Окуловка Новгородской губернии, февраль 1917 года
Мир разрушался прямо на глазах. Рушилась Россия, исчезал, уходил в небытие прежний уклад жизни, разваливалась армия, и даже Гумилев, отнюдь не столп армейских уставов, во время коротких визитов в Петроград, не раз говорил старому другу Лозинскому, что без дисциплины воевать нельзя. В полку началось переформирование эскадронов в стрелково-кавалерийские дивизионы, гусар отправляли в окопы как простую пехоту: на них еще хоть как-то можно было надеяться, что не разбегутся.
Прапорщика Гумилева направили в распоряжение полковника 4-го уланского Харьковского полка барона фон Кнорринга. Под началом Кнорринга прослужить довелось недолго - полковник не стал дожидаться, пока собственные солдаты пустят ему пулю, и застрелился сам. Прислали нового командира - подполковника Сергеева, но и тот пребывал в жалкой растерянности. Хвалившееся многовековыми трациями, кичившееся благородством происхождения, российское императорское офицерство теперь представляло собой печальное зрелище. Словно тело солдата, изъеденное трехлетней окопной гнилью, армия разлагалась прямо на глазах и смердела. В воздухе отчетливо угадывался и опасный трупный запах грядущей революции... А где грянет одна - там жди и вторую, поговаривали досужие острословы. Гумилев однажды назвал происходящее "часом гиены": гиены питаются падалью, а гниющий труп Российской империи превращался сейчас в лакомую добычу.
Чтобы хоть как-то отвлечься от мучительных размышлений и ощущения собственной беспомощности, Гумилев подолгу пропадал в имении нового знакомого - географа и литератора Сергея Николаевича Сыромятникова. Они часами могли беседовать об экваториальной Африке, планах экспедиции в Конго, об Абиссинии, о скандинавских сагах и о песнях древних северных скальдов... Сыромятников побывал и в странах Персидского залива, и в Корее - поговаривали, не только с этнографическим интересом: под носом у англичанами добывал сведения для русской разведки... Он-то и подал Николаю Степановичу спасительную мысль: уехать туда, где, вдали от метрополии, еще сохранилась армейская дисциплина - на Салоникский или Месопотамский фронт.
- А что? - посмеиваясь, поддержал его Гумилев. - Может быть, в самом деле? Завести себе малиновую черкеску, стать резидентом при дворе какого-нибудь беспокойного хана, а заодно - собрать коллекцию персидских миниатюр?
- Есть еще одна возможность, Николай Степанович, - посоветовал ему Сыромятников. - Франция, Русский экспедиционный корпус... Там еще есть дисциплина!
Гумилев стал всерьез подумывать об отъезде. От Лери не было ни вестей, ни писем. С женой он несколько раз виделся в Петрограде, но Аня в конец эмансипировалась и даже, словно между делом, с изящной непосредственностью посвящала его в подробности своих недавних романов... Он резко обрывал ее - и уезжал в Окуловку. Она обижалась и долго не могла понять, что же она такого сказала?
Сын Левушка оставался в Слепнево, на попечении бабушки - Анны Ивановны Гумилевой. Аня Энгельгардт несколько раз навещала его в лазарете Кречевицких казарм, но уходила ни с чем. Понемногу Гумилев стал прощупывать две возможности, предложенные Сыромятниковым, - или Месопотамский фронт, или Экспедиционный корпус во Франции... Оставалось одно последнее дело: перед отъездом смертельно хотелось повидаться с Лери и все-таки еще раз предложить ей уехать вместе. Сына и мать можно будет потом вызвать к себе, устроившись на новом месте. Впрочем, он не был уверен, что уезжает насовсем...
В двадцатых числах февраля Гумилев бросил закупку сена, которой озаботил его полковой командир, и уехал в Петроград. По пути все думал, какой застанет Лери, и при этом неожиданно для себя волновался, как мальчишка, курил, бормотал стихи, а то и прихлебывал спирт из солдатской фляги. От спирта и стихов так разобрало, что в Петрограде уже еле стоял на ногах, но до квартиры Рейснеров, на Петроградскую сторону, все же добрался. С иронией отчаяния подумал, что хотел прийти в профессорскую квартиру просить руки Лери, а приходит вот так - виноватым, но, видит Бог, так ли тяжела его вина?
Дом герцога Лейхтенбергского на Петроградской стороне, гулкие ступеньки в парадном, покрытая темным лаком деревянная дверь... Он долго стоял перед этой дверью, не решаясь позвонить. Открыла заплаканная дама, по-видимому, мать... Ах, да, Лери говорила, что ее мать зовут Екатерина Александровна...
- Вы к кому, к Ларочке? Вы кто?! А-а-а-а!... Гумилев!!! Уходите отсюда, уходите скорее! Ларочке сейчас так плохо!! Едва ли она захочет вас видеть.
Дама величественным жестом героини античной трагедии заломила свои еще красивые руки, а потом высвободила одну из них и выразительно указала перстом: "Прочь!" Гумилева это драматическое изъявление скорби скорее разозлило:
- Полно, Екатерина Александровна. Скажите лучше, ради Бога, что с ней?!
