умер от пьянства и туберкулеза. Его вторая жена, Фатиха, — психически неполноценная: три года она просидела в 1-м классе сельской школы и была исключена как непригодная для учения (может только подписываться). Это маленького роста безобразная старуха; за воровство её в деревне жестоко били, и следы побоев остались на лице. Фатиха — злая, завистливая и хитрая тварь. В квартире она подворовывала, что может, и грызет Анечку из злобы, зависти и по расчету, думая, что если мы не выдержим и уйдем, то они захватят нашу комнату.
Сморщенная и зловонная, она приходила в ярость, когда Анечка появлялась в кухне с подрисованными губами или в новом платье:
— Намазалась! Мы, если намажемся и оденемся, будем ещё лучше!
И так было каждый день. Я уходил на работу утром, приходил вечером. Целый день оставшуюся одну Анечку соседи грызут насмерть и фактически беспричинно. Когда в недели дежурства старой Фатихи наша финская чудесная уборная приходит в состояние клоаки и я, указывая себе на нос, протестую, то Фатиха решительно отвечает:
— Уборный не роза, нюхать не надо!
Вначале Фатиха с помощью соседей-татар писала на нас доносы в домком. Убедившись, что это не помогает, она пустилась на провокации: исцарапает себе лицо в кровь, выбежит на лестницу и зовёт своих татар на помощь, крича, что Анечка её избивает. Но на её беду такие провокации тоже не принесли пользу. Так и живёт она за картонной стеной как притаившийся враг.
Старшая дочь умерла в сумасшедшем доме, вторая, Ха-нифа, — нервно-психическая больная, умеренная алкоголичка, член КПСС, фабричная работница. Под влиянием алкоголя впадала в ярость, что тоже не способствует спокойствию Анечки и успеху лечения гипертонии. Она не менее опасна, чем Фатиха. Однажды она вызвала свидетелей, чтобы они удостоверили, что ночью мы пытались взломать их замок в целях ограбления квартиры. А дело было проще: младшая дочь, Рахмиля, привела с улицы неизвестного мужчину, потому что мать уехала в гости ночевать и койка была свободна, но не могла открыть дверь, так как пьяная сестра не слышала стука. Поднялись мы и увидели, как Рахмиля старается открыть дверь всем, что попадается под руку. Кстати, о Рахмиле.
Желая найти с нею общий язык, Анечка помогла ей прилично одеться. Помню, Рахмиля вышла на кухню в шляпке, с сумочкой, на высоких каблуках.
— Ну, как? Хороша?
— Да, — ответила Анечка. — Но ты, Рахмиля, никогда не подмываешься и от тебя пахнет, как от кобылы летом. Надо мыться!
И она объяснила, как это делается. Минут через десять я зашёл в умывальную вымыть руки. В ванной, финской, могущей быть белоснежной и блестящей, стояла на четвереньках Рахмиля так, как была, — в шляпке, в туфлях на высоких каблуках и с модной сумочкой в одной руке, а другой подмывалась.
Установить контакт с Рахмилей так и не удалось: она стала приводить мужчин в кухню и делать любовь на нашем кухонном столике. Меня это не устраивало: получить сифилис от случайной хорошенькой женщины плохо, но подхватить его от собственного кухонного стола — ещё хуже. Я пожаловался в домком, и с Рахмилей мы окончательно поссорились. Как раз в это время с большим трудом я добился приёма у генерала милиции и рассказал ему о нашем житье-бытье. Генерал подумал, почесал затылок и посоветовал нам поскорее бежать, пока татары не сговорились и не сделали нам срок.
Таковы дочери. Теперь о сыновьях. У старшего, Энвера, — опухоль мозга. Он — сапожник, ворует кожу в госмастерской и дома шьёт ботинки, бьёт жену и заявляет, что будет жить с собственной дочерью, когда та подрастёт: раздвигает ребёнку ножки, осматривает и приговаривает: «Эх, растёт для меня цветочек!»
Жена не спит ночами, стережёт дочь, днём бегает к Анечке плакаться, но не прочь попутно перехватить водки у Хани-фы. Второй сын, Шамиль, смог служить в армии, женился и ушёл из дома. У него русская чистенькая жена и сын, страдающий судорожными припадками. Третий сын, Равиль, сидит в психоизоляторе, это немой идиот с ухватками гориллы. Четвёртый, Алим, живёт с нами: это восемнадцатилетний полунемой микроцефал, злая тварь, которая, когда разозлится, норовит укусить мать. Работает в мастерской для душевнобольных, клеит там коробочки. Мать в восторге от его ума и красоты, обращается к нему на «вы» и называет его только «комиссаром» или «директором». Когда сын провинится, мать кричит:
— Директор, Вы не хотите по голым жопам мокрым тряпкам?
Не умея приучить сына к человеческой речи, мать научилась говорить с ним на его зверином языке, она теперь хорошо мяукает и рычит, и они бегло объясняются друг с другом: когда в нашей квартире нет скандала, рёва или мата, то слышится ласковое звериное урчанье.
