Глава 54. Дурила среди одуванчиков
С этими словами Борода-2 ушел, а мы, посовещавшись, решили все же идти в город, так как выбирать было не из чего: дорога была одна. По берегу идти нельзя: валуны, скалы громоздились друг на друге в первобытном хаосе, и с одной стороны вверх уходили отвесные стены земли и камня, а с другой – водная бездна кипела страстями Нептуна. Мы подались по тропинке в гору через перевал. Когда солнце стало в зените, мы прошагали уже порядком, устали и захотели пить и есть. А до города как было далеко, так и не стало ближе. Сели в тени деревьев передохнуть. Рядом протекал чистый ручеек. Напившись, мы, не сговариваясь, покинули нашу тропинку и ломанули напрямик к озеру через бурелом, через кусты шиповника, орешника, заросли бузины, папоротника, лопухов, крапивы, переплетенные искрящейся паутиной и такие огромные, что они скрывали нас с головой.
Выйдя из зарослей на ровное место, мы наткнулись на разъезженную дорогу. Обобрали с себя паутину и пошли веселей: ноги сами несли нас под гору и мы спускались, как кони, в полуприсяд.
Несколько раз из кустов выглядывала рожа – не то пацан, не то юркий мужичок – но стоило нам поманить его пальцем или окликнуть, он тут же прятался в заросли, а спустя минуту выглядывал уже из других кустов.
– Абориген, – ткнул в него пальцем Боб. – Это он тебя, Рыцарь, боится. Тут еще, наверное, медный век. Однако чертовски хочется жрать! Мяска бы. Поросеночка!
– Пожуй одуванчики. Перед мясом полезен салат.
– А что! – подхватил Боб. – Идея! Одуванчики успокаивают, тонизируют, червячка морят и, главное, занимают ровно столько времени, насколько приближают к поросенку.
Мы расположились на лугу, поросшем одуванчиками. Лежали на теплой земле, Боб рвал одуванчики, жевал их и сплевывал зеленую слюну.
– Обожаю рекламу, – сказал Рассказчик, – особенно еды, когда поросенок или корова с такой доброй улыбкой по-человечьи обращается к покупателю: «Съешь меня, пожалуйста!» А покупатель еще и выпендривается, думает да выбирает.
– Убил бы! – сказал Борода.
– А что, ничего. Ничего, Бобушка, – успокаивал себя Боб. – Маленько перекусим, а внизу нас ждет плотный обед, фаршированный судак и мясо в горшочках, под водочку и с хрустящим лучком. Я уж молчу про сладкие свиные ребрышки. После мяска! после водочки! так бы и сжал в кулачочек! грудочку! или попочку! живиночки кусочек!
– Как мало надо, – сказал Рассказчик, незаметно сглотнув слюну, – одуванчики в траве под небом. Желтый, зеленый, синий цвет.
– Мало, – возразил Боб, – трех цветов мало. Для гармонии нужны еще два цвета: красный и белый. Шашлык, бифштекс с кровью, помидоры, водочка, лук, ну и попочка.
– Художнику видней, – сказал Рассказчик. – Правда, женщины тоже многоцветные создания: есть даже лиловые. Про черных ясно все по умолчанию. Так называемое абсолютно черное тело – поглощает весь свет и забирает всю энергию. Черная дыра. С ней лучше не связываться. Кстати, я знал одного чудака, который терпеть не мог желтый цвет. Министр один. Он учинял страшные разносы, если на заводской промплощадке ему на глаза попадался хоть один одуванчик. Был случай – даже уволил директора одного крупного завода. За полянку с одуванчиками перед заводской столовой. Я думаю, у него в детстве от одуванчиков был понос, поэтому их и вырывали по всей стране перед его приездом. Хотя так думаю, что к старости они ему были бы весьма полезны. Но меня не взяли к нему цирюльником, мордой не вышел.
– Боб, ты слышишь? – крикнул Борода вслед Бобу, убегавшему в кусты и на ходу рвавшему ремень из штанов.
Боб бежал и приговаривал:
– Хватит мне на мозги капать, дядя Боря идет какать.
Он скрылся в кустах и через мгновение оттуда донеслось пронзительное верещание.
