Книга: Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 2
Назад: Глава 2. Зимний день сорок третьего года
Дальше: Глава 4. Летний день сорок шестого года

Глава 3. Весенний день сорок пятого года

1
В Сибири весна — голубая и прозрачная. Не зеленая, не солнечная и не очень веселая, как на Кавказе, а именно голубая, прозрачная и торжественно чистая: под высоким холодным куполом сибирского неба она спокойно шествует, как невеста к алтарю, невинно опустив синие глаза. И причастны к этому лазурному таинству все сибиряки, даже заключенные.
Новый барак в больничной зоне наконец выстроен — огромный, добротный, сложенный из толстых желтых пахучих бревен с янтарными слезками смолы. Он разделен на три неравные части: в одном углу — моя приемная (она же процедурная и жилая кабинка), в соседнем, через дощатую стенку, — маленькая опрятная женская секция на двадцать больных. Вместе они составляют треть площади барака. Остальные две трети — мужская секция на сто двадцать человек.
Теперь я лежу на топчане с настоящим матрасом и подушкой, и больничное белье мне меняют каждые десять дней, перед баней. Оконные рамы выкрашены в белый цвет, мой мрачный санитар, немец Вольфганг Шпенглер, натирает стекла до фиолетового отлива и ежечасно расправляет складочки занавески из марли, окрашенной лечебной метиленовой синью. В стену от окна к печке набиты три аккуратных ряда новеньких блестящих г воздей, на которых висят продуктовые посылки в холщовых мешках — их больные доверяют хранить только мне. Полочки с лекарствами тоже белые и занавесочка на них белая, чтобы подчеркнуть медицинское значение этого угла. Моя постель прикрыта новым синим больничным покрывалом. Войдешь, взглянешь — и сердце радуется: на всем печать порядка и уюта, с боем добытых и утвержденных Вольфгангом и Анечкой — это они вдвоем превратили лагерное барачное помещение в настоящую комнату. Из нее дверь ведет в прихожую с выходами на крыльцо и в мужскую секцию: здесь, среди аккуратно сложенного хозяйственного оборудования, приютилась чистенькая коечка Вольфганга.
Мужская секция — это олицетворение лагерного благополучия: высокая, светлая, чистая. Дощатый пол выскоблен ножами, новенькие светлого дерева вагонки для четырех больных отставлены друг от друга так, чтобы не было тесно и побольше оставалось бы пространства для света и воздуха. Сладко пахнет смолистым деревом. Окна распахнуты настежь, прохладный ветерок шевелит свежую зелень, которую в медицинских стеклянных банках поставила на подоконник Гряз-нулька. После убийства Кота и Смерти Паука она живет с Бобом-Г'ориллой, а Боба, по указанию опера, назначили старостой этого показательного барака, очевидно, в качестве моего политического контролера. Анечка так и зовет его — Комиссар. В углу стоит его топчан, отгороженный от нескромных взоров простынями; бревенчатые стены тоже прикрыты ими, и сейчас, когда Грязнулька нежится в постельке, кажется, что она в девичьей белой горнице. Грязнулька лежит и играет с молодыми птенчиками — по приказу Боба больные изловили их в зеленых бурьянных джунглях где-то около огневой дорожки. Поносники постепенно все вымерли, хлебный паек увеличен, приварок улучшен, и голодное истощение мало-помалу сменилось умеренным недоеданием, при котором кишечные симптомы отсутствуют. Пережившие сорок третий и четвертый годы могут не беспокоиться — от голода они не умрут, теперь им угрожает только нож урки да прихоть начальства. Больные одеты в обмундирование третьего срока, старое, но целое — лохмотьев нет, совершенно голых людей — тоже, все больные в белье, не видно фантастических Фигур без штанов, но с рукавами, оторванными от бушлатов и напяленными на тощие ноги или с обрывком ватной штанины на голове вместо шапки. Даже мертвых приказано хоронить в белье. Если бы не хорошенькая Грязнулька с птенчиками на руках в простынном тереме, то все выглядело бы как гражданский больничный барак военного времени: чисто, бедно, во всем порядок. И еще: кругом голубое сияние весны, прохладный ветерок чуть продувает проходы между вагонками, и воздух тоже кажется голубым.
Вот холодный белый луч солнца чуть скользнул по стене, и мне уже не лежится — весна! Шесть часов утра. На развод не идти — сегодня день отдыха, первый за истекший месяц: весной не дают обычных выходных раз в десять дней. Сейчас позавтракаем с Анечкой и айда гулять, у нас впереди целый счастливый день! К тому же до обеда я выступаю с докладом в нашем кружке — а это тоже радость: я готовился с чувством, что держу в руках шелковую нить.
У полочки с лекарствами выстраивается очередь больных. Буся остался работать в старом бараке, а потом освободился, теперь мне помогает тихий, тщедушный подросток Антип-ка. Он грамотный и выполняет все мои указания. Тяжелых больных и смертности нет, и мы оба хорошо справляемся с работой. В очереди за лекарствами одни старички, они явились, чтобы опрокинуть обязательную рюмочку перед завтраком.
— Сколько у тебя сроку, отрок? — степенно спрашивает бородатый больной: это священник, им в лагере оставляют бороды.
— Двадцать пять! — понурив голову, отвечает Антипка, ловко орудуя бутылями и бутылочками. Он твердо знает, какое лекарство «от головы», какое от «живота», какое «от груди».
— Четверть века! Плохо же ты начал жизнь, милый человек, очень плохо! И за что тебя похоронили?
Антипка мнется. Отвечает нехотя и чуть слышно:
— За убийство.
Священник всплескивает руками. Потом широко крестится. Вид у него скорбный.
— За убийство! И такой молодой! Ах, боже мой, боже мой! Какое нынче время! Понимаешь ли ты, отроче, что душеубийство — грех превеликий, и бог его не прощает? Не понимаешь, конечно! Кого ж ты убил?
— Районного оперуполномоченного, — покраснев, шепчет Антипка. — Я из семиреченских казаков.
Священник успокоенно вздыхает. Бодро крестится. Теперь его лицо излучает свет.
— Гм… Уполномоченного? Ну, сей грех не велик, бог его тебе простит, отрок! — басит он и расправляет усы.
Больные смеются, пьют, крякают и благодарят.
— Вот спасибо, доктор! Спасибочки! Поддержали с утра!
Хмурый санитар с улыбкой распахивает дверь и говорит:
— Морген, фрау Анна пришель!
— Вот и я! Привет, Вольф! Доброе утро, товарищи больные! Всем желаю здоровья,' старички! Здравствуйте, Дмитрий Александрович!
Анечка в дверях с двумя котелками — своей порцией баланды и с праздничной добавкой, этот котелок от завидущих глаз прикрыт беленькой тряпочкой.
— И тебе доброго утра желаем, Михайловна! — хором отвечают больные, улыбаются, допивают лекарство и уходят. Они любят Анечку за ласковость и внимание — именно их не хватает в лагере, и за привет и улыбку усталые люди готовы отдать душу.
Мы съедаем нашу баланду и полагающиеся на завтрак кусочки хлеба. Он уже без полыни, и не только по названию, но даже по виду и вкусу вполне похож на настоящий хлеб. Когда обязательная и скучная часть завтрака кончена, Анечка снимает с плитки и ставит на стол котелок, прикрытый тряпочкой. Открывает — и сладкий пряный запах заполняет комнату: в котелке крупная желтая пшеница, сваренная в сладкой воде. Мы начинаем болтать, смакуя сладкую кашу. Спешить некуда: заключенные не украдут, начальства сегодня в зоне нет.
— Я с вечера поставила котелок на плиту в прачечной; дежурила Шурочка и обещала доглядеть до утра, — говорит Анечка. — Но этот новый зав баней, Некрасов, все выслуживается: с вечера не хотел пустить меня с котелком в прожарку…
— Выжимал свою долю, гад? Или боится Рачковой!
— Наверное. А сегодня утром я хотела сполоснуться перед завтраком, так он заметил и стал выгонять из моечной: «Сейчас придут мыться доктор Рачкова из амбулатории!» Вот подхалим! Я, разумеется, дала отпор: «Во-первых, Тамара не доктор, а бывшая жена секретаря обкома и зав амбулаторией, а во-вторых, она заключенная, как и я: пусть моется рядом, я не кусаюсь». Смолчал, поджал губы. Тамара с Галькой явились и, оскорбленные моим присутствием, молча помылись и поскорее ушли. Тамара — противная баба!
— Безусловно, Карфаген должен быть разрушен! Но я не забуду ей, что в январе она записала нас обоих в этап. Если бы не Семичастная, мы были бы далеко. И не хлебали из одного котелка.
— Она нам завидует. В январе бежал Степа, и она нас преследует. Ты будешь вскрывать его сегодня?
— Завтра. Сегодня праздник. Тамара после исчезновения Степы начала обхаживать меня.
Помнишь, я рассказывал? «Побрейте бороду, и я ваша». И прочее. Когда я дал понять, что номер не пройдет и за премиальные пирожки не продаюсь, то она свела с нами счеты.
— Вы узнали от Плотникова Степину историю?
— Да. Он смастерил себе молоточек на длинной ручке и на зажигалки выменял у вольняшек форменную фуражку с молоточками. Сбежать из РМЗ легко. Добежал до станции, под видом железнодорожника вскочил на проходящий товарный поезд и отправился домой. Побег удался, потому что все бегут на запад, а он бежал на восток — у него мать и жена в Красноярске. Повидался и отправился на север искать работу у лесосплавщиков. Его поймали и направили сюда для показательного суда. У нас на станции, ночью, он побежал на рывок и получил пули в спину и в затылок. Жалко. Хороший был парень. Но дурак.
— Потому что бежал домой?
— Нет, потому что бежал вообще. Куда у нас денешься без паспорта? К блатным? Так ради этого не стоит бежать.
— Жаль культурного человека. Он тосковал по семье.
— Тоску надо зажать в кулак.
