Книга: Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 4
Назад: Глава 3. Два года без улыбок
Дальше: Глава 5. Мой район, мой дом, мои соседи

Глава 4. Подъем по крутизне

В 1956 году я дважды получил по месячному окладу и 3600 рублей в порядке компенсации. Это мне подняло дух. Позднее Юлия вернула часть моих книг и мебели, и всё наиболее ценное было немедленно продано. Я чувствовал гордость, отдавая Анечке эти деньги: я ей помогал. Это мой первый заработок! О, блаженство! О, мужская гордая радость от сознания своей силы! Однажды, проходя мимо обувного магазина, Анечка сказала, что вот эти чёрные лодочки, выставленные в витрине, ей нравятся. Боже, с каким нетерпением я стоял в длинной очереди, с каким восторгом преподнёс ей эти туфельки: ведь это был мой первый подарок!
В сентябре 1956 года настал день, когда вызванный к Анечке врач установил у неё давление выше, чем отмечено на шкале аппарата, то есть свыше 240.
На следующий день я нашёл Медицинское реферативное бюро при Центральной медицинской библиотеке и дрожащими руками взял несколько немецких журналов: мне поручили сделать рефераты статей. Как сейчас помню: о сужении уретры у мужчин.
Пусть она будет благословенна, эта уретра!
Через десять минут чтения и напряжённых размышлений я едва не слетел со стула, до того вдруг закружилась голова. Закрыл глаза, руками держась за стол, отдохнул и через полчаса начал работать снова. Я знал: Анечка лежит дома, я должен работать, я обязан протянуть руку и поднять упавшую! Только в труде наше спасение! Только в труде!
С этого начался мой трудовой путь.
Я приходил домой с головой, как будто налитой свинцом. А наутро начинал работать снова.
Получил первые заработанные деньги. С какой радостью! Как это было прекрасно! Но денег не хватало, и я попытался ускорить работу. Сначала осторожно. Тщательно проверяя себя. Потом пустил машину на полный ход, какой только возможен для престарелого паралитика.
В январе 1957 года я раскопал золотую жилу: Всесоюзный институт научной и технической информации.
Хорошо помню проверочную беседу с работниками редакции журнала «Биология» Гвоздевой и Чувалиным.
— Где вы оканчивали, товарищ Быстролётов? — приветливо спросила Гвоздева, немолодая женщина, научный сотрудник, мой будущий начальник.
— В Швейцарии. В Цюрихе.
— Ах так. Тогда вы должны прекрасно знать швейцарские методы борьбы с эндемическим зобом, не так ли?
— Конечно, — говорю я, улыбаясь: поток интереснейших воспоминаний и точнейших сведений обрушивается на мою голову. Я открываю рот… И вдруг с ужасом замечаю, что я забыл, что такое зоб: вижу перед собой Бангофштрассе, по которой вечером любил ходить, здание Университета, лебедей на озере, белые вершины гор… Миллион других мелочей, Но зоб… Мгновение тому назад знал, а теперь забыл! Проклятое выпадение…
Пот выступил у меня на лбу.
— Вы не волнуйтесь! — мягко говорит Гвоздева. — Я всё понимаю. Поработайте у нас, окрепнете, память вернётся, всё станет на своё место…
Будьте же сторицею вознаграждены судьбою, советские люди, которые ласковым вниманием помогли мне перебороть недуг и стать на ноги!
В ВИНИТИ остро нуждались в переводчиках с так называемых редких языков — португальского, африкандерского, чешского, фламандского, сербо-хорватского, норвежского и других. Платили хорошо, хотя и медленно. Я бросился в это бумажное море с головой, избрав своей специальностью биологию и географию, а из знакомых мне языков — английский, немецкий, датский, голландский, фламандский, норвежский, африкандерский, шведский, португальский, испанский, румынский, французский, итальянский, сербохорватский, чешский, словацкий, болгарский и польский. Конкурентов у меня не было, работы хватало, но очень мешали выпадения памяти: вдруг ни с того ни с сего какое-нибудь нужное слово или группа слов выпадут — и тогда, хоть убей, их не вспомню. А ночью проснусь, как от толчка — это вернулось забытое днём.
Труд переводчика выгоден только при одном условии: если человек так знает язык, что может работать без словаря. Конечно, все материалы были сугубо научные, полные самых сложных и разнообразных терминов и понятий. Необходимо было, кроме языка, хорошо владеть темой.
Я не был биологом, но помогла солидная медицинская подготовка. Так я справлялся со всеми трудностями и замечал, что чем больше работаю, тем легче мне работать: в мозгу медленно, но неуклонно восстанавливалось кровообращение, как видно, за счёт образования новых сосудов. Я требовал — и мозг подчинялся и сам строил систему своего кровоснабжения!
Когда в марте пятьдесят седьмого года нам дали комнату, мы переехали, и я с восторгом зажал в руке свой ключ от своей квартиры, а денег хватило для покупки лучшей в городе мебели и всего необходимого. У нас появилось своё современно обставленное и уютное гнездышко, в котором Анечка взяла на себя роль хлопотливой, знающей и бережливой хозяюшки, а я — добывателя жизненных благ. Тыл и фронт были обеспечены!
Началась новая полоса нашей жизни.
В ноябре 1957 г. возникла рабочая группа для подготовки к печатанию Медицинского реферативного журнала, тринадцать номеров в год. Я был приглашён на должность главного языкового редактора. Дело было непростое: нужно было проверять правильность переводов с девятнадцати языков по всем бесчисленным разделам медицины, со всей их поистине необозримой терминологией, а также переводить материалы, которые, кроме меня, не мог перевести никто. Было трудно. Хлопотно. Совершенно для меня ново. Но я опять справился. Отчаянно боролся за жизнь — и устоял на ногах. Ровно через год, в конце 1958 года, девушки-переводчицы рано утром выстроились в коридоре и вызвали меня. Зачитали подписанную ими благодарность:
— Уважаемый и милый Дмитрий Александрович! Вы — наш, всегда для нас открытый, незаменимый справочник, наш учитель, руководитель и друг! Вы — Человек!
Дальше следовало десять подписей.
Потом девушки поцеловали меня по очереди прямо перед дверью директора! Я был очень доволен: глас народа — глас божий!
Да, если я встал на ноги и в какой-то мере восстановил трудоспособность, то всё это смогло осуществиться только потому, что со всех сторон я чувствовал деликатную, незаметную и постоянную поддержку. Земно кланяюсь вам, добрые наши советские люди! Я вам помогал, где, когда и чем мог, но и вы не оставили меня в несчастье! Если немой придурковатый паралитик был продуктом забот начальства и вождей, то уж энергичного и дельного работника из меня опять сделали только простые люди…
С тех пор я работаю в этой редакции. Проверяю в год до 50 000 переводов заглавий статей из многих сотен научных медицинских журналов мира и сам делаю около 15 000 переводов. Просто прыгаю по разделам медицинской науки от психиатрии до гинекологии, по языкам от шведского до турецкого, по странам от Финляндии до Венесуэлы. Прыгаю, а перед умственным взором проплывают когда-то виденные мною города и земли. Я молча работаю за столом, и никто в комнате не знает, что в эти часы я мысленно, почти зрительно облетаю мир. Мне льстило, что директор всем советским и иностранным делегациям и видным учёным с гордостью показывает меня, как некое диво, и после его слов: «А вот позвольте вам представить профессора Быстролётова, который» и т. д. — раздаётся удивлённый и почтительный шелест восклицаний:
— Пятьдесят тысяч…
— Девятнадцать языков…
— Все страны мира…
Мне это радостно. Но в то же время горько, что восемнадцать лет заключения, избиения и два мозговых удара отняли половину работоспособности. Часто, почти ежедневно, жизнь напоминает мне о Сталине и его времени, о невозвратимых потерях, о том, чего я не смею забыть и простить, о том, что уже поздно наверстывать…
Так незаметно, в радостном труде, пролетело десять лет.
Редакция журнала превратилась сначала в отделение Института организации здравоохранения и медицины, потом — в отдел Академии медицинских наук СССР, наконец, в самостоятельный Всесоюзный научно-исследовательский институт медицинской и медико-технической информации Министерства здравоохранения СССР. Росло дело, росло учреждение, росли люди. И с ними вместе рос и я: в нужном объёме познакомился с японским и китайским языками, освежил знания турецкого языка. Увеличивался объём знаний, ускорялась сноровка. То, что в 1957 году я делал за 2–3 рабочих дня, в 1964 году делаю за 3–4 часа. И делаю лучше. Головные боли и выпадения памяти стали слабее и реже. Я стал всеми уважаемым специалистом и признанным знатоком своего дела. Со мной считаются. На меня сыпятся благодарности, я — видный член научного коллектива. Со всеми дружу, если просят — помогаю, всегда чувствую, что рядом со мной трудятся расположенные ко мне советские люди. На работу спешу с радостью, как домой, к любимому делу, в семью милых людей.