– Голос желудка, – заметил Рассказчик.
– Эк его расслабило, – сказал Борода. – От таких залпов разлетится избушка.
– Изба крепка запором, – заметил Рассказчик.
Верещание не кончалось, а, напротив, стало еще пронзительнее, точно в капкан попал зверь размером с лису, но голосом размером со слона. Обеспокоенные, мы поспешили в кусты. Там увидели Боба на корточках, а в руках у него билась, извивалась и верещала та самая любопытная рожа, что преследовала нас с перевала. Боб ее успокаивал:
– Ну что ты вопишь? Не видишь, занят я. Сейчас освобожусь и поговорим.
Освободившись, Боб освободил и пленника, похожего на скомороха, и мы все вернулись на лужок.
– Дурила, – ласково говорил Боб, – чего напугался? Э-э, брат, в эту минуту мне лучше не мешать. Стихия, брат. Стихия огня. Опалю.
Мужичок молчал и только лупал глазами.
– Ну что, язык проглотил? – Боб усадил Дурилу рядом с собой. – Давай начинай. Рассказывай: как тут у вас с жратвой, с бабами?
– С бабами везде одинаково, – неожиданно басом сказал мужичок. – Бабы там, где мужики есть. А мужиков нет – и бабе там делать нечего.
– Молоток! Дай я тебя обниму! Налил бы. Жаль, нечего. Будет – налью! Но ты скажи: вот нас четыре мужика, с тобой пять, а где бабы?
– Там, где жратва.
– А где жратва?
– Где-где? Маленький, что ли? Вон, в городе, сколько влезет… А вы, кстати, откуда? – спросил Дурила.
Мы указали на восток.
– Там нет дороги. Серьезно, вас случайно не смерч принес?
– Бог миловал. Черт принес. Рыцарь, покажи свой бегунок.
Дурилу, похоже, удовлетворили сто подписей Рассказчика.
– Странно только, что вы идете в шестой зал, а уже оказались здесь. И здесь не написано, откуда вы.
– Мы из пятого зала. Идем в следующий по порядковому номеру.
– Здесь, ребята, другие порядки. Здесь Галеры, а в документе пункт назначения зал № 6. Командировку вам могут не отметить. Где отметка, спросят, шестого зала? Что скажете им?
– Скажем, на экскурсии с Железным Дровосеком и Страшилой, – указал Боб на меня и на Бороду.
– Так это Галеры? – спросил я.
Мои спутники удивленно посмотрели на меня.
– Галеры, – сказал Дурила. – Галеры собственной персоной. Вечно свободный город!
«Какая торжественность! – подумал я. – Четвертый Рим! Вечно свободный город в списке навечно павших городов. У смотрительницы тут где-то сын срок мотает. С ядром на ногах». Мужичок, однако, был без цепей, без ядра, в цивильной одежке, и хотя его облику и несколько затравленному взгляду было далеко до облика и взгляда свободного гражданина города Рима и любого другого даже вечно вольного города, каторжником его назвать тоже нельзя. Спутники же мои, исключая Рассказчика, ничего не понимали и смотрели на Дурилу, как на полоумного. Какие галеры? Какой, к черту, вечно свободный город в Воложилинской области! Не иначе, карьер какой-нибудь Верхне-Навозинский, котлован да поселок рабочий с клубом, кладбищем и сельпо. А тот город, что виделся с площадки – где он? Мираж один. Действительно, город, к которому мы шли, как сквозь землю провалился.
– Тут, случаем, не зона? А может, еще похлеще – «средьмаш»? – спросил Боб. – Это ж мы тогда отсюда сто лет будем выход искать!
Но галеровец успокоил нас, сказав, что мы «воистину» оказались в зоне вечно свободного города Галеры, расположенного в горной долине, и никаких оснований для беспокойства у нас не должно быть. Мы надежно защищены от всего мира. Город неприступен и является одной из уцелевших колыбелей человечества.
– Попали, братцы, в колыбельку…
– Не надо иронизировать, – пробасил Дурила. – Колыбель, как эшафот, дается один раз и навсегда. Что же мне с вами делать? – взял он инициативу в свои руки. – Я обязан сообщать в магистрат о всяком новом лице в течение пятнадцати минут.