Дама изящно-печальным жестом закуталась в небрежно накинутую шаль.
- Даже не знаю, как сказать... Видите ли, Николай Степанович, это был такой ужас!!! - ее черные матовые глаза эффектно округлились, - Ларочка пыталась покончить с собой! Боже, как я перепугалась! Она взяла этот пистолет... э-э-э... "браунинг" у Феди Ильина, он учил ее стрелять, такой милый молодой человек... Она даже показывала оружие нам, говорила, что подарок... А потом взяла - да и выстрелила!!!
- Только не говорите мне, что в себя. Все-таки я имею удовольствие немного знать вашу дочь, - уныло заметил Гумилев, понимая, что приехал совершенно зря.
- Не в себя, что вы, даже страшно подумать!!! В зеркало, в мое любимое трюмо в стиле art nouveau! Утверждала, что в свое отражение... Зеркало, конечно, вдребезги, и на стене остался такой чудовищный, ужасный след, я просто не в силах его видеть! И все бы ничего, если бы не ее настроение... Она сейчас сама не своя. И все из-за этого вашего... романа с дочерью профессора Энгельгардта. Ларочка мне все рассказала. Отцу - нет, а от меня у нее нет секретов. Прощайте!..
Заплаканная дама попыталась захлопнуть дверь, но Гафиз красноречиво положил руку на косяк.
- Послушайте, госпожа Рейснер, - сказал он. - Я, конечно, виноват перед Лери, но не так, как вы думаете. Я хотел просить ее руки. И сейчас повторю это. Позвольте мне войти, мне действительно нужно увидеть ее.
- Но ведь вы, кажется, в некотором роде женаты, Николай Степанович? - ехидно спросила Екатерина Александровна. - Ларочка рассказывала перед самой историей с выстрелом, что случайно встретилась с вашей женой - Ахматовой.
- Где же это? - с удивлением спросил Николай Степанович. И тут же ответил самому себе: Впрочем, это не трудно. У нас много общих знакомых. И любимых мест. Например, "Собака"...
- Они столкнулись в "Бродячей собаке"... - объяснила госпожа Рейснер. - Ваша супруга обратилась к Ларочке с какой-то любезной фразой, Лара смутилась, поспешила уйти. А потом подумала, что ваша жена ничего не знает, что вы вовсе и не собираетесь разводиться... К тому же, Ларочка всегда так любила стихи Ахматовой! Она не хочет огорчать Анну Андреевну.
- Я обещал Лери развестись с Анной Андреевной и выполню свое обещание. А что до огорчения... Поверьте, я уже ничем не могу огорчить свою жену. А Лери для ее гордыни просто не существует.
Екатерина Александровна подозрительно взглянула на него, томно вздохнула, что, вероятно, должно было считаться признаком глубокого раздумья. А может и вправду пустить его к Ларочке, может быть, этот симпатичный (если бы от него так не разило водкой и армией) кандидат в женихи повинится перед Ларой, и все наладится? Нет, не сейчас, Ларочка еще больше разнервничается... Право, лучше не стоит устраивать им новую встречу. Пусть снова придет Федя Ильин, утешит дочь. И "браунинг" этот злосчастный, подарок свой, заберет от беды подальше. А поэт пусть придет когда-нибудь в другой раз, потом... Если только понадобится это "потом".
- Сейчас не нужно ее тревожить, Николай Степанович, - решительно сказала Екатерина Александровна. - В другой раз... Я расскажу ей, что вы приходили. Если Ларочка захочет, она даст вам знать.
И тут на пороге появилась сама Лери - бледная и решительная, словно валькирия. Она твердо отстранила мать и властно сказала: "Входите, Николай Степанович". По испуганному молчанию Екатерины Александровны Гумилев сразу понял, кто в доме хозяин, точнее - хозяйка. Профессора, судя по всему, не было, как и младшего брата Ларисы - Игоря.
Он вошел в квартиру за Лери и машинально подумал, что в этом доме - впервые. Раньше они виделись в литературных кабаре, у общих знакомых, в той же гостинице на Гороховой... А здесь она читала его письма, плакала над ними и отчаянно ждала его с фронта... Но, Боже, какое у Лери сейчас лицо - злое, гордое... И жалкое одновременно... Николай Степанович с мучительной отчетливостью еще раз осознал, что пришел сюда зря.
Они вошли в комнату Лери, и дочь резко захлопнула перед любопытствующей матерью дверь. Гафиз увидел то самое разбитое зеркало: точнее, его деревянный остов. От самого зеркала уже ничего не осталось, а "ужасная" дырка на стене была, вероятно, уже завешена какой-то литографией или картиной.
- Метко стреляешь, Лери... - сыронизировал он. - Браво!
- Я хотела в себя, - холодным, чужим голосом сказала Лариса. - Не смогла. Струсила. Можешь презирать меня сколько угодно...