— Нам легко говорить: у нас семья здесь, за загородкой. Тамара купила его тело, а душа рвалась домой. Не спешите так, давайте растягивать еду. Вот в тряпочке сахарный песок — подсыпьте еще, сладкий верх мы съели.
— Когда обещают следующую выдачу? В штабе это известно?
— Ты побил Ильина, который в бухгалтерии выписывает сахар, и я с ним не разговариваю. Но ты молодец!
Мы опустили ложки и посмотрели друг на друга.
— Да, — с гордостью ответил я и расправил плечи.
— И напрасно.
Дело было так. Ранней весной объявляется общая уборка всего хозяйства — складов, машинно-тракторной базы, бойни, мастерских. На аврал выводят всех, даже штабников и медсанчасть. Какой-то счетовод по фамилии Ильин, толстый, широкоплечий мужчина средних лет (если он заведовал выпиской продуктов, то, надо полагать, сам-то в еде не нуждался), давно заприметил Анечку: она работала теперь за зоной на сыроваренном заводе и в какой-то мере ему подчинялась. Человек, имеющий лишний кусок пищи, — в лагере всесильный господин и стесняться ему нечего и некого. Намекнув несколько раз, что может улучшить ее положение, Ильин воспользовался удобным моментом и во время аврала, где-то в укромном уголке, прижал Анечку и пустил в ход руки: о согласии он не спрашивал, noTorvfy что в нем не сомневался. Вечером Анечка пожаловалась мне. На следующий день, после утреннего приема, я отправился в бухгалтерию штаба. В большой комнате сидело за столами человек десять счетоводов из заключенных, а возле них толпились чекисты в форме, зашедшие для разных деловых расчетов.
— Кто здесь Ильин? — громко спросил я, остановившись у двери.
— Я.
Я подошел к его столу.
— Встаньте.
Когда Ильин встал, я влепил ему тяжелую затрещину в лицо и несколько раз всадил кулаками увесистые тумаки под жирные бока. С криком «Помогите! Бьют!» Ильин бросился к дверям, но я успел поймать его за ворот, уперся ногой в дверной косяк и стал колотить по затылку. Наконец, он вырвался и удрал. Молча наблюдавшие эту сцену офицеры опять занялись своими делами. Позднее они заявили оперу, что ничего не заметили и ничего не знают.
— Помните, как Василь подрался из-за вас с Андреем? Василь победил, и вы достались ему. Теперь победил я, и вы — моя! — с гордостью сказал я тогда Анечке и стал героем зоны: женщины смотрели на меня с восхищением. И все же это оказалось отчаянной и необдуманной выходкой.
Меня на десять суток посадили в изолятор на съедение клопам. Позднее этот случай помог Рачковой сунуть нас в этап как штрафников. Анечка пострадала больше: ее выслали на седьмой лагпункт. Начальником там был Солдатов, выгнанный раньше из милиции, где он занимал должность постового. Неограниченная власть сделала из Солдатова сатрапа — со штрафниками на своем лагпункте он делал, что вздумается. Анечку он положил на промерзший пол у самой входной двери. Постельных принадлежностей не дал. Началось воспаление легких. На все просьбы молоденькой вольной медсестры Олечки Солдатов упрямо отвечал: «Пусть подыхает!»
Так и умерла бы моя Анечка, лежа на обледенелом полу без помощи, если бы не вмешалась наша сусловская начальница МСЧ Анечка Семичастная. Она прислала наряд, положила больную в больницу, дала возможность не только поправиться, но и отдохнуть. Когда-то в Норильском лагере мне спас жизнь заключенный врач Утемисов, теперь Анечке спасла жизнь вольный врач Семичастная. И сам я спас от смерти не одного заключенного… Вольный врач Носова, бывшая заключенная, спасла нашу лагерную любовь — не будь Носовой, позднее вычеркнувшей нас обоих из новых этапных списков, мы разъехались бы и потеряли друг друга — ведь переписываться заключенные не имеют права и писем с лагерными адресами от них начальник КВЧ не принимает. Наконец, Тамару Рачкову выдала вольная сестра Оксана Петровна, любительница кормить медом всех желающих; этим она тоже спасла не одного заключенного. А комсомолка Валя из оперчекистской части, рисковавшая свободой и жизнью для того, чтобы передавать заключенным письма, которые опер Долинский распорядился сжигать? А медсестра Ростовцева, маленькая, рыжая, курносая, неприветливая, — она водила меня из Маротделения в Мариинскую тюрьму для оказания врачебной помощи и как-то по дороге, насупившись и глядя вбок, предупредила, что полька Ванда, моя помощница в амбулатории, — подосланный опером провокатор? Это было своевременное предупреждение, может быть, оно спасло мне жизнь… А в этапе… Но всего не вспомнишь и не перечислишь. Важно и бесспорно одно: в страшных условиях террора и насилия, пропаганды зла и лжи вольные и невольные простые советские люди с удивительной щедростью души безбоязненно протягивали друг другу руку помощи.
Так что же такое лагерная медицина? Неужели лишь благопристойная ширма, прикрывающая черные дела чекистов в проволочном загоне? Нет, тысячу раз нет! Лагерные врачи такие же люди, как и лагерные чекисты: каждый может творить добро и зло в меру своих душевных качеств, и каждый действительно творил их потому, что лагерная жизнь — это предельно сжатый сгусток жизни вообще: там тоже существуют условия для свободного выбора, и за проволокой главной определяющей силой является не буква закона или так называемые объективные условия, а живой советский человек, в котором почти всегда преобладают силы жизнелюбия и человеколюбия. Вот и Солдатов: хам, неуч, матерщинник, пьяница, сатрап… Однако же он влюбился в молоденькую вольную медсестру Олечку, круглолицую и похожую на куклу-матрешку, и сбежал с ней из лагерной системы — оба они променяли на обычную трудную, полную лишений гражданскую советскую жизнь праздное и сытое существование сталинского угнетателя, тюремщика и рабовладельца. Нет, хороший человек всегда и везде найдет возможность делать добро, и нужно вспоминать благодарным словом лагерные МСЧ, которые в меру возможного создавали добрым людям благоприятные условия для проявления гуманных движений души.
Мы с Анечкой уже закончили праздничный завтрак, и я готовился было свернуть самокрутку, как вдруг дверь открылась, и на пороге остановилась странная фигура, живо напомнившая недоброй памяти сорок второй год. Это был тощий голый молодой человек, надо полагать, светлый блондин с широко раскрытыми голубыми глазами, из которых кричала тоска и страх. На нем был надет рваный мешок — в дыры и были просунуты голова и руки. Держась от слабости за притолоку двери, живое видение голодного года едва слышно прошептало:
— Помогите… Умираю…
— Этот шеловек с нови этап, — сумрачно глядя в потолок, процедил Вольф. — Сейшас прибиваль.
Повалившись на табурет, человек в мешке выжал из себя:
— Я сын академика Бертельса… известного востоковеда. В этапе урки… едва не уморили меня голодом… Все вещи и костюм отобрали… Я — студент… Меня посадила невеста… за отказ регистрироваться… Помогите!
Это было ЧП. Года два назад таких привидений в мешках, в лохмотьях и просто голых по зоне шаталось множество, и сын академика погиб бы, никем не замеченный. Но теперь война кончилась, голода не стало, и ценность человека возросла от стоимости окурка, поднятого на грязной дороге, до сознания нравственного права на жизнь. Я написал направление в больницу на клочке бумаги (не на фанерке), Вольф обнял новичка за талию, и они исчезли.
— Закончим праздничный пир, — произнесла печально Анечка и подала мне кусок сыра, который принесла в кармане бушлата. Сыр! Я не верил своим глазам! Протянул руку, ожидая, что это волшебное видение исчезнет при прикосновении. Но оно не исчезло. Я откусил кусочек и принялся сосать его, как леденец. Все вспомнилось сразу: и зрелый бри, который я часто вечером заказывал в парижском кафе «Руайяль», и стильтон, который из ведра мне и сэру Эрнесту вырезывали у Стимсона на Стрэнде, и янтарные кусочки пармезана, которые я медленно жевал и запивал из горлышка глотками кьянти, сидя на траве в Фьезоле, в тот час, когда божественная Флоренция кажется сначала золотой, а потом розовой… Ах, сыры, сыры… Фантастическое царство запахов и вкусов — от камамбера с тончайшим запахом грязных носков, через серебряную плитку ливаро с запахом старого писсуара, до повелителя и недосягаемого идеала сырного мира — жеромэ в металлической коробочке: откроешь ее — и чудится, что прижимаешь нос к пузу гниющей на летнем солнце дохлой кошки…
— Что ж вы… Ешьте…
Анечка поднимает печальные глаза.
— Вы почему такая убитая? Вы нездоровы?
— Нет, не только. С тех пор, как меня послали на сырозавод, я чувствую себя хуже. Я не могу, понимаете, просто не могу десять часов ходить по кругу вместе с Чемберленом и вращать этот проклятый сепаратор. Я не могу! У меня нет сил!
Я опустил руку с кусочком сыра.
— Ешьте. Он честно заработан.
— Может, легче крутить ручку?
— Что вы… десять часов? Даже здоровые мужчины этого не выдерживают.
— Или лучше сдаться и пойти инженером на РМЗ?
Анечка тряхнула головой.
— Нет. Никогда. Я инженер-химик, и если меня вначале брали не по специальности на должность заместителя заведующего тракторной базой, то только потому, что вольный заведующий всегда должен иметь рядом с собой заключенного, на которого потом может свалить ответственность за воровство запчастей и за махинации с работой тракторов. Вы поймите: колхозы сидят без запчастей, но им нужно пахать, сеять и жать. Наша база нелегально обслуживает запчастями и тягачами всю округу: председатели хорошо платят, этим живет все наше начальство! Но злоупотребления могут вскрыться… В любой день… И я не хочу получать новый срок за то, что покрыла этих казнокрадов. Я не хочу! Сознание, что я прислуживаю банде негодяев, хуже ручки и оглобли! Пусть я работаю в должности клячи вместе с Чемберленом, но мы оба — честные животные!