С Ханифой живёт муж, русский, приблудившийся солдат, потомственный алкоголик — у него отец и брат шизофреники. Это вор, он принимает товар в ресторанах, снабжает семью, кормится сам, продаёт ворованные продукты из-под полы, а свой оклад пускает на водку. Обращение в ОБХСС и в милицию бесполезно, жалобы по месту работы — тоже: там живут со взяток, воры в торговле нужны прежде всего самим директорам, и Борис Васильевич на наших глазах благоденствует вот уже который год. Правда, в ОБХСС выставили ему карточку «Вор», а в милиции «Хулиган», но на этом и успокоились.
Но когда он в пьяном виде замахнулся на Анечку стамеской, да ещё при свидетеле, члене партии, заведующем столярной мастерской, то мне удалось устроить ему привод, карточку хулигана, штраф и предупреждение. Сейчас с ним установилось состояние вооружённого нейтралитета. В трезвом виде Борис Васильевич неплохой человеке претензиями на культуру, например, любит кино. Когда у нас собираются гости, почтенные старушки, учёные с именами, из-за картонной стены слышится зычный и сочный мат и пере-мат, и я потом заявляю соседу энергичный протест, то он только недоумённо разводит руками и обиженно говорит:
— Так я же не ругался! Просто рассказывал Наташке и Аньке (меньшой дочери и жене) про кино!
Так длилось пять лет, во время которых мы усиленно ухаживали за соседями, желая подарками, угощениями и мягкостью найти путь к миру: давали подработать Фатихе, кормили вареньем идиотов, подносили бокальчик Борису. Это было ослепление, какое-то странное наитие, мы точно забыли наш лагерный опыт. Потом обрезали материальную помощь и подачки, за каждый скандал стали платить усилением нажима. И тут всё пошло на лад! Хамы поджали хвосты, стали тише. Но моя крепость сделана из картона и втиснута в клетку со зверьём. Мы живём всегда начеку.
Англичане говорят: «Мой дом — моя крепость!» Мы с Анечкой повторяем: «Наш дом — опасный обезьянник!»
Конечно, можно было бы обменяться комнатой, но в чем гарантия, что будущие соседи окажутся лучше теперешних? Татары — простые люди, в какой-то мере они меня боятся; а если соседкой будет советская генеральша? Мой приятель по Парижу, отставной полковник КГБ, живёт в квартире, где соседка наотрез отказалась принимать участие в уборке: «Чистота меня не интересует. Если она вам нужна — убирайте сами!» И всё. Жена полковника чистюля. Она нервничает и страдает, моет и убирает за соседей, он ругается и ищет новую квартиру, а мы наблюдаем и пока присмирели в своей комнатушке. Таких примеров много. Купить отдельную квартиру через кооператив боимся: вдруг по жребию получим 20-й этаж? Там люди клянут свое житьё из-за неполадок с лифтами, и все стараются куда-нибудь сбежать. У нас лифты тоже часто стоят, и поэтому какой музыкой звучат для нас слова от разъярённых ожидающих:
— Кажному гаду дают комнату на втором этаже, а тут вот стой после работы и жди!
Анечка говорит, что надо бежать прежде, чем мы одряхлеем. А сама недавно спаслась от мозгового удара тем, что у нее вовремя пошла горлом кровь. Куда же бежать? Ведь Фатиха в ожидании рубля хоть подаст кружку воды или сообщит в домком… Нет, пока надо сидеть на месте…
Чувствуя себя дома как в осаждённой крепости, я вынужден был пойти на работу в товарищеский суд при нашем доме, чтобы найти хоть какую-нибудь опору в партийной организации, домкоме и милиции.
Я много и утомительно тружусь в институте, всё свободное время пишу для себя, а часы вечернего отдыха отдаю общественной работе.
И не жалею.
Я живу среди людей, и товарищеский суд даёт мне возможность взглянуть на жизнь в сотнях комнат дома. Я люблю жизнь и хочу её знать.
Прежде чем в своем рассказе я выйду из квартиры, добавлю несколько слов о нашей личной жизни.
Благородством критики наших противников и высоким художественным мастерством отличаются работы коллектива художников, назвавшего себя смешным словом Кук-рыниксы: их карикатуры делают нам честь в отличие от бесчисленных и плодовитых некультурных мещан (Фомичев и другие), выплодившихся на поверхности сталинско-хрущёвской культуры и целящихся в противников, но метко попадающих в наше самолюбие: интеллигентному советскому человеку за их продукцию просто стыдно.
Я не понимаю технику работы Кукрыниксов и, уважая их, не могу последовать примеру, и, хотя единомышленников у меня много и немало людей, бывших в лагерях со мной рядом, я предпочитаю работать один: инстинктом чувствую, что творчество — одинокое дело. Я даже намеренно мало читаю, потому что боюсь, что бессознательно начну подражать понравившемуся мне писателю и потеряю свою индивидуальность, то есть начну видеть вещи чужими глазами. Я внимательно слушаю критику, но иду своим путём.
Так получилось у меня и с Анечкой. Она подсказала мне немало ценных сюжетиков для моих беглых зарисовок и кое-где указала на художественные промахи. И всё же писать свои воспоминания я хочу сам, хотя бы потому, что это не роман, то есть не стопроцентное художественное произведение.
Но предприимчивая Анечка деятельно участвует в моей работе — она обеспечила мне тыл, взяв на себя все хозяйственные и бытовые заботы.
