Книга: Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 4
Назад: Глава 2. Бывший мертвец удивленно наблюдает
Дальше: Глава 4. Подъем по крутизне

Глава 3. Два года без улыбок

В Москве дела пошли неважно.
По закону Анечка имела право на прописку с мужем у Лины, потому что до ареста комната была её, и мебель, постельное бельё и многие другие вещи принадлежали ей и Сергею. Но Сергея не было, был я, и Лина с Зямой решительно возражали против нашего вселения и прописки. Достаточно, что они хоть встретили меня до приезда Анечки с Волго-Дона. Отдыхать было некогда, надо было спешить устраиваться. Я отправился к Нюсе, сестре Ксении, с которой я с Женькой Кавецким когда-то хоронил в Анапе их мать, мою тётушку.
Нюся была замужем за И.Г. Коганом, известным в своё время биологом и прогрессивным общественным деятелем, умершим от рака ещё в двадцатых годах. Он был одним из основателей Института экспериментальной биологии, и поэтому вдова получила там в виде помощи место заведующей складом с недурным окладом. У Нюси было два сына — чёрненький и шустрый Шурик, похожий на еврея и считавший себя русским, и белокурый увалень Стёпа, считавший себя евреем. Оба добровольно пошли на фронт и были убиты: Шурик под Москвой, сразу же после вступления в первый бой, а Стёпа получил несколько ранений, с мучениями провоевал всю войну, в звании капитана дошёл до Берлина, где демобилизовался и был раздавлен насмерть пьяным советским шофером. После Стёпы остались тяжелобольная жена Наташа и дочь Ольга: Наташа недвижно лежала в постели рядом со зловонной парашей, Ольга валялась на диване и вышивала: она была ученицей последнего класса средней школы, комсомолкой и лентяйкой. За детей, на больную невестку и несовершеннолетнюю дочь, Нюся получала из собеса пенсию.
В своё время Анечка передала Нюсе вывезенные из Суслове мои записки, и, когда я вернулся в лагеря из подмосковного спецобъекта, она восторженно писала мне в Тайшет, что провела не одну ночь в слезах, разбирая мои каракули. Тогда же сообщила, что моя мать, решив покончить с собой, принесла ей лучшие мои вещи для того, чтобы мне было во что одеться, когда меня выпустят на свободу. Я плохо говорил и соображал, но всё же объяснил Анечке, что ожидаю от свидания многого, что радость встречи, помноженная на вещи и воспоминание о том, что во время приездов из-за границы я всегда являлся с ценными подарками как к единственным родственникам, должны заставить Нюсю, во-первых, материально помочь мне стать на ноги, а во-вторых, формально прописать у себя: ведь прописаться в Москве трудно, за это хозяйки дополнительно требуют 100 рублей, а откуда их взять?
Моё воскрешение из мёртвых весьма удивило, но мало обрадовало Нюсю: к чужой смерти привыкают и после похорон устраиваются поудобнее, и появление мертвеца просто неприятно, оно некстати, оно воспринимается как бестактность. По воле случая на Нюсе как раз был одет мой старый пиджак, я сразу его узнал: когда-то меня одевал лучший портной на Кавеер-страат в Амстердаме. Заявив, что пиджак мне уже не будет впору, Нюся снабдила меня Стёпиными старыми дырявыми валенками, а от прописки отказалась, заявив, что у неё прописана подруга Наташи (подруга эта жила без прописки потому, что имела площадь вместе со своей семьёй, но после моего прихода Нюся срочно прописала её к себе для страховки), то есть повторила маневр Лины, прописавшей у себя Зяму, который имел свою отдельную комнату у матери.
В тревоге Анечка вспомнила мои рассказы об известном советском скульпторе Юлии Кун, которая на правах старого друга забрала всё наше имущество после смерти матери и Марии — приехала на грузовике вместе с сыном Юлей, кинооператором, нагрузила всё ценное и увезла к себе.
— Уж кто-кто, а Юлия поможет: у неё осталось всё моё добро! — бормотал я Анечке, когда она под руку вела меня домой.
С Юлией меня и Марию в тридцать седьмом году познакомила связистка и техничка моего сектора ИНО Анечка Мартынова.
Юлия — характерная фигура, и о ней стоит рассказать подробнее. Её муж был когда-то торгпредом, и в Буэнос-Айресе она познакомилась с переселенцем из царской России, скульптором, работавшим под псевдонимом Эрзя. Его специальностью были утончённые и изысканные обнажённые девичьи фигуры, вырезанные с удивительной виртуозностью из корней квебрахового дерева: это были сделанные ножом в натуральный рост статуи табачно-розового или золотого цвета, гибкие, как бы вьющиеся вместе с великолепной фактурой корней и создававшие неземное впечатление, вполне соответствующее названиям: «Грезы», «Сон», «Видение» и т. д. Узнав, что высокопоставленная дама собирается в Москву, престарелый Эрзя отобрал свои лучшие работы и попросил Юлию вручить их в дар Третьяковской галерее от тоскующего по родине бездомного скитальца; одновременно он вручил ей деньги на оплату доставки. Юлия приняла дар и деньги и отправилась в путь. По приезде развелась с мужем и поселила его у себя в чулане, а сама сошлась с Рамоном, бывшим офицером Генштаба одного большого западного государства, голубоглазым красавцем с пушистыми белокурыми усами. Рэмон был резидентом разведки на Балканском полуострове, влюбился в первую красавицу Белграда — любовницу самого богатого человека Югославии. С ней вместе он убил этого человека, но присвоить его капиталы не удалось: дело открылось, красавицу посадили, а Рэмон бежал и как уголовный преступник смог спастись только в СССР. Здесь он выдал всех своих подчинённых, засыпал всю свою разведывательную сеть, дал точные сведения о своих хозяевах и таким образом заработал себе жизнь. Он обитал на секретной даче, куда Мартынова возила ему деньги и продукты. Красавец Рэмон быстро прибрал к рукам дебелую рыжую Юлию и с секретной дачи сначала перебрался в квартиру на улице Воровского, а потом в виллу, которую он построил для Юлии на её деньги (Юлия как раз перед этим выполнила несколько выгодных заказов — фигуры рабочих для нефтяной линии Баку — Батуми, статую девушки — Москвы-реки — перед речным вокзалом в Химках и др.).
Вилла была двухэтажная, просторная, с барским камином в холле, круглым озером в саду и чёрным лебедем на круглом озере. Вот для этой-то виллы Юлия позднее и увезла мою мебель, книги и всё другое имущество.
— Как можно так быстро и хорошо построить виллу в Москве, не зная ни слова по-русски? — удивлялись мы.
— Просто. У нас надо идти, договариваться и много платить. У нас — капитализм. При социализме надо выйти на Ленинградское шоссе и всем шоферам кричать «Эй!» и щёлкать пальцами. Они привезут вам всё, что надо. И притом за полцены. Потому что это краденое. Вилла была уже выстроена, а шоферы ещё долго подъезжали и предлагали оконные рамы, двери, стекло, металлическую фурнитуру, лес, кирпич и прочее. Нет, у вас всё устроено лучше, рациональнее! Мне нравится социализм!
Рэмон вскоре после моего ареста был тоже арестован и погиб на Колыме от голодного поноса. А с Юлией стряслось второе несчастье: Эрзя после войны решил умереть в России и притащился сюда. Обливаясь патриотическими слезами, пошёл в Третьяковку, чтобы взглянуть на свой дар. И нашёл. Но обомлел от неожиданности: квебраховые красавицы вились ввысь по-прежнему, но у основания каждой был чётко назван автор: Юлия Кун.
Торгпредша обворовала тоскующего скитальца!
Прохвостку выгнали из МОССХа, и ко времени моего прихода она пробавлялась надгробными памятниками. Вилла захирела, сад зарос, лебедя во время войны хозяйка съела. Когда я позвонил у калитки, навстречу мне выползла жёлтая старушка в тюрбане из старых мужских кальсон.
— Дмитрий, mon cher, вы ли это?!
Она сценически раскрыла мне объятия (Анечка была на заводе, я притащился один).
— Пришёл за… Мебелью… продать… жить нечем… — залепетал я.
Она отшатнулась и вспыхнула.
— Я вас считала культурным человеком, Дмитрий, но теперь вижу иное!
Широко раскинутые руки спрятались за спину.
Но Анечка есть Анечка. Её такими номерами не успокоишь.
Позднее она вынудила отдать кое-что из того, что Юлия не успела припрятать после моего первого посещения. В сарае я нашёл альбомы и ритуальную маску, вывезенную мною из Конго. Она сейчас насмешливо щурится на меня со стены.
Но в тот день я не получил ничего. Пришлось идти на старую квартиру — туда, где я был арестован: нужна была справка о прописке, и таилась надежда, что, может быть, там остались кое-какие вещи для продажи.
В ЖЭКе меня встретила пожилая женщина. Когда я, заплетаясь, рассказал о себе, она расплакалась: оказывается, вместе с дворником она присутствовала при моём аресте в качестве понятой. Мы говорили около часа, всё и всех вспомнили, горько вздохнули над страшным временем, которое пережили.
— Вещей не осталось, в вашей квартире живут другие люди. А справку я дам, только пройдёмте ко мне на квартиру, я там в передней на полке сложила старый архив — здесь не хватает места.
Дома она усадила меня на диван и, утирая последние слезинки, полезла на полки. Пока она рылась в папках, я сидел понурясь и вдруг заметил рядом с диваном этажерку, а на ней золотые настольные часы с гравировкой: «From Е.А.». Эти часы когда-то в Лондоне мне подарил Женька, бывший тогда Юджином Эдемсом.
Я ничего не сказал сердобольной женщине. Она совершенно забыла, что эти часы украла, и уж, конечно, не помнит, у кого именно. Помнила бы — припрятала. Что уж… Она повела меня в мою бывшую квартиру. Лицо теперешней жилицы, некой засаленной гражданки Меламед-Гинзбург, побелело и перекосилось от страха. Я постоял на пороге и молча закрыл дверь.
Да, плохо, когда мертвец встаёт из могилы… Он всем мешает…
Через день-два я потащился к Анечке Мартыновой. Может, у неё что-нибудь выйдет?
Мартынова со своим новым мужем приняла нас с Анечкой сердечно, искренне, взволнованно. Было много слез, воспоминаний. Стасик, новый муж, так психанул, что впопыхах вылакал бутылку коньяка, окосел и понес околесицу о десяти ударах товарища Сталина во Второй Отечественной войне, был уложен на диване и блаженно уснул. Но помощи нам они не дали.
Желанная помощь неожиданно пришла из Праги от сестры покойной жены Вожены Сынковой — вдовы героя Чехословацкой Республики, подпольщика, выслеженного гитлеровцами и сожжённого в печи в лагере «Маутхаузен»: со случайным человеком мне были переданы золотые часы, каракулевая шубка Марии и мои швейцарские часы. Передача оказалась очень кстати: мы приготовились пускать пузыри и вдруг опять удачно всплыли на поверхность!
Позднее Иванек, сын Божки и мой племянник, нашёл нас и помогал чем мог — деньгами, вещами и даже пакетом сосисок! Славный парень: это была не только материальная помощь, но и моральная поддержка. Тогда я не знал, что близятся годы, когда вместе с Анечкой отправлюсь в Прагу отдыхать и мы там остановимся в его новой квартире. Да, это чудесное время в конце концов настало, но за него пока что нужно было бороться.
Положение обострилось до крайности. Однако свет не без добрых людей: совершенно посторонняя женщина, муж которой погиб во время ежовщины, нас прописала на пару месяцев. Мы получили передышку, и я, едва шаркая ногами по тротуару, ринулся на помощь Анечке.
Прежде всего я отправился в Торговую палату, куда в 1938 году меня направил ИНО для подготовки ареста. Нашлись старые друзья, похоронившие меня вместе с остальными жертвами террора. Погибло много хороших, умных и преданных людей… Из большой группы побывавших за границей уцелел один Пепик Леппин: из Палаты он был переведён преподавателем в вуз, начал готовить диссертацию и стал бы профессором, если бы не война: он добровольцем пошёл на фронт, в бою стрелял из пулемёта до мгновения, когда был раздавлен гусеницами немецкого танка.
Друзья быстро оформили дело: я получил месячный оклад и справку о том, что работал начальником Отдела переводов с окладом в 1900 рублей. Когда я получал за границей 1000 рублей золотом (500 рублей на себя, 300 рублей на жену и 200 рублей на расходы по легализации), то есть около 40 000 тогдашних рублей, в месяц, я никогда не брал деньги с такой жадной поспешностью, как в этот раз: шутка ли — 1900 рублей! А?! Я начинаю помогать Анечке!