За эти годы я никогда не допустил прогула по личным причинам и ни разу не позволил себе отдохнуть в выходной день: отдыхал только в отпуске. Потому что для меня труд — счастье. Я с удовольствием встаю в 5 часов утра, делаю себе завтрак, приношу всё необходимое для ещё спящей Анечки и отправляюсь на любимую работу. Проглотив дозу резерпина, бодро шлепаю сквозь дождь, темень и стужу. А с работы радостно спешу в любимое своё гнездо, где меня ждёт Анечка, мой боевой товарищ, преданный и проверенный друг: в кармане играю ключом — да, я дожил до времени, когда имею ключ, и никто не может ворваться ко мне с криком: «Встать, фашистская морда!»
Что же желать ещё?
Разве только здоровья! У истощённых, измученных людей рака практически не бывает — я в этом убедился в лагерях. Но едва я отдохнул, отъелся, пополнел и успокоился, как за ухом, в том месте, где кожу трет пластмассовая дужка от очков, появилось неприятного вида образование. Его удалили в онкологическом госпитале. Через два года на голове, на рубцах после ударов молотком в 1938 году, появился такой же нарост. После облучения он исчез вместе с рубцом, но через два года появился на рубце на месте перелома ребер. Наконец в этом году на ногах в двух местах онкологи опять что-то облучали и удаляли. Почувствовав над головой занесённый меч, я удвоил нагрузку. Но от перенапряжения на работе два раза выключалось зрение. Уводили под руки, усаживали в такси, привозили домой. А один раз стал заговариваться. Но ничего, прошло: положили в Институт неврологии на полтора месяца, и мышление восстановилось. При выписке я дал врачам слово не работать и отдыхать только на севере. Но работаю дальше и отдыхаю только на юге. Как римлянин, хочу умереть стоя на ногах.
Живу потому, что работаю, и работаю потому, что живу.
Работоспособность, память и знание языков не восстановились до прежнего уровня, но и с тем, что осталось, оказалось возможным работать всерьёз.
В начале шестидесятых годов в дополнение к нагрузке в институте я взялся за перевод научных книг, и не без успеха: три вышли из печати и создали мне имя в кругах специалистов, а потому я получил новое предложение: писать рецензии для Государственного медицинского издательства. Дело в том, что медики всех континентов присылают в Москву свои книги для перевода и переиздания в Советском Союзе. Нужен специалист, знающий язык и пользующийся безусловным доверием: ведь его заключение окончательно, проверить некому. Я стал писать рецензии. Это была увлекательная работа, иногда требовавшая предварительного серьёзного исследования. Потекли деньги, сначала понемногу, затем приятным ручейком. Мы завели обычай в конце лета на бархатный сезон ездить на Кавказ к морю и комфортабельно отдыхать, а каждый второй год — за границу. Сбылось казавшееся раньше безумным предсказание Анечки — мы вдвоём стали гулять по Праге! Можно ли было всё это ожидать в лагере? После двух параличей?! С моим сроком?! Анечка твердо верила, я сделал сверхчеловеческое усилие… И если, в конце концов, мне все-таки удалось встать на ноги и начать работать, то вынесла меня из бездны Анечка: от первой прочитанной книги я бодро ковыляю уже сам, но до нее она поднесла меня на своей спине.
К 1960 году положение на работе упрочилось, я освоил дело и стал нужным колесиком в машине, а потому решил, не ослабляя усилий на работе, взяться ещё за одну — трудную, совершенно мне не знакомую и потому вдвойне привлекательную: написать и напечатать африканский роман. Он должен приучить меня к литературной работе и подготовить к писанию воспоминаний. Я никогда не забывал о Шёлковой нити, но теперь из мечты она становилась реальностью.
При Сталине связи СССР с иностранными государствами и народами были намеренно ослаблены; при Хрущёве дело изменилось. Возрос интерес и к Африке.
«Пора!» — сказал я себе и принялся за дело.
Я бывал в Африке наездами с 1920 по 1935 год включительно.
Прошла четверть века. В моё время советские люди в Африке не бывали и письменных свидетельств о виденном не оставили. Мои воспоминания очевидца сохранили ценность потому, что новая свободная Африка закономерно рождается из недр старой колониальной Африки: я наблюдал её в эпоху становления характеров Лумумбы и Чомбе, и мне есть, о чём рассказать советскому читателю. Мое свидетельство не устарело, наоборот, оно становится все нужнее и нужнее.
Недостаточно ли свежи и подробны мои воспоминания? Смогу ли я дать убедительную картину и избежать общих мест и деклараций? Я прикинул на бумаге отдельные места, показал их друзьям, и мы решили:
— Смогу.
Из лагеря Анечка вывезла записи, которые могли послужить стартовой площадкой для разбега. Я сел писать роман.
Трудность заключалась в том, что я не мог точно и просто описать свои поездки — ведь я жил по чужим паспортам, и даже теперь не имею права раскрывать конкретные данные о своей жизни и работе. Нужно было придумать подставное лицо, некого иностранца, за спину которого и смог бы спрятаться автор. Этот иностранец, в начале аполитичный и равнодушный искатель экзотики, к концу романа настолько потрясен виденным, что делается коммунистом. Основанием для схемы я взял биографии Кости Юревича и Гана Пика, голландского художника, с которым я работал в подпольной организации.
Писать приходилось урывками, за рабочим столом: маленький перерыв в работе, девушки унесут гору папок, а я в ожидании другой горы переношусь из Москвы в Африку и строчу роман. На него же ушли все выходные дни. Таким образом, литературное упражнение вытеснило платные переводы и рецензии. Мало того, рукопись пришлось неоднократно переделывать и перепечатывать, и она стала денежным ручейком, потёкшим из моего кармана взамен струившегося туда ручейка хороших доходов. Но это дело захватило меня целиком, и через полтора года роман был готов — книга, написанная в стиле политизированных «романов путешествий» старого времени.
Я понёс рукопись в редакцию издательства «Советский писатель». Чтение и рецензирование заняло несколько месяцев. Ответ: печатать нельзя. Я обошёл все подходящие издательства — «Молодая гвардия», «Московский рабочий», «Географическое издательство». Результат тот же: отрицательный.
Рецензии выдаются авторам на руки. Все они были написаны на один манер: сначала умеренные похвалы и даже длинные хвалебные цитаты, потом свирепая критика с заранее известных позиций и отрицательное заключение.
«Надо отдать должное Д. Быстролётову: в каждом из указанных аспектов (история, география, медицина, этнография) он соответственно проявляет и незаурядную литературную сноровку, и внушающую доверие разностороннюю осведомлённость, и последовательность в служении благородной, умно разработанной теме. К. Горбунов, 1961 г.»
Казалось бы, неплохо? А?
«Судя по представленной рукописи, автор — человек, владеющий пером, с литературным и всесторонним образованием. Экспозиция романа, особенно его первые главы, напомнили классические образцы вступлений к приключенческим повестям западных авторов, притом лучшие — в такой манере описывали детство и семью своих героев Дефо и Свифт. Юный художник Гай ван Эгмонт Быстролётова показался мне достойным занять место рядом с излюбленными героями Ж. Верна, М. Рида, Лондона и также Теккерея. Вместе с тем, он, как мне кажется, нам ближе и понятнее, чем они, поскольку автор наделил его нашим нынешним пониманием социальной правды, сознанием единой общественной справедливости для всех рас и народов, то есть заставил мыслить и чувствовать в области, не занимавшей совесть большинства героев буржуазных писателей. Гай ван Эгмонт, рассказывая о своих приключениях в Африке, высказывает уважение к чужой культуре, испытывает братские чувства к чёрным народам, ужасается мерзостями колониализма и, проникнувшись бурным протестом, без оглядки бросается на борьбу с ними: всё это обеспечивает ему симпатии советского читателя, отлично усматривающего разницу между ним и его собратьями из романов западных авторов.
По своему содержанию такая книга подходит для серии “Библиотека путешествий и приключений”, издаваемых “Гео-графизом”, однако наличие в этом произведении социальной темы, его несомненные художественные достоинства и яркие картины жизни колониальной Африки — континента, привлекающего ныне всеобщее внимание и интерес, позволяют рекомендовать эту рукопись вниманию “Советского писателя”, при непременном условии существенного сокращения, доработки и изъятия заключительных глав. Получится занимательная и полезная книга, проникнутая понятным советским людям пафосом искреннего негодования и обличения мерзостей колонизаторских дел. О. Волков, 1961 г.»
Чёрт побери, неплохо?
Я — человек дела. Существенно сократил, доработал, изъял. Почему бы нет?! Я не воображаю себя настоящим писателем, никаких амбиций у меня нет и нет желания заработать. Я — учёный и гражданин, издание книг — для меня только дело подготовки к другой, политической работе, к выполнению гражданского долга
В одном издательстве посоветовали изложение от первого лица заменить изложением от третьего. Заменил. Перепечатал. Заплатил машинистке уйму денег. В другом посоветовали объединить изложение от третьего лица с изложением от первого, чтобы получились как бы выписки из путевого дневника в авторском тексте. Прекрасно! Изменил. Перепечатал. Заплатил машинистке. В третьем потребовали… Опять всё выполнил.