– Да уж битый час прошел, а ты – пятнадцать минут! – возмутился Боб. – Магистрат-то далеко?
– Да часа три будет.
– У тебя тут вертолет? Махокрыл?
– Язык твой длинный, Боб. Он и доведет, куда надо, за пятнадцать минут, – спокойно заявил абориген.
Бобу, видно, надоело препираться на голодный желудок и он махнул рукой:
– Ладно, веди, куда хочешь, но только чтоб через пятнадцать минут была жратва!
Мы поднялись и тронулись в путь. Правы оказались оба: три часа пролетели как пятнадцать минут. Наконец с холма открылся вид на озеро, большой город на острове и длинный, у берегов на быках, а над водной ширью навесной, мост очень ажурной конструкции. Под мостом и правда плавали какие-то древнегреческие суденышки.
– Это галеры и есть, – сказал Дурила. – А вон то вечно вольный город Галеры.
Перед мостом была будка с надписью «КПП», шлагбаум и охрана.
– Покажи бегунок, – сказал мне Дурила.
Охранник с тихим голосом и скромными, но очаровательными манерами, долго, как «Устав караульной службы», изучал пропуск, пытаясь обнаружить в нем то, чего в нем заведомо не было. Прокуренные пальцы так и не нащупали ничего в помятом листке, а пытливый взор ничего не заметил. Наконец охранник взглянул на Дурилу.
– На всех?
– На одного, – отвечал тот, ткнув в меня пальцем, и нас пропустили, сняв с нас портняжные мерки и, дополнительно, отпечатки пальцев. Мне лень было снимать перчатки. На прощание нас сфотографировали под раскидистым вязом анфас и в профиль. На вязе была прибита дощечка: «Этот вяз участвовал в съемках фильмов «Любовь под вязами», «Война и мир» и «Три тополя на Плющихе». Эту информацию заверяла чья-то авторитетная подпись и круглая печать.
Мост произвел на нас тоже приятное впечатление, а ветерок с воды приятно освежил. В галерах сидело много гребцов в три ряда и все они бешено работали веслами, но каждое судно вращалось на одном месте. Вся прибрежная полоса – и вода и суша – была в валунах, которые кто-то не иначе как специально свез сюда со всей округи. Особенно очаровательны были валуны в воде – серые, скользкие и громадные, покрытые мелкой зеленой ряской и водорослями размером с запорожский оселедец, – они напоминали шишковатые черепа водяных и прочей подводной нечисти. В этом месте как-то с трудом верилось в бездонные разломы озера и его аномальные зоны. Брательник явно загнул. Тихая, стоячая, погубленная водохранилищем, стихия, когда-то именуемая водой. Не так ли гибнем и мы в громадных резервуарах городов, и кто мы сегодня, если вчера нас еще изредка называли людьми?
Сразу же за мостом лежала на боку деревянная будка. Это был туалет. Борода потоптался возле него, нагибаясь и стараясь заглянуть внутрь.
– Интересно, как они там ходят? – спросил он.
– Не видишь, что ли, лежа, – ответил Боб.
Мы прошли мимо огромного рекламного щита: «Вставные челюсти от Дробяза. Очаруй сиянием зубов!» Очаровывала девица тридцатью одним сияющим зубом, так как один передний зуб был закрашен черным цветом.
– Благодаря колгейту-пасте, сохраните зубы в пасти, – оскалил зубы Рассказчик.
Пока мы шли по мосту, Борода вдруг стал рассуждать о цвете женского тела, изумив Боба и позабавив нас:
– Женщин я больше не люблю, даже теоретически, воздерживаюсь, если быть точным, но женское тело напоминает мне все, что в природе красиво, – признался он, – и поля зрелой пшеницы, и ковыль в приволжских степях, и залитые солнцем барханы пустынь, и бескрайние снежные равнины, и мрамор, и кору берез, и стенку деревенской землянки, и пантер и змей в зоопарке, и лайковые перчатки… Как вы понимаете, это далеко не полный перечень всего и далеко не самого лучшего, что может напомнить обнаженное женское тело…
– Да, – согласился Боб. – Иногда какую-нибудь женскую безделушку в руки возьмешь, даже названия ее не знаешь, а в голове так и вспыхнет все ее тело, в вине и солнце.