Я положил кусочек сыра на стол и опустил голову.
— Все дело в здоровье Чемберлена. Пока мы ходим вместе — дело идет. Но бывают дни, когда он не поднимается на ноги. Одна ходить в оглобле десять часов я не в силах! Что будет, если…
Я встал.
— Ладно, не загадывайте вперед. У заключенного нет будущего. Живите сегодняшним днем. Сегодня у нас нет никаких дел, кроме отдыха, Анечка! — сказал я, видя, что она уже вытащила из-под топчана мой тощий вещевой мешок и принялась вытряхивать из него пыль. — Только после обеда сюда забежит на полчаса наш Тополь. Идем!
— Что с ней? Аборт?
— Да! Идем же, Анечка!
— Куда?
— Сейчас увидите! Ну, подбодритесь! Вольф, если начнут собираться товарищи, пусть подождут — я буду к десяти часам!
2
Мы проходим через вахту больничной зоны, огибаем рабочий барак и идем по направлению к главной вахте между стеной и забором — здесь тянется узкая полоса сочной немятой травы.
— Куда мы? — тревожно спрашивает Анечка.
— Вот сюда! — сияю я и указываю место. — Эту скамеечку я загодя смастерил вчера вечером под носом у стрелка. На вышке торчал Карп Карпыч.
— Зачем нам скамеечка? — тихонько смеется Анечка, видимо все уже понимая.
Мы садимся. Тихо. Перед нашими носами бурьян, позади него — серый дощатый высокий забор, увитый ржавой колючей проволокой. Но над нами — весеннее небо, ясное и холодное, которое вдруг нам начинает казаться теплым и ласковым.
— Как хорошо… — говорит Анечка. — Я никогда не думала, что в Сибири небо может быть приветливым…
Наша скамеечка — просто обломок старой доски на двух камнях. Нам тесно. Чтобы не упасть, она прижимается ко мне.
— И никого нет… Мы одни…
Я обнимаю ее за талию и привлекаю к себе. Солнце пригревает, и мы закрываем глаза.
— Это праздник: мы одни… — мечтательно, как будто в счастливой дреме говорит она.
— Эй, чего уселись здеся? Давай враз к такой-то матери, — вдруг крикнул с вышки усатый стрелок. — Еще целоваться будете?
Анечка вздрагивает, но я сильнее прижимаю ее к себе.
— Будем! — говорю я тихо и целую Анечку в губы. Раз. Два. Много раз.
— Вот гады! — удивляется стрелок. — Место под вышкой выбрали! Неужто иного кутка нету?
Анечка молчит, закрыв глаза.
— Нет! — тихо говорю я и опять целую ее. Не открывая глаз, она как будто просыпается. Потягивается.
— С добрым утром! — улыбаюсь я и крепко-накрепко ее обнимаю. Так мы сидим, обнявшись. Нам хорошо.
— Вот я вас, сучье отродье! — орет стрелок. — Разбегись от себя, а то стрелять буду!
Он стучит винтовкой.
— Он нас может убить? — дрожа в моих объятиях, спрашивает Анечка.
— Может.
Мы целуемся. Звякает затвор.
— Разойдись, а то…
Анечка не раскрывает глаз. Я делаю над собой усилие.
— Сейчас он может нажать курок… Пуля уже в стволе…
Мы открываем глаза и весело хохочем. Встаем.
— Что ж ты, стрелочек, в такое утро злишься? А? Посмотри-ка на небо!
Стрелок долго кашляет, смотрит на небо, потом кричит:
— Не положено, штоб целоваться! Поняли? А при чем, обратно, небо? Порядок полагается и при небе!
До угла я веду ее, обняв за талию. Спинами мы чувствуем провожающее нас дуло.
— Куда теперь?
— Я заготовил другое место. В запас!
Мы идем среди клумб прямо на противоположную сторону зоны. За баней ложимся в высокую траву на ковер сорванных и привядших цветов: я их сорвал и уложил вчера, чтоб не было так сыро. Солнце уже высоко поднялось над проволокой, но на ржавых крючках проволоки еще радужно сверкают и искрятся капельки росы. Теплеет. Ветерок шевельнет светлые весенние листочки вольных берез за забором, и опять стихнет. Мы сидим рядом, держа друг друга за руки. И опять сладко закрываются глаза. Анечка опускает голову на мое плечо.
— Я — Гитлер! Я — Гитлер! Убейте меня!!!
Женский голос звучит сначала издали, потом приближается. Передвигается вправо. Огибает баню. И вдруг истошно, надрывно, нечеловечески звучит над нами:
— Я — Гитлер! Я — Гитлер!! Убейте меня!!!
Мы вздыхаем и открываем глаза: нет, в лагере некуда спрятаться…
— Это Соня Изралевич? — сонно спрашивает Анечка.
— А кто же еще? Черт бы ее взял…
— Когда ее вывезут в Мариинск?
— Неизвестно. Весна. Нет свободного стрелка и подводы.
Соня — душевнобольная. Ее привезли с шестого лагпункта.
Она лежит в больнице № 1, но санитар не может усмотреть, на дворе тепло, и Соня часто прорывается во двор и босая бегает по зоне в одном белье.
— Она симулянтка?
— Нет.
— Почему кричит, что она Гитлер?
— Если будет кричать, что она заключенная, никто не обратит внимания — самоохранники дадут палкой по спине и все. Заявлять, что ты — Гитлер, в Советском Союзе может только сумасшедший. Это ее визитная карточка.
— Так она все-таки симулянтка?
— Нет. Но сумасшедшие тоже не дураки и соображают, что к чему. Позавчера мне удалось ее поймать. Говорю: «Соня, вот ты все требуешь, чтоб тебя убили, но бегаешь от забора или мимо забора, и тебя никто не убивает. Аты побеги прямо на забор — перебеги огневую дорожку и ухватись за проволоку руками. Тогда стрелок наверняка убьет тебя на месте, и все будет в порядке».
— Ну а она?
— Ах, если бы вы видели ее глаза! С каким бешенством, с какой ненавистью она на меня смотрела! Поняла, что я смеюсь над ней, потому что в таких, как она, душевнобольных обычно сидят два человека — здоровый и больной. Такие больные — раздвоенные!
Соня, прокричав свой обычный репертуар, уже готова была бежать дальше, и мы, поглядев ей вслед, хотели было закрыть глаза и отдаться наплыву чувств, как вдруг с воли, из-за забора, в зону влетела желтая бабочка и, вихляя туда и сюда, стала порхать вдоль огневой дорожки. Соня остановилась, потом, широко расставив руки, бросилась за ней, повторяя по росистой траве тот самый извилистый пусть, который бабочка чертила в голубом утреннем воздухе.
— На дорожку не заходить! Стрелять буду! — закричал тоненьким надтреснутым голоском мальчишка-стрелок Панька, контуженный фронтовик: это был тоже душевнобольной, но более опасный, чем Соня, потому что ему дали в руки оружие. Анечка и я обнялись, потеснее прижались друг к другу и хотели опять продолжать игру с поцелуями. В сонном теплом воздухе слышалось, как Панька мурлычет себе под нос песенку, вернее, припев к ней: кончит, замолкнет и начинает снова, как злая оса над весенними цветами — перелетит, выпьем мед и летит дальше, з-з-з-з — и тишина, з-з-з-з — и тишина…
«Смелого пуля боится…» — гудел Панька. Вдруг бабочка косо скользнула вбок и влетела на огневую дорожку, а за ней туда же вбежала Соня. Стрелок засмеялся и поднял дуло, все еще тихонько напевая сквозь зубы: «Смелого любит страна…»
Бабочка и Соня быстро прыгали то в одну сторону, то в другую, и целиться было непросто, тем более что Соня ступала то по дорожке, то по траве: убить человека на дорожке стрелок был обязан, в этом состоит его долг, а за убийство женщины в зоне могут посадить самого — это преступление. Вдруг песенка смолкла. Анечка испуганно открыла глаза.
— Смотрите! Ах…
Панька перегнулся через барьер вышки с винтовкой у плеча и водил дулом. В это мгновение Соня сделала резкое движение, чтобы вытянутой рукой схватить бабочку и шагнула вбок на траву. Панька засмеялся и опустил винтовку. И сейчас же бабочка, колыхаясь и прыгая в воздухе, метнулась к забору, вслед за ней Соня, вслед за Соней Панька вскинул винтовку и стал ловить сумасшедшую на мушку.
— Ой! Он ее убьет! — взвизгнула Анечка и вцепилась в меня.
Но бабочка и сумасшедшая опять очутились в зоне.
Новый зигзаг полета. Тихое: «Смелого любит страна…»
Мгновение молчания.
Анечка закрыла лицо руками. Потом спросила сквозь пальцы:
— Он убил Соню?
— Пока нет. Откройте лицо.
Анечка вздохнула. Улыбнулась. Открыла глаза. С вышки опять загудел Панька: «Смелым и Сталин гордится…»
— Я не могу больше… Идемте!
Молчание.
— Ай!
Анечка уткнула лицо в рукав. И вдруг на всю отдыхающую зону пронеслось:
— Я — Гитлер! Я — Гитлер!! Убейте меня!!!
И Соня, прыгая через клумбы, понеслась к штабу. В пальцах у нее трепетала крылышками желтая бабочка. Анечка рукавом телогрейки вытерла пот с лица.
«Смелому смерть не страшна…» — раздалось с вышки.
Анечка вскочила.
— Уйдемте отсюда, я не могу сидеть спокойно перед табличкой с надписью «Огневая зона». Не могу! Уйдем подальше. Сядем вон там, поддеревом.
Я закурил.
— Туда нельзя. Там уже улегся Боб-Горилла. Вы были заняты бабочкой и Соней и не слышали, как в прачечной разыгрался очередной скандал. Боб с Шурочкой колдовали около стопок стиранного белья, а им мешал Васек-Карзубый, паренек, желавший сварить на плите картофель.