Но…
В виде компромисса я попытался поместить большие куски в толстых журналах, но, в общем, неудачно: только отдел путешествий журнала «Москва» предложил дать материал на два печатных листа, но я по неопытности и молодости лет (писательских!) отказался: мне всё ещё казалось, что я добьюсь большего. Мне никогда не приходило в голову считать себя настоящим писателем, но я полагал, что редакции заинтересуются необычностью моих материалов и дадут мне руководителя из числа опытных литераторов, который и поможет состряпать то блюдо, которое требуется кухне (именно кухне, а не едокам — в их одобрении я не сомневался).
Вот тут-то я и ошибся.
Несмотря на солидное разнообразие названий и количества издательств и журналов, у нас на самом деле имеется лишь один издатель и редактор — Отдел литературы при ЦК КПСС. Именно оттуда спускаются директивы, а люди на местах своими словами и пересказывают их посетителям и осуществляют печатание с накидкой такого уреза, который мог бы гарантировать ответственное лицо от возможных неприятностей.
Африка в этом смысле не только нежелательный материал, и вследствие своей новизны африканская тема для редактора — река без брода: сунешься — и нырнёшь с головой, только пузыри пойдут. А дома жена и дети!
— Как бы чего не вышло! — тоскливо мямлили ответственные, зябко потирая руки. — Вот подмосковный колхоз, донбасские шахты, сибирская тайга — это темочки: всё известно, я сам лично бывал и в колхозах, и в Донбассе, и в Сибири. А Африка… Нет, согласитесь, это чёрт знает что — никто там не был, ничего мы о ней не знаем! Кот в мешке! Другое дело переводной материал: утвердят — мы и печатаем. Но ваш… Нет, как бы чего не вышло!
«Как бы чего не вышло!» — это ключевая фраза для понимания положения редактора в нашей стране и для оценки состояния советской литературы. Редакционные портфели забиты рукописями, и наиболее перспективными из них считаются те серые и скучные вещи, печатание которых заведомо не вызовет неприятностей: за серость не поругают, особенно, если материал на ходовую современную тему и щедро посыпан фразами о нашем геройстве, преданности партии и пр.
При мне редактор журнала «Октябрь» спросил заведующую отделом прозы (это было в разгар буйной фазы хру-щёвщины):
— Сколько у вас рукописей на сельскохозяйственные темы?
— Двадцать две.
— Из них наиболее подходящими вы считаете?
— Три. Всё о кукурузе.
— Устарело. Не учитываете последнего Пленума. Свяжитесь с авторами и посоветуйте внести в текст травосеяние и травооборот! Пусть упомянут об экономической выгодности корнеплодов в плане последних выступлений Никиты Сергеевича
А я сунулся с Сахарой и Конго! Вот уж можно сказать — не в ту кухню, не в те двери…
Редакторы иногда смущались и говорили нехотя. Но чаще ясно, просто и твердо: это были хорошие воспитанники своих учителей и верные служаки. Очень часто я чувствовал, что мы говорим на разных языках.
— Приключения у вас всё какие-то… заковыристые… маловероятные, понимаете ли? Героя похищают! Это в наше-то время!
Перед моими глазами проносится столько фактов. Я отвечаю:
— Людей похищают в наше время днём в центре Парижа и Нью-Йорка, а уж в Сахаре… Там всё можно! Там власть силы.
— Или вот, копьё у вас протыкает человека насквозь. Разве оно может проткнуть насквозь?
— Может.
— Гм… Но как-то страшно… Или вот здесь: «Её груди коснулись моей груди». Разве можно печатать такое? Наши журналы читают в советских семьях…
— Но негритянка в лесах Конго тогда ходила только голой.
— Однако можно же написать что-нибудь про одежду, понимаете, какой-нибудь бюстгальтер одеть на неё, что ли… Нет, такой материал мы не можем принять: если после издания критика разбомбит книгу, то её повесят мне на шею. Поняли? Я дорожу своим местом… Нет, я не могу рисковать!
И я решил на время бросить эту затею.
Внутренне я уверился в том, что в нужной степени для моих скромных целей освоил писательское ремесло. Я был готов к бою.
Меня целиком поглотила другая старая страсть.
Она нахлынула на меня как яростный поток, и я уже не смог выбраться на берег.
Человек ненасытен. Чем больше я работал, тем больше строил планы на будущее. Связался с Институтом Африки, чтобы одновременно работать и там. Восстановил связи с Союзом московских художников. Задумал написать учёный труд на тему о…
И вдруг свернул всю работу, кроме одной. Денежный ручеёк до предела иссяк, преграждённый моей собственной рукой. Беззаботная радость труда и вычурное порхание по языкам и наукам оборвались ровно наполовину.
Гражданский долг властно напомнил о себе: слово, тысячу раз данное славным мёртвым! То, ради чего единственно стоило жить.
Шёлковая нить!
Я опять крепко взял её в руки!
Мне скоро семьдесят. Я не смею умереть, не дав свидетельское показание советскому народу.
У меня нет права распоряжаться собой!
Отныне всё будет подчинено только одной задаче: описать всё, что я видел в сталинских лагерях. Время идёт, страшное время бесстыдной фабрикации мифов: я пережил миф о Муссолини и Гитлере, пережил сотворённый Сталиным миф о нем и становлюсь свидетелем медленного, осторожного, но упорного восстановления его культа: после реабилитации миллионов жертв советская история как будто вознамерилась реабилитировать и палача. Рецензии и книги, живопись и научная работа — всё это теперь измена мёртвым: надо описать всё, что было, чтобы фальсификаторы не сумели исказить прошлое после того, как все живые свидетели умрут.
Я — носитель доверенных мне ценностей, воспоминаний. Надо оказаться достойным своей судьбы.
Мне скоро семьдесят? Так скорее за дело! За перо!!
И я принялся писать двенадцать объёмистых книг своих воспоминаний. Задумал огромный труд. Я плохо вижу. Болен. Стар. Справлюсь ли? Успею ли?
Должен справиться!
Должен успеть!
Объём и тематический план работы были подсказаны объективными обстоятельствами: первая книга — следствие, суд и этап на Север, вторая книга — Север, третья книга — счастливый этап на Большую Землю, четвёртая — Мариинский распред и Маротделение Сиблага, пятая книга — Ма-ротделение и приезд туда Марии, а заодно и всё о ней, шестая книга — Сусловское отделение, седьмая книга — дети и подростки в Сиблаге, восьмая — спецобъект и этап в Тайшет, девятая — Озерлаг в Тайшете и Камышлаг в Омске, десятая книга — общий связный рассказ от первых до последних лет заключения, своего рода подведение итогов, одиннадцатая книга — возвращение в обычную гражданскую жизнь и хрущёвщина как наследие сталинизма, и последняя двенадцатая книга — заключение и комментарии. Каждая книга — многоплановый очерк: во всех главным героем должен быть Советский Человек в сталинском загоне. Но хронология подсказывает и дополнительные темы — моральное единоборство со сталинским следователем, адаптация к заключению нового лагерника, отношение к войне, смена условий быта и существования, судьба родственников, дети в лагере, стойкость человека, сравнение каторги старой и советской и пр. Все эти планы связываются воедино двойной сюжетной конструкцией — во всех книгах передвижением рассказчика из лагеря в лагерь и его внутренним ростом, в каждой отдельной книге — взаимоотношениями описываемых лиц. Каждая книга — законченное произведение, действие и участие в нём отдельных лиц, за редкими исключениями, не переходят из книги в книгу. Автор должен показываться лишь как лагерник, а не как личность, и по возможности должен играть второстепенную связывающую роль, на манер гоголевского Чичикова в «Мёртвых душах»: его дело сидеть в бричке и двигаться вперёд, а дело автора разворачивать картины окружающего — среду, порождающую мёртвые души.