Я ежедневно просыпаюсь в пять утра и лежу один час, обдумывая наступающий день и всё, что мне предстоит сделать и как именно. В шесть встаю, в семь заканчиваю завтрак и выхожу за покупками. В доме у нас три магазина, где можно купить всё необходимое. Иногда приходится забежать в другие магазины или на рынок, но и эти места расположены рядом или вблизи, и в девять часов я выкладываю рядом со спящей Анечкой всё необходимое. Когда вечером являюсь домой, то меня встречает то, что так желает уставший человек, — уют, чистота, комфорт, забота.
Моё дело — зарабатывать деньги, дело Анечки — их разумно тратить. Больших претензий у нас нет, и всё или почти всё, что нам хочется, мы имеем. «Здоровье и мир!» — вот наша ежевечерняя молитва судьбе. Пока что очередной войны нет и мы относительно здоровы, а потому не желаем ничего лучшего, чем то, что есть. Чтобы сохранять физическую бодрость, Анечка вопреки гипертонии стирает, моет пол, готовит пищу и делает множество других домашних работ — она в квартире маляр, электрик, плотник — словом, мастер на все руки.
Конечно, годы наложили свой отпечаток на её внешность — лицу дали морщины, фигуре — излишнюю полноту. Но они не могли украсть у неё то, что, на мой взгляд, ценнее всего, — отпечаток породы. Когда мы сидим за столом в обществе образованных и культурных людей, Анечка всегда выделяется правильностью черт лица, белизной кожи, хорошей осанкой, непринуждённой приветливостью. Не без зависти женщины говорят о её фотогеничности. Она уверена в себе и в обиду себя не даёт. Меня понимает с полуслова, и многие говорят, что мы даже физически похожи, выглядим как брат и сестра.
К нам приходят в гости только очень отобранные люди. Всех случайных знакомых мы незаметно отсеиваем, а кое-кого после ближайшего знакомства просто вычеркиваем. Но и отобранных так много, что за зимний сезон мы едва успеваем дважды побывать у каждого и дважды принять у себя. Другие вечера берут театр, кино и концерты, иногда лекции.
Но самыми приятными вечерами для нас остаются те, когда мы дома и одни. Каждый в отдельности мы чувствуем себя отрезанной половинкой, которой будто бы чего-то недостаёт. Но вдвоём мы одно. Я в сложенном виде, целое Я. Тогда на душе спокойно, и наступают внутреннее расслабление и отдых.
На шестьдесят восьмом году я ввёл в распорядок недели день отдыха — что поделаешь, старею, ничего не поделаешь. Мы ездим в большой парк и гуляем там по тихим дорожкам и всегда смеёмся над теми, кто покупает дачи и становится их рабами: ни своя клубника, ни свои грибы нас не устраивают, мы — интеллигенты, и ничто кулацкое, мелкособственническое нас не радует.
Не радует нас и семья Лины, и она сама. Все женщины по характеру распадаются на две группы — женщины холостячки — любовницы — ученые и женщины матери-самки с выводком щенят — любительницы и знатоки быта. Для Анечки главное — муж и специальность, для Лины — дети и цены на рынке. Поэтому Анечка удачно организовала свою жизнь, Лина — беспокойная неудачница, остро завидует матери, она вечно наседает на нее как голодный шакал и норовит урвать кусок из рук: ей кажется чудовищным, что бабушка обслуживает мужа, а не внуков, что может поехать к морю без внучки или внучка, может купить пару белья себе, не купив еще три пары — дочери, внучке или внучку. А между тем Лина, Зяма и Сережа хорошо зарабатывают, Лина купила себе хорошую квартиру и хорошо ее обставила и решительно ни в чем не нуждается. Тут сказывается не только разница характеров, но и советский мещанский образ жизни.
СССР — это страна торжествующего мещанства, в которой налет нищенской материальной культуры сгладил внешние признаки рабочих и интеллигентов, и все население, от моего вождя Никиты Сергеевича с его родней до моего соседа Бориса Васильевича с его родней, подведено под один интеллектуальный уровень. Или вынуждено притворяться, что подведено.
Мы чувствуем себя на острове. Он отнюдь не необитаем. Рядом — настоящие интеллигентные люди и мой верный маленький, толстенький и — увы! — уже старенький Пятница.
Что ж, и это счастье! Пусть всё так длится хотя бы еще сто лет!
Но прежде чем рассказать о товарищеском суде, опишу своих соседей по коридору: это типичный набор случайно собранных вместе советских людей — если читатель представит себе их, то ему легко представить себе жизнь и в остальных ста двадцати семи коридорах дома.
Справа от наших дверей живут две семьи. Молодая чета — Дуня и Руслан, евреи, беспартийные, оба инженеры, оба милые и воспитанные. У них маленькая дочь. И русская семья — два сына, слесари-станочники, хорошо одетые и подтянутые, жена старшего брата тихая, милая и скромная закройщица и воспитанный мальчик-школьник, а также мать братьев — малюсенькая и хлопотливая старушка восьмидесяти четырёх лет, шустрая, всегда приветливая.
В следующей квартире жила пожилая культурная женщина, реабилитированная заключённая, мужа которой погубили в лагерях. Еврейка. Мать взрослой замужней дочери-врача. Жить бы ей и жить, но дочь не оставляла мать в покое ни на день — всё требовала денег и помощи, и довела её до инфаркта. В двух других комнатах проживает молодой слесарь-лекальщик Толя, вежливый, хорошо одетый, идеальный тип высококвалифицированного советского рабочего, его миловидная жена, заведующая отделом радиотехники большого универмага, и четырнадцатилетняя хорошо вышколенная дочь.