На следующий день пошлёпал в собес и в передней долго считал и пересчитывал свою будущую пенсию: на стене в приёмной висел роскошно оформленный щит, заполненный цифрами и ссылками на параграфы закона. После второго паралича я потерял способность говорить, читать, писать, считать и забыл иностранные языки. Теперь в какой-то мере восстанавливалось всё, кроме счёта, и я часа три обливался потом, вычисляя свою пенсию, от боли сжимал голову руками и опасался, что получу третий паралич прежде, чем вычислю сумму. Но всё обошлось. Радостно улыбаясь, я вошёл в кабинет заведующей и получил оплеуху — красивый щит оказался обычной сталинской показухой: эти законы были давным-давно отменены. Я мог получить 340 рублей, но только после предъявления трудовой книжки и справки от врачебной комиссии об инвалидности — до пенсии по возрасту мне оставалось несколько лет.
Я отправился в приёмную КГБ на Кузнецкий мост, 24.
— А чем вы докажите, что действительно работали в ИНО? У вас есть документы?
— Нет. Но в ИНО есть люди и документы, которые…
— Нам некогда наводить справки. Вы должны всё заготовить сами.
Я поплелся стоять в очереди на получение компенсации за вещи в качестве реабилитированного, у которого все личное имущество при аресте было изъято в пользу государства. Очереди бесконечные, окошек много, в узких коридорах толчея, накурено, шум. Присесть негде. Жарко: стояли погожие майские дни.
Я держался за стены и решился умереть, но добиться своего. Хотя, конечно, дело это безнадёжное — кто будет восемнадцать лет хранить расписки на изъятые вещи?.. В ушах ещё как будто бы звучал треск, когда солдаты примеряли на себя мои лондонские и амстердамские костюмы и довольно гоготали, а я стоял в каменном конверте, слушал и вспоминал евангельский рассказ о том, как когда-то у подножия крестов с распятыми солдаты делили их одежды, не ведая, что творят… Нет, ничего не выйдет…
Но я ошибся: в современной бюрократической стране у подножия крестов не не ведая делят добычу, а вполне сознательно мошенничают и воруют. Мне представили аккуратнейшие корешки от выданных мне тогда расписок. Ничего не было потеряно, восемнадцать лет всё хранилось с педантичной аккуратностью.
— Вот, получите 3600 рублей, гражданин.
— За каждый костюм? Мало! Они стоили больше.
— За всё ваше имущество. Поняли? За всё.
Я опешил.
— Вот видите: костюмы бывшие в употреблении, качество не указано. По положению они приравниваются к рабочим. Пять поношенных рабочих костюмов по сто двадцать рублей. И так далее. Вот посмотрите.
— Так что ж выходит? Я привёз из-за границы старые рабочие костюмы? Будучи сотрудником ИНО ГУГБ?
— Нас это не касается. Получите деньги. Распишитесь, вот здесь, я держу палец. Так. Следующий!
Я уже выполз на улицу. Голова разрывалась на части от боли — нужно было думать, что-то предпринять, а для этого была необходима кровь в сосудах мозга, без крови он не работал… Я в отчаянии стоял на тротуаре.
И вдруг вспомнил: золото! Золото!
Играя роль европейского аристократа, я в своё время приобрёл вещи, необходимые человеку круга, в котором приходилось вращаться: золотой фамильный перстень с короной и монограммой, золотые ножнички для обрезания сигар, золотой литой портсигар с золотой пластинкой, на которой эмалью был изображён графский герб…
Я начал карабкаться наверх.
— Эх, гражданин, что вы голову морочите? Всё перечислено на талонах, вы видите? И перстень, и портсигар, ну и прочее. И пометка: «Из жёлтого металла». Поняли?
— Из жёлтого металла — значит из золота!
— Откуда это видно? А почему не из меди? Такие базарные побрякушки мы на складе не держим и за них компенсацию не даём. Всё. Следующий! Да, кстати, зайдите во двор приёмной на Кузнецком, там выдают личные документы!
Шаркая ногами, я опять потащился во двор приёмной КГБ на Кузнецкий, 24. Неужели мне вернут чёрную папку и хрустящий лист с двуглавым орлом, удостоверяющий моё графское Российской Империи достоинство? Вот будет насмешка судьбы…
Но насмешки не было. Меня ждала настоящая радость: синенький профсоюзный членский билет сотрудника ИНО ГУГБ с пометкой: «Выбывает из профсоюза в связи с переходом на военную службу». Слуцкий получил разрешение Ежова перед отправлением за границу провести меня в партию и присвоить звание подполковника. Я зажал книжечку в пальцах. Чёрта ли мне до чёрной папки! У меня в руках кусок хлеба!
Я позвонил в Финансовый отдел КГБ.
— Есть доказательства работы в ИНО? Хорошо. Позвоните через две недели.
И началось, началось… Наматывание нервов, нет, точнее, пустых кишок, на барабан бюрократической машины. Я решил бороться за свои права, но старые бойцы из финотдела правильно сообразили, что лучший метод обороны от больного старика — тянуть время.
Эти телефонные номера вечно заняты, телефонные будки тоже, и каждый раз нужны деньги — по две копейки за попытку говорить с нужным человеком.
Две копейки! А у меня копеек было немного…
Потянулись недели, потом месяцы…
Сначала добился направления на ВТЭК Центральной поликлиники КГБ при СМ СССР. Получил инвалидность с диагнозом: «Выраженный склероз сосудов головного мозга с изменением интеллекта».
«Я покажу вам распад личности», — бормотал я, целыми днями волоча ноги по Москве из конца в конец, от одного окошечка к другому.
Потом добился ещё одного месячного оклада.
Добился трудовой книжки.
Добился взятия на учёт для получения квартиры.
Добился направления в фешенебельный дом отдыха КГБ в Кратово. Туда я явился в тёплый солнечный день.
Невесело очутиться в жаркие летние дни в лагерных штанах и рубахе среди генералов и полковников государственной безопасности… Это были дни пугливого шараханья с одной скамьи на другую, от одного стола к другому — я везде слышал слова, которые мне казались явной провокацией…
Утром за столом какой-то полковник меня спрашивает:
— А вы не оттуда?
— Оттуда.
Он с аппетитом жует свиную котлету, потом вытирает губы ослепительно-белой салфеткой и с угла рта роняет как бы в пространство:
— Воображаю, как вы нас всех ненавидите!
«Провокатор!» — мелькает мучительная мысль, и я прошу сестру к обеду дать мне место ближе к окну — мне нужен чистый воздух.
После обеда компания молодых офицеров шумно поднимается с диванов перед телевизором и радио.
— Идёмте поскорей! Сейчас начнут кормить социалистическим реализмом: в столовой обед был хороший, и жаль, если вырвет!
«Провокаторы!» — думаю я и быстро шмыгаю в другую дверь.
После ужина все выходят из столовой на крыльцо — покурить на свежем воздухе. Генералы и полковники сталинского времени становятся группой с одной стороны крыльца, капитаны и лейтенанты с университетскими значками — с другой — это хрущёвское пополнение КГБ.
— И когда его уберут отсюда? — громко начинает лейтенант. — Смотреть противно на эту спину.
Перед крыльцом, спиной к говорящим, стоит бетонная статуя, выкрашенная известью в белый цвет «под мрамор».
— Напрасно вам противно, лейтенант, — отвечает из другой группы дородный полковник. — Товарищ Сталин нас, чекистов, кормил, и мы ему верно служили.
Лейтенант фыркает.
— Да, товарищ полковник, кормил он вас неплохо! А вот служили вы так, что теперь страна не знает, как после вас исправить дело.
Полковник багровеет.
— После вашего исправления когда-нибудь, и вероятно очень скоро, товарищ лейтенант, нам придётся опять поворачивать руль: вы доведёте страну до подводных камней, а нам с вами вместе тонуть неохота!
Я поскорее ухожу в палату.
16 июня 1956 года.
Я — везучий человек!
Одним людям везёт в любви, другим в карты или у начальника. Мне везёт на необычные обстоятельства. Или, может, это просто естественное положение, что «на ловца и зверь бежит», а я люблю жизнь, ощущаю её как романтический праздник и с упоением бросаюсь в необыкновенное, которое поэтому само меня ищет!
Старый конторщик, выдававший в Доме отдыха ключи, долго по складам читал мою фамилию:
— Бы…стро…лё…тов… Так, что ли? Я принимал телефонограмму… Спешил записывать и получилось неразборчиво. Говорили из кыпыка. Да. Короче говоря, завтра в 10 часов явитесь сюда. Будет ждать машина. Вас доставят в ЦК КПСС. Внизу спросите пропуск и пойдёте.
— Куда?
— По вашему делу. В кыпыка.
— Что это такое?
— Не знаю.
— У меня нет дел в ЦК КПСС.
— Значит есть, раз требуют.
Новенькая машина с молчаливым водителем быстро доставила меня на Новую площадь к зданию, над которым всегда развевается красный флаг.
— Товарищ дежурный, здесь недоразумение: я не член КПСС, это ошибка, я…
— Получайте пропуск.
Подтянутый солдат внутренней охраны мягко, но внушительно говорит:
— Следуйте за мной. Не отставайте.
Мы поднимаемся наверх, шагаем по длинным коридором. Пустынно. Мягкие ковры-дорожки заглушают звук шагов. Я едва поспеваю за здоровым молодым человеком!
— Не отставайте! Держитесь кучнее!
И вдруг меня пронизывает холод. Я слышу беззвучные крики: «Вперёд! Колонна, подтянись! Не отставать! Стрелять буду!»
Неужели арестован? Ловко заманили… Только зачем?
— Входите! — солдат распахивает дверь, вытягивается и пропускает меня вперёд.
Большая комната. У другой стены под окном большой стол. Из-за него навстречу мне поднимается полковник КГБ.
«Так и есть! Арестован!»
Но полковник медово улыбается и сердечно трясет мою руку — Здравствуйте, Дмитрий Александрович! Как ваше здоровье? Поправились в доме отдыха?
Полковник берёт пропуск и, любезно склонив голову на бок, подводит меня к большой двери направо.
— Как только войдёте, садитесь на чёрный кожаный диван у двери направо.
Он оправляет китель, подтягивается.
«Нет, не похоже на арест, — соображаю я. — Там какое-то высокое начальство».
— Входите, пожалуйста.
Я вхожу, молча делаю общий поклон и сажусь на чёрный кожаный диван.
— Это тот, кого вы пригласили, товарищ Шверник! — негромко докладывает полковник и закрывает дверь.
Исподлобья я быстро оглядываю комнату. Рядом со мной сидит Маленков — я узнаю его одутловатое лицо и характерную причёску с пробором. Передо мною длинный тяжёлый стол, покрытый сукном. Он стоит ко мне одним концом, возле которого самоуверенно и надменно выпрямился пожилой, слегка обрюзгший мужчина в великолепном сером костюме. Я вижу его гладкую спину, седеющие волнистые волосы и одну руку, твёрдо опирающуюся о стол. Это не лев, конечно, но так мог бы выглядеть хороший артист, изображающий героя. На другом конце лицом ко мне сидит Шверник — узнаю его по круглому розовому лицу и седым подкрученным усикам. С левой от меня стороны за столом каменеют два квадратных генерала КГБ. Рядом тощий полковник с голубыми петлицами лётчика нервно перебирает листки заготовленной речи. Справа по-домашнему сидят старые большевички, старички и старушки — белоголовые, старомодно и просто одетые. У одной пробор и узелок волос на затылке, пенсне с чёрным шнурком и высокие шнурованные ботинки по моде 1900 года. Их человек пять-шесть.
Тишина.
— Ну-с, теперь все в сборе. Можно начинать. Объявляю заседание Комиссии Партийного Контроля при ЦК КПСС открытым, — громко произносит Шверник. — Полковник, я предоставляю вам слово.
Полковник говорил плохо — он очень волновался, заикался, повторял сказанное. Чувствовалось, что сбить фашисте — кий самолёт он мог бы скорее и лучше: на его груди в два или три ряда пестрели орденские ленточки.
— Да… Гм… Я был вызван из N-ской части в КПК… Меня снабдил пропуском во все места следствия и заключения КГБ… — тут он закашлялся, чтобы выиграть время и разобраться в своих трёх листках. — Да. Гм, гм… Задание: проверить действия следователя по особо важным делам полковника Шукшина. Да. Кхе-кхе…
Я рванулся вперёд. Вцепился пальцами в диван.
Шукшин… Так вот оно что… Розовый, тоненький мальчик… Я вспомнил весёлые улыбки прокуроров…
— Да. Я побывал в Следственном отделе КГБ и в отделении, возглавляемом полковником Шукшиным. Гм… Да. И в Сухановке, то есть, извините, в номерном объекте, где находятся особо важные государственные преступники.
— Кхе-кхе… Да. Я говорил со всеми людьми, арестованными полковником Шукшиным, и совершенно бесспорно установил факт.
Тут полковник стал почёсывать себе переносицу и усиленно кашлять. На его бескровных щеках появились розовые пятна. Сидевшие за столом подняли и повернули головы и уставились на Шукшина. Тот совершенно заметно передёрнулся, рука его задрожала, но он овладел собой и ещё выше закинул седеющую пышную шевелюру. Только на гладкой спине вдруг обозначилась одна глубокая морщина.