– Да-да. И чтобы передать на холсте такую, какая она есть, надо потрудиться.
– На холсте не пробовал, – сказал Боб.
– Это я про ваши китайские рассуждения о трех и пяти цветах. Да еще черном. Черный – не цвет. Черный – состояние духа. Я вообще-то предпочитаю бежевый, желтый, коричневый цвета, оттенки зеленого и синего цвета. Красный практически не пользую, так как его натуральность оборачивается Kitsch-ем. В борьбе натурализма с искусственностью надо поддерживать обе стороны. Иначе будут тефтели в соусе. Или тряпка с пачкотней. Грязные подгузники. Вы обращали внимание, какие безумные глаза у кельтских фигур?
– На твои похожи, Борода?
– Правильно. Потому что они живые.
– Ладно, Борода, раскалывайся, кем ты там на гражданке работал? Критиком или на самом деле художником? – спросил Боб.
– Был грех: малевал. Поначалу натюрморты, а потом тело. Возьмешь кисть, да как вмажешь ею! Как вмажешь! Ежели, конечно, рука мазок чует. Топор в руке держал, Боб? Так вот, это примерно так же. Береза хорошо колется, вяз плохо. А колоть надо. Трудней всего мазок класть. Это тебе не кирпич класть и даже не вяз колоть. Кладешь его, а тело, как солнечный зайчик, по полотну прыгает. А ты его мазками догоняешь. И получаются эти мазки сами собой легкие да светлые. И на душе так радостно становится. А то кистью холста раз коснулся, а перед тобой уже и баба готовая. Как пирог лежит. Ты на нее мазок очередной кладешь, а она мурлычет, и то один бок подставит, то другой, то спину. Спину уж очень любит подставлять. Еще изогнет так, как кошка. А от самой жаром пышет – сто гигакалорий! И мазки густые такие, жирные ложатся. А иную, как плетью наотмашь, пишешь, а ей – хоть бы хны! Руку себе вырвешь, а она, как была каменной бабой, так каменной бабой и осталась. А то вдруг застынет перед тобой, как фарфоровая супница. И к ней притронуться страшно. Кстати, сколько помню себя, мне фарфор всегда напоминал женское тело, а женское тело – фарфор. И вообще, когда я пишу картину, главное – вовсе не освещение или прищур глаза, не натурщица или кисть, главное – содрать с холста прилипшие к нему мгновения будущего. Одни сдираются легко, как изолента, а другие с треском и болью, как кожа с мяса.
Дурила внимательно слушал Бороду, видимо, и его волновала обнаженная женская натура. При тутошних порядках ничего в том не было удивительного.
– Одного не пойму, – сказал он, – на кой черт рисовать ее, мучиться, «поляроидом» щелкнул – и краше некуда.
Действительно, на кой черт? (Рассказчик шепнул мне в этот миг: Федю Марлинского помнишь? И я вспомнил вдруг Федю Марлинского. Они для меня – и Федя, и Борода – тут же слились в одно лицо.) Ведь никто не заставляет! Так нет, мучился всю жизнь, боролся сам с собой, надсаживался, вечно был недоволен результатом. А картины плохо выставлялись, плохо вешались, плохо освещались – как светом, так и критикой. И если покупались, так за гроши. А денег не хватало – ни на холст, ни на кисти, ни на краски, ни на натурщиц, которым так подходит слово «баба», ни на аренду мастерской, да и просто на водку с колбасой. Конечно, выкручивался. Где заимствовал, где сам мастерил, больше на химика или дворника походил, чем на художника. Натурщиц халявных, всегда ко всему готовых, благо, было пруд пруди в соседней общаге. Четыре этажа моделей! Ну а мастерская (прав Базаров) – природа, лучшей не снять. Ну, малевал плоть и розы, малевал рябь воды и блики листвы, малевал лошадей, малевал, малевал, малевал… Из какого, спрашивается, источника, от какой батарейки «vatra» брал силы и черпал вдохновение? И что, разве сейчас источник этот в нем иссяк? Разве этот источник иссякает? Ведь не иссяк же в нем источник необыкновенно сочных и смачных ругательств, при которых стихала даже муза Рассказчика, а Боб испытывал сложное чувство уязвленного восхищения. Он, наверное, все-таки один, этот источник. Те счастливцы, которые собираются испить из него, как жаждущие твари, не подозревают, что от него, даже напившись, ни в коем случае нельзя удаляться ни на шаг. От источника этого ведут в разные стороны тысячи дорог, на каждой из которых что-нибудь да обещано, а к нему – всего одна, которая пролегла неведомо где, и которую второй раз уже не отыскать, и которая единственная ведет к тому, что было обещано на тысячу разных ладов. Этот источник воистину из людей-тварей делает людей-творцов. Вот из него-то и надо испить водицы, братец Иванушка, не боясь превратиться в козленочка, а затем в козла.