После смерти реабилитированной в освободившуюся комнату вселили старушку Марию Васильевну, судомойку из ресторана, пьяницу и проститутку. До ухода на работу Мария Васильевна успевала, как говорится, на скорую руку обслужить шоферов, подвозящих во двор товары нашим магазинам, — кого за бутылку кефира, кого за булку хлеба, кого за пакет картошки, в зависимости от магазина и груза.
Вечерами Мария Васильевна сдает свою комнату для пьянок и разврата: по квартире в одних рубашках мечутся пьяные девки, мужчины ревут песни, пьяная Мария Васильевна на кухне жарит мясо. Блевать все бегают без разбора, кто куда добежит — и в кухонный моечный резервуар, в унитаз, в умывальник и даже в ванную. Мат и рёв слышны с лестницы, сама Мария Васильевна фразы не свяжет без похабщины. Однажды я с Анечкой шёл в гости, вдруг из дверей выползла (на руках и коленях) Мария Васильевна, доползла до лестничной площадки, подумала, вернулась, открыла крышку помойного ведра, выблевала туда и уползла обратно в квартиру.
Другой раз мне повезло: вызванный Толей в качестве председателя товарищеского суда, я бежал на помощь и наткнулся на заместителя начальника милиции (он же помощник по политической части), толстого и чистенького старшего лейтенанта в форме, и на оперативника в штатском. Улизнуть обоим стражам порядка не удалось. Мы застали веселье в самом разгаре — и голых девок, и пьяных мужиков, и забившихся в угол миловидную Толину жену с дочкой, и, главное, перегарную вонь и блевотину в ванной. Сама хозяйка не могла стояла на ногах, не опираясь спиной о стену, и еле шевелила языком. Лейтенант стал называть эту старую потаскуху мамашей, а она его сыночком, он даже ради шутки украл из её кармана ключ и потом со смехом подарил ей на память. Но протокол составить отказался наотрез, рассказал пьяной гадине о коммунизме, козырнул мне и был таков! Он не хотел вредить своему начальнику милиции протоколом и тем подтвердил хрущёвский тезис, что только в Америке люди разлагаются заживо!
В следующей квартире живёт почтенная старушка, её пожилая дочь-парикмахер и маленький внучок Димочка. Семья тихая, скромная. Третью комнату занимает Катя, проститутка средних лет, когда-то попавшая под трамвай около «Метрополя» и потерявшая руку и ногу. Катя обслуживает всех инвалидов нашего дома, и когда туда врываются их жены и начинают колотить валяющихся в постели раздетых людей-обрубков, то не выбирают костылей из груды, а бьют кого попало и чем попало.
Катя не прочь и сдать комнату и под кратковременное использование: туда похаживает мой сосед Борис Васильевич, Ханифа уже выбила его оттуда костылём хозяйки в сопровождении такого мата, что все женщины и дети нашего коридора пришли в изумление. А пухлая розовая вдова с шестого этажа рассказывала Анне Михайловне, что Борис Васильевич, обнимая её на Катиной кровати, сумел украсть из кармана домашнего халатика два рубля.
Следующую квартиру занимает вдова крупного партийного работника, шизофреника, много лет отравлявшего ей жизнь попытками самоубийства и буйством. Она ухаживала за ним по ночами, а днём работала врачом-рентгенологом, была всегда занята, я бы сказал, наэлектризована энергией и выглядела худой и здоровой. Теперь он умер, она бросила работу, располнела, опустилась, взгляд потух: одиночество доконало её быстрее тревог.
В последней квартире коридора тоже живут две семьи. Мужа в одной семье Анечка помнит по авиационному заводу пареньком-комсомольцем; теперь он в летах, коммунист, работает всё там же по профсоюзной линии. Жена — дородная, администратор гостиницы, коммунистка. Дочь окончила вуз, педагог, комсомолка. Спокойная русская семья. Маленькую комнату занимают реабилитированные заключённые: седовласый инженер Миша и бывшая опереточная певица Софья Владимировна. Лагерь переломил им хребет, и после реабилитации они не смогли стать на ноги: инженер Миша целые дни ходит по дому с мокрым зловонным мешком через плечо, роется в помойных ведрах и мусорном ящике, а Софья Владимировна, пробежавшись по магазинам с самодельным лагерным костылём под мышкой, одетой и с костылём укладывается в грязную постель и валяется в ней целый день. Помоечник и симулянтка — две типичные лагерные фигуры, они живо напоминают нам минувшие годы, но бедным соседям не до сентиментальных рассуждений: куча зловонных объедков на кухонной газовой плите отравляет существование педантичной даме-администра-тору — готовить для себя и семьи вкусную еду среди грязи, заразы и зловония поистине невозможно.
Вот и все о нашем коридоре. Картина ясна. Почему мои соседи татары, Марья Васильевна и Катя живут в великолепном доме, построенном для преподавателей МГУ? Их место в лагерях или деревнях, откуда они сбежали.
Почему десять лет нельзя найти управу на проститутку и содержательницу дома свиданий? Из гуманности? А это гуманно, что дочь Толи и маленький Димочка растут среди такой нравственной грязи?!
