Книга: Красная Валькирия
Назад: Окуловка Новгородской губернии, февраль 1917 года
Дальше: Париж, канцелярия военного комиссара Временного правительства Евгения Ивановича Раппа, октябрь 1917 года

  Франция, Ля-Куртин, июнь 1917 года

 

 

  Уехать прочь от трупного смрада разлагающейся России Гумилеву не удалось. Февральская революция застала его еще в Петрограде, а Октябрьская догнала уже во Франции. Даже в относительно благополучную по военным временам парижскую жизнь настырно просочился отвратительно-приторный запах войны и бунта. Весной 1917 года, вскоре после первой революции, Гумилев получил назначение на Салоникский фронт, к генералу Франше д`Эспере, в сражавшиеся против болгар в горных теснинах Македонии русские экспедиционные части. Однако, добраться удалось только до Парижа. Неожиданно для себя, в столице Франции, хорошо знакомой еще по скитальческой юности, он оказался необходим сразу нескольким российским представительствам. Скромную, казалось бы, персону прапорщика Гумилева принялись оспаривать друг у друга представитель российского командования генерал Занкевич и военный комиссар Временного правительства Рапп. Быть может, в Париже, где даже в военных делах сохранялся заметный налет богемности, каждому хотелось украсить свою свиту литературной знаменитостью... А может быть, среди десятков пьянствовавших и распутствовавших в "столице мира" российских офицеров, вконец деморализованных и впавших в безделье, нелегко было найти способного работать человека. Работать Гумилев умел, сейчас, пожалуй, даже упорнее и злее, чем раньше. В конечном итоге Занкевич, скрепя сердце, откомандировал его к Раппу.
  Новый начальник прапорщика Гумилева, или, как он сам предпочитал именоваться: "шеф", был адвокатом, в недавнем прошлом - политическим эмигрантом, эсером. После Февральской революции Евгения Ивановича Раппа назначили уполномоченным Чрезвычайной следственной комиссии для расследования противозаконных действий министров и высших должностных лиц павшей империи. Официально Евгению Ивановичу следовало заниматься изучением архива бывшего заграничного департамента Охранного отделения в Париже, но эта задача была скорее прикрытием. Не архивная пыль интересовала Временное правительство, а русский Экспедиционный корпус во Франции. Три его бригады, пожалуй, были одними из немногих боеспособных частей, на которые можно было сделать ставку сейчас - ввиду серьезной опасности большевизма!
  Если вернуть бригады в Россию - так, чтобы "большевистская зараза" не успела коснуться их рядов, кое-что еще, возможно, удастся спасти! Но, с другой стороны, выводить на родину солдат, успевших воочию познакомиться с современными техническими достижениями войны и европейской цивилизации, господин Керенский откровенно побаивался. Что может произойти, если видевшие мощный огневой вал французской артиллерии, катавшиеся по хорошим дорогам на грузовых авто и со скрежетом откупоривавшие банки с сардинами бойцы Западного фронта вдруг окажутся на Русском фронте? Там, как известно, снаряды наперечет, хилые обозные клячи тонут в непролазной грязи, а "бравы ребятушки" в ветхих шинелях шатаются с голодухи? Как бы здесь без всякой большевистской агитации источником революционной заразы не стали Особые бригады! Словом, Керенский метался между "да" и "нет", бомбил Раппа противоречивыми указаниями, настолько пространными и путанными, что Евгений Иваныч, никогда не терявшийся в судебных прениях, разводил руками: "С ума они там все посходили, что ли? Что пишут? Не понимаю!!! Николай Степанович, голубчик, почитайте, может - вы поймете?" Гумилев сосредоточенно пускался в изучение велеречивых излияний первого республиканского правительства России и в итоге представлял Раппу "сублимированный вариант", в полной достоверности которого отнюдь не был уверен. После этого, в компании других сотрудников миссии Раппа, они отправлялись обедать в уютное кафе на улице "Пьер Шаррон", где, обыкновенно, проводили остаток дня, пока не наступал заветный вечерний час, и каждый был волен вновь пуститься в веселую круговерть французской жизни. Военный Париж, конечно, несколько растерял былую беззаботность, но все же оставался