— Кхе-кхе… Да. Гм… Полковник Шукшин представил в ЦК дело о раскрытой им в нашей глубоко засекреченной отрасли промышленности организацию американских шпионов. В неё входили все ведущие наши специалисты. ЦК усомнился в материалах Шукшина и поручил мне проверку. И я установил: дело об американских шпионах — бесстыдная фальшивка. Она от начала до конца сфабрикована самим Шукшиным.
Полковник вынул платок и вытер лицо.
— Разъясните! — спокойно сказал Шверник.
— Никаких оснований для ареста у Шукшина не было. После ареста он стал выколачивать из невинных людей так называемые признания. Конечно, все наотрез отказались клеветать на себя и на товарищей. Тогда Шукшин… Кхе-кхе…
Все замерли, выпрямились на стульях. Генерал, игравший с листом бумаги, бросил его и всем телом так повернулся к Шукшину, что в страшной тишине скрип стула показался треском рухнувшего в лесу дерева. На спине Шукшина пробежала и залегла вторая складка. Прямые плечи вдруг съехали набок.
— Да. Да. Тогда полковник Шукшин привязал обвиняемых к спинкам стульев и бил ногами их жён, специально арестованных для этой цели. Это происходило в спецобъекте. Кхе-кхе…
Полковник скомкал свои листки и сунул их в карман.
— Всё. Разрешите сесть.
И, не глядя ни на кого, сел, ещё раз вытер лицо платком и замер с опущенными глазами.
Прошло время. Шверник не спешил. Наконец он вздохнул и бросил Шукшину короткое:
— Ну?
Тот опять передёрнулся. Овладел собой. Выпрямился.
— Товарищ Шверник, товарищи члены КПК и генералы! — начал он сочным грудным басом. — Я не буду оправдываться. Дело оказалось ошибочным, и я признаю свою вину. Но при этом вношу существенную поправку: я лично ни в чём не виновен. Виноваты мои подчинённые. Я признаю свою вину только как руководитель.
— Да как вы смеете… — начала дрожащим голосом одна из старушек в пенсне на чёрном шнурке. Но голос её дрогнул и оборвался.
Воцарилась глубокая тишина.
— Я хочу только подчеркнуть, — заговорил снова Шукшин, и бас его на этот раз прозвучал уж не так сочно, — что по положению от следователя требуется, чтобы он всеми средствами добивался признания подследственным своей вины. И такое признание считается у нас доказательством преступления. Все арестованные признавались, в чем имеются их соответствующие подписи.
— Да как вы смеете… — крикнула та же старушка, — значит, выходит, что у нас в стране…
— Простите, у меня вопрос к Шукшину, — перебил старушку генерал, игравший листом бумаги, — он обменялся взглядом со Шверником, получил немое разрешение и вмешался, не дав старой большевичке договорить начатую фразу. — Шукшин, ущипните себя.
Осевшая фигура с надеждой встрепенулась.
— Товарищ генерал-майор, я вас не понял.
— Повторяю: ущипните себя.
— Я не по…
Генерал стукнул ладонью об стол.
— Приказываю: ущипните себя.
Шукшин ущипнул свою ладонь.
— Ну? Ущипнули? Теперь вопрос: вы не спите?
— Нет, товарищ генерал-майор!
— А я думаю, что спите. Какой нынче год?
— Пятьдесят шестой.
— Правильно. Так как же вы не заметили, что Сталин давно умер, прошло три года, состоялся XX съезд партии и новое руководство страны отвергло порочные методы, применявшиеся при культе личности? Где вы были все эти годы?!
Шукшин надорванно крикнул, и его бас перешёл в трагический визгливый тенор:
— Перед судом КПК я клянусь, что всегда работал честно! Клянусь! От моего первого подследственного и до этого злосчастного дела работал честно! Верьте мне!! Верьте!!!
Шверник сделал движение рукой.
— Тише, Шукшин. Кто был вашим первым подследственным и когда это было?
Шукшин захлебнулся словами, отчаянно задребезжал высоким фальцетом:
— Я начал работать в ноябре тридцать восьмого года практикантом, товарищ Шверник, и кто был первым подследственным, клянусь, не помню! Их прошли у меня тысячи! Могу ли я всех помнить?! Честно говорю — не помню!
Шверник опять сделал жест рукой. Выдержал паузу. Когда Шукшин стих, он веско, точно рубя топором, произнес:
— А мы вам напомним.
Ух, как изменился Шукшин! Какие складки побежали по гладкой спине — барский костюм весь сморщился и вдруг стал похожим на тряпку. Шукшин провёл пальцами вокруг шеи, точно чувствуя на ней затянувшуюся петлю.
— Шукшин, вашим первым подследственным был Дмитрий Александрович Быстролётов.
— Ну и что же… Может быть… Я не отрицаю… Но я…
Шверник перегнулся вперёд и впился глазами в лицо стихшего Шукшина.
Молчание. Долгая, очень долгая пауза. Раскалённая добела. Прожигающая сердце насквозь.
— Шукшин! Обернитесь!
Плечи Шукшина опустились как от груза, повисшего на руках. Обеими руками он упёрся в стол, чтобы не упасть на него лицом и грудью. Я видел, как крупно дрожали его колени.
— Шукшин! Обернитесь!!
Все опять замерли.
Шукшин стал поворачиваться влево, всем телом… Начал поворачивать голову… и не смог
— Обернитесь!!! Ну!!!
Ещё бессильный поворот тела и головы… Боже, какое молчание в большом зале…
— Да повернитесь же! Или мне самому вас повернуть?! — рявкнул генерал, выставив вперёд челюсть и угрожающе оскалив зубы.
Тогда в мёртвой тишине Шукшин стал поворачиваться ко мне, больше и больше.
Я увидел мясистое багровое лицо. Бегающие, заплывшие жиром глазки.
Наши взгляды встретились.
— Ай! — вдруг на всю большую комнату, может быть на весь коридор, завизжал Шукшин. — Я не знаю этого старика! Я его никогда не видел!! Я его не знаю!!!
Он заслонился от меня жирными руками и застонал, навалившись боком на стол. Я прыгнул вперёд, на бегу задирая на себе рубаху.
— А кишки, выпавшие под кожу от ударов каблуками, узнаешь?! А два ребра, загнанных в лёгкие стальным тросом, ты помнишь? А череп, по которому на допросах вы били молотком, тебе знаком, гад, так твою мать и перетак?!!
Я прыгнул ему на горло. Но сильные руки полковника авиации обхватили меня и поволокли назад, к дивану. Я опомнился. Всё у меня шло кругом, я плохо различал комнату и людей перед собой — какие-то вертящиеся пятна и круги плыли перед глазами.
Старушки совали мне в рот стакан воды.
— Успокойтесь! Успокойтесь! Выпейте воды!
Я пришёл в себя.
Передо мною на кривых толстых ножках маячил серый пузырь, из которого выпустили воздух: он сморщился, обмяк и даже согнулся на бок. Растрёпанные седые лохмы шевелились: следователь по особо важным делам всхлипывал, как ребёнок.
— Ну, Шукшин, — начал генерал, — теперь ответьте: кому всё это было на пользу? Партии и народу это было во вред. Но если нам во вред, так, значит, нашим врагам на пользу? Не так ли?
Молчание. Громкие всхлипывания.
— Отвечайте!
Молчание.
— Шукшин, мы живём в мире, где нет нейтралов. Здесь все в борьбе — одни «за», другие «против». Если вы не были с нами, так значит были против нас?
Всхлипывания стихли.
Долгое, долгое молчание. Тяжёлое, как покрытая льдом свинцовая плита. Все опустили головы.
— Вахта! — вдруг закричал генерал. Вбежали солдаты. — Заберите его! Пусть подождёт в отдельной комнате.
Шукшина увели под руки.
— Ваша роль, товарищ Быстролётов, тоже закончена. Вы можете идти. Спасибо за помощь.
Меня отвели к машине, и я отправился в дом отдыха. Но судьба была милостива ко мне и ещё раз приоткрыла занавес после последнего акта трагедии: я забегу несколько вперёд, чтобы досказать эту историю до конца.
В июле 1961 года меня нашёл Женька Кавецкий, друг юношеских лет, бывший боцман с «Преподобного Троцкого» и лейтенант американского флота, наш верный и славный разведчик. Я его уговорил работать у нас, когда нашёл его след в Америке через мать и Анапу. Женька плавал тогда помощником капитана на американском лайнере и показался мне полезным человеком. О его работе для нас в гитлеровской Германии я, к сожалению, не имею права рассказывать, но работал Женька самоотверженно, был вызван домой для получения награды, снят с работы, арестован, изувечен и отсидел два срока.
Он был сломлен не только физически, но и морально.
В момент его прихода меня дома не было, и когда Анечка усадила гостя за стол и хотела выйти, чтобы на кухне поставить чайник, то Женька подскочил и пытался выбежать вон: ему показалось, что Анечка хочет позвать понятых или милицию. Он был арестован по показаниям Малли: Теодор, чтобы дать понять, что показания вынуждены, и чтобы оставить лазейку для заявления о пересмотре, писал, что завербовал Кавецкого в фашистскую шпионскую организацию, сидя на пароходе, который шёл из Женевы в Лион (!!). Женька о реабилитации не просил и жил очень плохо. Мы подбодрили его. Я связался с Лидией Малли и взял от неё свидетельское показание о работе Женьки за рубежом, сам много и хорошо написал о нём и бросил письмо в ящик в Приёмной КГБ на Кузнецком. Меня вызвали для снятия показаний. Допрашивали два подполковника, сидевшие лицом друг к другу у окна. Я занял место, как полагается, за маленьким столиком. Солдата выслали за дверь.
У одного из подполковников лежали личные и служебные дела Женьки и мои и тут же наши судебные дела. Сердце заколотилось. Просматривая их по ходу показания, подполковник приоткрыл моё личное дело, и я будто бы увидел страницу, через которую шла синяя карандашная надпись: «Утверждаю. Ежов».
— Сталин и Родина вас не забудут!! — прозвучал в ушах голос Русского Марата.
От волнения я едва сидел спокойно.
После окончания допроса я спросил:
— Разрешите задать вопрос: что сталось с полковником Шукшиным?
Два подполковника разом подняли головы и посмотрели друг на друга, разом повернули головы ко мне, одновременно казёнными голосами жёстко сказали:
— Он умер.
И опустили головы к бумагам.
— Разрешите второй вопрос: от чего умер Шукшин?
Две головы вскинулись разом. Поворот. Два голоса отвечают, как машины:
— От инфаркта.
Молчание.
— Нужно ли пожалеть о нём?
— Нет! — сурово режут два подполковника и угрюмо опускают головы к бумагам.
Я очень волновался и от волнения забыл в их кабинете авоську с пакетиком колбасы и куском хлеба. Вспомнил уже в институте, но махнул рукой: пусть пропадёт — не идти же в это место опять… Толпы воспоминаний, одно другого ужаснее, теснились в моей бедной голове. Я досидел день больным, а когда дома вошёл к Анечке, то она бросилась ко мне, взволнованная и растроганная.
— Ты знаешь, в обед позвонили. Открываю — два подполковника КГБ стоят навытяжку перед дверью. Я схватилась за сердце, инстинктивно, понимаешь ли, — просто мелькнула мысль, что тебя уже забрали и теперь пришли за мной. «Не пугайтесь, всё хорошо, — сказали они. — Разрешите войти?» Я не могла произнести ни слова и только рукой сделала слабый жест приглашения. Они вошли, вытянулись и протянули авоську с твоим завтраком. «Мы приехали, чтобы вернуть вещь, которую ваш супруг забыл у нас. Получите». Я не знала, что ответить: дыхание прерывалось, как будто бы горло сдавили клещами. «Мы явились для того, чтобы сказать вам следующее: мы читали личное дело вашего супруга. Он — герой. Для нас он пример. Мы хотели бы быть такими, как он. Вы слышите? Берегите его».
Вытянулись, стукнули каблуками и вышли. Из окна я видела, как они сели в блестящий чёрный автомобиль.
Но вернусь обратно к пятьдесят шестому году.
Поскольку очистить чемоданы не удалось, то Клара потеряла к ним интерес. Вооружённый нейтралитет грозил перейти в мещанские склоки. Жить стало невозможно. Анечка нашла новую квартиру, где хозяйка нас сразу же прописала, за деньги, конечно. К этому времени я получил от Юлии несколько пустых корабельных сундуков, и мы их «съели». Это было очень кстати.
Жили мы с хозяйкой тихо. Частенько получая в сердце острые шипы в виде шуточек:
— Ладно, ладно, ставьте молоко на плиту, ведь я вас за это с квартиры не выгоню!
Или:
— Смотрите, не ставьте сюда молоко, а то я рассержусь и выгоню вас из дома!