— Опять Некрасов виноват?
— Не знаю, но Васек — известный законник, а Боб вспылил и дал ему оплеуху. Потом понял свою ошибку, испугался и лег поддерево. Сейчас успокоился и спит, слышите — похрапывает? Однако дело этим не кончится. Законник не простит суке своего унижения: оплеуху он получил при людях.
— Так куда же нам пойти? За большую больницу?
— Там сейчас сектанты проводят богослужение. Может, за мой старый барак? Там вырыты ямы, и в них мы спрячемся. Идемте!
Мы тронулись, незаметно сплетя пальцы. Их у человека пять, а ведь даже одного достаточно, чтобы почувствовать взаимную близость.
Проходя мимо бани мы увидели, как Васек вышел из прачечной с горячим закопченным котелком, поставил его на траву, подул себе на пальцы, сказал татарину-пильщику: «Беру на минутку», — взял топор и заковылял прочь. Мы уже прошли дальше, но я оглянулся, ведь я сидел в лагере уже не первый год. Васек не спеша подошел к растянувшемуся поддеревом Бобу, перевел дух, быстро размахнулся и ударил спящего по голове. Тот не крикнул, только сильно дернул ногами.
— Ну, что же вы остановились? Что опять случилось? — ласково прошептала Анечка у моего плеча — она ничего не заметила.
— На, держи топор, чучмек! — спокойно сказал Васек татарину, взял свой котелок и зашагал в барак. Проходя мимо нас, обернулся и добавил: На вахту я зайду сам, слышь, вот поем картошку и зайду, понял? Хай сука полежит тута!
Мы осторожно подошли поближе. Лужи крови казались голубыми, потому что день был погожий: они отражали весеннее небо.
— Погиб из-за белья, — проговорил я шепотом.
— Из-за Грязнульки. Год с ней пожил. Кто будет следующим? — ответила Анечка тоже шепотом.
Оба мы постояли в нерешительности. Какая жизнь…
— Пора идти на доклад, — сказал я.
— Зайдем к Шуре. Вымоем руки и умоемся.
— Так ведь не мы рубили Боба…
— А все-таки… Противно! Руки вдруг стали какими-то липкими и скользкими… Бр-р-р…
3
— Доброе утро, Анна Михайловна! Доброе утро, доктор! — стройный мужчина неопределенного возраста вежливо раскланивается и церемонно жмет руки. У него правильное, английского типа лицо, подстриженные темно-рыжие усы и холодный, пренебрежительный и насмешливый взгляд. Если бы не форменная одежда первого срока, то о нем можно было сказать: «Это настоящий барин!»
В далеком прошлом товарищ Греков носил черные очки, и выдавал себя за слепого и даже был видным деятелем в Московском обществе слепых. Потом, как некогда Чичикова, его осенила великая идея, которой он и посвятил остальную жизнь: он учел разницу между николаевским и сталинским временем, соответственное увеличение количества мертвых душ в стране и решил не покупать их, а торговать с ними. Поэтому срочно прозрел и принялся за дело. В Москве организовал модельную мастерскую для слепых. Их число для верности сдобрил зрячими умельцами и пустил в производство модель дома Кашириных в Нижнем Новгороде. И стал развозить большие стеклянные ящики с миловидным домиком по матушке Руси, точнее, по заведующим школами и домами культуры. Одни покупали, другие отказывались.
— Как? Вы не желаете?! — говорил в подобных случаях Греков. — Да знаете ли вы, как высоко ценит гениального Горького товарищ Сталин? Значит, вы не согласны с Иосифом Виссарионовичем?
Такой оборот разговора заставлял строптивых вольнодумцев поджимать хвост и опускать уши… После пылких уверений в противном следовало бодрое согласие и кругленький заказ.
Домик Каширина пошел в ход. Потом мастерская изготовила домик Пушкина в Михайловском. Дело стало прихрамывать. И тут Греков, наконец, понял: ведь не с живыми он ведет торговлю, а с мертвыми! Так при чем здесь Пушкин?! На поточную линию был поставлен шалаш Ленина в Разливе. Дело двинулось вперед! Хата, в которой родился товарищ Клим! Кони грековского бизнеса понеслись вскачь: все армейские красные уголки должны были купить по макету, а красных уголков в Рабоче-Крестьянской Красной Армии тысячи. Греков удвоил штат слепо-зрячих рабочих, получше законспирировал мастерскую под крылышком общественности и Красного Креста, обзавелся своим собственным евреем на должности личного секретаря и поставил на массовое производство… Что? Как вы думаете? Домик в Гори!
Вот это был ход так ход!
Собственный еврей сломя голову скакал впереди, прыгал с поезда на поезд и только предупреждал в каждом городе:
— Завтра приедет Греков!
— Кто?
— Сам Греков!
Никто из страха опростоволоситься не спрашивал, кто это такой. Греков приезжал и сонно произносил только одно слово: «Сколько?»
То есть сколько десятков макетов. Ибо кто же на святой Руси посмеет не купить макет дома, где явился миру Он, великий вождь, отец народов, гениальный стратег революции, красное солнышко, корифей науки и пр. и пр. Заказы текли равномерным, неиссякаемым потоком, потому что домик в Гори — это зубчик в могучей машине одурачивания людей и умерщвления их душ, он, этот домик, был нужен. Греков стал сталинским миллионером. Но однажды его жена — врач, плюнула и развелась. И это явилось сигналом: он уже и сам давно заскучал. Дело — такое блестящее, такое перспективное, такое политически и социально нужное — неожиданно лопнуло: Греков запил горькую!
— Вы понимаете, Дмитрий Александрович, — объяснял он мне, — я запил оттого, что у меня, как у одного студента, где-то у Леонида Андреева, помните? — душа нежная и не выносит такого свинства. Я — производное всероссийского рабства. Истинный герой нашего времени, не Онегин и Печорин, а Греков! Будь это старый режим, постригся бы в монахи и крышка. А тут куда пристроишься? Только и выход, что сесть за нарушение правил уличного движения. Ведь именно в лагере таким разочарованным героям и жить: поверите ли — отдыхаю здесь душой! Конечно, в заключении свинства хватает, но ведь не столько же, как на воле?! Мой еврей временами наезжает к начальству с визитом, и меня не беспокоят. Числюсь по аптеке, вожу лекарства из Мариинска. Когда хандрю, посылаю всех к черту: мне этот советский монастырь обходится не дешево!
Греков сожительствовал со всеми начальницами МСЧ по очереди, в порядке их служебной смены, читал умные книги, досыта спал и гулял по лугам и перелескам. Питался за зоной, в семье одного начальника. «Тихо догорал», по его собственному выражению. В это утро он мягко взял меня под руку:
— Хочу предупредить. Вас ожидает неприятная перемена в образе жизни.
Анечка побледнела. Греков сочувственно пожал ей локоть.
— Я кое-что случайно слышал. У Рачковой месяца два тому назад сорвалась отправка вас обоих в этап. Вы оскорбили ее как женщину. Берегитесь: будет предпринята новая попытка сделать вам гадость. Выбран день, когда начальства не будет в зоне и заступиться окажется некому.
— Сегодня? — спросил я, вздрогнув.
Греков опустил глаза.
— Не знаю. Но будьте готовы. Хотя бы морально. Разрешите откланяться?
Уже издали он обернулся:
— Что можно и когда можно, я сделаю! Помощь будет, если только успеет…
Прижавшись друг к другу, мы медленно побрели в барак.
4
В моей кабине все в сборе.
— Только что был обход. Удача: сегодня дежурит Плотников. Можно начинать! — хором встретили меня все собравшиеся.
Царица Тамара… Какая стерва…
— Ладно. Но на случай каждый должен иметь наготове жалобу на какое-нибудь заболевание, а я одену халат и стану у полочки с лекарствами. Вольф, сядьте на порожках и в случае чего запойте или стукните в дверь! Георгий, займите место у окна и смотрите вбок направо — следите за вахтой! Ну, все? Я начинаю. Кстати: сейчас зарубили Боба-Гориллу. Да, да, — лежит под деревом около бани. Убил Васек-Карзубый. Мне назначат нового комиссара. Да, найдется. Ну, как — все?
Я вынул из столика маленькую книжицу в красной обложке с портретом одутловатого бородатого человека. Прикрыл ее коробкой с порошками. Расправил шпаргалку с цитатами. Подумал. Перед глазами все еще стояли лужи горячей крови, отражающие весеннее голубое небо, и брезгливая улыбка Грекова, но я сделал над собой усилие: ведь доклад — это радость, это дверь в другой мир, это Шелковая Нить, которая вопреки всему нас ведет в бессмертие… Будь что будет!
Лишь бы не потерять Анечку! Я успокоился и почувствовал прилив душевных сил и уверенность. Покуда мы в состоянии думать, жизнь имеет смысл, она — радость.
Слушатели закурили, устроились удобнее и стихли.
— Товарищи, — начал я, — я заготовил не совсем обычный доклад. Может быть, это вообще не очередное сообщение, а что-то другое, но что именно — мы сообща определим позднее. Представьте себе, что выступает медицинский эксперт и разъясняет неспециалистам некоторые медицинские понятия.
— Штилле нахт, хайлиге нахт, — вдруг хрипло запел на порожках Вольф новогоднюю песню.
Я сунул шпаргалку в карман.
— Приготовились. Откройте рот! — сказал я Майстраху. — Когда у вас заболело горло?
Дверь распахнулась рывком. На пороге Верка-Гроб.
— Доктор, скажи Антипке, чтоб убрал простыни с койки Боба. Украдут враз.
— В чем дело?
— Грязнулька переходит в барак. Ко мне в бригаду. Мы будем кушать вместе. Понял?
— Вполне.
— Я ее забираю сейчас же.
— Давай, давай, Верка! Поздравить с законным браком?
Верка оскалила ровный ряд крупных белых зубов. Это была красивая девка — статная, смуглая. С удалой улыбкой. С бесшабашным заломом кубанки. Она чем-то напоминала Федьку-Шрама.