- Леричка, милая, мне ли тебя презирать? Мне прощения просить впору. Только ведь просил сколько раз - и все без толку. - Гафиз попытался обнять ее, но она оттолкнула его, подошла к трюмо, зачем-то открыла ящик, стала что-то искать, отвернулась...
Когда повернулась снова, на глазах ее блеснули слезы.
- Вот, возьми, - отрешенно сказала Лариса. - Это письмо для тебя. Прощальное. Я написала его в ответ на твое, только не отправила. Прочитай. Потом, не сейчас. А сейчас уходи.
Она резко открыла дверь, и в комнату тотчас же влетела испуганная мать. Екатерина Александровна пытливо заглянула в глаза дочери.
- Ларочка? Николай Степанович? Могу ли я надеяться, на то, что...
- Не на что надеяться, мама, - сердито сказала Лариса. - Николай Степанович уже уходит.
- Я уезжаю, Лери, - поспешил сказать Гафиз. - Я напишу тебе об этом, поскольку разговаривать ты не хочешь. Я прошу тебя уехать со мной. Тебе решать. Мое почтение, Екатерина Александровна.
Он пошел к двери, тщетно надеясь, что Лери остановит его. Она молчала. "Так мне и надо, сам виноват, - подумал он. - Получился какой-то дурацкий водевиль, со стрельбой, матушкой и пустыми объяснениями. Никогда не надо пытаться отвратить неизбежное!".
- Николай Степанович, куда же вы? Может быть, чаю? - вмешалась Екатерина Александровна. "Впору было бы водки", - подумал Гумилев. Он обернулся, подчеркнуто почтительно поцеловал Екатерине Алексадровне руку и ответил:
- В другой раз, госпожа Рейснер, в другой раз...
Лариса все-таки не удержалась - выбежала за ним в парадное.
- Прочти письмо, Гафиз, - тихо сказала она. - Ты все поймешь...
Он взял ее за плечи:
- Леричка, как ты не понимаешь, нам не нужны прощальные письма. Мы еще можем быть вместе...
Лери печально покачала головой, мягко, но решительно отвела его руки и скрылась за дверью. Он снова остался один. В который раз... Незадачливый Дон Жуан...
Уже на улице, у порога дома, она развернул письмо Лери.
"В случае моей смерти все письма вернутся к Вам. И с ними то странное чувство, которое нас связывало, и такое похожее на любовь", - нервным, неровным, ломающимся почерком писала Лери.
"Смерти? Какой еще смерти?", - тоскливо подумал Николай Степанович. Что еще решила натворить эта наивная очарованная душа, которая мечется сейчас между любовью и обидой? Наверное, она написала это письмо перед тем, как выстрелить в зеркало...
Ах, Леричка, Леричка, ну разве можно так? Ладно, разрушила их отношения, но смерть-то зачем? Легко и даже красиво, вот так, на словах, торопить ее приход, не видев и не зная ее. Костлявая особа сама явится за тобой - в свой срок. Вздор, вздор, обычное девическое преувеличение, ничего она с собой больше не сделает - с нее и зеркала довольно! А вот в революцию она теперь ринется, очертя голову, как в пропасть или как к спасению! Не удержать, не отговорить...
"И моя нежность - к людям, к уму, поэзии и некоторым вещам, которая благодаря Вам - окрепла, отбросила свою собственную тень среди других людей - стала творчеством. Мне часто казалось, что Вы когда-то должны еще раз со мной встретиться, еще раз говорить, еще раз все взять и оставить. Этого не может быть, не могло быть. Но будьте благословенны, Вы, Ваши стихи и поступки. Встречайте чудеса, творите их сами. Мой милый, мой возлюбленный. И будьте лучше и чище, чем прежде, потому что действительно есть Бог.
Ваша Лери".
"Господи, Боже ты мой, - тоскливо подумал Гафиз, - опять сподобился - прощальное письмо... "Прощайте, будьте благословенны!". Ах, Лери, Лери, пропащая душа, нельзя же так! И ведь, самое обидное, что действительно любит меня по-прежнему, а видеть не хочет. "Будьте лучше и чище, чем прежде...". Это дословно значит: не будьте Дон Жуаном, дорогой Гафиз, но если даже изменитесь, - меня вам все равно не видать! Милая моя Лери-Пери, зачем ты делаешь это с нами обоими? Ответ ей не нужен. И все-таки я отвечу. Только стихами. Их она не оттолкнет".
Он шел по Каменному острову и скорее для себя, чем для нее, сплетал в мыслях стихотворную вязь. Он обязательно отправит эти стихи ей из Окуловки - вместе с письмом, или вместо письма:
"Взгляните: вот гусары смерти!
Игрою ратных перемен
Они, отчаянные черти,
Побеждены и взяты в плен.
Зато бессмертные гусары,
Те не сдаются никогда,
Войны невзгоды и удары
Для них - как воздух и вода.
Ах, им опасен плен единый,
Опасен и безумно люб, -
Девичьей шеи лебединой,
И милых рук, и алых губ".