Да, это было трудное время…
Однажды летним вечером мы встретились с Анечкой дома, оба усталые, но довольные: она — потому что завтрашний день был выходным, я — оттого, что с торжественным видом открыл большой самодельный пакет из обёрточной бумаги, в котором помещался наш семейный архив, и приготовился сунуть туда ещё одну важную для нас бумажку.
— Слушай и чувствуй, Анечка, — внушительно произнес я и начал торжественно читать текст: — «Прокуратура Союза ССР. Прокурор г. Москвы, N…; от 15 июня 1956 г. Гр-ке Ивановой А.М. Сообщаю, что постановление, которым вы в 1942 г. были осуждены к 5 годам ИТЛ, постановлением Президиума Мосгорсуда от 12-6-56 г. по протесту Прокурора г. Москвы отменено, и дело в отношении Вас прекращено». Что скажешь?
Анечка нахмурилась.
— Это реабилитация?
— Да.
— Хоть бы сожаление выразили, подлецы! Исковеркали жизнь и ещё сообщают, что дело в отношении меня прекращено. Какое дело? Сфабрикованное!
— Тут ещё записка в милицию, чтобы тебя прописали с мужем в старой твоей комнате, независимо от нормы площади. Лина умрёт от страха! Что делать с запиской?
Анечка долго молчала.
— А у нас пока нет денег, чтобы жить самостоятельно. У Зямы есть отдельная комната, откуда он по приглашению Лины перешёл к ней. У них деньги и здоровье.
— Значит?
— Значит, порви записку. Мы одни. Будем стоять на ногах, пока можем. Дай мне конверт, я объясню тебе, что это для меня значит.
Лёжа на постели, Анечка разложила рядом с собой ряд истрёпанных казённых бумажек и начала:
— Видишь эти жёлтые от времени листки? Они относятся не ко мне лично, но характеризуют среду, из которой я вышла, а эта среда сформировала моё сознание. Читаю:
Одесский городской партийный комитет КП(б)У. Отдел истории партии. 21 октября 1931 года. г. Одесса. Справка. Дана сия Михаилу Буценко в том, что, согласно настольному реестру прокурора Одесской судебной палаты по Елизаветградскому округу, он обвинялся по 129 ст. уголовного уложения. Дело было начато 5 марта 1909 года и кончено 8 июня 1909 года.
И ещё: считаю вполне моральным дать характеристику тов. Буценко М.А. за период 1905 года и 1907 года. В этот период разгула царской реакции мне пришлось проживать в посаде Новая Прага и работать в организации РСДРП(б). Тов. Буценко М.А. являлся почти единственным товарищем, державшим связь с партией и принимавшим активное участие в работе нашей организации, хотя он и не являлся членом её. Помимо участия в работе, тов. Буценко оказывал помощь нашей организации предоставлением у себя бесплатной квартиры для нас.
Как революционер тов. Буценко был гоним полицией, был арестован, в конце 1909 года выслан за пределы губернии. 29 октября 1931 года. Подпись (Херсонцев), членская карточка № 1316, член О-ва Политкаторжан Одесского округа. Подпись и печать заведующего учреждением.
— Ну и что же, Анечка? Документы подтверждают твой рассказ, но я верил ему и без них. Ты напрасно говорила об отце с такой иронией.
— Нет. Будучи состоятельным человеком, отец устроил в одном из своих собственных домов книжный магазин, который и стал подпольной базой организации большевиков. Он оказывал ей и другую помощь, писал в газеты по договорённости с ней, будучи юристом, вёл для неё некоторые дела. Был судим и лишён права распоряжаться своим имуществом. Отказался ликвидировать имущество и выехать с семьёй за границу по совету бельгийских инженеров Донецкого металлургического общества. Словом, проявил себя как идейный человек и патриот. Но в том-то и дело, что для него это была только игра, игра в революцию: когда его мечты сбылись, он не пошёл строить свою власть в стране, а испугался, растерялся и отошёл от политики. Расстреливать белогвардейцы поставили не его, а меня. Вот поэтому-то я и сохранила к отцу недоброе чувство иронии.
— А что было потом?
— А потом он с помощью своего друга Ярославского недурно устроился и в Средней Азии, в Джелалабаде, даже купил себе уютный домик. Он преподавал рисование и живопись, слыл в городке видным культурным человеком и был похоронен в самой торжественной обстановке.
— Значит, всё хорошо?
— Но из страха порвал все связи со мной после моего ареста и, оказывая материальную помощь друзьям и знакомым, никогда и ничем мне не помог. Он не высылал мне в лагерь ни корки хлеба, ни рубля денег. Он — трус. Эгоист.
Мы помолчали.
— Мне всё понятно, Анечка. А где же твои документы из Первой Конной?
— В НКВД. После Суслово я побоялась напомнить о себе просьбой вернуть документы, думала, что если буду молчать, то обо мне забудут. Это оказалось чепухой.
— А если запросить теперь?
— Теперь они мне не нужны. Если понадобятся, их можно восстановить через военные архивы. Я не Майстрах, который живёт воспоминаниями о Первой Конной: помимо этого у него ничего светлого нет.
— А у тебя?
— Много. Хотя бы десять лет безвинного мучения в лагерях. И ещё вот это, смотри.
Она начала подбирать новые бумаги.
— Ну, вот, смотри. Это ростовские справки — с первых мест работы после окончания вуза: я знакомилась с производством, меняла работу и росла. Видишь — младший лаборант, старший лаборант и, наконец, инженер-химик экспериментальной лаборатории. Позднее мне пригодилось то, что с первых шагов я познакомилась с бакелитами. Это — рост. А вот справки из Киева, с военного завода. Я — инженер-технолог химик. Работа серьёзная, ответственная, да и время тяжёлое — тридцать шестой-восьмой годы. Вокруг меня исчезали проверенные люди, герои Гражданской войны, старые коммунисты, талантливые специалисты. Ужасное время! Страшно вспомнить… Сжав зубы и стараясь не смотреть по сторонам и не думать (что же думать, если никто ничего не понимал?), я с головой ушла в технику. Это приучило к самостоятельному техническому мышлению. А вот мои московские справки. Покончив с танками, я перешла в авиацию и здесь показала свои способности. Смотри!
— Что это?
— Подтверждение на принятие от меня заявки на изобретение. Подтверждает Отдел Изобретений Народного Комиссариата Обороны СССР. Неплохо?
— Ещё бы! Сколько их?
— Здесь пять. Но ведь это только случайно сохранившиеся расписки в принятии заявок. На уже принятые изобретения документов не сохранилось: приняли и выдали премию, записали в личное дело — и всё. А документы на руки не дают, все изобретения — засекречены. Да и в расписках всё помечено условно. Гляди — «заменители цветных металлов». Какие? Для чего? Неизвестно! А это образец заявки, возвращённой для доработки. Целое дело, как видишь.
— Так зачем же ты подавала заявку, не доработав до конца?
— Чудак! Важно подать и получить номер и дату регистрации. Потом можно дорабатывать хоть год — всё равно вся переписка пойдёт за первым номером и первой датой. Понял? Это важно для приоритета!
— Ну, и удавалось доработать, сдать и получить премию?
— Ещё бы! Вот предложение. «Тормозная лента из пластмассы». Я тогда работала в ВИАМе. Скромно, не правда ли? За этим скрывались огромная работа, увлекательные поиски, опасные для жизни пробные полёты и, наконец, триумф победы!
Все было бы теперь неизвестно, если бы случайно не сохранилась одна страничка из деловой переписки. Вот она, порадуйся вместе со мной!
Производственная характеристика-отзыв
Инженер вашего Института Анна Михайловна Иванова в продолжение 2-х лет возглавляет научно-исследовательскую работу по созданию высококачественной отечественной тормозной прокладки «ВИАМ-12», не уступающей лучшим заграничным образцам. В своей работе она непосредственно связана как с заводом 120, так и с военным представительством Военно-Воздушных Сил.
Участвуя в проведении войсковых лётных испытаний в Монино в 1938 г., тов. Иванова помогла разобраться и установить причины загадочного засылания вашим Институтом некондиционных пластин с заниженным коэффициентом трения, что в тот момент ставило под угрозу всю проделанную работу по «ВИАМ-12».
Осваивая в 1939/40 г. прокладки «ВИАМ-12» на заводе «Карболит» в производственном масштабе, тов. Иванова проявила много упорства и настойчивости, в результате чего серийные тормозные прокладки начали поступать на завод 120 высокого качества.
Отмечая хорошую работу тов. Ивановой как инженера вашего Института, Представительство сочло необходимым поставить об этом Вас в известность.
Ст. военный представитель Парторг Круглая печать 22 марта 1940 г.

 

Анечка подняла на меня сияющие глаза.
— Ну, как?
— Великолепно!
— Ты теперь веришь, что и в Институте, и на аэродроме, и в Наркомате меня встречали с почётом, а так как я была молода, хороша собой и одевалась по последней моде, то не было недостатка и в невинном ухаживании или комплиментах. Всё это было, милый, всё было!
Начинался плавный переход от практической работы к научной, я стала старшим инженером и могла начать обдумывать тему диссертации. И вдруг война. Я думала о научной работе среди рвущихся на аэродроме бомб: это было моё оружие, которое я готовилась поднять на врага. И тогда…
— И тогда?
— Тогда меня арестовали, а так как никаких материалов для следствия и суда не было, то по Особому совещанию мне дали пять лет и послали умирать в лагерь.
Мы помолчали.
— Машине истребления советских людей удалось вырвать тебя из рядов защитников Родины, Анечка. Машине понадобились твои мясо и кровь — она нуждалась в смазке.
— Да. Мне швырнули вонючую тряпку, и я подползла к жирным ногам Тамары Рачковой. Это было в Мариинском распреде. Я думала, что так ко мне пришла смерть.
— Но ты не умерла! Через пять лет убийца и хулиган Валька Романов рассказал, как ты села в грязную теплушку на станции Мариинск в толпе освобождённых заключённых. Что было дальше?
— Вот, посмотри, — сказала печально Анечка. — Это справка, что я работала старшим инженером исследовательской группы центральной заводской лаборатории огромного военного завода в Славгороде на Алтае. С октября 1947 года по октябрь 1948 года.
— Опер, капитан Еремеев, сообщил мне об этом ещё в Суслово. Ты сама писала, что устроилась хорошо.
— Я бежала от Лины, которая хотела сделать из меня бесплатную домработницу. Это было тяжелее, чем в лагере, морально, конечно. Никакого отдыха, никакого участия или внимания. «Дай!» «Принеси!» «Сходи!» Дочь называла меня бабкой и старой телегой и обращалась со мной соответственно. Завод в алтайской степи был отдыхом от Лины, но не отдыхом от лагеря. Я чувствовала себя смертельно уставшей.
При заводе был посёлок, там в бараках-полуземлянках жили итээровцы и рабочие. Грязь, пыль, пьянство, драки и ужасающая бедность. Чудовищное бескультурье. Это был ад. Я тоже получила комнату и тоже покупала у казахов вонючее грязное масло и ободранные бараньи тушки. За мной ухаживал спившийся инженер, часто валявшийся на улице в грязи. Секретарша директора, имевшая на него виды, из ревности напала на меня в автобусе и стала душить. Всю окровавленную случайные попутчики отбили меня и привели в Славгородский горком. Мне посоветовали уехать. Опять Москва и Лина. Её драки с мужем. Развод. Ни дня покоя. Ни минуты.
— А дальше?
— А дальше вот, читай. Справка с Тамбовского котельномеханического завода. Я работала там на должности заведующей лабораторией. С ноября сорок восьмого и по конец апреля пятидесятого. Получила прекрасную комнату. Оделась. Отдохнула. Мне сделал предложение один очень приятный человек, доктор наук, учёный. Человек с положением. Но я отказала. Это был человек из того мира, из которого я была вырвана с корнями и безвозвратно. Мир благодушной невинности, доверчивости и неопытности. Чуждый мне мир. Не только навсегда потерянный, но и в какой-то мере враждебный своим самодовольством и ограниченностью.
Нет, я хотела дождаться встречи с тобой, чтобы у нас речь понималась с полуслова и не нужно долго толковать, что к чему.
Так началась новая полоса — время отдыха. Но длилось оно недолго: наступил пятидесятый год, выбранный министром Государственной безопасности Абакумовым для всеобщей кампании выявления и отправки в лагеря всех бывших контриков, отсидевших срок. Около меня стала увиваться племянница директора, проверенный сексот. Начались провокационные разговоры. Меня охватил ужас, непонятный человеку, не испытавшему на себе все наши беззакония.
Анечка задумалась и замолчала.
— Гм… Ну, а дальше?
— Ужас происходил от неуверенности, от непонимания, что делать. Чувство растерянности — отвратительное чувство, его я особенно ненавижу.
Анечка стала печально собирать свои документы.