Если это гуманность, то только хрущёвская!
Не могу не сказать несколько слов о влиянии такой жизни на окружающих.
Я помню Анечку в лагерях. Там было много скверного. И все мы поэтому возмущались, и Анечка, с её прямым и живым характером, — не менее других.
Раздумывая о прошлом и настоящем, я прихожу к выводу, что причиной нашего возмущения был всеобщий нравственный протест, исходивший из убеждения в безнравственности некоторых явлений нашей тогдашней жизни. Все тогда понимали, что эти нарушения, прежде всего, ненормальны, и потому осуждали их, инстинктивно требуя соблюдения нормы: возмущался потерпевший, возмущались свидетели, а нарушитель и покрывающее его начальство смущались, чувствовали себя неловко, не смотрели в глаза, делали вид, что ничего не видели. Этим они подтверждали ненормальность нарушения. Факт аморальности никем не отрицался, а сила протеста зависела от темперамента.
У Анечки он бывал всегда бурным. Когда мы поселились в монументальном доме-дворце показательного района нашей социалистической столицы, то реакция Анечки на все безобразия быта вначале была такая же, как когда-то в лагере, а потом начала сглаживаться все больше и больше, до полного исчезновения: на моих глазах Анечка адаптировалась к нашему быту, как к зловонию: он стал нормальной средой для неё, как заводской химик может не ощущать и не замечать запаха, скажем, сероводорода или карбида.
«Человек есть существо ко всему привыкающее, и, я думаю, это самое лучшее его определение», — заметил Достоевский, описывая царскую каторгу. Пробыв столько лет в заключении, мы не могли к нему привыкнуть, но зато адаптировались к советскому быту в хрущёвское время. Вот два примера этого быта.
Молодая расфуфыренная девушка сходила с троллейбуса — она, очевидно, спешила в гости. За ней стал сходить пожилой пьяный мужчина и сблевнул ей на голову и плечи. Мы с Анечкой сошли раньше и обернулись на крик. Обгаженная девушка стояла в отчаянии, по её лицу струилась блевотина и слёзы. Мимо проходили остальные пассажиры — два офицера, женщина, студентка. Ни один мужчина не бросился задержать пьяного, не накостылял ему по шее; ни одна женщина не бросилась к потерпевшей и не помогла пройти в уборную — она у нас как раз напротив остановки. Пьяный медленно проковылял дальше, люди оглядывали потерпевшую и равнодушно шли дальше без тени возмущения на лицах — это были адаптированные граждане.
И, наконец, последнее наблюдение. В метро пьяный облевал спину и подол шинели милиционера, читавшего книгу. Тот огляделся, брезгливо смахнул с шинели блевотину, сделал шаг в сторону от лужи и снова уткнулся в книгу. Я, в ярости скрежеща зубами, подскочил и прорычал:
— Жаль, что мерзавец не сблевнул вам за шиворот, товарищ милиционер! Очень жаль!
Молоденький милиционер ничего не понял. Между тем поезд остановился, пьяный вышел, и мы покатили дальше.
— А что же я мог сделать? — наконец спросил он.
Я взорвался:
— Схватить его! Притащить в милицию! Набить морду! Заставить вычистить шинель и сапоги! Составить протокол! Получить с него за убыток! Посадить и дать год за позорное поведение в метро — ведь кругом женщины и дети!
Милиционер с удивлением меня выслушал.
— Я, гражданин, сменился с поста, и так кричать на меня не следует: вы, конечно, по виду, может, и профессор, но и я окончил десять классов. Держитесь, как положено!
И уткнулся опять в книгу.
Ну, ясно теперь, что такое хрущёвщина и стиль жизни в царствовании Хрущёва?
Конечно, сначала была бессильная ярость. А потом понимание невозможности борьбы со злом, которое насаждается сверху.
А в результате — адаптация. Человек — существо, которое ко всему привыкает… Анализируя смену реакций Анечки, я думаю, что причина здесь в безвыходности положения, в сознании, что нарушения насаждаются сверху и потому перестают быть нарушениями и становятся нормой. А против норм протестовать нельзя. Поясню мою мысль ещё одним примером.
На восьмом этаже нашего дома живёт большая татарская семья — муж-дворник, жена-мусорщица и выродки дети. Лет пять тому назад проходящей по тротуару Анечке дети сбросили на голову пакет с глицерином и марганцовкой - от удара пакет с треском взорвался у неё на голове. Шляпка была старая, глаза и лицо остались целыми, и Анечка не очень испугалась. Но ярость её была велика. Прошли годы состояния бесправия, приниженности и бессилия.
Недели две тому назад мы возвращались с концерта. Сейчас весна. На Анечке была новая модная шляпка в виде светлого мужского цилиндра — она ей шла, и Анечка очень гордилась ею. На лестнице те же шалуны, которые подросли в безнаказанности и стали злостными хулиганами, подстерегали идущих и мочились на них в пролёте между лестницами. Новая шляпка была изгажена мочой. И что же? Пять лет обучения смирению не прошли даром: Анечка спокойно помыла шляпку и стала носить её дальше. Денег на новую у нас нет, да и не к чему ее покупать — ведь мы во власти хулиганья.