Мне потом Рассказчик по секрету поведал, что Борода и есть Федя, но не надо ему напоминать ни о чем, не надо… Дело в том, что Федя, нет, пусть лучше будет Борода, малевал Борода много лет. И вот как-то однажды понял, что в нем поселился еще «кто-то». Непрошеный не имел ни имени, ни лица, ни цвета, ни запаха. Он был всем и в то же время ничем. И он давил изнутри, рвал грудь, как рвет степную кибитку пронизывающий степняк, ворвавшийся в растворенную и тут же захлопнувшуюся дверь. Его было очень трудно удержать внутри, но еще труднее было не удерживать. Этот «кто-то» начинал рваться наружу именно в тот момент, когда внутренний мир и мир наружный пребывали в кратком состоянии блаженного равновесия. Словно черт мутил воду. И Борода говорил Непрошеному, как настырному коту: «Ну, чего же ты? Иди! Дверь открыта!» А он не шел, так как ему нужна была, как всякому настырному коту, именно закрытая дверь.
В полудреме Борода попытался представить, какой же он все-таки, этот «кто-то», и этот «кто-то» получился довольно благообразным: у него стало проявляться бледное лицо с тонкими чертами и ясный взор. Речь его была богата, хотя он не произнес еще ни слова. Впрочем, в этом не было ничего удивительного, так как внутренний голос говорит отнюдь не словами. Он был высоко морален, этот Непрошеный, он не позволял себе даже невинной шутки над кем-нибудь, по кому шутка выплакала уже давно все слезы. Он был аскет и поэт в своей неведомой двойной душе.
Он, этот «кто-то», был одинок, как и сам Борода. Но если Борода ощущал в себе его присутствие, то Непрошеный, похоже, никак не реагировал на самого Бороду. Бороды как бы не было для него. И это было удивительно: ведь кто, в конце концов, находится внутри? Кто первичный, так сказать? Но логикой это положение не разрешалось, а словами не описывалось.
Непрошеный существовал в нем, как нечто данное ему свыше. Как его рождение, которое уже имело свои координаты в мире, как его смерть, координаты которой только уточнялись. Для чего это было дано ему, он не знал. Иногда тяготился, но ничего не мог поделать.
Сначала Борода полагал, что это его воображение. Но оно никак не было связано с его жизненным опытом и вряд ли могло питаться его генетической памятью, в которой тоже не было ничего подобного. Ну, ничегошеньки!
Предполагать, что у тебя не в порядке с мозгами, – дело, конечно, добровольное, но на него идут крайне редко, даже если это действительно так. Чаще вывешивают вывеску: «Я шизофреник или еще кто-то по мозговой части» – и отстаньте от меня (если что не по-вашему)! Врачам такие вывески нравятся – они лишний раз рекламируют их профессию, и уж они-то срывать эти объявления не будут ни в коем случае!
Это потом мне поведал Рассказчик, а сейчас я поймал на себе пронзительный взгляд Бороды, и мысли мои смешались, и я забыл, что Борода – это Федя Марлинский.
В конце моста стоял бритоголовый парень и, перевесившись через перила, перебирал руками канат со связанными концами. Он взглянул на нас, широко улыбнулся и, кивнув вниз, сказал:
– Сегодня поклевки нет. Ветер восточный. Ну да я не спешу, через пару дней обещали переход на западный, – и снова перегнулся через перила.