— Опасная гадина! Убийца! — заговорили мои слушатели, едва Верка захлопнула дверь. — А насчет свадьбы вы правы, доктор: она кобел. Только ведь у нее есть девочка и хорошенькая — та, что обокрала хлеборезку, помните? По кличке Борька!
— Ту Верка сплавит в этап: Грязнулька красивее!
— Верка, как Тамара Рачкова: она — опасный любовник! Грязнульке еще нужно подумать…
— Тише, товарищи, кончайте разговоры. Время идет!
— Штилле штеен ди боймен, мехт ихь иммер зо троймен…
Дверь опять рванулась настежь. Верка остановилась на пороге, широко расставила ноги в ярко начищенных сапожках и подперла бока маленькими кулачками. Чиркнула исподлобья живым взглядом по всем сидящим и вдруг неожиданно тихонько спросила:
— Принимаете в компанию?
— Куда? В какую компанию? Борис Владимирович, так раскройте же рот! На что жалуетесь?
Верка расхохоталась.
— Страсть люблю ученые разговоры. Я сяду в углу и не буду мешать. А нагрянут гады, так вам же лучше — меж самой контры вдруг блатная! Я первая открою рот и попрошу таблетку от живота.
Все растерялись. Верка нахмурилась и повела плечом.
— Ты что, доктор, сумневаешься? Вроде, не завалит ли она нас, контриков? Так вы не бойтесь, товарищи: я не шпана какая-нибудь, я есть Верка-Гроб!
Верка с порога шагнула вперед прямо ко мне и гордо закинула голову.
— Слышал, как я рубала цыганку?
— Слышал.
— То-то. — Верка уверенно и с достоинством села в угол. — Толкай речугу без опаски. Гроб есть гроб. Это понимать надо.
Я провел ладонью по лицу. Да, это понимать надо. Помолчал. Потом начал:
— Итак, сегодня я выступаю как медицинский эксперт по делу об уголовных преступлениях одного психически неполноценного человека. Фамилию его вы потом назовете сами. Слушайте же.
Я начну беседу показом известных вам характеров, чтобы выявить тенденцию развития патологической личности. Этой зимой захожу как-то к профессору Жолондзю в больницу № 2. Вижу: Жолондзь — толстый и багровый — сидит за столом, в дверях мнется побелевший от волнения немец-повар, а между ними на полу валяется сковородка с кусочками жареной свинины. Немец, заикаясь, говорит: «Я не могу тафать фам на зафтрак десять порция мяса: кашдый порция — один голед-ный польной. Я даль три порция и три польной сидит без мяса на обед!» На это Жолондзь рычит: «А я не могу оперировать людей голодным! Больному полезнее самому поголодать, но знать, что я сыт и хорошо сделаю ему операцию!» Я слушал их и смотрел в окно: там, около помойки, копошились люди, а здесь на полу валялась жареная свинина. Позднее Жолондзь выгнал фрица и взял на работу Иляну Родовяну, толстую цы-ганку-штрафницу, — она будет давать ему десять порций и двадцать с его ведома сожрет сама, а остальные тридцать разделит пополам, и все будет в порядке. Этой же зимой, когда наш барак был достроен, меня перевели сюда, а на мое место назначили профессора Береславцева. Первым делом он выгнал с работы Анечку, отправил ее на сырозавод: она раздавала больным все до последней капли и кусочка, а профессору хотелось самому получать молоко и котлетки. Он заменил честного интеллигентного человека воровкой и шпаной Машкой Фуриной — женой Мишки Удалого: тот был тогда в армии и отсутствовал, а Машка, как и профессор, любила котлетки. Так произошла смычка двух культурных людей с двумя уголовницами. Кто же эти люди, Жолондзь и Береславцев? Преступники? Урки? Нет. Просто мещане. Они в трудных условиях защищают себя и совесть их чиста. Это себялюбцы. Их жены и дети наверняка подтвердили бы мои слова. Оба они отрицательные характеры. Асоциальные.
Но от них мостик через Машку и Илянку уже ведет к Удалому. А это другой тип: садист и насильник, грабитель и убийца. Его вам описывать нечего. Скажу только, что Удалой после своего вторичного появления в лагере рассказал, что он, попав после амнистии в маршевый батальон, обменял на водку все обмундирование на какой-то станции, напился до полусмерти и свалился в укромном месте: эшелон ушел, а ему дали десятку за дезертирство и отправили сюда, где он опять действует как насильник и грабитель. Он мне объяснил: «Я фашистов не трогаю: ведь они мине тоже не обижають! И за советскую власть складывать голову нет расчета: без коммунизма я обойдусь, а без головы — нет. Коммунистам и фашистам желаю воевать до победы. А я — парень мирный, свободный, культурный. Всякими измами не увлекаюсь: я — настоящий человек, достойный жить! Мине были б только, как говорится, гроши та харчи хороши! Понял, доктор?!» Этот гад — прямая родня профессорам: он только не пассивный асоциальный тип, как они, а резко антисоциальный, в котором та же черта себялюбия усилена до патологии. Это — враг общества. Пока что Удалой маленький враг — малограмотный парень, куда он годен? В лагерные нарядчики и только. Свое себялюбие он не может показать по-настоящему. Ну а если бы мог? Если бы был культурнее? Попробуйте мысленно провести эту же линию дальше: антисоциального выродка Удалого постарайтесь мысленно окультурить, пропустить через вуз, прилично одеть. Попытайтесь — и вы получите наших следователей и судей, людей, взявшихся за черное дело массового истребления советского народа. Ну а теперь напрягите воображение и представьте культурного выродка
Удалого еще выше, на месте, где у него в руках сосредоточена настоящая власть! Членом коллегии ОГПУ?
— Какая ужасная мысль! — пробормотал Майстрах.
— Да. Повышение должностного положения неизбежно влечет расширение возможности делать зло. Но я не об этом положении думаю! Не то место, Борис Владимирович! Выше! Еще выше! Ну?!
Вдруг Майстрах понял. Странно застонал, сжался и пугливо огляделся по сторонам, точно испугался, что окружающие прочтут его мысль. Но все сидели, опустив головы.
— Ну вот, теперь мы можем начать наше исследование характера так называемых эпилептоидов и параноидов, то есть людей психически нездоровых, но и не больных настолько, чтобы нужно было помещать их в психоизолятор.
5
Я снова сделал паузу, какую докладчику полагается делать перед началом трудного раздела лекции.
— Высшая нервная деятельность в основном построена на двух процессах — возбуждения и торможения. Поэтому, грубо говоря, все люди в отношении своих реакций на внешнюю среду разделяются на три группы — людей с преобладанием процесса возбуждения, процесса торможения и равновесия между ними. Эти данные разработаны русским ученым Павловым. К ним Ухтомский добавил учение о доминанте, то есть о стойком очаге раздражения, который остается в мозгу и в известной мере определяет в каждый момент характер общей ответной реакции организма, направленность психики и линию поведения данного человека. По Павлову, тип нервной системы — это прирожденный конституциональный вид или генотип. К ним добавляется сумма свойств, выработанных влияниями внешней среды в течение жизни — фенотип. Сплав генотипа и фенотипа является характером, то есть совокупностью основных, наиболее устойчивых психических свойств, которые чаще всего проявляются в его поступках.
Большая Советская Энциклопедия так определяет значение характера (пользуюсь выпиской, любезно сделанной для меня Грековым): «В характере выражается та внутренняя духовная определенность личности, которая составляет отличительную особенность данного человека. Являясь результатом пройденного жизненного пути человека, характер в свою очередь определяет дальнейший жизненный путь личности в той мере, в какой он зависит от самой личности. Зная характер человека, можно с значительной долей вероятности предвидеть, как этот человек поступит в тех или иных жизненных обстоятельствах».
От генотипа, от физиологических данных, то есть от типа нервной деятельности, зависят лишь особенности формы проявления тех или иных черт характера, то есть их интенсивность (страстность — вялость, порывистость — спокойствие и т. д.), содержание же их всегда определяется жизненным опытом личности, ее фенотипом: это — отношение человека к другим людям (общительность — замкнутость, вежливость — грубость, мягкость — жестокость и пр.) и отношение человека к себе (скромность — самомнение, доброта — себялюбие и пр.), что в конечном итоге создает общественную окраску личности. Положительные или отрицательные фенотипические черты личности усиливаются или ослабляются ее генотипическими чертами: например, доброта у темпераментного холерика («сильного безудержного» по Павлову) превращается в активное самопожертвование, у вялого меланхолика — в пассивную доброжелательность, а злобность у холерика дает деятельную жестокость, у меланхолика — вялое злопыхательство.
Я опять сделал паузу. Слушатели зашевелились, кто-то кашлянул. Потом снова воцарилась тишина.
— Генотипические черты исследуемой нами личности вам, товарищи, известны так же, как и мне: это — выраженный холерик, то есть сильная, активная личность с постоянным преобладанием процессов раздражения. Динамическая личность, это бесспорно. Такова форма. Каково же содержание? Я ссылаюсь на слова свидетеля, которому мы все верим; я его потом назову по фамилии: «властолюбие, грубость, нетерпимость, нелояльность, невежливость, невнимательность к товарищам, капризность». От себя добавлю: фанатическая преданность одной мысли, невероятное упорство в ее реализации, трудолюбие, беспощадность, бескомпромиссность. Я полагаю, что и мне, в качестве свидетеля, вы верите. Тогда наше собрание вызывает второго эксперта. Это крупный ученый, известный советский психиатор профессор Ганнушкин, уже давно умерший. Всю свою жизнь ученый посвятил изучению пограничных состояний, то есть болезненно развившихся характеров людей, которых нет никаких оснований считать клинически больными, но и нельзя относить к категории вполне здоровых. В одном из своих трудов Ганнушкин так описывает подобный характер (я излагаю авторский текст несколько сокращенно по книжечке, переданной мне Носовой): «Самыми характерными свойствами этого типа людей мы считаем, во-первых, крайнюю раздражительность, доходящую до приступов неудержимой ярости, во-вторых, приступы расстройства настроения (с характером страха, гнева и тоски) и, в-третьих, определенно выраженные так называемые моральные дефекты (антисоциальные установки). Обычно эти люди активные, односторонние, напряженно деятельные, страстные, очень настойчивые, даже упрямые. Та или другая мысль надолго застревает в их сознании, и можно определенно говорить об их склонности к сверхценным идеям».