Мне показалась примечательной именно вялость реакции: выработалась привычка к унижению. Разве я мог думать, выполняя в спецлагере два рисунка на тему унижения женщин — с молодой искалеченной лагерницей и вольнонаемной начальницей медсанчасти, — что настанет время, и я буду обдумывать третий рисунок об унижении женщины — и на этот уже раз с Анечки, своей жены, москвички, вольной гражданки Советского Союза?!
Вчера на лестнице лежал в собственной блевотине, моче и кале мертвецки пьяный жилец 3-го этажа, молодой человек. Был праздничный день. Нарядно одетые девочки спокойно шагали через него, стараясь не обмазаться и весело щебеча о предстоящем празднике в школе. Я наблюдал за выражением детских лиц: весёлое до пьяного, несколько озабоченное при перешагивании и снова весёлое. Но ни тени гадливости и возмущения. Это были адаптированные дети, и Анечка теперь тоже адаптирована.
Ну, теперь пора рассказать и о товарищеском суде: это тоже кусочек моего существования и картина общественной жизни города и эпохи, и, говоря о ней, я не выхожу из рамок темы.
В доме свыше семисот квартир, из них триста конфликтуют, то есть за молчаливыми коридорными дверями в них кипят ожесточённые свалки. Почти каждую неделю по вторникам в 7 часов вечера в помещении «Красного уголка» собираются судьи, стороны, свидетели и слушатели (весь состав суда — реабилитированные контрики). Я прихожу из института или Ленинской библиотеки усталый, по дороге кляня на свете всё, кроме Анечки, дивана и пачки газет. Но вхожу в зал, занимаю место председательствующего за столом, покрытым зелёным сукном, и усталость вдруг уходит: я люблю эту работу и люблю этих людей — ведь они мои современники, волей-неволей я связан с ними узами жизни: и чистенький, вежливый, подтянутый лекальщик Толя всем телом прижат ко мне так же, как и мерзкая курва Марья Васильевна: все мы — соседи, все волей-неволей досконально знаем друг друга.
В товарищеском суде разбираются дела разные — и посложнее, и попроще. Расскажу о тех и о других.
В квартире две семьи без детей. Муж — доктор наук, жена — кандидат и их деревенские малограмотные старички, и второй муж — доктор наук с женой-кандидатом и набором деревенских стариков. Все четыре ученых — физики, работают под руководством знаменитого академика Капицы в сугубо передовом научно-исследовательском институте. Все четверо — члены партии, первый муж — член партийного бюро института, второй — секретарь парторганизации отдела. Все четверо родились после революции. При заселении дома ими было куплено мусорное ведро для кухни, однако без крышки. Потом заказали крышку. Она обошлась в один рубль, но при расчёте доли каждой семьи вспыхнула сора, дальше — больше, неприязнь перешла во вражду, вражда — в ненависть, ненависть — в драки. Начинают бой всегда кандидаты — одна другой всаживает удар между ног остроконечным носком модной туфли и вцепляется в модную причёску противницы. На крики, на бегу вооружаясь чем попало, включаются доктора, оба молодые и по-деревенски жилистые; последними подтягиваются на передовые линии старики — к этому времени сражение переходит в коридор и жилые комнаты, старики на кухне дерутся сковородками и кастрюлями. Мы сначала их штрафовали, но они все получают такие мощные оклады, что наши штрафы их не пугали. Тогда мы послали академику и парторганизации института описание всех их подвигов. Академик заявил, что поседеет и сойдёт с ума, и умыл руки, а парторганизация сначала влепила мужьям по «строгачу», а потом поставила вопрос об исключении. И что же? Страсти немедленно стихли, потом одна семья срочно выехала, и в квартире воцарились покой и порядок.
Пример второй. В трёхкомнатной квартире, помимо одной посторонней семьи, в двух комнатах живут: бабушка с десятком икон у изголовья кровати, беленькая внучка с «мужем»-негром из Университета им. П. Лумумбы и маленьким ребёнком-мулатом, а в другой комнате — старшая дочь с мужем, её бывший муж с новой женой и старшая дочь. Негр прекрасно усвоил русскую матерщину и бьёт старуху, а в другой комнате пьяница бывший муж бьёт непьющего настоящего мужа, а в коридоре богомольная бабушка кастрюлей проломила голову соседке. При посещении квартиры пройти негде — всюду вещи, кровати, люди, мат и драки: чёрт его знает — ничего не разберёшь! Мы тронули негра — он было начал обкладывать и меня, но я по-английски зарычал: «Вон, чёрная собака, знай своё место!» — и открыл дверь, и ганец мгновенно присмирел и убрался. Старшую дочь выселили к мужу. Бывшему мужу с орденоносной же-ной-фронтовичкой через суд и прокурора нашли комнату и выселили. Старуху оштрафовали на половину пенсии. И сразу в квартире тоже стало тихо.
Мелкие дела мы щёлкаем как орехи: сначала уговариваем, потом угрожаем, наконец штрафуем. Пять рублей штрафа вносят порядок и мир: советские труженики — люди небогатые. Но иногда натыкаемся на непреодолимые препятствия. Вот два примера.
В нашем подъезде девочка с тринадцати лет занимается проституцией — она работает под памятником Марксу и в садике рядом, где обычно московские проститутки, среди которых много малолеток, ловят приезжих и командированных: их за это называют марксистками.