прекрасен и полон надежд. Парижанки умудрялись с присущим им одним изящным кокетством носить даже траур по гнившим на полях у Соммы и Ипра мужьям, только в глазах у них появилось чуть больше грусти. Их новые кавалеры, которым наутро было снова возвращаться на позиции, умудрялись вальсировать так же элегантно даже в тяжелых солдатских башмаках и мешковатой серо-голубой форме. Столице Франции могло не хватать натурального кофе, керосина и свежих устриц, но газовые фонари столь же ярко освещали уличную толпу, словно бросая вызов ночным налетам германских "цеппелинов". Фланирующая публика все так же заполняла по вечерам рестораны, театры и увеселительные заведения. На фоне слегка поблекшего многоцветья парижан англичане выделялись чопорностью и цветом хаки, американцы - дружелюбной развязанностью, колониальные сенегальские стрелки - яркими фесками и белозубыми улыбками на иссиня-черных физиономиях, а русские союзники - умением перепить всех остальных и боевыми наградами... Вина и орденов хватало на всех, как и смерти!
  Однако с российскими Особыми бригадами во Франции происходило то же, что и остальной Российской армией, - дисциплина таяла так же стремительно, как недавно - их атакующие цепи под германским шрапнельным огнем на кровавых полях Вердена. Русская революционная эмиграция во Франции спешила "оправдаться перед товарищами на родине", взяв в оборот единственную доступную им солдатскую аудиторию: Экспедиционный корпус. Большевики-агитаторы Мануильский и Покровский сумели внедриться даже в военные госпиталя.
  В письме к жене Гумилев осторожно и, по возможности, мягко сообщил, что находится в Париже, при комиссаре Раппе, для "разбора солдатских дел и недоразумений". В действительности его задача, как и задача Раппа, была предельно простой и в то же время почти невыполнимой: нужно было удержать русские бригады во Франции от бунта, остановить опасное брожение. Но, похоже, было уже поздно. Отведенные с фронта на пополнение в полевой лагерь Ля-Куртин близ Лиможа части Экспедиционного корпуса в июне 1917-го полыхнули открытым восстанием. Солдаты 1-й Особой бригады отказались подчиняться своим командирам и, по примеру России, выбрали собственную форму управления - комитет. Офицеры, по большей части, сами ушли из лагеря: поводов для возмущения хватало и у них. Один "куртинский" поручик, уже переодевшийся в потертый штатский костюм, сказал Гумилеву в парижском кафе: "Я бы и сам с удовольствием взбунтовался, да, понимаете ли, присяга, честь и все такое!".
  Четырнадцать наиболее упрямых офицеров "солдатушки" "попросили" уйти - не особенно деликатно, кому поломали ребра, кому - повышибали зубы. Начальник дивизии генерал Лохвицкий поспешил вывести из лагеря 2-ю Особую и 1-ю Артиллерийскую бригады, нижние чины которых тоже начинали "шуметь помаленьку". Французские войска по требованию генерала Занкевича обложили мятежников, но действовать не спешили и выжидали. Ситуация преобрела характер томительной для всех неизвестности; так продолжалось до начала сентября. Между тем "товарищи" из Ля-Куртин, похоже, сами не до конца представляли, что им делать: протеста в их бунте было больше, чем здравого смысла. В один день они вызывали на переговоры генерала Занкевича, в другой - Лохвицкого, в третий - Раппа, а потом вдруг с улюлюканьем выставляли представителей командования из лагеря. То солдатская вольница твердо намеревалась вернуться в Россию любой ценой, то вдруг требовала послать всех обратно на фронт под командой французских офицеров, то просилась в Иностранный легион, то - в рабочие команды. У Раппа не оставалось сомнений, что по возвращении в Россию эта бригада окажет помощь большевикам. Речь уже шла не о бригаде, а нескольких тысячах отчаявшихся, озлобленных и растерянных людей, отлично умевших воевать и убивать. Генерал Занкевич, который сразу же перенес свой штаб в Ля-Куртин, бомбардировал Раппа и французское командование жесткими требованиями "усмирить забунтовавших хамов железной рукой, а зачинщиков - повесить к чертовой матери". Петроград, в своей излюбленной манере, колебался, надолго повесив над головами всех вовлеченных в события вокруг Ля-Куртин сил дамоклов меч ожидания.