Тут я оторвался от бумаги, пообещав скороговоркой: «О сверхценных идеях полнее расскажу дальше», — и снова стал читать ровным голосом настоящего лектора:
— «Их чувственная установка всегда имеет неприятный, окрашенный плохо скрываемой злобностью, оттенок, на фоне которого время от времени развиваются бурные вспышки, ведущие к опасным насильственным действиям. Эти люди крайне нетерпимы к мнению окружающих и совершенно не выносят противоречий. Если к этому прибавить большое себялюбие, чрезвычайную требовательность и нежелание считаться с чьими бы то ни было интересами, кроме своих собственных, то станет понятно, что поводов для столкновения с окружающими у них всегда много: малейшую провинность они возводят в крупную вину и ни одного проступка не оставляют без наказания. Такой человек подозрителен, обидчив, придирчив: он всегда требует покорности и подчинения себе, и, наоборот, сам совершенно не выносит критических замечаний. Всю жизнь эти люди проводят в борьбе. Очень важно подчеркнуть чрезвычайно характерную склонность к расстройствам настроения с постоянным наличием трех компонентов — злобности, страха и тоски. Именно на эти дни и падают наиболее бурные и безрассудные вспышки».
Я перевел дух.
— Ну как, не скучно?
— К черту! Не отвлекайтесь, доктор!
— «Несмотря на свою необузданность, такие люди всегда остаются очень узкими, односторонними. Их чувства лишены богатства оттенков и определяются постоянно имеющейся в наличии агрессивностью по отношению к окружающим. Чувство симпатии и сострадания, способность вчувствоваться в чужие переживания им недоступны Отсутствие этих чувств в соединении с крайним себялюбием и злобностью делает их морально неполноценными, способными на действия, далеко выходящие не только за рамки приемлемого в нормальных условиях общежития, но и за границы определяемые уголовным законом. Особенно они сталкиваются с последним из-за склонности к насильственным актам: страстные и неудержимые, они ни в чем не знают меры — в том числе и в актах жестокости».
Я опустил бумагу на колени и дал слушателям минуту отдыха. Все задвигалось. Из окна я посмотрел в небо, пожал плечами и начал говорить снова:
— Так как мы подвергаем научному анализу характер не простого человека, а выдающегося политического деятеля и партийного вождя, то тут будет не лишним ознакомить вас с мнением Ганнушкина относительно фанатиков, то есть самоотверженных и неутомимых проводников каких-либо идей. «Фанатики — люди сверхценных идей, крайне односторонние и субъективные. Центр тяжести их интересов лежит не в самих идеях, а в претворении их в жизнь, — результат того, что деятельность ума чаще всего у них отодвигается на второй план по сравнению с волей, движимой глубоким, неистощимым возбуждением. Это люди ограниченные, их мировоззрение не отличается сложностью и состоит из небольшого количества идей, чаще всего заимствованных, но благодаря своей сильной чувственной окраске глубоко сросшихся со всей их личностью, и, раз они усвоены, не подвергаются изменению до самой смерти их носителей. В личных отношениях они безразлично холодны или требовательно строги. Человеческое горе их не трогает и бездушная жестокость составляет их свойство. Главная сила фанатиков заключается в их несокрушимой воле, которая помогает им без колебания проводить в жизнь то, что они считают нужным. Железная воля фанатиков делает их опасными для общества: нередко под их руководством совершались чудовищные преступления. Русская действительность знала пытки, убийства и другие страшные дела».
Я положил бумагу на полку за бутылки с лекарствами.
— Вольф, все в порядке?
— Да, яволь, доктор, аллее ист орднунг! — ответил Вольфганг и я заговорил опять:
— На какой же почве и при каких условиях может развиваться такой ужасный фенотип из слабых порочных ростков, даваемых генотипом? В данном случае ответ даст биография интересующего нас человека, она напечатана в упомянутой выше энциклопедии: в юношеские годы мы находим добровольный уход из семьи и отрыв от обычных условий жизни, затем следуют долгие годы существования в глубоком подполье и работа под страхом провала, семь арестов, пять побегов, шесть ссылок. Довольно, чтобы ожесточить страстного человека? Я думаю, товарищи, вполне. Вот начало развития, исходная позиция. Затем исследуемый нами характер претерпевает потрясение: он добивается власти, его начинания ведут страну от победы к победе, он — фигура мирового значения. Он отчетливо сознает, что на все времена вписал в историю свое имя.
Уже несколько раз Абашидзе порывался спросить что-то, но, едва он начинал шевелиться, как все поворачивали к нему возмущенные лица и скромный человек умолкал. Один раз он даже начал: «Я хочу спросить», — но Анечка шептала: «Тише!» — махнула рукой, и я начал речь снова:
— Если внешние раздражения повторяют из месяца в месяц и из года в год, то в мозгу складывается особая система связей, вызывающих один и тот же тип реакции — то есть ответного поведения. В быту это называется привычкой, в науке — стереотипом. Исследуемая нами личность вначале годами вырабатывала описанный выше стереотип агрессии, грубости, нетерпимости и пр., затем на этот первый стереотип стали наслаиваться черты второго, давая очень сложное сочетание. Я вновь обращаюсь к профессору Ганнушкину, в скобках поясняя только, что сверхценная идея — это длительный очаг раздражения, порождающий в сознании доминанту, а что такое доминанта — вы уже знаете.
— А я догадалась, кто это! — вдруг звонко крикнула Верка-Гроб. — Знаю, но молчу, доктор!
Все засмеялись. «Тише!» — загудел Майстрах.
— Итак, я вас спрашиваю, товарищи: разве превращение профессионального революционера и сибирского ссыльного в движущий рычаг мировой истории — это нормальная среда? Нет, конечно же нет! И у рассматриваемого нами характера совершенно естественно начались наслаиваться другие, новые черты, которые, однако, также следует считать не менее болезненными. Эпилептоид стал превращаться еще и в параноида. В этом сказывается объективная логика развития явлений. Итак, цитирую тот же труд нашего авторитета: «Самым характерным свойством такого рода личностей является их склонность к образованию сверхценных идей, во власти которых они потом оказываются. Эти идеи заполняют всю их психику и оказывают доминирующее влияние на их поведение. Самой важной сверхценной идеей такого человека является мысль об особом значении собственной личности. Отсюда — его чрезмерное самомнение. Кто с ним не согласен и думает не так, тот в лучшем случае просто глупый человек, а в худшем — его личный враг. Такие люди крайне упорно отстаивают свои мысли и часто оказываются борцами. Их самомнение не оставляет места для хорошего отношения к людям, их активность побуждает к бесцеремонному отношению к тем, кем они пользуются как средством для достижения своих целей. Они недоверчивы, подозрительны, агрессивны. Они злопамятны, не прощают и не забывают ни одной мелочи. Пока человек с таким характером не пришел в состояние открытой вражды с окружающими, он может быть очень полезным работником: на избранном им поприще деятельности он будет работать со свойственным ему упорством, систематичностью и аккуратностью, не отвлекаясь никакими посторонними соображениями и интересами. Но нельзя позавидовать людям, которых обстоятельства поставили поперек его пути: он упрям, настойчив и сосредоточен в своей деятельности, если приходит к какому-нибудь решению, то уж ни перед чем не остановится для того, чтобы привести задуманное в исполнение. Жестокость принятого решения не смущает его, на него не действуют ни просьбы, ни угрозы — будучи убежден в своей правоте, он никогда не спрашивает советов, не поддается убеждению и не слушает возражений. В борьбе за свои воображаемые права он проявляет большую находчивость, очень умело отыскивает себе сторонников и, вопреки здравому смыслу, выходит победителем из явно безнадежного столкновения. Долг его совести — месть, а ведь те, кто позволяет себе поступать не так, как этого хочет и требует он, становятся его врагами. У него оказывается большое количество “врагов”, иногда действительных, а большей частью только мнимых».
Я перевел дыхание.
— Вот, товарищи, все, что я хотел сегодня рассказать. Это медицинская история превращения эпилептоида в паранои-да. Ну а социально-политические выводы? Извольте, вот они. Ганнушкин утверждает, что человек с таким характером глубоко несчастен, бесконечно одинок и в себе самом носит причины своей трагедии. Возможно. А интересы общества, спросите вы? Что же, для общества стоящая у власти личность с подобным характером неминуемо создает трагическое положение, вопреки всему своему уму и благим намерениям. Поэтому, если в личном плане мы должны такого человека пожалеть и простить, то в плане общественном и государственном мы…
— Простите, но я не могу больше молчать, — не выдержал Абашидзе. — Объясните, доктор, о ком вы говорите? Что здесь происходит у нас? — Он оперся на палочку и обвел глазами всех присутствующих.
— Вы присутствуете на общественном суде, Георгий! — ответил я. — Присяжные заседатели — вот они, все присутствующие и вы в том числе. Свидетелем выступал Владимир Ильич Ленин, я цитировал его слова из «Завещания», о котором все слышали. Заключение о характере дал профессор Ганнушкин. А фамилия обвиняемого…
— Сталин! — бойко крикнула Верка.
— Сталин! — рявкнул Майстрах и стукнул клюшкой об пол.
Сталин! — разноголосым хором подтвердили остальные.