С высоты памятника великий Карл смотрит вниз и молчит от стыда, но ещё хуже то, что помалкивает и бездействует милиция, потому что великий Никита удалил из уголовного кодекса статью о проституции: ведь в социалистической стране проституции быть не может (на этом же основании «Медгиз» выпустил из печати мой перевод книжечки о гигиене для девушек без раздела о лобковых вшах, потому что при социализме их нет!). Словом, пошумели, поболтали и отпустили девушку заниматься проституцией дальше — это не возбраняется законом.
Второй пример. Вдовец средних лет сожительствует со своей родной дочерью-школьницей. Доказательства косвенные, он проговорился в пьяном виде, она тоже прямо не отрицает, а кое-что соседи видели. Но закон требует установления прямого факта, а под их постелью никто из нас не лежал. Участковый уполномоченный милиции и я вызвали отца на собеседование. Участковый (младший лейтенант из солдат) говорит грозно:
— Ты — преступник: делаешь из девочки несчастную женщину. Вот я смотрел её школьный дневник — одни единицы, к которым она сама приставила крючок, чтобы получилась четвёрка!
— А как ты достал дневник?
— Она сама мне дала. Дома, в вашей комнате.
— Так вот, лейтенант, прежде чем ты мне сделаешь срок, я сделаю его тебе: ты шерудил у меня в комнате без разрешения прокурора на обыск.
Встал и ушёл. На формальном допросе папа и дочь отрицали вину. Тем дело и кончилось.
Выводы? Вот они.
Люди набиваются в комнаты, как сельди в бочке. Они живут в недостойных человека условиях. Общий культурный уровень крайне низок — не бедность виновата прежде всего, а именно бескультурье. У немцев такая бедность выглядела бы иначе, лучше, чище. Деревенского парня можно обучить физике, и он станет квалифицированным специалистом, но культурным человеком его сделать нельзя. Культурными люди вырастают в культурных семьях. Культура внутренняя — это богатство, основание для которого получается почти всегда по наследству. Был ли внутренне культурен сумасброд, пьяница и лентяй генерал Васька Сталин? Вряд ли! И описанные выше физики не были русскими интеллигентами, они были советскими специалистами и только.
Норма в Москве — 3 квадратных метра жилплощади. При такой норме культуры ждать не приходится. Мы бахвалимся дешевизной наших квартир и указываем, что американец тратит на оплату квартиры чуть ли не треть заработка. Но он живёт в квартире из нескольких комнат, а у нас под квартирой понимается одна перенаселённая комната, точнее — место для спанья, ночлежка. А в ночлежке ссоры и разврат неизбежны, как неизбежно и разрушение человеческих душ. А уж о детях в этих условиях и говорить не приходится.
Было бы ошибочно думать, что работа в товарищеском суде все эти годы протекала гладко, без сучка и задоринки. Суд подчинен ЖЭКу и находится под надзором участкового народного судьи, а вместе они получают инструкции от своих партийных организаций, а те — от райкома, горкома и ЦК.
Я гнул линию на строгое применение положения и после предупреждения сразу же переходил к штрафу и обращению к администрации на производстве. Но жесткая линия не соответствовала линии Хрущёва на уговаривание и перевоспитание, она находились в логическом противоречии с неподлежавшей обсуждению предпосылкой, что советский человек — это новый, по существу безгрешный человек, готовый живьём и с потрохами войти в близкое царство небесное на земле. Доведённый до бешенства, я не раз уходил из состава суда, но сменялся особенно беззубый руководитель ЖЭКа или нашей парторганизации, и меня возвращали снова.
Должность судьи — выборная, но у нас, слава богу, не ложная буржуазная демократия, и за все эти годы меня население дома ни разу не выбирало. Я — такой же избранник народа, как Сталин и Хрущёв! Да и не могло бы население дома выбрать меня, потому что нарушители и горлохваты не допустили бы этого и при поддержке их закутанного в платки бабья на общих собраниях жильцов меня прокатили бы на вороных. Я горжусь этим. Меня не устраивает одобрение собрания на нашей лестничной площадке. Порядочные люди на собрание не придут, а голоса Фатихи, Кати, Ханифы, Марьи Васильевны и Рахмили мне не нужны. Я их не ценю.
Тяжёлый удар поддержанию порядка Хрущёв нанёс не только передачей функций государственного суда в руки различных производственных коллективов, но и передачей функции милиции общественным дружинникам. С тех пор при виде скандала постовой милиционер бегом нёсся за угол и отсиживался там, пока студенты-дружинники подставляют свои груди и головы под удары хулиганов. На последних страницах газет появлялись заметки о посмертных наградах убитым дружинникам, сдобренные соответствующей болтовней о коммунизме и сахарными слюнями восторга перед новым советским человеком. Постепенно, однако, студенты поумнели и вышли из добровольных дружин — туда стали по наряду назначаться рабочие с производства, зачастую такие же нарушители и пьяницы, как и те, которых они должны задерживать и перевоспитывать на ходу. Наконец, это надоело всем, и в последнее время патрули дружинников в Москве — явление редкое. Подгоняемый страхом перед Борисом Васильевичем, я кое-как лавировал и Держался в суде, уповая на то, что мой сосед — первоклассный балбес и не понимает всей моей трагической безоружности: когда Борис Васильевич видит меня, разгуливающего под руку с участковым, он вопреки опыту и разуму поддаётся гипнозу блестящих пуговиц и погон.