Мы постояли около него, поглядели вниз на бестолковое его занятие, пожали плечами и пошли своим путем.
– Что это он? – спросил Боб.
– Да это наш работник Балда, – ответил Дурила. – Вечно торчит тут, воду мутит. У него есть лицензия на отлов трех чертей. А вот это восточная часть города, рабочие окраины, – указал Дурила на обычные многоэтажные дома, брошенные, по всей видимости, на произвол жителей, без всякого муниципального призора. – Вся администрация, банки и виллы – в западной части. Там же проститутки и воры в законе. Мы отправляемся туда. Через час будем.
– А где тут у вас поместья? – спросил Боб.
– Поместья?
– Да, землевладения, где можно с утра до вечера стоять воронкой вверх, пока в ней не распустятся почки, а птицы не совьют гнезд, и заниматься ботаникой.
– А-а. Дачи, что ль? Это вон туда, как раз будем проходить мимо. Любимейшее место отдыха наших трудящихся. Да и к столу довесок весомый. Конечно, прореживать надо чаще грядки, а то свекла с морковкой получаются совсем никакие.
Как дети в многодетной семье на квадрате полезной площади – такие же квадратные, плоские и бледные. И очень-очень полезные обществу!
– Человеку нужны цветы и зеленые лужайки, а он сеет чертополох и сажает картошку. И каждый сеет причины, а следствия пожинают все. Когда человек отворачивается от сияющей вечности и погружается в сиюминутные радости плотского свойства, тогда он теряет силу духа, становится слабым – и силы черпает только в земле, отрываясь тем самым все более от неба, – изрек Рассказчик.
– Вычитал где? – спросил Дурила.
– Нет, просто ты наступил, не заметив, на золотого шмеля и раздавил его. Был шмель – и нет его.
Местность не была такой ровной, какой казалась издали. Миновав чудовищный бетонный микрорайон, в котором – даю голову на отсечение – не было не то что ни одного рыцаря, но даже ни одного эсквайра, мы чуть заметной тропкой цугом осилили заросший деревьями подъем.
И странно мне было, странно, Рассказчик, как это после золотого и серебряного веков русской поэзии мы вдруг все разом очутились в этом каменном веке русской прозы.
Это был край городского парка отдыха, где-то справа невнятно бормотал репродуктор. Затем мы прошли мимо земледельческого рая, где картина везде в мире одна и та же, за исключением пустяков – в Древнем Риме работали рабы, а в современном Риме – свободные граждане, а на Руси – почему-то наоборот. Спустились по узкой крутой улочке, с обеих сторон которой карабкались вверх двух-трехэтажные домишки, сараюшки, постройки, голубятни, фруктовые деревья и орешник. Улочка расширилась и полого перешла в бетонную дорогу с двумя рядами многоэтажных, безликих, но более ухоженных и кирпичных домов. Мы опять приближались к воде. Это чувствовалось по воздуху.
Прошли мимо скромной вывески, возле которой Боб уронил слюну: «Нарком земледелия, представитель Венгрии в Галерах господин Гамбургер».
– Сволочь! – сказал Боб. – С такой фамилией земледелием заниматься!
Теперь пришла очередь Рассказчику удивлять нас рассуждениями о теле.
– Да, конечно, Борода прав, когда остроумно назвал наши рассуждения с тобой, Боб, о трех или пяти цветах китайскими. Меня проблема цвета, так же, как сосуда и огня, особо никогда не занимала, потому что женщина для меня всегда была сосудом, в котором пустота наполнена огнем. При чем тут цвет, когда жжет огонь? Это все равно, как древние статуи сейчас начать красить в те цвета, которые были у них бог знает когда.
– Рассказчик, ты под колпаком, – сказал я. Я давно понял, кто он.
Так и есть, за поворотом засветлело озеро. Воздух не обманул. Видимо, только стихии и не обманывают. Если, конечно, не хотят наказать, как в каком-нибудь мифе. Когда до набережной оставалось метров двести, Дурила свернул налево и повел нас к огромному овальному трехэтажному дому. Было в облике дома что-то такое, что заставляло внутренне подобраться. Даже странно, обычно так действуют на психику углы и колонны, да некоторые брадобреи, у которых глаза острее бритв.