— Я была арестована неожиданно: из разговоров с провокатором мне были неясны намерения гэпэушников. Начались допросы, рёв, мат, оскорбления и угрозы. Пытка игрой на нервах, пытка усталостью. Но по характеру вопросов я поняла, что у следователей нет плана в отношении меня, что они нащупывают возможность сколотить большое групповое дело, а я, как бывшая лагерница, им нужна только как отправное звено. Особенно их интересовали директор и всё руководство завода. И я поняла: угроза идёт с двух сторон — мне шьют групповое преступление и политику. Отсюда спасение: признаваться в одиночном преступлении и не по 58-й статье. Раз арестовали, то теперь жизни не дадут, и надо получить как можно меньший срок, и по бытовой статье.
Но как это сделать?!
В самый тяжёлый момент сомнений, нерешительности и растерянности меня вдруг освободили. Я вернулась домой полуживая. Соседка уже успела обокрасть меня, на заводе моё положение сделалось невыносимым, но из разговоров с разными людьми я вдруг поняла, где выход: у начальника лаборатории со всех сторон мужчины просят спирт. Просят нудно, настойчиво, мерзко… А что, если признаться в продаже спирта?! Я твёрдо отвергла приставания племянницы директора насчёт недовольства советской властью, но намекнула несколько раз о спирте и возможности хорошо заработать. Через месяц меня опять арестовали. Я гладко призналась в торговле спиртом на тамбовском базаре. На суде свидетели с пеной у рта доказывали, что этого никогда не было и не могло быть, что все книги записей и учёта опровергают это. Меня спасали изо всех сил, но я упорно признавалась в продаже одной бутылки спирта в целях личного обогащения, и по указу от 4 июля 1947 года получила семь лет как бытовичка, как друг народа. Слушатели и свидетели на суде недоумённо пожимали плечами, судьи и гэпэушники были довольны, но всех счастливее была я — поддержала начинание партии и правительства и включилась в массовый забой, при этом обеспечив себе максимум возможностей остаться в живых!
Я подхватил её мысль.
— Когда я, Анечка, вернулся из спецобъекта в Сибирь, то в Тайшете встретил бывших сиблаговцев и присутствовал при ежедневном прибытии в лагерь старых сусловских знакомых, которые отсидели срок по ежовскому и бериевскому наборам, освободились и теперь возвращались в лагерь по абакумовскому набору. Помнишь, Анечка, юриста, который заведовал вещевой каптёркой за зоной? Он освободился в Суслово, привезли его по второму набору в Тайшет, так сказать, по принадлежности — сиблаговца к сиблаговцам!
— Но меня послали не в Тайшет, куда собирали контриков, а на строительство Волго-Донского канала, куда подвозили бытовиков и шпану. Наши пути разделились: ты оставался врагом народа, а я перешла в разряд повыше, в воры, в друзья народа.
Анечка закрыла лицо руками.
— Ну, а что же было на канале имени В.И. Ленина? Да ты не дёргайся и не спеши! Говори спокойно! Дело прошлое, но мне надо знать. Не переживай всё снова, посмотри на эти годы как бы со стороны. Ну, успокоилась?
Лёжа на спине, Анечка заложила руки за голову, закрыла глаза.
— Рассказывать об исправительно-трудовом лагере трудно: каждый день это сто фильмов и одна захватывающая книга о человеческой подлости и геройстве. Верить в людей ещё более глупо, чем верить в бога. Но одно бесспорно — удивительное многообразие оттенков всех чувств, вскрываемых заключением, поразительное разнообразие поступков, на которые способен человек, когда с него спадают привычные путы так называемой культуры. Да ты ведь это сам знаешь, чего рассказывать.
Я киваю головой.
— Наука говорит, что первая стадия опьянения проявляется в освобождении инстинктов, Анечка. В этом состоянии освобождённых инстинктов и пребывают лагерники!
— Да! Попустительство начальства и его соучастие во всеобщем воровстве и казнокрадстве развязывают руки и заключённым. В лагере воруют все и все. Зачастую наносят большой вред государству без пользы для себя. Безнаказанность приводит к разнузданности. Люди теряют контроль над собой и идут на всё. Шоферы самосвалов на строительстве плотин сваливали камни на головы начальникам, рабочие толкали в шлюзы стрелков, за женщинами охотились, как за курами… Изнасилования и убийства в каждой зоне случались не ежедневно, но сведения о таких зверствах каждый день поступали из других зон, так что в общем всё вместе это создавало кошмарный фон жизни, бессмысленно-трагический.
Женщины совершенно теряли человеческий облик: на работе они шли с мужчинами в любые закоулки, солдаты вытаскивали их оттуда без юбок и трусов под дикий гогот строившихся или работавших бригад, но никакие самые ужасные оскорбления не действовали, потому что слова и действия потеряли смысл и перестали быть оскорблениями.
Что тебе рассказывать? Зачем? Ну, две девушки в жаркий день зашли на завод попросить воды, их изнасиловали, разрезали на куски и спрятали в груде конского волоса — он был нужен для прокладки паропроводов. Что тебе нужно? Даты? Фамилии? Оставь, это ни к чему!
Среди уголовников попадались и контрики. Я долго подкармливала одного музыканта из Сочи: его малолетнего сына задавили на шоссе проезжавшие в машине местные начальники. Подняв раздавленного ребёнка на руки, он стал орать им вслед проклятия. Собрался народ. Составили протокол. Приговор: десять лет. Но кто-то проявил мягкосердечие и направил осуждённого» не к вам в Сибирь, а к нам, на строительство канала. Нужны ещё такие же факты? Я их могу сыпать сотнями.
Анечка перевела дух. Я молчал.
— День работы на канале засчитывался за три дня. Уголовники работали яростно — все ждали амнистии после окончания строительства. Я тоже бросилась в первую линию. Таскала камни, стояла по пояс в ледяной воде — ведь я прибыла в начале зимы. Потом стала отекать — сердце не выдерживало. Но я ходила, пока меня не сняли с работы часто приезжавшие начальники. Я насильно была переведена в лагерную хозобслугу. Начала мыть полы, но начальник снял меня и с этой работы. Стала штопать телогрейки в портняжной мастерской. Среди проституток и воров я была одна человеком, и меня заметили начальник лагеря и опер — я не попадалась ни на воровстве, ни на проституции. Так я с муками добралась до ворот заводской лаборатории и вошла в неё, оставив позади здоровье, которое не вернуть.
Я отработала на канале два года.
Потом строительство закончилось, и 20 сентября 1952 года меня за «высокие производственные показатели и хорошее поведение» освободили досрочно и на два года оставили вольнонаемным сотрудником, старшим инженером и начальником центральной лаборатории. 13 декабря сняли судимость. Мои расчёты оказались верными: я осталась живой и абакумовщину перенесла легче, чем сотни тысяч вторично осуждённых контриков. В единоборстве с Абакумовым я его перехитрила.
Канал имени В.И. Ленина вспоминается мне как кошмар. Пройдут годы. Мы, его строители, умрем, а будущие поколения даже не будут знать, как и какой ценой строились подобные сооружения. Канал имени Ленина и пирамида имени Хеопса будут существовать как памятники человеческой жестокости. Но их значение разное. Ты скажешь: пирамида бессмысленна и строилась давно и дикарями, а я отвечу, что полезное социалистическое сооружение в наше время строить на крови и попрании в людях всего человеческого ещё постыднее и гаже…
Мы долго молчали.
— Ну, и как же тебе работалось в качестве вольного начальника?
Анечка устало показала бумажку.
— Прочти, если охота. Поселки вдоль канала находятся в пределах бесчинства урок, освобождающихся из заключения или ещё работающих в лагерях, но уже в качестве бес-конвойников. Вольные посёлки там как в осаде, поездка на работу по степи в грузовике вместе с лагерниками и возвращение с работы — это приключение, это риск. Бескон-войники обслуживают вольные городки и ходят по улицам, они по разным поводам заходят в квартиры: это бытовое общение вольного человека с урками накладывает особый отпечаток на всю тамошнюю жизнь, на её стиль. Отвратительная похабная ругань, скажем, это бытовая неизбежность, она слышна с утра до вечера, дети растут под звуки мата. Урки предлагают и продают вольняшкам ворованное в колхозах и в лагере добро, они за водку выполняют разные хозяйственные поручения и работы, а оказав услугу, являются и в гости. Представляешь эту жизнь? На советских заводах все — любая услуга, любая работа — оплачивается спиртом, плата исчисляется в пол-литрах. Это общее правило для всей страны. Каково же было это видеть мне, по вине Абакумова сидевшей за пол-литра? Мне горько, очень горько вспоминать всё, что было.
После нескольких минут молчания я сказал, разложив старые фотографии по три в ряд:
— Смотри, Анечка, на самое удивительное в твоей истории — на способность человека восстанавливаться. Вот молодая русская женщина, а это кто? Её мать? Нет, это она же, но после первых пяти лет сибирских лагерей. А это кто? Молодая и игривая дочь той пожилой женщины? Опять нет, это тоже она, но после нескольких месяцев отдыха и работы на Тамбовском заводе. Кто эта баба-яга? Она же в период второго абакумовского призыва — какой ужас, а? Это её дочь или внучка? Нет, это она же, но после второго выхода из лагеря. Человек — как гармошка, растягивается и сжимается как угодно!
— Да… Советский человек — гармошка. Ты угадал. Шесть моих фотографий это доказывают. Мы выжили из сотен тысяч, из миллионов. Однако наши фотографии доказывают не то, что выжить дано не всем, а что много хороших людей было убито зря и, главное, что всего этого не должно было бы быть. Наши фотографии — не наша личная гордость, а общественный укор.
Сложив документы и фотографии в конверт, Анечка опять вытянулась на спине и закрыла глаза. После долгого молчания заговорила:
— Разговор о моих мытарствах был бы неполным, если бы я не сказала ещё несколько слов о Лине. Лина терзала меня, как шакал терзает недобитую волками, ещё живую, но насмерть измученную лошадь: терзала телеграммами и письмами с требованием денег, терзала во время моих вынужденных приездов в Москву ради отчаянных поисков работы и в порядке выполнения служебных заданий: я должна была бегать по учреждениям, а она или заставляла выполнять для неё домашние работы, хотя сама нигде не работала, или ловила момент, когда я пойду купить себе чего-нибудь из одежды или белья, чтобы увязаться со мной и принудить покупать ей и детям вещи, по существу, лишние, «в запас». Да, после трёх арестов и двух заключений у меня осталось немного душевных сил для борьбы, она это учитывала и использовала для себя.
Однако останавливаться на этом будет несправедливо по отношению к ней и неинтересно для тебя — мало ли какие бывают дети и каковы их отношения с родителями. Но Лина — это продукт эпохи, её характер изуродован нашим образом жизни, а потому она — общественный тип, и о ней поговорить интересно с общественной точки зрения. Больше того, она — жертва, да, да, жертва тех же самых обстоятельств, которые измучили меня и тебя.
Василий Иванович, её отец, передал ей две черты своего характера — вспыльчивость и легкомыслие. По существу, неплохие черты, но они были приглушены и изменены к худшему последующими влияниями моей и ее жизни и положением всей страны. Я — инженер и люблю свою специальность. Не мыслю себе жизнь без работы на заводе. А ребёнка мало родить, его надо ещё и воспитывать, то есть прежде всего оберегать от дурных внешних влияний. Как это сделать, если каждый день я с утра до ночи вне дома и ребёнок воспитывается чужими, зачастую плохими и враждебными мне людьми? Я была недурна собой, хорошо зарабатывала и франтила вовсю, Сергей был моложе меня и тоже недурён собой. На общих кухнях в Ростове и в Киеве все квартирные склочницы полагали, что, женившись на мне, Сергей ошибся, что каждая из них была бы для него более подходящей подругой. Девочкой Лина росла в их руках, основа её характера заложена на коммунальной кухне: дурные отзывы обо мне — это первое и ГЛЭЕНОе, что она помнит из детских лет.
Потом в Москве она попала под влияние матери Сергея, которая меня терпеть не могла за непокорность, за то, что я старше мужа и зарабатываю больше его, и совершенно независимо держу себя по отношению к нему. Моё единственное приданое заключалось в ребёнке от первого мужа, в смене белья и в дипломе, а мать нашла Сергею невесту с большой дачей и хорошей квартирой — дочь царского генерала! Свекровь изо дня в день внушала подрастающей девушке, что Сергей был бы ей хорошим мужем, что я, по существу, украла у Лины ее судьбу.
Сергей держал себя в отношении Лины мило, вежливо, он от природы был привлекателен, и Лина влюбилась в него и, соответственно, возненавидела меня. Борьба с ней доходила до нелепых и бурных ссор. Наконец, Лина выросла — и тут бы как раз и дать ей главное направление в жизни, создать возможность учиться, стать специалистом, как Сергей и я. Но нас обоих увели в тюрьму, и девушка осталась одна в богатой по московским понятиям квартире, в неустойчивое военное время крушения всех моральных запретов и торможения сдерживающих принципов.