  Гумилев считал себя монархистом, а на самом деле - сторонником "поэтократии". "Миром должны править поэты!", - любил говорить он, а старый друг Лозинский, в ответ на это, шутя, предлагал Николаю Степановичу занять какой-нибудь престол, к примеру - абиссинский, мадакаскарский или русский. Но сейчас, когда Временное правительство, даже слабое и нежизнеспособное, оставалось единственной сомнительной защитой от грозившего охватить Россию хаоса, монархист или, вернее, "поэтократ", Гумилев решил послужить этому правительству.
   Когда-то, в юношеском стихотворении, Гумилев опрометчиво заявил:
  "Лишь через наш холодный труп
  Пройдут враги, чтоб быть в Париже".

  Теперь эти слова приобретали совсем другой смысл: проклятая российская смута подобралась к самым стенам Парижа, да что там - она давно проникла на парижские улицы. И едва ли удастся комиссару Раппу с его помощниками, одним из которых имел честь быть прапорщик Гумилев, остановить развитие тяжелой и запущенной болезни! Погибнуть гораздо проще... Да уж, как в воду глядел, - и с "врагами в Париже", и, очень вероятно, с "холодным трупом"... Только, видит Бог, врагов тогда он имел ввиду совсем других - германцев.
  Тем не менее, комиссар Рапп не хотел, чтобы мятеж в Ля-Куртин, который до сих пор удавалось удержать от кровопролития (если не считать нескольких расквашенных офицерам носов), обернулся бойней. Гумилев был полностью согласен в этом с Евгением Ивановичем, которого в других случаях нередко упрекал за чрезмерную мягкость. Когда над мятежным лагерем в Ля-Куртин в сентябре сгустились свинцовые тучи, готовые прорваться пулеметным дождем, комиссар в последний раз отправил своего "верного оруженосца" к генералу Занкевичу.
  - Езжайте, Николай Степанович, - сказал он. - Наши военные, похоже, все больше скатываются к тому, чтобы устроить там маленькую войну в большой войне. Mobilis in mobile, так сказать... Пора действовать со всей решительностью! Я настоятельнейшим образом требую от генерала Занкевича конструктивных переговоров, а от этих "куртинцев" - исполнения ультиматума! Вот письмо с полномочиями, благоволите.
  Гумилев несколько неуверенно заметил, что в такой ответственный момент комиссару Временного правительства было бы уместно присутствовать на месте лично.
  - Увольте! - резко ответил Рапп, - Общаться с этими солдафонами предоставляю вам. Вы, в некотором роде, сами... военный. Я политик и юрист, Николай Степанович, образ поведения наших славных воинов меня убивает...
  Через час Прапорщик уже садился в поезд, следовавший до Лиможа, снаряженный важным пакетом в полевой сумке, заряженным револьвером в кобуре и свертком с новомодными сендвичами в кармане...