Конечно, каждое свидетельское показание заслуживает особого доверия тогда, когда оно насыщено точными данными. Моя рукопись сможет и должна служить ценным черновым материалом для будущего исследователя, а потому её следует снабдить цифрами. Но, увы! Я убедился, что не только забыл цифры, но и не стремился собирать их: из лагерей я вынес не факты, а впечатления о фактах. В самом деле: какой высоты был лагерный забор и вышки? Сооружались ли они всегда и везде по раз и навсегда утверждённому плану и смете? Закрыв глаза, я и теперь вижу их перед собой. Но цифры я не спросил или не запомнил. Или такой важный фактор, как питание. Сотни раз я как дежурный врач читал раскладку и фактуры. Увы! Я не запомнил ни одной цифры. Помню серую, дурно пахнущую бурду из воды, соли и гнилого, немытого картофеля — баланду военного времени, и помню суп в Омском спецлагере: он был не хуже бурды в московских столовых. Узнать негде, можно только надеяться, что историки получат эти сведения из лагерных архивов. Таким образом, помимо воли я был вынужден писать только и исключительно о впечатлениях лагерной жизни. «А может быть, это и лучше, — утешал я себя. — Цифры можно найти и после нашей смерти, а вот живые впечатления мы унесём в могилу». Итак, это будет книга о впечатлениях очевидца, туриста, путешествующего двадцать шесть лет по стране сталинских и хрущёвских чудес. Теперь о людях. Я запомнил некоторые имена, другие забыл и помню клички. Это плохо. Я терпеть не могу начальства и в жизни никогда к нему не жался; в лагере встретил немало известных людей — генералов, секретарей обкомов и даже министров. Но, с моей точки зрения, они были серыми людьми, и я не могу и не желаю похвастаться их именами. Сознательно не хочу писать также о каких-то особых и исключительных личностях. Пусть моими героями будут обыкновенные советские люди, которых полным-полно вокруг нас на улицах: их было большинство, и о них пойдёт разговор.
Наконец, о форме. Форма всегда подсказывается содержанием. Я сознательно отказываюсь от единства формы, т. е. буду писать не одну книгу в двенадцати томах, а двенадцать совершенно разных книг, объединённых личностью рассказчика и единой темой.
Писать книгу за книгой в порядке хронологии действия я не смог. Из лагеря был вывезен и сохранился ценный кусок текста второй книги, и поэтому начал с нее. Потом написал пятую на материале, вывезенном из лагеря. Затем — третью, десятую, седьмую, восьмую, шестую, четвёртую и девятую. Всего две с половиной тысячи страниц. К концу шестьдесят пятого года вся работа будет выполнена. То есть должна быть, если позволит здоровье. Незадолго до её окончания, скажем, в конце шестьдесят четвёртого года, я возобновлю работу над африканским романом с тем, чтобы протолкнуть его в печать. Пусть эти две большие работы будут закончены одновременно! Одну напечатаю, другую сдам в какие-нибудь архивы — истории партии и другие. Время покажет.
А потом? Пустота?
У меня уже имелись кое-какие планы и на дальнейшее: роман о советских разведчиках в гитлеровской Германии.
Календарный план работы над воспоминаниями я выполнял педантично, невзирая ни на что, и с гордостью сейчас вижу, что его выполнил.
А между тем тут вмешались некоторые весьма примечательные события. Перед новым 1963 годом, производя чистку своего архива, я натолкнулся на африканские материалы, которые начал было готовить для «Москвы», но не довёл дело до конца. Это было на меня непохоже. «Но случайные отрывки в обычном журнале не убедят редакции издательств, нужен авторитет специалистов и науки… Решено: я пойду в редакцию журнала “Азия и Африка сегодня”. Там есть всё — и специалисты, и отдел Академии Наук. Это явится для меня настоящей пробой: если видавшие Африку люди забракуют, тогда и к невидевшим соваться нечего».
Успех! Ах, какой это был приятный успех!
Люди с нездешним загаром на лице, только что приехавшие из Конго, уверяли, что более яркого описания девственного леса в мировой литературе они не встречали, а Николай Николаевич Поляков, главный редактор, заявил, что мои материалы будут гвоздем года, что они привлекут новых читателей и что я приглашаюсь в редакцию как желанный сотрудник.
Я тряхнул стариной и кое-как, впопыхах и боясь, что Поляков раздумает, нацарапал иллюстрации, и дело пошло как по маслу: первый отрывок был напечатан в мартовском номере, последний — в ноябрьском. Меня прекратили печатать потому, что остальные авторы подняли крик о блате. Но еще и в шестьдесят седьмом году я получил от редакции заказ на статью, которую, к сожалению, не смог написать из-за Шелковой нити — она взяла все силы.
Серия отрывков в журнале была замечена: меня пригласили выступить по Всесоюзному радио, в Доме учёных и прочее. Всё это было приятно и мне, и моей верной Анечке, которая при сообщениях об отказах в публикации только молча сжимала зубы: она верила в меня.
Получив в руки несколько номеров, я опять поднял голову. Однако решил зайти с другого конца: найти литератора, который помог бы подогнать мой текст к форме, желаемой редакциями издательств. В Союзе писателей секретарь поморщился и небрежно бросил фамилию и адрес Е.Г. Бос-няцкого. Я проверил в библиотеке — писатель что надо, куча изданных книг.
Евгений Григорьевич принял меня любезно и предложил такой план действий: я подам текст в «Молодую гвардию», где он состоит рецензентом, с просьбой направить рукопись ему. Он даст отрицательный отзыв и предложит редакции довести интересную рукопись до кондиции, и сам протолкнёт её в печать.
Вот как он охаял рукопись, и на каких основаниях она была забракована издательством:
«Как видно из авторской характеристики — перед нами плут, авантюрист с декадентским налётом, довольно типичный представитель литературных персонажей буржуазного колониального романа… Он много, даже чрезмерно много, размышляет и, пережив удивительнейшие приключения, возвращается в Париж убеждённым сторонником революционных преобразований… Мы вынуждены смотреть на Африку глазами не художника, и тем более не мыслителя… Нет, перед нами типичный искатель приключений и авантюрист… В настоящем виде книгу печатать нельзя. Нельзя ли сделать всё проще и естественней? 30 августа 1963 г., Е.Г. Босняцкий».
Рукопись была возвращена. А через неделю Босняцкий явился с семьей к нам в гости и назвал сумму скромного вознаграждения — 6000 рублей в месяц!
— А сколько месяцев будет длиться работа? — спросила деловая Анечка.
— Пока неизвестно. Год… Может, больше.
— Но потом вы гарантируете приём в печать?
— Нет. Это не моё дело. Авторы сами заботятся об этом.
— Гм… Но ведь вы уже провалили рукопись в редакции… — сказала Анечка и стала пить чай.
Ловкая афёра Босняцкому не удалась, но зато он оказал мне добрую услугу в главном: спросив, пишу ли я ещё что-нибудь, он прочитал «Превращения» и воспылал неистовым восторгом. Была устроена читка, Евгений Григорьевич сам читал моё произведение группе литераторов и культурных людей. Общее впечатление было очень положительное: все побагровели и пустились в ожесточённый спор. Всех задело за живое — это было как раз то, что я хотел! Можно хвалить или ругать, но остаться равнодушным было невозможно.
Это и решило дело. Я уверовал в себя и принялся наматывать Шёлковую нить.
Тут следует сделать маленькое отступление. Как известно, 25 февраля 1954 года Н.С. Хрущёв на закрытом собрании сделал доклад «О культе личности и его последствиях». Доклад опубликован не был, но произвёл ошеломляющее впечатление на слушавших и затем был доведён коммунистами до сведения населения. Так стало известно об ожесточённой схватке между сталинистами и антисталинистами, между сторонниками закручивания гаек (Молотов, Каганович и др.) и их раскручивания (Хрущёв и ряд его последователей и друзей): борьба за власть была прикрыта идеологическими разногласиями. Диаметрально противоположные линии политики в верхах неизбежно привели к борьбе за власть в низах, ибо бюрократы, привыкшие к тёпленьким местам и лёгким способам управления, не собирались без сопротивления сдать позиции.
Хрущёв выиграл бой и захватил власть, но дальше двинуть дело очистки общественной жизни от оков сталинизма он не захотел и не смог — ведь он сам был типичным сталинистом, некогда пресмыкавшимся у трона. Началось дружное сопротивление новой линии. Последовали заметные колебания политики и ряд опрометчивых шагов со стороны Хрущёва: поскольку Молотов отстаивал курс на интенсификацию сельского хозяйства, Хрущёв выдвинул нелепый план продолжения экстенсивного его роста за счёт расширения посевных площадей («освоение целины»), неоднократно делал заявления большой политической важности и обязательности, но затем вынужден был из-за сопротивления аппарата фактически отказываться от своих слов (например, в вопросе о расследовании убийства Кирова).
Колеблясь во все стороны, внутренняя политика Хрущёва за годы его правления проделала зигзагообразный антидемократический путь вправо, к Сталину, но начало шестидесятых годов явилось периодом его вынужденного демократического полевения и воспринималась населением как политическая весна.
Вокруг вопросов искусства, как будто бы не имевших никакого отношения к политике, бурно кипели страсти сторонников зажима и отжима: устранение сталинского держиморды от живописи Александра Герасимова с поста Президента Академии художеств, выставка работ затравленного сталинистами графика Фаворского и другие характерные события нашей общественной жизни являлись тому примером. Записи в книгу отзывов на выставке Фаворского переросли в яростную ругань между сторонниками обоих лагерей, с вымарыванием слов, фраз и целых абзацев администрацией выставки.