Подвернулся дядя Петя, брат Сергея, и, чтобы обеспечить себе самому хорошее питание, устроил неопытную и добрую девушку в закрытую столовую для обкомовцев, с головой окунув её в омут воровства, комбинаций и торговли из-под полы, для того чтобы самому урвать от добычи немалую долю. Тут-то и сформировался окончательно и бесповоротно характер шакала и наглого хищника. Она — дитя воровской вакханалии на складах и базах: вышла замуж за вора, который должен был безнаказанно воровать для обкомовцев, попутно, конечно, не забывая и себя. Безнаказанность, пьянство и сознание своего привилегированного положения заведующего пищевым складом в голодное время сделали из этого, по существу неплохого человека и специалиста (Милашов был строительным техником), хулигана, наглеца и негодяя. Я поняла, что Лина попала на дно ямы, и начала войну потив разграбления нашего имущества и за развод. Ты можешь представить себе, чего мне это стоило — мне, приезжающей на считанные дни, женщине без права жительства в Москве, фактически нищей и бесправной, бывшей лагернице? Но я ценой нечеловеческих усилий добилась своего. Милашова я выгнала, Лина стала студенткой Автодорожного института, всё повернулось как будто бы на хороший путь. Но тут новый арест и срок. Естественно, что Лина бросила всё и вернулась в ту же гнилую среду жуликов и комбинаторов. Затем вышла замуж за неплохого человека, фронтового калеку и пропойцу. Появился второй ребёнок. Лина теперь — толстая энергичная женщина, пройдоха с манерами базарной торговки, ловкий комбинатор, безжалостная хищница и моя завистница и ненавистница.
А кто же виноват? Разве она — не продукт эпохи и не жертва, ну, скажи?
Чтобы закончить о ней, расскажу один эпизод — он ярок и показателен, прост и понятен, как выеденное яйцо.
Когда я вернулась домой в первый раз с бумагами лагерницы, лишённой прописки, то есть без права пребывать в Москве, с Милашовым сразу же вспыхнула жестокая ссора — он разгадал во мне врага, который может поставить под угрозу его привольное житьё. Поздно вечером, после жаркой перепалки, он оделся, шепнул Лине на ухо несколько слов и вышел погулять якобы для того, чтобы остыть перед сном. Потом мы легли спать. Ночью явилась милиция, вытащила меня из постели и выбросила на улицу — с ведома и согласия Лины Милашов меня выдал. Пока я одевалась, они лежали, нежно обнявшись, Лина положила голову на его плечо, на ее губах играла блаженная улыбка счастья.
Эта улыбка была последним, что я увидела, закрывая за собой дверь. Я ее помню и теперь и никогда не забуду! Это выше моих сил.
— Успокойся, Анечка! Давай поговорим о другом.
— Нет, я не закончила рассказ об одном эпизоде моей жизни. Мне нужно было искать работу, то есть бегать по учреждениям, а без прописки работу не дают. Как же быть? Я на улице дождалась рассвета и с первым поездом уехала в Наро-Фоминск — говорили, что там, за 100 километров от Москвы, можно найти квартиру с пропиской. Но у меня не было денег, да и как искать бывшей лагернице квартиру в чужом городе?! К полудню я изнемогла от бесплодных поисков, в отчаянии свалилась на скамейку в скверике напротив станции.
— Эй, гражданка, — услышала, как сквозь сон. — Вам плохо?
Открываю глаза — надо мной склонился немолодой майор с простым, некрасивым, но добрым лицом. Он стал участливо поднимать меня. От полного бессилия и отчаяния я горько разрыдалась и рассказала ему свою историю.
— Надо помочь, но как — не придумаю! — пробурчал он, теребя небритые щёки. — Постойте! Нашёл! Вы — Иванова, и я Иванов — видите, какая удача, — я пропишу вас как свою сестру! Только подождите, сейчас прибывает моя невеста! Надо ей всё чистосердечно рассказать и объяснить! Она поймёт! Она хорошая!
Какие смешение, горе, страх и замешательство вспыхнули в глазах измученной длинной дорогой молодой женщины, когда жених стал объяснять ей, что надо прописать в их комнатке незнакомую однофамилицу в качестве сестры. Какое невероятное усилие сделала над собой эта женщина, чтобы понять и принять! Майор сидел на скамеечке и говорил, а мы жались к нему и рыдали. Потом втроём пошли прописываться и втроём вернулись на вокзал: они усадили меня в вагон, счастливую до безумия, и пожелали счастья, и я уехала.
Как же не быть счастливой, когда твёрдо знаешь, что среди злых и бесчувственных негодяев рядом с тобой, плечо к плечу, шагают добрые, отзывчивые и благородные люди?
Но время шло. Начался пятьдесят седьмой, трудный год отчаянных усилий, тревог, унижений и мучительных разочарований.
Бесконечная волокита с материальной помощью шла своим чередом и конца ей не было видно. Прошло немало времени после того, как с меня потребовали доказать, что я действительно когда-то работал в ИНО, но я получил доказательства от самого же КГБ. Тогда потребовали доказать инвалидность. Доказал. Встал вопрос о пенсии. Тут-то и начались затяжки: «Позвоните месяца через полтора». Звонил. «Позвоните месяца через два». Звоню. «Вопрос разбирается. Ваш адрес у нас есть. Ждите».
Так прошло два года. Вышло новое положение о пенсиях. Из собеса на общих основаниях я как бывший сотрудник Всесоюзной Торговой палаты без хлопот получил пенсию в размере 1100 рублей в месяц. И только тогда дело в КГБ было решено, меня поздравили с пенсией в 600 рублей. Молча я повесил трубку.
Но особенно показательным было течение дела о золоте. Я подал заявление на имя министра Госбезопасности. Месяца через три ответ: «Нужно свидетельское показание». Достал. Через три месяца ответ: «Нужно три показания». Послал. Через четыре месяца ответ: «Необходимы показания бывших сотрудников ИНО». Послал. Ответ: «Нет, не бывших, а настоящих». Добыл и послал. Ответ: «Нет, не вообще сотрудников, а тех, кто в момент ареста находились в комнате и своими глазами видели, что золотые вещи были действительно у меня отобраны».
Тьфу! Я плюнул и закрыл дело о «жёлтом металле».
Ниже привожу тексты нескольких заявлений этого несчастного времени. Следует обратить внимание на даты — я писал заявления по нескольку за раз, как будто бы стрелял залпами. Читая их, необходимо учитывать, что каждая бумажка до и после подачи сопровождалась десятками звонков, несколькими свиданиями и десятками часов мучительного ожидания в очередях различных приёмных: короткие словечки «они потребовали» и «я послал» не дают правильного представления о технике прошибания больной человеческой головой каменной кладки бюрократических стен социализма эпохи его перехода в коммунизм. Кое в чём я приукрашивал положение дел, например, не упоминал, что жена и мать покончили собой: я помнил восклицание полковника в Кратово: «Воображаю, как вы всех нас ненавидите!» — и боялся, что правда слишком восстановит сталинистов против меня.
Поэтому, как это ни странно, окончательный отказ у измученного просителя вызвал тогда не взрыв ярости, а вздох радостного облегчения.
Председателю Совета Министров СССР Булганину А.Н.
от Быстролетова Дмитрия Александровича прож. в Москве Б-66 по Ново-Басманной ул. дом 37, кв. 4, телефон Е-7-41-88
Заявление
1. С 1925 по 1938 г. я работал в ИНО ОГПУ — ГУГБ НКВД на подпольной работе за рубежом в качестве оперативного работника. На руках у меня остались: 1) Выписка из сов. секр. приказа Коллегии ОГПУ за № 1042 от 1932 г. о награждении «за успешное проведение ряда разработок крупного оперативного значения и проявленную при этом исключительную настойчивость». 2) Грамота № 1 Коллегии ОГПУ «Сотруднику ИНО ОГПУ». 3) Профсоюзный билет и учетная карточка коллектива 7 профкомитета НКВД от 1936 г. с пометкой от 1937 г. о выбытии из профсоюза как военнослужащего в связи с аттестацией и получением звания ст. лейтенанта гос. без. (аттестация не была оформлена вследствие моего ареста в 1938 г. и осуждения).
Ясно, что архивные дела XX сектора ИНО больше и лучше показывают объем и значение моей работы за рубежом в фашистском окружении и проявленные при этом храбрость, самоотверженность и политическую выдержку. Проживающая в г. Москве (Усачевка, ул. Кооперации дом 3, корп. 6, кв.109, тел. Г-5-51-78) тов. Мартынова О.И. может во всех деталях рассказать о моей работе и указать на подтверждающие это документы, так как она все эти годы была пом. начальника XX сектора.
2. На основании вышеизложенного после реабилитации начальник 3-го отделения Отдела кадров КГБ выдал мне справку о работе на ответственной должности в центральном аппарате ОГПУ-НКВД. Так как нельзя раскрывать, что в 1925–1929 гг. для легализации нелегальной разведывательной работы я формально числился сотрудником Торгпредства, а с 1930 г. находился в глубоком подполье и жил в разных странах под чужими фамилиями, то с моего полного согласия было решено, что работа в 1925–1929 гг. будет покрыта фиктивной справкой из Наркомвнешторга, а работа в 1930–1938 гг. — фиктивной справкой КГБ о работе в центральном аппарате ОГПУ-НКВД в Москве в качестве старшего переводчика с окладом в 1900 рублей в месяц. Обе эти справки явно и резко занижают значение моей подпольной работы, но все же справка Отдела кадров КГБ бесспорно устанавливает факт, что 1) я б. работник центрального аппарата ОГПУ-НКВД и 2) что я в этом аппарате занимал ответственную должность (не ниже оперуполномоченного).
3. Я инвалид 1-й группы, совершенно не трудоспособный. С марта 1956 г. тянется волокита с предоставлением мне комнаты взамен незаконно отобранной при аресте, а между тем я вынужден платить 400 рублей в месяц за кладовую при кухне, чтобы иметь прописку и состоять в очереди на комнату.
В качестве компенсации за конфискованное имущество я получил 3600 рублей за 88 ценных вещей: производившие арест и опись работники НКВД намеренно отметили только количество вещей, но не их качество, для замены их затем тряпьем и воровства, а в 1956 г. финотдел, не зная качества, назначил минимальные расценки (например: первоклассные костюмы пошли как рабочая спецодежда по 120 рублей каждый, кроме того, играя в разных странах роль аристократа, я купил себе золотые часы с золотым браслетом, ценное золотое кольцо, массивный золотой портсигар с графским гербом и другое. Эти вещи при аресте были отобраны, а расписки выданы «липовые», без корешков. Мать покончила с собой, жена скончалась от скоротечного туберкулеза, квартиру во время войны разграбили соседи, а теперь КГБ отказал в компенсации за золотые вещи из-за отсутствия корешков, хотя 5 б. сотрудников ИНО письменно подтвердили наличие у меня этих вещей и их исчезновение после ареста, конфискации имущества и опечатания квартиры.
Больной, бездомный и разоренный, я обратился в КГБ с просьбой о пенсии. Мне отказали под разными предлогами, и когда я опровергал одно основание отказа, то Отдел кадров придумывал другое, из месяца в месяц затягивая бесконечную волокиту. В надежде, что я не получу инвалидность, меня даже послали на ЦВЭК КГБ, но ЦВЭК признала меня неизлечимым инвалидом, а пенсии все-таки не дали.
4. Я обратился к Вам с просьбой помочь в получении пенсии через Комиссию по назначению персональных пенсий при СМ СССР. Тов. Андреев разобрал дело и договорился с тов. Серовым о том, что КГБ обратится в Комиссию с ходатайством о предоставлении мне пенсии как б. подпольщику ИНО, не прошедшему аттестации. Но дело попало в руки того же аппарата Отдела кадров КГБ: Отдел кадров известил меня, что обращаться в Комиссию не следует, что Отдел кадров сам поможет мне. И действительно, инспектор отдела кадров тов. Шулюпов после стольких месяцев проволочек сообщил мне радостную весть: дело разобрано, я получу персональную пенсию в размере 600 рублей, Т. е. меньше, чем в общем порядке дает собес по справке того же Отдела кадров. Я назвал это издевательством и с обратной почтой получил окончательный отказ: Отдел кадров считает, что я заслужил только пенсию местного значения, хотя это не законно и по форме (работа старшим переводчиком Министерства с окладом 1900 рублей в месяц) и по существу (работа в подполье за рубежом). Однако, стремясь во что бы то ни стало доказать правильность своих поступков, тов. Шулюпов прибегает к таким мерам, которые вынуждают меня снова обратиться к Вам за помощью в восстановлении истины и с решительным и категорическим протестом против слов человека, который докладывает руководству о моем деле и от объективности которого зависит решение: тов. Шулюпов пытается бросить тень на мое прошлое и не стыдится вытаскивать из архива в 1957 г. подлую клевету, которую отказался повторить в 1938 г. даже ежовский следователь. Делая страшные глаза и, разводя руками, он заявил б. пом. нач. XX сектора ИНО тов. Мартыновой: «А вы знаете, кто такой этот Быстролетов?! Ведь он — бывший белый, он только в 1924 г. получил за границей Советское гражданство!!!»