Примерно также развивались дела и у Анечки.
Чуть сбивши давление, она стала искать общественную работу. Прежде всего, стала старшей по квартире. Фатиха и её выводок дегенератов привезли с собой уйму клопов в дряхлой грязной мебели. Ясно, что клопы ринулись и к нам.
— Клопам и человекам живут вместе, — солидно объясняла Фатиха. — Где будет человекам, там будет и клопам!
Дело не только в разном уровне культуры, в деревенской привычке к грязи и насекомым — дело ещё и в том, что все эти пьяницы и выродки физически слабы и очень устают на нетяжёлой работе. Конечно, им, придя домой, не хочется опять и опять всё переворачивать вверх ногами. Поэтому надо воздать должное упорству Анечки, её самоотверженности: она, прежде всего, работала сама и своим примером заставляла татар кое-как следовать за нею.
Теперь клопов у нас не стало, хотя ревизии и повторные обработки квартиры антиклопином производятся периодически.
Кстати: поддаваясь общему критическому отношению к власти, Фатиха недовольна жизнью из-за частого отсутствия апельсинов и бананов, о которых совсем недавно она даже не слыхала, а старший сын ругает качество советских изделий — он недавно выпил целую бутыль антиклопина и даже не опьянел!
Пока мы воевали с клопами, грязнули в хлебном и молочном магазинах развели тараканов. С ними бороться трудно, потому что мы живём на втором этаже, прямо над местами их массового выплода и сытной кормёжки, а наши картонные стены — как решето, трубы заделаны так небрежно, что когда в недалёком будущем размножатся мыши, а потом и крысы, то и для них пути продвижения уже готовы.
Затем Анечка перенесла свою деятельность в райсобес, поддавшись уговорам сотрудниц помогать им и газетным статьям о том, что работа даёт пожилому человеку хороший жизненный тонус. Однако скоро Анечка заметила, что как только инвалиды-общественники являются помогать, то штатные работники встают, уступают им места и работу, а сами уходят бродить по магазинам или стоять в очередях. Так прошло несколько лет. Наконец, обнаглев окончательно, райсобесницы стали нагружать инвалидок работой для себя лично — сшить платье, связать свитер и тому подобное, Анечка взбунтовалась:
— Это как в лагере! Не хочу! Я — не заключённая!
И ушла из собеса в милицию. Со свойственным ей напором она начала работать в детской комнате. Её стали хвалить. Обещали выдать билет оперативника. И опять всё лопнуло.
— Не могу видеть эту безрукость, эту готовность ничего не делать, чтобы создавать видимость благополучия у нас на фоне американского разложения! Я не желаю думать об Америке, я хочу, чтобы у нас в районе было тихо и хорошо! — волновалась Анечка. — Но как раз этого добиться нельзя: милиция — это говорильня. Приведут нарушителя, потреплют языком и отпустят.
Когда я предложила штрафовать родителей или отдавать под суд, то работники милиции пришли в ужас: это непедагогично! Надо воспитывать и родителей! Всё! Ухожу! Я не желаю играть роль идиотки — им за эту роль хоть платят, а мне она зачем?
И ушла.
А я работаю в товарищеском суде по-прежнему и с интересом наблюдаю дальнейшее развитие тенденций нашей общественной жизни.
Я пережил Сталина, переживу Хрущёва! Я уповаю не на разум нашего руководства, а на его инстинкт самосохранения…
Я рассказал о своём доме и о людях, с которыми я живу. Хочу подвести итоги.
Планировка района плохая, но лучшего, пожалуй, и ожидать было нельзя: страна изолирована от мировой культуры системой выездных виз. Самый тяжёлый грех планировщиков — плотная застройка без места, оставленного в запас на будущее. С ростом материальной культуры придётся сносить хорошие дома под школы, магазины, гаражи… Пока уже люди выселяются из нижних этажей, но их не хватит, и очередь дойдёт до целых домов.
Уровень материальной культуры далеко опередил рост духовного развития. Метро, автобусные и троллейбусные линии, тридцатиэтажные дома, подземные переходы и эстакады — всё это растёт быстро, изменяя лик Москвы чуть ли не из месяца в месяц.
Но замызганный и затурканный советский человек, безмерно перегруженный заботами и устающий от бессмысленной траты сил больше, чем от полезной работы, он духовно растёт только на страницах газет: его рост тормозится неустроенностью жизни, грандиозным беспорядком, прилежно и настойчиво насаждаемым сверху самым высоким руководством страной.
У нас мало настоящих закоренелых преступников, среди восьми тысяч жителей нашего дома — ни одного. Но мелких нарушителей, мешающих честным труженикам спокойно жизнь, — уйма. Жить, работать и творить в таких условиях необыкновенно тяжело и, главное, неплодотворно. Слишком много в нашей общественной жизни тратится сил на преодоление внутреннего трения.
Нет порядка в доме, городе, стране!
Сладкие обещания не выполняются, благородные призывы оказываются обманом, люди устали от несоответствия между тем, что пишется, и тем, что делается вокруг.
Советские славные труженики хотят так мало — здравого смысла, честности и порядка. Хотят уважения к себе.
Дождутся ли они их?