Впервые после смерти В.И. Ленина люди открыли рты и оказалось, что у каждого есть своё мнение, и часто, очень часто оно не совпадает со спущенными директивами.
Почти незамеченной прошла публикация короткой новеллы Шелеста «Самородок» — честного, верного и точного изображения лагерного быта. Однако затем орудийным выстрелом грохнула повесть Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Все её читали, все о ней спорили. Говорили, что текст очень урезали, но и в таком виде его опубликование со стороны Твардовского было сочтено геройством, подвигом и вызовом, а со стороны Хрущёва, лично разрешившего опубликование, — доказательством его политической недальновидности, переоценки своей силы и непонимания мощи выкованной Сталиным советской бюрократии, продуктом которой был и сам Никита.
Осенью 1962 года тело «Отца народов» было вынесено из Мавзолея, и простакам казалось, что у Кремлёвской стены навеки зарыт и сталинизм как антиленинская идеология. Но вскоре обнаружились признаки её жизнеспособности: она была нужна и не могла быть устранена из общественнополитической жизни страны без того, чтобы до этого была ликвидирована бюрократия, для которой сталинская идеология является питательной средой, жирной кормушкой и необходимым условием существования: жизнь течёт по своим законам и не слушается ни приказов, ни призывов. Тело Джугашвили вынесли из Мавзолея, но его дух прочно засел в сознании миллионов советских людей, имевших какую-то власть. Однако для того, чтобы это понять простакам и прежде всего самому Хрущёву, понадобилось несколько лет.
Вот в эти месяцы беспочвенных надежд и неоправданных восторгов Босняцкий и его приятели и сказали много пылких слов о моей повести. Конечно, они тут же подтвердили, что пока что она не может быть напечатана. Но для меня было важно не это: я убедился в том, что мой материал интересен по существу и написан в достаточно качественной форме, чтобы зажигать души. Иными словами — я на правильном пути.
Тут я должен покаяться в одной слабости.
Я люблю людей потому, что среди них так часто попадаются неожиданные и любопытные фигуры. Секретарем партийной организации ВНИИМИ тогда состоял полковник медслужбы в отставке Семен Иосифович Шавцов. Всю жизнь он проработал в РАБКРИНе и других органах контроля, одно время даже подчинялся Секретариату Берия. Казалось бы, при его эрудиции, уме и ловкости Шавцов должен был бы стать чёрствым чиновником-придирой. Ничуть не бывало! Это был грузный толстяк с типичным еврейским лицом и акцентом добродушного одессита, выпивавший в течение рабочего дня два-три графина воды, а в выходной день дома — до десяти чайников. Семья у него была большая, жена строгая, и вот Шавцов, по прозванию Зеркальный Карп, любимый объект всех острот в институте, экономил на завтраках, и собранные деньги тратил на… изучение старинных православных церквей и икон!
Выпучив круглые еврейские глаза и шумно пыхтя, он с упоением шёпотом рассказывал мне (около года мы вдвоём занимали одну комнату) о своих научных экспедициях по Москве, Подмосковью, Владимиру, Ростову, Суздалю, Угличу и другим городам. Я слушал его как чародея-сказочни-ка… Коммунист-иконолюб — это диковинный зверь! Но и это было не все: как-то случайно я упомянул о дворянских гербах, и из Шавцова вдруг посыпались редкие и необычайно интересные подробности о российских гербах и девизах. Непонятно, откуда только он их брал! Я раскрыл рот от изумления.
Однажды между прочим я упомянул о гербе Толстых и о лакейском девизе. Шавцов поднял меня на смех: быстро нарисовал схему щита первого графа Толстого, Петра Андреевича, объяснил скрытый смысл геральдических знаков и объявил, что графский герб этой линии Толстых — гордость рода и зеркало доблести Петра Андреевича. Тут, прежде всего, Андреевский флаг на золотом фоне, ибо в возрасте 50 лет он отправился за границу учиться морскому делу и в то время, как молодые люди вернулись недоучками, Толстой окончил учение с отличием, и его учитель в Венеции, серб, капитан Иван Лазаревич, так аттестовал умение, прилежание и храбрость своего воспитанника: «Во время сильных ветров и не бесстрашных фортун он прикладывался до всякого порядку корабельного с прилежанием и бесстрашием и во время навальностей морских показуяся во всём быть способен».
Желая попасть в морской бой, направился на Мальту, едва избежал гибели в двух столкновениях с турецкими крейсерами, так что Великий магистр Мальтийского ордена выдал ему похвальный лист за «славные учтивости и явные поступки». Затем, на гербе вверху маршальский жезл — за невероятную храбрость в Азовском походе и за доблестное поведение за границей в качестве военного моряка. Венецианский дож аттестовал Петра Андреевича как «мужа смелого, разумного и способного».
Толстой много путешествовал. Швейцария его поразила: «Там меж гор презельные глубокости, из коих шум и находило великое смертное страхование». Дневник делает честь его наблюдательности: «Народ женский в Венеции зело благообразен, строен и политичен, но к ручному труду не очень охочь, больше заживает в прохладах. Венецияне — люди умные, политичные, учёных людей здесь зело много. Никакого человека отнюдь пьяного не увидишь. А таких предивных оперов и комедий нигде больше нет. Ни от кого страху нет, каждый делает по своей воле, что хочет, живут во всяком покое».
Петр Андреевич из-за знания языков был назначен на десять лет чрезвычайным послом в Турцию, где в Семибашенном замке просидел восемнадцать месяцев в подземелье на цепи (за это на гербе семь башен с полумесяцами), а затем был послан Петром в качестве «министра госбезопасности» в Неаполь к сбежавшему сыну Петра царевичу Алексею, уговорил сожительницу Алексея завлечь царевича в Петербург, за что обещал ей в мужья своего сына Петьку, известного красавца, и 14 деревень в придачу: поэтому в гербе помещена падающая башня с пятиконечной золотой звездой.
Толстой занимал руководящие «княжеские» должности в государстве (сенатор, действительный тайный советник, президент Коммерц-коллегии и начальник Тайной канцелярии [столб с короной]) и, наконец, возвёл на престол супругу Петра Екатерину, за что и получил графское Российской империи достоинство (на гербе маршальский жезл на горностае).
На одной из башен с полумесяцем торчит закованная в латы рука с золотым пером — это указание на дипломатическое искусство Толстого (перо) и на его твердость (латы), ибо он узнал, что посольский дьяк Тимофей хочет с казёнными деньгами перебежать к туркам, запер его и отравил. В донесении царю Петр Андреевич это изложил так: «Бог мне помог об этом сведать, я призвал его тайно и начал ему говорить, а он мне прямо объявил, что хочет обасурманиться. Я его запер в своей спальне до ночи, а ночью он выпил рюмку вина и скоро умер: так его Бог сохранил от всякой беды». Серебряные и голубые крылья означают высокий полёт ума. Французский посланник Капредон писал о Толстом: «Он — умнейшая голова России».
Конечно, я слушал Шавцовас большим интересом. Вспоминал мерзкий девиз, о котором я когда-то не раз думал в Константинополе и Суслово: оказалось, что он принадлежит другому Толстому, организатору почтового ведомства в России. В детстве я не интересовался геральдикой и спустя много лет мог кое-что забыть и перепутать. Но разговоры с Шевцовым и его любовное описание исторических подробностей вдруг воскресили старое и возбудили чувство гордости. И странно и глупо это или нет, но я увязал чувство связи со славными предками с гордостью за Шёлковую нить. Я должен быть достойным своего имени!
Уверенность в своих силах так вскружила мне голову, что вдруг вспомнилось, что я совсем не Быстролётов, что в КГБ лежат тому доказательства, и в случае выхода в свет моих воспоминаний я буду иметь шумный успех у нас и за границей, и вот тогда смогу обратиться в архив и получить соответствующие справки: войду в литературу и общественную жизнь не как никому не известный мемуарист, а как писатель, достойный громкого имени, которому не стыдно сесть рядом со своими именитыми предшественниками.
Книги «Превращение», «Пучина» и «Человечность» обошли редакции всех московских толстых журналов: разумеется, к печати их не приняли, но оценку дали самую лестную в виде засаленных и протёртых страниц: видно, что читало множество людей и читало запоем, при этом жуя бутерброды и попивая чай.
Я поверил, что торжество близко. Со мной случалось столько необыкновенных поворотов судьбы, почему бы не случиться и этому? Мне, именно мне, суждено первому громко крикнуть на весь мир страшную и захватывающую правду!
Но… Но это было беспочвенное идеалистическое увлечение. Идеологическая надстройка не может измениться без изменения породившего её основания.
В последующие годы как реакция на отступление во внутренней политике в стране возник самиздат, то есть подпольная рукописная литература, издаваемая самими авторами, их поклонниками и единомышленниками. Я решительно отверг этот путь: моё дело — не поиски дешёвой известности и не мелочные уколы. Пока что должен молчать не только Толстой, но и Быстролётов — оба они гордые люди и с заднего хода к читателю не пойдут! Ничего!