6
— Хорошо, что все это сами поняли, — подтвердил я. — Раннего Сталина, когда в его характере преобладали эпи-лептоидные черты, прекрасно охарактеризовал Владимир Ильич в своем известном письме в ЦК: «властолюбие, грубость, нетерпимость, нелояльность, невежливость, невнимательность к товарищам, капризность». Позднего Сталина мы чувствуем на своей спине — фанатически преданного одной заимствованной идее, невероятно упорного, трудолюбивого, беспощадного, мучимого страхом и подозрительностью. Мы — очевидцы, Ленину мы верим больше, чем себе, это ценнейший для нас свидетель. Вы видите, как все совпадает: в одной точке сходятся свидетельские показания и научная экспертиза.
— Так что же у нас получилось, доктор?
— Репетиция великого всенародного суда. У нас есть все основания для вынесения решения.
Некоторое время Майстрах сидел молча, совершенно не двигаясь. «Очевидно, засыпает!» — внутренне улыбнулся я. Поэтому медленно, вялыми движениями закрыл книжечку, сложил вместе с тетрадью и завернул в старую тряпку — так я хранил мое сокровище в потайном месте. Вдруг Майстрах вскочил, громко ударил себя по бедрам ладонями и смешно, на месте пустился в пляс, припевая на мотив камаринского: «Эх, ура-ура, ура-ура, ура!» Потом вдруг остановился, отдышался, бросился мне на шею и поцеловал в лоб.
— Что с вами?
Борис Владимирович отступил на шаг, шутливо перекрестился и расхохотался:
— Боже, благодарю за милость! В условиях лагеря ты воскресил меня глотком живой воды — судом над Сталиным, да еще с возможностью участвовать в нем в качестве присяжного! Теперь я не умру! Нет!
Он тряс мои руки.
— А если и умру, это не беда: я уже понял все и сам смело выношу приговор. Вот он: Сталин…
— Молчите! — Я сделал вид, что закрываю ему рот рукой. — Будущий всенародный суд, вероятно, решит: «Несмотря на ряд болезненных черт в характере, обвиняемый все же вменяем и отвечает за свои поступки. Он виновен». Но для нас с вами этого мало: мы участники и соучастники трагедии. Поэтому не шумите и не спешите окончить разговор так опрометчиво: слово — не воробей, упустишь — будешь каяться. Сядьте! Успокойтесь! Книжечку случайно затащила сюда вольный врач. Я нашел в ней психиатрический анализ, удивительно, просто потрясающе подходящий к характеру интересующего нас больного. Это — моя счастливая находка, моя гордость, моя радость: я подобрал ключ к могильному склепу. То, что я прочел, — материал, вернее — беглая наметка, для будущего исследования. Оно будет когда-нибудь написано, но для нас не это главное. Характер Иосифа Джугашвили умрет с ним, это явление временное, а нам надо думать о нас самих. Как мы попали за проволоку? Как удалось одному человеку натворить столько бед?
Я помолчал, ища слова для выражения своих мыслей.
— Но… — яростно прохрипел Борис Владимирович.
— Дослушайте же до конца! Не торопитесь! Как свидетели мы не интересны. Мы слишком мало знаем: можем пока что свидетельствовать только горьким плачем и показом синяков, а этого недостаточно. Да, этого мало, Борис Владимирович! А в судьи нам тем более соваться нечего. Этим мы с вами только забежали бы рысцой вперед и попытались бы предвосхитить суд истории, когда разумный и справедливый приговор громовым голосом произнесет единственный правомочный судья на земле — великий и славный советский народ: он укажет виновника и назовет его подручных, ибо именно эти последние всемерно раздували поклонение вождю для своих собственных темных целей, и что еще важнее — великий судья объяснит всем людям труда историю прошлых ошибок и меры их предупреждения на вечные времена. Это будет суд не только карающий, но и исцеляющий, это будет раскрепощение грандиозных творческих сил! А что получилось бы у нас с вами? Политический смысл большой исторической драмы мы хотя и поняли, но поправить положение не в силах. С позиции лично ущемленных Сталиным людей мы видим не среду и общественного деятеля, а лишь его сапоги. Человек, у которого еще болит синяк на заднем месте, — пристрастный судья, и участвовать в суде над сапогами мы не должны — у нас есть честь и гордость!
Борис Владимирович потускнел, провел по лицу рукой и опустился на стул: первый порыв восторга у него прошел,
А я собрался с мыслями и стал говорить дальше:
— Все основное в нашей всенародной трагедии вытекает из прочтенного мною — по книге и из нашего личного опыта. Профессор Жолондзь — человек с определенными отклонениями в психике. Они проявляются тогда, когда обстоятельства требуют обостренной борьбы за существование. Так как профессор занят только собой, то и творимое им зло невелико и не выходит за пределы непосредственного окружения. Удалой — ярко выраженный психопат. Он малограмотен и жалок, но и он борется за себя, за коллективную свободу всех «настоящих людей». Нарушения в его психике выражены гораздо более резко. Удалой находится ближе к границе вменяемости, он опасен: его зло распространяется уже на ряд городов. Однако, среди нас живут и действуют люди с такими же кривыми душами, и они занимают самое высокое положение. Это — творцы зла во всенародном масштабе.
Как же это получилось и почему?
Некий человек с прогрессирующим душевным заболеванием верит, что он — Единственный, что он в своей особе воплощает чудесную и благую идею спасения мира от всех зол. Он — Демиург, творец нового мира. Не для себя, а для пользы человечества ему нужно обеспечить себе самовластие. Это вполне логично, правда? А так как этого нельзя достичь моральным и законным путем, то ради возвышенной идеи Единственный переступает сначала через мораль, а потом и через закон: победа все спишет, жертвы — это накладные расходы, усушка-утруска. Ослепленный идеей Единственный не замечает живых людей, он выше них. Начинается построение добра через зло. Тщательно выискиваются жолондзи и становятся в положение, когда заложенные в них низменные инстинкты дают пышные всходы и обуславливают формирование антисоциапьных характеров: жолондзи сознательно перевоспитываются в удалых. То же стало и с удалыми: они повзрослели, окультурились, взошли на самый верх социальной лестницы и превратились в Лаврентиев Павловичей. Теперь это столпы, на которые опирается Единственный, его безотказные руки. Конечно, он сам видит творимые ими беззакония, но они нужны для прекрасной идеи — они отрывают удалых всех ростов и видов от общества, привязывают их к Нему, к Хозяину, а это значит — укрепляют строительство земного рая. А сами удалые, естественно, охотно идут туда, куда их толкает хозяин: это соответствует их характеру, снимает ответственность и ставит Единственного в зависимое от них положение. Создается круговая порука, государство в государстве. Обе стороны крепко держат друг друга в руках и взаимно эксплуатируют самые низменные человеческие свойства — хозяин пользуется преступными наклонностями слуг, а те подсыпают ему побольше заговоров, чтобы играть на его болезненной подозрительности, и тем самым превращают самодержца и Единственного в своего собственного слепого исполнителя. Недаром мой следователь любил повторять: «Сначала я ежовец, а потом коммунист!»
А сам Единственный?
Душевнобольной Демиург, возводящий чистое и белое здание земного рая грязными и черными руками им же самим созданных бесов!
Зрелище потрясающее, грандиозное, поистине космическое!
С минуту я стоял посреди комнаты с широко разведенными руками, как некий проповедник. Все молчали.
— Однако вернемся к нашему психиатрическому анализу.
Теперь вы видите, почему и зачем человеку с болезненным характером понадобилось самовластие и как он сумел с помощью мишек удалых, поднятых до уровня Лаврентиев Павловичей, обеспечить достижение этой цели. Но разве только этим можно объяснить такое всенародное несчастье? Нет! Я повторяю и кричу: Нет!!! На каждого злодея Удалого нашелся бы свой благородный Борис Владимирович или Георгий Давыдович, чтобы его вовремя обезвредить, — в этом фильтрующее значение всякого общественного устройства, и советского — прежде всего.
А тут фильтра не оказалось… Почему?
Ни Сталин один, ни Сталин вкупе с удалыми и бериями не несет полной ответственности за возникновение всех несчастий: поклонение вождю понемногу строили все советские люди. Каждый человек. Я и вы. Мы, именно мы сами построили своими руками эти лагеря и сами же посадили себя за проволоку, потому что лагеря — это неизбежное последствие нашей прекраснодушной и доверчивой слепоты. Страшно сознаться? Да. Но нужно — надо быть честными! Не мы ли заживо ставили Единственному памятники, как земному богу? И я лично был таким простаком вместе с миллионами других борцов: мы все одинаковы. В нас пока говорят только разочарование и обида, а пора бы сменить их на другое чувство, гораздо более достойное, — на стыд!
Борис Владимирович и Георгий Давыдович опустили головы.
— Поклонение личности Сталина складывалось постепенно, в условиях огромных побед. Ну, вспомните-ка! Каждый год, месяц и день советские люди видели свои гигантские шаги вперед, свои поразительные достижения и каждое утро, прочтя газету, и каждый вечер, прожив удивительный день, советский человек должен был бы закричать: «Да здравствую я!», потому что у нас все трудятся и все имеют законное право радоваться общим успехам и считать себя лично их участником и причиной. Мы все были такими! На площадях в дни праздников миллионные ряды строителей социализма должны были бы радостно кричать: «Да здравствуем мы!» Но каждый понимает, что толпа энтузиастов превращается в армию строителей тогда, когда она будет организована. Победа народа — это победа Коммунистической партии. Она своими усилиями глыбы строительного материала превращает в великолепное здание социализма. Значит, выходит, что нужно в порыве законного восторга крикнуть: «Да здравствует наша партия»? Конечно, так все и делали. Вы и я. Но самой партия руководится Центральным Комитетом, а во главе него стоит Сталин. Поэтому-то и получилось, что каждый честный советский человек, каждый активный строитель социалистической родины, видя ее успехи, стал провозглашать славу Сталину, прославляя этим народ, партию и самого себя. Советский заключенный, который не понял этого, никогда не поймет, как он очутился за проволокой! Пока что для нас эта мысль — самая главная!
Борис Владимирович поднял на меня пустые глаза.