 

  Михаил Ипполитович Занкевич, представитель Российской (с недавних пор - уже не императорской) армии во Франции, был известен как неплохой и очень храбрый гвардейский офицер, фронтовик и человек, в смутном феврале 1917-го силой мощного авторитета удержавший революционный Петроград от большой крови. Но здесь, в охваченном упрямым солдатским мятежом лагере Ла-Куртин, у Занкевича, похоже, не хватало авторитета. Это досадное обстоятельство он компенсировал криком и жестокостью. Переговоры представлялись ему признаком слабости, а этого качества в цельной и монолитной, как пушечное ядро, натуре генерала явно не было. При первом же визите к любезнейшему Михаилу Ипполитовичу Гумилев понял, что у столь необходимых сейчас переговоров - крайне сомнительный исход. Генерал считал ниже своего достоинства вести умиротворяющие беседы не только с мятежными солдатами, но и с французской стороной. В общении с союзниками он демонстрировал подлинно скобелевский напор, под которым пал сначала генштаб в Париже, а сейчас из последних сил держался начальник 12-го дистрикта генерал Комби. Впрочем, последний, кажется, выработал довольно успешную тактику противодействия: гибкость.
  Когда Прапорщик добрался до Занкевича, генерал как раз восседал за обеденным столом, уставленным серебряными и фарфоровыми приборами, в обществе французского коллеги. Первые пять секунд он с заметным неудовольствием слушал Гумилева, пришедшего сообщить о позиции комиссара Раппа... Затем его превосходительство, видимо, посчитал, что в данной ситуации уместнее будет звучать его веское командное слово.
   - Молчать!!! - со вкусом рявкнул генерал и треснул по столу жилистым кулаком, в который, казалось, въелась окопная грязь Русского фронта. Изящные обеденные приборы отозвались мелодичным серебряно-фарфоровым звоном. - Забываетесь, прапорщик! Здесь вам не Парижи не декадентский салон, понимаешь! У меня здесь полковники, как кадеты, во фрунт стоят! Говорить будете, когда я разрешу! Я боевой генерал!! Я полки на смерть водил!!!
  Полковники, подполковники, капитаны и ниже по ранжиру действительно навытяжку застыли за его спиной: генерал умел нагнать страху. На рукавах у подчиненных красовались широкие сине-желтые повязки, недавно учрежденные Занкевичем, чтобы отличать тех, в кого предстояло стрелять, от тех, в кого стрелять не следовало.
  Генерал покрутил круглой коротко стриженой головой, подобрал ложку и принялся шумно, по-солдатски, хлебать подернутый янтарным жиром суп. Жадно схватил бокал божоле, осушил, раздраженно бросил через плечо прислуживавшему за столом французскому солдату в белых перчатках:
  - Эй, человек, наливай! Зеваешь, скотина...
  На ослепительно-крахмальной скатерти стола, сервированного прямо на наблюдательным пункте, аппетитной горкой громоздились свежие пшеничные булочки, сочились прозрачной слезой подернутые благородной плесенью французские сыры, нежились в хрустальной вазе румяные яблоки. Над всем этим гордо господствовали запечатанные сургучом, или уже распечатанные, бутылки старого доброго французского вина.
  Французский генерал Комби, еще не старый, с изящно подкрученными усиками и тщательно зачесанной лысинкой, предательски выдававшей в начальнике 12-го военного дистрикта легкомысленного бонвивана, в отличие от Занкевича, неспешно смаковал божоле. Он бы с удовольствием пригласил за стол и своих, и русских офицеров - у его повара и буфетчика хватит запасов на всех, почему бы не доставить людям это невинное удовольствие? Однако строгий приказ из Парижа гласил: оказывать русскому военному представителю содействие во всем! Словом, раз уважаемый союзник желает, весь русский штаб будет стоять - словно придворные при трапезе короля.
  Генерал Занкевич отодвинул пустую тарелку и продолжил расточать свои превосходительные громы и молнии, впрочем, уже спокойнее:
  - Вам, Гумилев, не следует забывать, что хоть я и прикомандировал вас в "адвокатскую контору" этого Раппа, подчиняетесь вы все-таки мне и в первую очередь - мне! А вашего адвокатишку я в следующий раз вышибу отсюда за шкирку, как помойного кота! Развел тут, понимаешь, гнилые переговоры с мятежниками, в дипломатию заигрался! Не выйдет, гражданин присяжный поверенный, это вам армия, а не земское собрание...