Я хочу громко сказать своё слово только тогда, когда Сталина и его беззакония будут судить всенародным открытым судом, спешить мне некуда, я вечен и дам свидетельские показания из гроба и со страниц своих воспоминаний крикну правду. Поэтому немедленно принял меры к тому, чтобы в чужие руки мои записки не попали.
Но без критических замечаний автор обойтись не может, и я допустил исключение: стал давать все мои рукописи на прочтение партсекретарям и комсомольским вожакам во ВНИИМИ, а также узкому кругу заслуживающих доверия сотрудников, в основном членов партии. Я писал с гражданских, советских, партийных и патриотических позиций, и мои немногочисленные читатели так меня и поняли. Первым из читавших партсекретарей был уже упомянутый выше толстый умный одессит, сын крещёного в православие еврея, очень осторожный и большой «себе на уме».
— Вы отнимаете у меня ночи… Не могу оторваться… Ночью читаю, днём обдумываю и внутренне спорю с собой… Прекрасно! Как это сильно написано! Как это нужно! — шептал он в тёмном углу, пожимая мне руки.
Вторым из читавших партсекретарей был большой умница, честный и прямой человек, тоже полковник медицинской службы в отставке. Его уволили за пьянство. Он только крепко тряс руку и повторял:
— Благодарю за бессонные ночи. Вы научили меня читать по целой книге за ночь! Спасибо!
Третьим партсекретарем была пожилая женщина, молчаливая и осторожная. Она шептала, возвращая очередную книгу:
— Прочла с интересом. Полезное чтение. Продолжайте.
А комсомолки, блестя глазами и краснея от волнения, только молча жали руку: их чувства были написаны на их лицах.
Ну как же автор в таких условиях может не чувствовать гордости и уверенности в себе, убеждения в том, что делает доброе и нужное дело?
«Надо спешить!» — повторяю я себе.
Первая книга воспоминаний, рассказывающая о допросах и суде, при всей моей восторженной доверчивости всё же мне самому показалась слишком резкой для данного времени, и я решил сначала дать редакциям менее острое блюдо — книги вторую, третью и десятую («Превращение», «Пучина» и «Человечность»), Но так как опыта у меня не было, а наступление — лучший способ обороны, то я отнёс их в Отдел литературы и идеологии ЦК КПСС. Оба новеньких тома приняли под расписку, держали меня очень долго без ответа, а 3 декабря 1962 года бывший работник редакции одного из московских журналов, некий товарищ Галанов, позвонил мне домой и сахарным голосом сообщил, что обе рукописи были прочтены с благодарностью и оставлены в архиве ЦК, а моя просьба сообщить, можно ли их отдать в редакцию журналов, не имеет под собой основания, ибо в СССР полная свобода печати, и решить, захотят ли редакции поместить мои воспоминания или нет, ЦК не может, так как это внутреннее дело самих редакций.
Тогда я не знал ещё, что в СССР есть только одна редакция — ЦК КПСС, а все остальные — технические инстанции, механически выполняющие одно и то же указание, и что цвет обложек, название издательств, книг и журналов не имеет ни малейшего значения. Мои рукописи обошли все редакции, были прочитаны и возвращены с понимающей улыбкой, с шёпотом:
— Теперь не время. Спасибо.
И с дружеским пожатием руки.
Потом изменилось время, и вырос я сам — понял что к чему. Но единодушный отказ я воспринимал не как удар: воспоминания о злодеяниях сталинского времени — это не роман об Африке. Я должен их написать не ради известности или денег, а из чувства долга. «Если нельзя печатать теперь — не беда, придёт время, и такие материалы понадобятся советскому народу, — повторял я себе. — Мне спешить некуда».
Когда-нибудь обстоятельства не только позволят, но и заставят приняться за обсуждение наболевших вопросов нашей жизни и истории. Тогда неведомые мне руки снимут с полки пожелтевшие страницы, и я, давно умерший, оживу и, как прежде, вступлю в бой за благо своей страны и народа.
Обязательно, как борец и патриот. Может быть, и как Толстой.
Гипертоническая болезнь приняла у Анечки более тяжёлые, чем у меня, формы. Но старая закалка всегда даёт себя знать: едва устроив наш домашний быт, Анечка отправилась в Исполком и попросила для себя бесплатную общественную работу. Её направили на два тяжёлых участка — в собес и детскую комнату милиции, тяжёлые потому, что инвалиды и хулиганы у нас склонны к нарушению порядка из-за уверенности в своей безнаказанности. Вот о ней стоит попутно сказать несколько слов.
Это было в начале шестидесятых годов, в эпоху махрового цветения хрущёвщины: были опубликованы речи, призывавшие советских людей перевоспитывать хулиганов, пьяниц, негодяев и воров, после суда брать их на поруки и готовить к вступлению в коммунизм, который должен был наступить очень скоро, поскольку мы обгоняем Америку и материальная база у нас крепкая и крепнет дальше.
Фантастические посулы и лживая статистика должны были создать восторженный фанатизм, как в чернейшие годы средневековья, когда церковные проповедники готовили народ ко второму сошествию на землю Христа и началу царства Божия. Если выяснялось, что двадцать тысяч тонн заготовленного лука по расхлябанности властей сгнило на московских складах, то Хрущёв объявил о решении ЦК окружить Москву широким поясом теплиц и огородов и буквально круглый год заваливать народ аппетитнейшей зеленью. На нехватку мяса и молока следовал ответ: ЦК обсудил цифры заготовок и установил, что Советский Союз уже обогнал Америку по молоку и к осени догонит по мясу. И так далее в том же роде, причём все посулы всегда сопровождались делом, то есть разрушением налаженного аппарата и созданием нового, ещё более громоздкого и неработоспособного. Так были разрушены с трудом и по крохам собранные МТС и дефицитная техника, кое-как обслуживающая район дефицитными специалистами, была распылена по колхозам.
Слаженный опытом многих лет работы партийный аппарат, руководивший сельскохозяйственным и промышленным производством, был развален перестройкой. Колхозы, в которых неподготовленные кадры не могли практически охватить все стороны дела, были укрупнены, и этим руководство ещё более ослаблено. Приступая к очередному разрушению, Хрущёв всегда сначала заявлял: «Нужно посоветоваться с народом!» — а потом самовольно действовал и уничтожал народное добро. Это была вакханалия разрушения, и сейчас перечислять все сокрушительные удары, которые Хрущёв нанёс стране, излишне — газеты сохранились, будущему исследователю они явят собой удивительную картину не только дикого диктаторского сумасбродства, но и молчаливого рабского послушания и, хуже того, всемерного восхваления в печати всех бессмыслиц.
Увидев значение кукурузы в Америке, властелин не понял, что её плодородные влажные поля лежат на широте юга Италии и тянутся до тропиков, — он принялся искоренять привычные нашему земледельцу корма, корнеплоды, травосеяние, методы пахоты — всё переворачивалось кверху дном, даже в тех наших районах, которые некогда славились высокой отдачей на вложенный в землю труд, например, в Прибалтике.
Опьянённый общей безропотностью и своей безнаказанностью, неуч на троне обратился к науке и культуре и стал сыпать руководящие указания писателям, поэтам, художникам, теоретикам всех областей науки, практикам всех областей техники. Года два страна пребывала в состоянии одурения и оцепенения. Но всему бывает конец.
Один учёный рассказывал мне, что его брат, председатель колхоза на севере Томской области, получил распоряжение своего райкома немедленно убирать хлеб потому, что в это время Хрущёв, находясь на юге Кубани, посоветовал всем поспешить с уборкой! Сначала уничтожали народное добро против воли, с отвращением. А потом привыкли и стали уничтожать с расчётом: не кто иной, как сам Хрущёв, сообщил кошмарные данные о том, как перед его приездом власти приказали валить неубранный хлеб рельсой, которую волочили по колосившимся полям. А партийные органы? А советская власть?! Прокурор?! КГБ! Армия?! Все молчали. Все помогали. Это была расплата за рабство. Коронованный буян, будучи дураком, сам предал огласке то, о чём ему следовало бы молчать: он дал аттестацию себе, своей партии и стране.
Но не коммунизму — потому что хрущёвщина и коммунизм несовместимы. Вопрос о будущем коммунизма остался открытым.
Это явилось началом второй катастрофы. Первой было неумелое, скороспелое, непродуманное и неподготовленное разоблачение ужасов сталинщины. Вместо того чтобы тихонько выпустить невинных страдальцев и хорошенько их устроить под гром литавр и криков, что партия и Советская власть никогда не ошибаются, Хрущёв сделал обратное — приоткрыл кровавый занавес, не найдя силы сорвать его целиком и раз и навсегда очистить наш государственный дом, и захлебнулся в жалкой болтовне.
Люди растерялись. Недоумевали. Русские люди, кого столько лет считали дураками только потому, что они молчали, теперь вдруг заговорили.