— Да, да, — не смотрите на меня так! Мы — прекраснодушные слепцы, но сильные, честные и смелые люди. В этом — спасение. У всех народов и во все эпохи случалось, что к власти приходили люди, которых не следовало допускать к ней по состоянию здоровья. И что же? Больные властелины, наделав много бед, уходили, а народ, оставя их достижения, исправлял ошибки, и история не знает случая непоправимой государственной катастрофы, вызванной одним человеком! Вы ведь историк, товарищ Арсентьев, — так что же вы молчите? Ведь я прав? А? Были трагические случаи и в нашей России. Пример — Иван Грозный. Его судьба во многом похожа на судьбу Сталина: оба были умны и преданны одной благой идее, оба начали хорошо и, вследствие окончательной порчи характера, оба кончили плохо, заслужили бесчестное бессмертие — стали вечным предостережением народу, чтобы он зорче смотрел, в чьи руки вверяет власть. Для психиатра как больные они равны, а вот по объему содеянного зла древнемосковский Сталин всея Руси кажется маленькой овечкой по сравнению с Иваном Грозным нашего времени… Плохо не то, что в великой борьбе у народа есть вождь, — вождь в борьбе необходим, — а беда, что вождем оказался неподходящий и недостойный человек. Нет, всегда и везде побеждает единственный творец истории — народ! Поднимите выше голову! Разве у нашего народа может быть какое-нибудь иное будущее, кроме прекрасного?
Я взял Бориса Владимировича за плечи и слегка потряс их.
— Давайте будем бесстрашными, упорными, разумными! Останемся и за проволокой людьми! Нам это по плечу! Иначе мы выключим себя из всенародного движения и лишим себя участия в сотворении чуда. А чудо это — будущее нашей Родины.
И вдруг я вспомнил Андрея Рыбакова — ленинградского студента, который когда-то вместе со мной мучился этими же вопросами и искал правильный путь к их решению. В лагере Андрей начал писать стихи, и они казались мне лучшими на свете, потому что в заостренной и яркой форме выражали мысли, для которых мы, остальные заключенные, подбирали только простые и привычные слова.
— Слушайте! — закричал я. — Я прочту стихотворение, написанное за колючей проволокой голодным советским человеком у края ждущей его могилы! Пусть эти чудесные слова Андрея будут словами вашими и моими, слова всех честных советских людей в заключении — это наша клятва и вызов прошлому, наша присяга будущему и боевой клич в борьбе за него! Слушайте:
Размышления у портрета
Кто он? Гений? Больной или ушлая тварь?
Для рентгена души не открыт еще луч…
Может, он — нашей славной судьбы инвентарь
И в грядущую радость заржавленный ключ…
День придет неизвестных сегодня мерил,
Дезинфекция душ, беспощадный отбор,
На тропе и к нему не коснется перил
Лжепророк и палач, развратитель и вор!
За горами страданья, за красным ручьем,
За озерами пота, за степью тоски,
Ждет не рай в голубином сиянье своем,
Но лишь новый исток вековечной реки!
Обмелеет ли дальнее русло ее?
Обернется ли снова в болотный туман?
Или вынесет пенные волны свои
На вселенский простор, в голубой океан?
Я не знаю… Но верю и верить зову:
Безграничные силы нам в душу даны,
Чудо делают люди, и сам человек
Воплотит наяву свои лучшие сны!

7
Все разошлись отдохнуть перед обедом. Остались только Анечка и Абашидзе — отеки у него стали меньше, но передвигался он с трудом и медленно.
— Вы устали и сейчас же ложитесь на полчасика, — сказала мне Анечка. — А я только наблюдала. Свое мнение скажу когда-нибудь позже. Надо подумать. Пока замечу только: вы продолжаете оставаться прекраснодушным фантазером. Самое главное разочарование у вас еще впереди: вы больно ушибетесь о землю, когда слетите на нее со своих розовых облаков. Если сегодня здесь действительно витал дух Демиурга, то это был ваш дух, потому что вы создали себе иллюзорный мир с усатым Мишкой Удалым в виде Творца и Вседержателя. Вы — неисправимый простак.
Минуту все трое мы молча рассматривали друг друга…
— Эх, вы… — поддержал Анечку Абашидзе. — Какой-то маленький мучитель из провинциального испанского городка, никому неизвестный инквизиторишко, по вашей логике — изувер, негодяй и преступник, потому что он никому не известен и мал. А Великий Инквизитор Торквемада, перед которым дрожат король и гранды, — он, видите ли, историческое лицо, он ложно думающий идеалист, жертва трагедии, заблуждающийся Демиург, творец белого здания всеобщего счастья… Почему же вы обрываете логическую нить у подножия трона?
Разве вам не видно, что борьба за власть — страшное дело и объем преступлений нашего Великого Инквизитора больше объема преступлений лагерного нарядчика Мишки Удалого просто потому, что у последнего мельче цели и более ограничены возможности? Ведь это же ваши мысли и слова! В основе оба они трусы и себялюбцы, и наша жизнь, к сожалению, еще не раз покажет вам, на что способен наш маленький Суслове-кий Единственный в борьбе за свое благополучие. При каждом его преступлении ударьте себя ладонью по лбу. Вот так!
В поддержку Георгия, Анечка тоже слегка шлепнула себя по лбу. Оба они улыбнулись. Я молчал.
— Ну ладно, — сказала Анечка и взяла свой котелок. — Вольф уже шевелился в сенях, готовится к обеду. Я пойду тоже прилечь на полчаса и затем вернусь опять. Праздничный весенний день продолжается! Да, не забудьте, что после обеда придет Тополь!
Абашидзе, шумно сопя и тяжело переваливаясь, добрел до порога. Уже взявшись за дверь, обернулся:
— Слушайте, доктор, как жаль, что у нас недооценивают психологическое значение национальности! Сосо Джугашвили вырос с народе, где бытуют предания о злодействах не только персидских и турецких завоевателей, но и наших грузинских царей, князей и деревенских старост. Все они боролись за свое положение, то есть за власть. Власть как источник жратвы и житья для сластолюбцев, и власть как источник наслаждения, возможностью повелевать людьми для властолюбцев. И вот Сосо, по своему характеру…
Я сделал движение рукой.
— Постойте-ка, Георгий! Я прерву вас на минуту, а то опять забуду — я должен был это рассказать всем слушателям во время своего выступления. Слушайте, это любопытно. Тэра Исмаиловна Таирова, как вам известно, — жена наркома внутренних дел Азербайджана, чекиста № 1 своей республики. О нем самом и его преступлениях она скромно молчит. Но вот однажды проговорилась об обстоятельствах его падения с пьедестала высокой власти. Секретарем ЦК партии у них был Багиров, человек невысокий, худой, снедаемый внутренним жаром страсти к истреблению. В Баку ни один человек не мог смотреть ему в глаза, одно его присутствие приводило людей в состояние оцепенения: по словам Таировой, это был Удав среди обезьян, как в книжке Киплинга. Массовые расстрелы его перестали успокаивать, и он ввел в практику обстрел аулов из пушек. Сообщения об этом попали в турецкие газеты. Сталин снял Багирова и перевел в Среднюю Азию. На вокзале Багиров вошел в купе, задвинул занавеску и через щель переписал всех провожавших. Когда Сталин снова вернул удава в азербайджанские джунгли, то тот вынул записную книжечку и расстрелял всех обезьян, которые поверили в опалу сатрапа и не явились на проводы. Таиров был среди провожающих, целовался и уцелел. Но, будучи обезьянкой, он полез в друзья к удаву: много месяцев спустя, в жаркий вечер, пригласил Багирова к себе на дачу. После ужина сказал страшному гостю: «Вам постель приготовлена на балконе, потому что в комнатах душно. Спокойной ночи!» Багиров поднялся, довольный, улыбающийся. Подошел к двери — и откачнулся. Таиров еле успел подхватить его. «Что с вами?!» «Свеча… Свеча…» — мог только пробормотать гость, цокая зубами от возбуждения и страха. Несколько минут спустя поднялся с дивана и взял хозяина за ворот. Лицо его было бледно, как мел, оно перекосилось от злобы. Подтянув лицо хозяина к своему, он зашипел: «Ты на балконе поставил свечу для того, чтобы из сада было легче застрелить меня! Так-то ты встречаешь гостей, предатель! Ну, погоди, я с тобой быстро рассчитаюсь». Напрасно Таиров, грузный немолодой мужчина, валялся у него в ногах, напрасно, рыдая, клялся в преданной любви, напрасно уверял, что свечу поставила домработница без его ведома. Багиров вызвал машину с охраной и уехал. А вскоре Таиров был арестован, обвинен в покушении на Багирова и расстрелян, а его жена получила десять лет как соучастница. Ну, что скажешь, Георгий? Я прав? Ведь Багиров — это облеченный неограниченной властью душевнобольной сатрап!
Георгий усмехнулся. Его обезображенное отеками лицо стало злым.
— Ты прав: Багиров — душевнобольной сатрап. Но ты, как беспартийный врач, делаешь ударение на слове «душевнобольной», а я, как коммунист, на слове «сатрап». Тебе приятно, что ты додумался до разгадки, мне больно, что я был членом партии, которой руководит преступник Багиров, — это тот окультуренный Удалой, о котором ты говорил, Удалой, получивший возможность убивать не одного человека ударом ножа, а тысячи людей росчерком пера. Багиров — это предпоследняя ступень перед троном: за Багировым — Берия, за Берией — Джугашвили.
Абашидзе повернулся ко мне, смерил горящим взглядом с ног до головы и ударил кулаком по раздаточному столику так, что на все голоса загремели и зазвенели большие и малые бутылки и флакончики.
— Так как же вы, черт побери, не видите, что все это одна банда?! Сумасшедшие уголовники, патологические садисты и душегубцы, людоеды, оседлавшие нашу партию?! Удалые, управляющие страной?! Какие еще доказательства нужны, что не вы прав, а я?
Назад: Глава 2. Зимний день сорок третьего года
Дальше: Глава 4. Летний день сорок шестого года