  Прапорщик не без труда сдерживал иронию. Генеральский гнев, как и генеральская милость, с некоторых пор оставляли его абсолютно равнодушным. Однако он воспользовался коротким перерывом, который сделал Занкевич в своей суровой речи, чтобы отхлебнуть вина, и вставил свою реплику:
  - Осмелюсь заметить, ваше превосходительство, Евгения Ивановича здесь нет, а перед вами находится только моя скромная персона...
  - Гумилев, молчать!!! - генерал Занкевич привычно взял высокую ноту. - Раппа, понимаешь, здесь нет, господин сочинитель! И не надо! Без него обойдемся. Вот, жабоеды... извиняюсь, французские союзники, подтянули резервный артиллерийский полк и пехоту. Пускай теперь наши бездельники попробуют не пойти против мятежников! Всех под одну гребенку: шрапнелью, к стенке - и из пулеметов. Вша окопная, вздумала хвост свой поганый поднимать!.. Каленым железом, понимаешь!
   Прапорщик терпеливо подождал, пока генерал, как метко выражались его подчиненные, "исчерпает завод", и с невозмутимым видом продолжал:
   - Разрешите доложить, Ваше превосходительство, комиссар Рапп согласно полномочиям Временного правительства придерживается несколько другого мнения относительно перспектив конфликта. Извольте ознакомиться. - он выложил перед генералом пакет, скрепленный печатью комиссара. - Вам предписывается провести личные переговоры с руководителями так называемого "Отрядного исполнительного комитета" и лично довести до их сведения ваш ультиматум.
  - Замечательно! - генерал внезапно сменил тактику, широко улыбнулся и даже перешел на французский язык - Превосходно! Просто прелестно. Ну, разумеется, я готов вести переговоры сколько будет угодно Петрограду и Парижу! Вот только одно обстоятельство: по нашим офицерам, изволите ли видеть, из лагеря несколько раз открывали огонь. Я не готов рисковать жизнью своих подчиненных. Пускай делегаты мятежников сами прибудут сюда, я гарантирую им безопасный проход...
  Генерал Занкевич смачно сплюнул, словно французский оставил у него во рту противный привкус, и вновь перешел на родной язык:
  - Ну что, Гумилев, раз уж вы такой незаменимый соратник Раппа, вот и прогуляйтесь сами, передайте "товарищам" из Куртины мое приглашение прийти на переговоры! А то у нас что-то телефонная связь с лагерем последнее время сбоит. Наверное, все аппараты там спьяну поразбивали, сволочь лапотная. Послушаете, заодно, как пули свистят, а то, наверное, забыли.
  Французский генерал Комби, который до сих пор с отстраненным видом наблюдал за объяснениями русских, вдруг вмешался в разговор, продемонстрировав, что примерно представлял, о чем шла речь:
  - Возьмите с собой в провожатые первого попавшегося из моих солдат, субальтерн. К французской форме инсургенты еще имеют уважение. И передайте, что я гарантирую их делегатам свободное возвращение в Ля-Куртин. Похоже, mon bon ami general имел в виду безопасный проход только в один конец...
  Далее последовал исполненный изящной издевки полупоклон в сторону Занкевича, а тот только засопел, сердито буркнул по-русски: "Жабоед, мор-р-р-рда..." и обреченно махнул Прапорщику рукой: исполняйте, мол, черт с вами.
  - Проводите меня до Ля-Куртин, капрал? - дружелюбно спросил Прапорщик молоденького штабного сигналиста с красным и белым флажками за поясом. - Я вижу, вы храбрый малый!
  - О да, месье, конечно! - обрадовался паренек, которому явно наскучило стоять без дела. - Ступайте за мной, мой лейтенант, я знаю дорогу!
  Прапорщику мимолетно польстило, что французский солдатик "повысил" его в чине: хороший все-таки народ французы, даже война их не слишком испортила!