И заговорили матом.
Хрущёв, охаяв прошлое своей партии и режима, воочию и убедительно показал, чего стоит смена одного самодержца другим. Своей деятельностью он охаял и наше настоящее и будущее.
Как-то утром я пошёл купить рыбу. На крыльцо магазина выполз пьяный рабочий, ухватился за дверь, чтобы не упасть, и начал орать:
— Коммунисты? Кто это такие? Гады! Кровососы! Коммунистов надо стрелять, как гитлеровцев!!!
Два офицера КГБ стояли и курили, ожидая своих жён, очевидно, покупавших рыбу. Повернули голову на крик, прислушались и стали разговаривать дальше.
В метро старушка-пенсионерка, судя по одежде, выговору и подбору слов, из рабочих, пустилась громогласно рассуждать о политике. Все слушали, улыбались, молчали. Офицер КГБ сначала слушал тоже, опустив книгу.
— Каждый из наших хозяев, штоб отнять сладкий пирог у того, который его кусал раньше, должен сначала того обоср…ть! Ленин о…л царя, Сталин — Ленина, Никита — Сталина, а следующий обоср…т Никиту! Так-то! Так легче держать чужой пирог в своих руках! Это уж их техника, я вижу!
— Ты помолчала бы, бабушка, а то с такими словами можно и попасть кой-куда! — сказал кэгэбист.
— А ты чем меня стращаешь, сынок? — взвизгнула старушка. — Лагерем? Так я уже в ем сижу: получаю пенсию на баланду и хлеб, мой лагерь уже тута и есть, в нашей самой Москве!
Кэгэбист встал и вышел на остановке под общие злорадные улыбки.
Вот в такой обстановке и начала общественную работу Анечка! Придя дома, рассказывала чудеса: непротивленец злу Никита посеял злые семена, и из них взошёл урожай непротивленцев в суде и в милиции: хулиган в кино оскорбит человека — его не трогают, ударит — приведут в милицию и после сонного бормотания о том, что мы одной ногой вступаем в коммунизм, отпустят; зарежет на виду у всех — дадут маленький срок и отпустят через год или сдадут кому-нибудь на поруки.
В это время организовались товарищеские суды. Не задумываясь, я предложил парторганизации дома свои услуги и с тех пор по сей день работаю председателем. Работаю много, хлопотно и утомительно вечерами после дневной нагрузки и всё-таки не жалею об этом: я живу с людьми и хочу побольше знать о них, живу в стране, которую люблю и о которой тоже должен иметь ясное представление. Товарищеский суд позволил мне заглянуть, как Хромому Чёрту у Лесажа, в запертые комнаты дома, где со мной вместе живёт около восьми тысяч человек.
Я увидел отвратительную картину разложения, порождённого непротивлением злу, упорным стремлением властей быть гуманными только к преступникам и только за счёт честных граждан, я увидел беспомощность мирных людей, наглость нарушителей и угнетателей и политику власти, которая насаждает безобразия своим упорным невмешательством.
Я спросил у начальника милиции, сидя у него в кабинете, без свидетелей:
— Милиция и суд в параличе. Они косвенно помогают всякой сволочи своим потворством. Скажите, товарищ начальник, в чём дело? Вы получаете сверху указания помогать нарушителям? Или боитесь хулиганов? Или берёте взятки? Или, наконец, просто спите и желаете получать деньги, не работая?
Капитан опустил голову и ничего не ответил. На груди у него пестрели ленточки фронтовых орденов.
Потом я узнал, что все отделения милиции и все районы города соревнуются между собой — у кого меньше задержаний, протоколов и наказаний: это должно показать, что в Советском Союзе вступающий в коммунизм человек уже переделан новыми формами жизни в противоположность Америке, где количество преступлений растёт. Если при
Сталине существование советского человека становилось нестерпимым вследствие соревнования властей в жестокости, то оно при Хрущёве стало нестерпимым вследствие соревнования в пассивности, в невмешательстве. Каждый милиционер, задержавший нарушителя, оказывался врагом своему начальнику и товарищам: ведь он завышает отчётность и снижает премии!
Это были удивительные годы…
Но общественные явления всегда динамичны. Меняются и общественные настроения. Первые годы правления Хрущёва население молчало, оглушённое речами, обещаниями и подкупленное добродушным видом мужика в украинской рубахе, как говорится, — человека из народа, своего в доску. Потом послышались ругательства. И, наконец, наступила третья форма реакции — насмешки. Песенка Хрущёва была спета, когда в глазах народа он превратился в коронованного шута, или, как говорилось в очередном анекдоте, виднейшего представителя юмористического направления в руководстве КПСС.
Народ, наклеив наследнику Сталина ярлык Кукурузника, насмешками не позволил ему развить и утвердить культ своей личности, подняв на смех кинокартину «Наш дорогой Никита Сергеевич». Народ в кино поднимал шум при появлении на экране Фурцевой и не позволил Кукурузнику возвести на трон Екатерину Третью. Народ, бросавший в Никиту гнилые помидоры, не позволил ему остаться государственным человеком: в сотнях анекдотов его высмеяли как неуча, нахала и самодура.
Любопытно было наблюдать ступени, по которым спускались к нулевой отметке престиж и доброе имя Генерального секретаря ЦК КПСС.
Вначале его мероприятия считались ошибочными и вызывали критику; анекдоты этого периода показывают весёлое удивление населения. Убедившись в бессмысленности хрущёвских перестроек и вздорности обещаний, народ стал анекдотами выражать диктатору своё раздражение и недоверие, и, наконец, его престиж упал настолько, что в анекдотах он стал выставляться как вредная народу и позорившая страну личность. В анекдоте этого периода задавали вопрос: «Знаете ли вы, что “Аврору” рабочие хотят отбуксировать из Невы в Москву-реку?» — «Нет. А зачем?» — «Чтобы она дела второй залп по временному правительству!»
Вопрос персональный превратился в вопрос государственный.
Раздражал невиданный ранее дворцовый фаворитизм, при котором на первый план выдвигались проверенные ничтожества — Лысенко, Заглада и прочие очковтиратели, сытно питавшиеся в мутной воде около трона. Рядовые коммунисты волновались, что зять Хрущёва Аджубей с его ведома своевольничает и оттирает на задний план министра иностранных дел и даже ЦК, беспартийных возмущало, что Хрущёв громогласно бахвалится посевами на целине и потихоньку снимает урожай ь. Канаде, и пр.
Страна была наводнена слухами один нелепее и обиднее другого. Были ли эти слухи правдой — политически неважно, важно то, что слухи кочевали в народе и делали своё подрывное дело.
Никогда раньше наши радиостанции с таким ожесточением не глушили передачи из-за рубежа, и никогда в этих последних советские люди не находили столько горьких крупиц очевидной правды. Например, «Правда» с гордостью напечатала отрывок статьи английского газетного магната лорда Томсона о его поездке с Хрущёвым по стране в личном вагоне диктатора: в статье описывалось, как Хрущёв в украинской рубахе запросто выходил на станциях к людям и беседовал с ними. А несколько дней спустя лорд Томсон в английской радиопередаче протестовал, что «Правда» перепечатала только часть его статьи, а главное выпустила — о том, как роскошен был вагон диктатора и его личная, невидимая народу жизнь — еда, питьё и пр., что вскрывало сущность хрущёвской простоты как показухи и обмана.
Говорили, что Советский Союз пал до уровня центральноамериканских и негритянских республик, управляемых всякими проходимцами и их семьями на правах частных лавочек: называли стоящих у власти людей, которые вместе с Никитой женаты на сестрах и вкупе с зятем Аджубеем и прочими родственниками и друзьями управляют страной на семейных началах. Как раз в то время, когда Никита стал уверять, что наше поколение войдёт в коммунизм и будет жить при коммунизме, поползли слухи о голодных беспорядках, об оскорблениях обкомовцев стоящими в очередях женщинами, об отказе одесских портовых рабочих грузить на иностранные суда хлеб для вывоза, о кровавых событиях в Ростове, где секретарь обкома распорядился стрелять в толпу.
Газеты доказывали, что мы обгоняем Америку, а московские бабы стали закупать в запас крупу и соль: «Правде» никто не верил, потому что все помнили, как на её страницах утверждалось противоположное правде или утверждалось, а затем опровергалось: если «Сталин — это Ленин сегодня», а «Никита Сергеевич — верный ленинец», то кто же такой Ленин и в чём ленинизм?!
Великий разрушитель Хрущёв уничтожил и доверие народа к партии. Он довёл скептицизм до роковой черты необратимого состояния. Были взяты под сомнение самые основы идеологии и морали. Комсомольцы мне со смехом говорили, что марксизм и ленинизм устарели, и никто вообще не знает, в чем они заключаются.