5. Я родился в 1901 году. Согласно имеющемуся у меня свидетельству за № 390 от 1922 г., выданному Анапским мореходным училищем, я летом 1919 г. при Деникине окончил курс мореходной школы и был зачислен в 1-й специальный (штурманский) класс, для учения в котором нужно предварительно проплавать матросом 24 месяца на торговых судах. У меня уже был стаж около 12 месяцев, и в июле 1919 г. я поступил на пассажирский пароход «Рион» для окончания стажа и продолжения образования в училище. Однако в конце 1919 г. я был уведомлен, что 3 января мне исполнится 19 лет и я буду призван в белую армию. Вместе с группой советски настроенных матросов мы пробрались в народно-революционную Турцию, где шла борьба против англо-французских интервентов. С января 1920 г. по 7 сентября 1920 г. я плавал кочегаром на пароходе «Фарнаиба», а с 7 сентября 1920 г. и до разгрома белогвардейцев — на шхуне «Пр. Сергий». Все справки хранились в XX секторе ИНО у тов. Мартыновой, но после моего возвращения в Москву с подпольной работы были выданы мне на руки, при аресте изъяты, я их видел у следователя, а потом они частью потерялись, а частью возвращены после реабилитации. Сохранилась справка из Школы, где я учился при белых до лета 1919 г., сохранилось удостоверение с «Пр. Сергия»: в нем особо подчеркнуто, что с 7 сентября 1920 г. я плавал в Анатолии (у национально-революционных кемалистов) вплоть до 18 ноября 1920 г. (когда были уничтожены врангелевцы). Таким образом, видно, что при белых я был юношей 18 лет, учился в мореходной школе и плавал на торговых судах в то время, когда на Кавказе и в Крыму были белые, вплоть до их разгрома и уничтожения. Я не отрицаю того, что зимой 1919 г. бежал за границу и только в 1924 г. получил Советское гражданство: наоборот, я всеми силами подчеркиваю этот факт, доказывающий, что я не служил у белых — ведь нельзя же быть одновременно в двух странах! Именно служба у белых не совместима с фактами моей биографии, а в бегстве от призыва к белым мне перед Советской властью оправдываться нечего.
Как же возник миф о моей службе у белых?
6. В ноябре 1934 г. я был вызван в Москву для личного доклада руководству о своей работе за рубежом. К моему приезду пришло из Анапы письмо от матери: она сообщала, что начальник гор. упр. ГУГБ Соловьев решил занять дом, в котором она имеет комнату, и выселяет ее вон. Я взял от нач. И НО ГУГБ тов. Слуцкого письмо и поехал в г. Анапу к матери. Соловьев как раз в день моего приезда приступил к выселению жильцов; я передал ему письмо Слуцкого, выгнал из комнаты присланных Соловьевым людей, а с самим Соловьевым, который в этом городишке держался как царь и бог, имел резкую стычку. Тронуть меня он не посмел, и квартира осталась за матерью, но, когда я в 1937 г. вернулся в Москву, начальник XX сектора показал мне полученную из Анапы толстую папку с надписью «ББ» (бывший белый): это Соловьев расквитался со мной за свое поражение на квартирном фронте — собрал через свою агентуру «материалы» (вроде того, что в возрасте 13 лет я в школе якобы состоял в организации бой-скаутов), и щедро дополнил их показаниями лжесвидетелей о том, что я служил в белой армии. Я потребовал следствия, представил тов. Слуцкому исчерпывающие документы и свидетельские показания (свидетель Кавецкий Е.И. жив и сейчас проживает в г. Львове): месяц за месяцем была освещена моя жизнь в 1919–1920 гг., и тов. Слуцкий объявил, что считает материал Соловьева клеветой и разрешает уничтожить папку. Но начальник сектора Гурский не выполнил распоряжение Слуцкого — это было кошмарное время, над всеми висел ужас ожидания ареста, все были заняты только собой: вскоре скоропостижно скончался Слуцкий, были арестованы его заместители, погиб Гурский, и, наконец, был арестован я. Следователь злорадно показал мне сохранившуюся папку, но потом сверил ее с моими документами и отказался от этого вранья, а в дело вставил только «правду» о моем поступлении в бой-скауты в 13-летнем возрасте. Верховный Суд вычеркнул это смехотворное обвинение, и в приговор из толстой папки Соловьева совершенно ничего не попало. Таким образом, ежовский следователь в 1938 г. оказался разумнее и честнее, чем инспектор Отдела кадров КГБ в 1957 г.!
7. Следователь с уважением отозвался о моей подпольной работе, я ничем не замарал ее: он составил детскую сказочку о вербовке до работы в ИНО и после нее. Тов. Шулюпов не только предвзято настроен против б. работника ИНО, который самоотверженно работал в подполье, ежеминутно рискуя собой: самое главное в том, что этот инспектор по кадрам не имеет представления о подпольной работе, а потому и не ценит ее. 13 лет во вражеском окружении он не считает геройством и полагает, что честный советский человек, патриот, коммунист и чекист может равнодушно забыть эти заслуги только потому, что тысячи раз на деле проверенный человек в далекой юности якобы на несколько месяцев был мобилизован рядовым к белым.
А между тем тов. Шулюпов будет докладывать о моем деле, и именно в зависимости от его доклада будет вынесено решение о предоставлении мне пенсии.
Как можно ожидать от него объективности, внимания и чуткости? Разве не ясно, какой ответ он подскажет своему начальнику?
Я прошу Вас еще раз поговорить со мной, выслушать мои объяснения и только тогда переговорить с руководством КГБ о направлении в Комиссию по персональным пенсиям ходатайства КГБ о назначении мне пенсии.
15 января 1957 г.
Д. Быстролетов.

 

Председателю Комитета Государственной Безопасности при СМ СССР Генералу армии СЕРОВУ И.А.
от Быстролётова Дмитрия Александровича
прож. Москва, Б-66,
ул. Ново-Басманная, дом 37, кв. 4
Заявление
22 февраля 1956 г. я был реабилитирован и в начале марта обратился в Моссовет с просьбой о предоставлении мне комнаты взамен сданной в Жилищный фонд после ареста. Все документы были у меня в порядке, и я был уведомлен, что, согласно Постановлениям Совета Министров о реабилитированных, мне в срочном порядке предоставят жилплощадь.
Я совершенно не работоспособный инвалид 1-й группы и получал пенсию в размере 301 руб. До октября месяца я ночевал на табурете на кухне у знакомых, а днём просиживал в музее Ленина. После увеличения пенсии я нанял чулан, за который плачу 400 руб. в месяц. Хозяйка требует увеличения квартплаты, и в феврале сего года я заплатил 450 руб., а за март должен платить 500 рублей.
Со мной проживает моя жена, инвалид, реабилитированная. Деньги, выплаченные мне в порядке компенсации за конфискованные вещи, мы уже потратили и дальше существовать не можем.
Убедительно прошу Вашего распоряжения, чтобы кто-нибудь из сотрудников аппарата КГБ по телефону напомнил Начальнику жилотдела Бауманского райсовета тов. Анохину о бедственном положении быв. сотрудника и о необходимости ускорить предоставление комнаты, а также учесть при этом полную инвалидность мою и моей жены.
8 февраля 1957 г.
Д. Быстролётов.

 

Председателю Комитета Государственной Безопасности при СМ СССР Генералу армии СЕРОВУ И.А.
от Быстролётова Дмитрия Александровича
прож. Москва, Б-66,
ул. Ново-Басманная, дом 37, кв. 4
Заявление
Настоящим прошу Вас о предоставлении мне пенсии как бывшему сотруднику ИНО, работавшему в подполье за рубежом, осуждённому и реабилитированному.
1) Я в подтверждение настоящего заявления ссылаюсь на архивы ИНО, на имеющиеся у меня подлинные документы, а также на свидетельские показания быв. сотрудников ИНО, в частности на тов. Мартынову А.И., которая многие годы исполняла должность помощника начальника XX сектора, где я работал. Подробности относительно моей работы изложены в нескольких заявлениях, поданных на Ваше имя.
Не являясь аттестованным кадровым работником, я прошу о пенсии потому, что в течение 13 лет выполнял ответственные задания и многократно рисковал жизнью для Родины.
2) Если по формальным причинам предоставление мне пенсии невозможно как неаттестованному, то прошу направить ходатайство в Комитет по предоставлению персональных пенсий при СМ СССР для назначения мне пенсии по гражданской линии.
8 февраля 1957 г.
Д. Быстролётов.

 

Председателю Комитета Государственной Безопасности при СМ СССР Генералу армии СЕРОВУ И.А.
от Быстролётова Дмитрия Александровича
прож. Москва, Б-66,
ул. Ново-Басманная, дом 37, кв. 4
Заявление
Находясь на подпольной работе за рубежом, мне приходилось неоднократно выдавать себя за аристократа или буржуа. Поэтому в интересах дела я приобрёл несколько золотых вещей: массивный золотой портсигар, золотые часы с золотым браслетом, золотое кольцо и др. Эти предметы были хорошо известны сотрудникам ИНО. При аресте они были отобраны, я получил временную квитанцию, но корешок был вырван, и, таким образом, никаких следов в архивах не осталось.
После реабилитации 5 сотрудников ИНО и 2 моих хороших знакомых дали письменные, заверенные у нотариуса свидетельские показания, что означенные вещи у меня действительно были, что они золотые и что они отобраны при аресте теми сотрудниками, которые увезли из дома и меня самого. Несмотря на то что среди свидетелей находятся быв. помощник Начальника сектора, где я работал, а также и другие ответственные лица, мне было отказано в компенсации. Вначале сомневались, были ли у меня эти вещи, потом — были ли они золотыми, затем — были ли они отобраны- Когда я давал какие-нибудь доказательства, изобретался новый отвод; в конце концов КГБ затребовал от меня свидетельства, что все 5 свидетелей в ночь моего ареста присутствовали при нём лично и своими глазами видели, как арестовавшие меня сотрудники НКВД изъяли указанные ценности (!!!).
Убедительно прошу Вашего распоряжения о денежной компенсации за изъятые у меня золотые вещи — портсигар, часы, браслет и кольцо, — расписка на которые мною потеряна в заключении, а корешок преднамеренно вырван сотрудниками ГУГБ.
8 февраля 1957 г.
Д. Быстролётов.

 

Председателю Комитета Государственной Безопасности при СМ СССР Генералу армии СЕРОВУ И.А.
от Быстролётова Дмитрия Александровича
прож. Москва, Б-66,
ул. Ново-Басманная, дом 37, кв. 4.
Заявление
Согласно Постановлению Совета Министров СССР, реабилитированным полагается в качестве единовременного пособия выплатить 2-месячный оклад по ставке на день реабилитации.
ОК занизил выполняемую мной до ареста работу и выдал справку о том, что я занимал должность старшего переводчика Отдела переводов с окладом 1900 руб. в месяц. По этой заниженной справке мне полагалось получить пособие в сумме 3800 рублей.
Тем не менее мне выплатили только 3000 руб., мотивируя это сначала удержанием подоходного налога, а потом тем, что неаттестованные не имеют права на получение пособия после реабилитации, и, наконец, тем, что Вами якобы издано распоряжение не выдавать реабилитированным быв. сотрудникам более 3000 руб.
Все эти доводы явно несостоятельны: налог с пособия не удерживается, да и не составлял 800 руб. с 3800 руб., пособие выдаётся независимо от аттестации всем реабилитированным, и ограничения суммы пособия для быв. сотрудников ИНО не было и нет.
Прошу Вашего распоряжения отделу кадров выплатить мне 800 руб.
8 февраля 1957 г.
Д. Быстролётов.

 

В связи с этими хлопотами я добился свидания с двумя ответственными бюрократами. Свидания показались мне очень типичными, и о них стоит рассказать.
Начальник ИНО принял в штатском. Розовый, холёный, он во время разговора играл собственными ногтями. Они были отлично обработаны маникюршей. Небрежно следя за их розовым блеском, барин в великолепном костюме мне вещал с высоты несколько приподнятых начальственных стола и кресла общепринятые истины:
— Вы всё говорите о деньгах, товарищ Быстролётов… Деньги, деньги… Конечно, деньги — нужная в жизни вещь, но ведь не в них главное. Мы, советские люди, партийные и беспартийные, думаем не о деньгах, а о коммунизме и Родине. Вы понимаете? Нас движет вперёд великая идея, и только она может дать нам удовлетворение жизнью. Вы в своё время хорошо работали — честь вам и слава! Но ваше гордое сознание о проделанной работе у вас никто не отнял и не мог отнять. Не правда ли? Оно при вас всегда и останется до смерти. А это — самое главное в жизни. Гордитесь и будьте довольны.
Барин угостил меня проповедью, но отказал в помощи.