— Нельзя полстолетия жевать одно и то же. Маркс и Ленин были хороши для своего времени, но наша эпоха, столь непохожая на все другие вследствие изменения условий существования, требует и своей особой, совершенно новой теории. Цепляться за марксизм и ленинизм просто нерационально и все, кто им прикрывается, своими действиями его опровергают: Сталин просто расстрелял бы Маркса и Ленина, если бы они попытались стать на его дороге и попробовали бы мешать замене сталинизмом их устаревшей теории и практики, а Хрущёв довёл бы обоих классиков до инфаркта своими извращениями их идей: не Палач и Кукурузник виноваты, а время! — разъяснил мне в парке МГУ какой-то случайно подсевший на скамеечку юнец с кипой учебников по физике.
— Маркс? Кто это? Не знаю такого. Мы не знакомы, — сумрачно надувшись и глядя в землю, ответил мне юнец с гитарой, бородой и волосами до плеч, видимо, тоже студент МГУ.
Каждая попытка подойти ближе к молодым вскрывала глубокую разницу в наших мироощущениях и воззрениях на жизнь: у меня было что-то, у них — ничего. Пустота.
— Извините, но ваш возраст выдают не морщины, а слова: вы безнадёжно устарели с вашими идеями, — сказала молодая девушка, недавно окончившая вуз.
— Вы — представитель наших проигравшихся отцов: посадили нам на шею Сталина и Хрущёва, сами их ругаете, а нас призываете их слушаться. Не хотим! Довольно обмана! Или мы сами найдем себе новые идеалы, или сгорим в атомном огне, но вы, старики, нам не пример и не учителя. Обгадились до макушки и уходите! — кричали молодые художники старому партийцу на одной из выставок в Манеже.
Культурные молодые люди и девушки демонстративно пьянствовали, подчёркнуто болтали слова протеста и «на зло» нарушали порядок. Рабочая молодёжь злобствовала. На товарищеском суде в нашем доме молокосос по фамилии Марочкин схватил Золотую Звезду на груди Героя Советского Союза полковника Карелина и шипел:
— За жестянку продался, а? Жиреешь на наши деньги и ещё нам лекции читаешь, как надо жить? Свои законы нам устанавливаешь? Не выйдет! Всех вас надо поскорее гнать в шею!
Боевой полковник побледнел как смерть и… и смолчал. Такое настало время. Старых бойцов осталось мало, а их, марочкиных, — сотни вокруг.
Пьяные студенты МГУ свалили дружинника нашего дома, полковника Лукина, в грязь, и один из них под общий смех стал коленом ему на грудь.
Милиция покрыла хулиганов, жена полковника отдала пиджак в чистку, и все успокоилось.
Успокоилось ли?
Нет.
Этот же процесс развала, порождённый Хрущёвым, давал иные всходы. На фоне недостатка продуктов питания и промышленных товаров и в условиях хрущёвской безнаказанности грандиозно выросли взяточничество, продажа из-под полы, спекуляция и обман. «Работа налево» и «торговля налево» прочно вросли в быт среднего советского человека, моральное разложение пропитало все поры общественной жизни. Когда торговку перед нашей станцией метро поймали на обвешивании, она, улыбаясь, стала кричать толпе взволнованных покупателей:
— Товарищи, а кто теперь не ворует?! Все воруют — и я, и все вы! Каждый тянет, что может! Вот мой муж, к примеру, работает на заводе, они машины строят величиной с дом — так и он ворует. Каждый вечер тянет с завода то гвозди, то молоток. Теперь без этого никто не живёт, и обижаться тут нечего, товарищи мои милые!
Отсюда вырос антипод мрачному, грязному, бородатому юнцу — представительница советской торговли, жирная баба с некультурной намазанной харей, одетая в парчу дикого цвета и импортные сапожки, самодовольное животное, клоп, напившийся советской народной крови, обладательница богатой отдельной квартиры и мужа-инженера, автомобиля и молодого любовника, денег, растыканных на несколько сберкнижек, и партбилета, позволяющего в случае провала в одном ларьке безболезненно перекочевать в другой.
Пьяный юнец и наглая баба-торговка — это порождение хрущёвщины и созданной в стране обстановки безыдейности и безнаказанности. Пусть милосердный бог меня простит, покаюсь: сотни раз я добрым словом вспомнил Сталина и его время вдохновенного труда и строгой дисциплины! Вспомнил и пожалел, что все отрицательные явления сталинизма можно легко вернуть, но положительные — никогда. Идейное единство и энтузиазм потеряны безвозвратно.
Хрущев перед нашим народом и КПСС дважды виновен — за непродуманное разоблачение сталинщины и за хрущевщину.
Как известно, средний трудящийся человек на земле трудно переносит удар по своим убеждениям, еще труднее — по кошельку и совсем тяжело — по ежедневной кормёжке. Н.С. Хрущёв в начале своего правления принялся разрушать привычный образ мыслей советского обывателя, воспитанного на поклонении Сталину, от самодержавной воли которого якобы зависит его личное благосостояние.
Развенчание культа и образование идеологического вакуума в народном сознании объективно происходили в условиях заметного ухудшения международного положения; ослабление сталинского самодержавного нажима на братские страны социалистического лагеря немедленно привело в движение центробежные силы: первым отпал Китай, семисотмиллионное население которого являлось живой базой мощи антиимпериалистического содружества. То, что Мао Цзэдун является таким же выкормышем Сталина и его ошибочной политики, как Чан Кайши, и оба изменника служат живым воплощением угрозы, которую Сталин создал для будущего российского многонационального государства, простой человек не понимал и связывал разрыв с Китаем не с именем Сталина, а с бахвальством, слабостью и грубостью Хрущёва. Но интеллигентные люди сразу поняли исторический смысл этого события как начала распада красной лоскутной империи на националистические государства одной народности: многие говорили, что в случае следующей неудачной или тяжёлой войны России уготовлено будущее Австро-Венгрии, то есть внутренний взрыв и распад на части, а в случае нарастания внутреннего напряжения - судьба Великобритании, то есть постепенное отпадение окраин.
За Китаем из социалистического лагеря формально вышла Албания, а фактически Румыния. Уход последней из-под влияния Москвы резко усилил позиции Югославии, где Тито, мня себя главой государств «третьего мира», не мог не почувствовать, что при наличии глубокого недовольства в Чехословакии возникают объективные условия для создания Малой Антанты № 2, некоего объединения государств, которые, находясь между империалистами и коммунистами, смогут играть на противоречиях и успешно сосать двух маток.
Несмотря на молчание или наигранный оптимизм нашей печати, появление таких облаков на политическом горизонте ухудшило популярность Никиты, и его краснобайство дома и за границей стало вызывать раздражение.
Крепко ударив обывателя по голове, Никита Сергеевич приступил к дальнейшим мероприятиям по раскачиванию своего трона: дважды он предпринял жесточайшее ограбление народа, причём особенно больно ударил по карману наиболее нуждавшихся, — сначала «по просьбе трудящихся» была отменена выплата денег по «добровольным» займам, а затем произведён обмен денег из расчёта десять старых рублей за один новый рубль. Когда обмен был закончен, началась безудержная инфляция, и рубль новый по своей покупной стоимости упал ниже старого. Бабы в очередях рассвирепели.
Тогда начался третий акт хрущёвского лицедейства, начатого как скоморошья забава для народа и переросшего в народную трагедию: в результате бессмысленных перестроек и антинаучных экспериментов сельское хозяйство постепенно пришло в состояние хаоса, а потом — упадка. «Социализм — не колбаса», — провозгласил Кукурузник, и действительно, сначала со стола рабочего человека исчезла колбаса, а потом и кукуруза. Начались волнения, кое-где сопровождавшиеся демонстрациями возмущения голодных людей и ответными действиями правительства, пустившего в ход оружие.
Так как красная партийная книжечка помогала устраиваться, то молодёжь всё-таки шла в комсомол и в партию, однако не скрывая своего скептицизма, и видела ему подтверждение в отсутствии живой работы в комсомольских и партийных организациях: они окостенели, стали самообслуживающимися организациями верующих начётчиков и равнодушных кормушечников.
Призыв Хрущёва поднять целину был с энтузиазмом подхвачен, но вскоре выяснилась экономическая бессмысленность этой героической эпопеи, и в морально-политическом отношении она принесла такой же вред, как и в хозяйственном.,
Каждую осень, возвращаясь с Кавказа через всю страну, я видел пустые ларьки на вокзалах, отсутствие колхозниц с местными продуктами, очереди за хлебом, горы пшеницы, сваленной в грязь и мокнущей под дождём, нескошенные поля, брошенную на полях технику, а на первой странице газет — улыбающееся жирное лицо с заплывшими глазками.
Приближение грозы чувствовали все, кроме самого Никиты. Вся окружающая действительность являлась издевательством над простым здравым смыслом, каждый человек понимал, что долго так жить нельзя и страна идёт к пропасти. Трон Кукурузника начал покачиваться…
Назад: Глава 3. Два года без улыбок
Дальше: Глава 5. Мой район, мой дом, мои соседи