Начальник административно-хозяйственного отдела был, как и полагается тыловику, одет в полевую форму, гимнастёрку с зелёными железными пуговицами и при ремнях. Правда, стальной каски не было, но она хорошо виделась глазами моего воображения. Движения резкие. Речь отрывистая.
— Мы не можем бросаться деньгами по справкам и свидетельским показаниям. Понятно? Если будем давать деньги одним нашим сотрудникам по свидетельским показаниям других, то в государственной кассе не хватит денег. Поняли?
Перед барином из ИНО в своём потёртом тряпичном костюмчике я сидел с опущенной головой. Мы просто не понимали друг друга: ободранные нищие, Анечка и я, и сытые мещане — Лина и Клара, и барин-генерал: советское общество уже давно расслоилось на четко отделенные друг от друга группы, каждая из которых имела свой особый уклад жизни и свое собственное миросозерцание.
Ни Лина, ни барин не были извергами. О, если бы это было так! Тогда можно было бы посчитать их исключениями и верить в единство народа, строящего коммунизм; можно было бы простить Сталину сознательное искоренение революционной монолитности и посчитать, что с ним все покончено. Но Лина и генерал были типичными фигурами бюрократически расслоенного общества, они были приговором советской судьбе, и, пряча под столом грязные руки в обшлага, я печально думал о непоправимости происшедшего.
Партийный барин-генерал и обывательницы — они тоже законные наследники Сталина. Из Мавзолея их не вынесли и не вынесут: руки коротки!
Слушая второго генерала, я едва удерживался от смеха: как он хорошо знал свою среду!
Когда перед войной Микоян в первый раз побывал в Скандинавии и посмотрел на роскошные столы с холодной закуской, без присмотра и обслуги установленные в отдельных комнатах ресторанов для того, чтобы посетитель сам вооружился тарелкой, вилкой и ножом, взял понемножку с каждого блюда и бросил монету на тарелочку у двери, то в Москве были сделаны опыты — буфеты без обслуги были организованы в Большом театре и в других местах, в частности, в Главном управлении госбезопасности. Затея блестяще провалилась! Продукты разворовали, и через несколько дней буфетчицы уже зорко следили за руками строителей социализма. Я слушал бравого генерала и думал, что он дьявольски прав, но при Сталине маленький доносик мог бы обеспечить ему бесплатную поездку в места, откуда я вернулся…
Понурив голову, я мысленно улыбался и был благодарен генералу за свою улыбку!
Ещё до моего возвращения из Александрова Анечка встретила в приёмной Военной прокуратуры СССР Б.В. Майстраха — он подкрался сзади и чуть не со слезами обнял её за плечи. Это была приятная встреча — много воспоминаний об умерших, много радости, потому что кое-кому всё же довелось живым выбраться из могилы. Потом встретилось немало знакомых по лагерю людей, бывших контриков сталинского времени. Но не всякая встреча была приятной, потому что многие люди, невинно заключенные в лагеря, вели себя там недостойно. Кое-кто, зная за собой грехи, намеренно сторонился нас, кое-кого мы отшили от себя сами, напомнив им их небезупречное прошлое.
Я встретил Баркова, бывшего начальника Протокольного отдела НКИД и проверенного доносчика из тайшетского Озерлага, — его поселили в доме писателей, очевидно, в целях наблюдения за жильцами, а если понадобится, то и для провокации.
Анечка встретила Тамару Рачкову… Воля сделала чудеса, она опять перевернула жизнь, стоявшую в лагере кверху ногами, и всех поставила на свои места: недоучка, бывшая в лагере царицей, Тамара стала опять только недоучкой; великосветская куртизанка Леля Монахова, в голодный год кормившая сливочным маслом своего котенка, опять превратилась в замызганного агронома…
Мы всегда утверждали, что безвинное заключение ещё не делает человека хорошим; нужно знать, как он держал себя в загоне. Поэтому мимо рачковых и барковых мы гордо прошли, не ответив на поклоны.
Знай, сверчок, свой шесток!
Приятно было только сознание, что мы дожили до времени, когда в Москве стало модно и выгодно называть себя контриком!
Кто бы это мог подумать, а?!
Тут нелишне вспомнить ещё об одной встрече. У станции метро мы заметили лежавшего на клумбе цветов мертвецки пьяного человека, облёванного и мерзкого. Проходившая старуха даже плюнула в него. Анечка пригляделась — Борис Григорьев, член нашего кружка в Суслово! Человек, прикасавшийся к Шёлковой нити! Потом мы встречались не раз, он бывал у нас и рассказал свою историю, которую я коротко передам здесь — уж очень она характерна для своего времени.
Григорьева вызвали из Суслово в Москву на конкурс художников-архитекторов. Поместили на работу в закрытую мастерскую. Там он подружился с девушкой, такой же, как и он сам, бывшей студенткой архитектурного института и контриком. Они дали слово пожениться, если выйдут живыми из заключения. «Мы были очень счастливы, — повторял Григорьев… — Счастливее многих миллионов вольных людей». Срок у них кончался почти в одно время, оба были москвичами. Казалось, жизнь поворачивается к ним хорошей стороной, планам не было конца, осталось только дождаться близкого освобождения. Но тут, у порога свободы, она заболела вирусным воспалением лёгких и умерла, а его за полгода до освобождения неожиданно перебросили в Сибирь на вольное поселение после отбытия срока, в глухую деревню близ реки Васюган. В холодный день от пристани этап шёл пешком под проливным дождём. Одни мужчины-«краткосрочники». Пришли еле живые. Конвой усадил людей в грязь и вызвал население деревни. Оказалось, что тут живут одни женщины — мужчин или перебили на фронте, или они не вернулись в колхоз после демобилизации.
— Выбирайте женихов, бабы! — хохотали солдаты.
Первой вышла выбрать себе сожителя председательница, молодая рябая женщина. Осматривала сидящих в грязи мужчин, как скот. Подошла к Григорьеву.
— Ну, ты! Поднимай голову, слышь! Смотри сюды, не отвёртывайся, гад! Сколько годков? А? Ну, ладно, беру. Эй, начальник, запиши за мной энтого белявого, он вроде моложе и из себя получше!
— Так я стал подневольной наложницей этой стервы, — опустив глаза, говорил Григорьев, надрывно пыхтя сигаретой. — Кормила она меня по тем временам неплохо, крала из колхоза, что могла. В любви была зверем. Я её возненавидел. Да что там рассказывать… Чувствую — ещё месяц-два и её зарежу. При обходе оперуполномоченного подал заявление, что прошу отправить в Заполярье на поселение. Опер начал было отговаривать, потом понял. Со следующим этапом потащили меня в Норильск. Да, теперь пью, Дмитрий Александрович. Пью крепко, это верно. Так ведь и причины же были — без них в жизни ничего не бывает…
В это же время нас нашли Лида Малли, Ольга Исурина и Женя, их сестра. Было приятно встретить людей, с которыми шёл по лезвию ножа в Лондоне, Париже и Берлине, но я помнил Раджабова и его рассказ и понимал, что срок в 3 года, литерную бытовую статью и досрочное, через полтора года, освобождение Лида и Ольга могли получить только за какие-то услуги: сталинские чекисты были не особенно щедрыми людьми!
— Дима, я голодна! — кричала с порога Лида и начинала бесцеремонно опустошать наши скудные запасы. А потом решила женить меня на себе. Действовала грубо и прямо: Анечка была изнемогающей от непосильного труда нищей, а у Лиды ещё оставалось 48 000 рублей, полученных после реабилитации в качестве компенсации: как-никак она была женой генерала, старого чекиста. Анечка не жаловалась и молча страдала.
Так прошла зима пятьдесят седьмого года. Началось лето и жара. У чанов с кислотой работать стало трудно. Анечка не могла искать другую работу — не было времени: она приходила и падала на постель в изнеможении. У неё началась жестокая гипертоническая болезнь; жестокая потому, что каждодневно условия труда на заводе и условия быта в доме создавали постоянное внутреннее напряжение. Анечка разрывалась на части, пытаясь заткнуть дыры в бюджете и отразить бесконечное тявканье и рывки человеческого шакалья, среди которого мы жили. Она не похудела и выглядела не очень плохо, как все гипертоники, но болезнь быстро прогрессировала. И однажды ей пришлось из-за боли в затылке остаться дома. Потом ещё. Ещё. Она стала плохо видеть, неуверенно ходить. А кислотные ванны не ждали — работа требовала присутствия на заводе, от этого зависел заработок и, значит, наша жизнь. В это время я ещё не мог работать и по-прежнему висел у неё на шее. Она пока с трудом сама держалась на поверхности и поддерживала меня. Но нужно было получить ещё один удар посильнее, чтобы пойти ко дну.
И она его получила.
На радиозаводе в больших количествах требуется спирт для промывания электродов. Количество спирта легко определяется количеством электродов и порядком их мойки. Между тем начальник электролитного цеха, бывший сталинский чекист, которого при Хрущёве выгнали с работы, выписывал его бочками, без всякого соотношения с действительными потребностями. А спирт на заводах — единственная принятая в обращении монета: за спирт делается всё — кладовщик без требования выдаёт материал, вахтёр без осмотра пропускает с завода. Спирт — это прочное основание всех злоупотреблений. Незаконно получаемый, ненужный в производстве спирт стал употребляться начальством на постройку и отделку своих квартир и дач, для изготовления мебели и комнатного оборудования и на всякие иные личные нужды, потому что спирт — это лес, металл, лак и разные другие дефицитные материалы, но прежде всего — внеплановый труд рабочего. На заводе возникло оживленное производство налево. Попивало начальство, попивали с его ведома и рабочие, ибо в коллективе нельзя воровать, не делясь с другими: пьёшь сам — налей и свидетелям. А где водка, там и разврат. На заводе открылись укромные уголки, специально приспособленные для десятиминутных свиданий.
Летом начальник цеха ушёл в отпуск, и Анечка выписала спирт по норме. Когда бывший чекист вернулся, он устроил скандал и выписал спирт в прежнем количестве. Бухгалтерия запротестовала — побоялась контроля. Возникло напряженное положение: рушилась основа привольного житья-бытья.
Но старый сталинский служака не растерялся. Он отвинтил окуляр с одного импортного прибора, вложил его в сумку Анечки и поднял крик, что инженер Иванова вывела из строя дорогостоящее оборудование.
Всё было подготовлено заранее: прибежали парторг и профорг, собутыльники и сообщники, разъярённые угрозой их блаженному бытию, и потребовали немедленного обыска. При рабочих сумку Анечки обыскали и… ничего не нашли! Клеветники открыли рты… Окуляр, оказывается, уже лежал на окне: Анечка в слезах полезла за платочком, наткнулась рукой на посторонний предмет и, не думая и не понимая, в чём дело, отложила его в сторону.
Провокация сорвалась. Провокация в отношении женщины, отсидевшей два срока. Провокация в отношении жены, у которой муж — бывший контрик. Всё было рассчитано хорошо. Анечке грозило заключение в третий раз, а мне…
Но Анечка есть Анечка.
Целую ночь она писала и переписывала обширное заявление и понесла его… Куда? В райком! Рассказала всё: о себе и обо мне, о положении дел на заводе, о провокации.
И ей поверили.
Допросили рабочих и открыли всё. Руководство было снято. Директор скоропостижно умер. А однажды на площади Дзержинского какой-то контролер автобусного движения вежливо снял фуражку и, приятно осклабясь, осведомился у Анечки о её здоровье. Это был бывший чекист и начальник цеха: родная партия спустила его вниз до положения уличного регулировщика.
Но Анечка была добита: травля окончательно сшибла её с ног, и подняться она уже не смогла.
Примерно в это время незаметно от Анечки я вложил в наш семейный конверт-архив ещё один документ. На память о времени. Как монумент ей самой.
Боясь мозгового удара, Анечка написала завещание и носила его с собой на работу, очевидно, ожидая паралич именно там, в особо не благоприятных условиях.
Вот текст этого завещания, потихоньку взятого мной из её рабочей сумочки:
Завещание на случай моей скоропостижной смерти
Обладая плохим здоровьем и боясь движения на улице, я пишу это для того, чтобы после моей смерти на моего мужа Быстролётова Д.А. и дочь Милашову М.В. не легли бы какие-нибудь подозрения или обвинения. Я нахожусь в здравом уме, но постоянная боль в голове, шум в ушах и частое выпадение зрения заставляет меня серьёзно подумать о том, что со мной может на улице произойти катастрофа, которую следователь может истолковать как самоубийство и начнёт трепать нервы мужу и дочери. Оба они не являются причиной катастрофы и не являются в чём-либо виновными. Мне нечего больше писать. Муж знает всё, что я смогла бы сказать ему перед смертью: что жалею, что расстаюсь с жизнью, которую очень люблю несмотря на все невзгоды, и что прошу его поскорее забыть меня и найти себе лучшую подругу, чем я.
17 февраля 1957 г.
А. Иванова.
Назад: Глава 2. Бывший мертвец удивленно наблюдает
Дальше: Глава 4. Подъем по крутизне