  Они шли живописным крестьянским полем, которое война, к счастью, не изуродовала шрамами снарядных воронок, а лишь "украсила" запустением, сочностью трав и пастельным многоцветием полевых цветов. Пахари четвертый год сидели в траншеях где-нибудь под Ипром или на Сомме, а их русские товарищи по оружию разбили посреди этих заросших нив свой лагерь. На склонах дальней горы суетились маленькие фигурки артиллеристов, разворачивавших против мятежников батарею длинноствольных орудий. По характерным очертаниям Прапорщик угадал знаменитые французские трехдюймовки: если загремят эти "малышки", куртинцев ждет настоящая кровавая баня. В своих дощатых бараках на открытом месте они, как на ладони. Французские пехотинцы-"паулю" в мешковатом серо-голубом обмундировании стояли в боевых порядках, длинные ножевидные штыки на винтовках Лебеля недобро поблескивали. Дальше лежали в густых травах цепи пяти "верных" батальонов, сформированных генералом Занкевичем из солдат 3-й Особой и 2-й артиллерийской бригад, чтобы усмирять своих боевых товарищей. Бойцы в привычных глазу линяло-желтоватых гимнастерках уныло ковыряли чужую землю саперными лопатками. Солдаты безрадостно и вопросительно поглядывали на своих офицеров, офицеры растерянно и зло прятали глаза.
  - Что будет-то? - спрашивали они проходившего через их порядки Прапорщика. - Из штаба есть чего?
  - Даст Бог, все скоро разрешится, ребята, - как мог, успокаивал их Гумилев. - Даст Бог, все обойдется!
  Больше он не мог сказать им ничего. На душе было отвратительно. Он чувствовал невыносимый груз своей ответственности за то, чтобы на эти щедрые сорные травы не пролилась кровь. Но что он мог сделать? Наверное, все-таки что-то мог, раз Бог привел его сюда.
  Французский капрал-провожатый несколько раз с любопытством оглядывался на Прапорщика. Лицо у него было совсем мальчишеское, и уродливый багровый рубец со следами медицинских швов на скуле казался на этом лице совсем неуместным. Чувствовалось, что солдатику очень хочется поговорить с офицером такой интересной иностранной армии, как русская, но субординация не позволяет завязать беседу первым.
  - Друг мой, я вижу, вы хотите о чем-то спросить, - сказал Прапорщик. - Не стесняйтесь.
  - Мой лейтенант, а вы давно из России? - сразу же засыпал его вопросами паренек. - А это правда, что зимой у вас столько снега, что церкви заносит по самые купола? А правда, что женщины ходят у вас в соболиных и горностаевых мехах, как королевы? А еще - что они моются вместе с мужчинами в специальных деревянных домах с жарко натопленными каминами, а потом нагишом бегают по снегу? А на ярмарках у вас, так же как и у нас, цыгане водят ученого медведя, только ваши медведи здоровенные, как слоны?..
  - Отчасти верно, - засмеялся Прапорщик. - А можно и я спрошу вас? Что вы думаете о русских солдатах, которые сейчас там, в Ля-Куртин?
  Капрал ответили совершенно серьезно:
  - Я не совсем уверен, мой лейтенант... Дело в том, что нашу дивизию только что перебросили из Вогезов. Большинство парней русских в глаза не видели. Но я валялся в госпитале с одним парнем из Понтуаза, он воевал вместе с русскими под Верденом. Так вот, он рассказывал, что в одной атаке, когда боши скосили из пулеметов сначала первую, а потом и вторую волну ваших, русские из третьей волны просто перекрестились, встали и со страшной бранью пошли по трупам... Они выбили бошей из траншей! Я вот что думаю, мой лейтенант, такие солдаты не стали бы поднимать шум из-за какой-то мелочи. А ваши офицеры, извините, мне не нравятся! Вы другой, вы похожи на наших командиров! Потому я и пошел с вами. А у остальных физиономии такие... Как у епископа, который отчитывает кюре, волочившегося за смазливыми прихожанками!
  Прапорщик вновь рассмеялся - сравнение было весьма уместным.
  - Мы почти дошли, - предупредил француз.
  И, правда, между выкрашенными в набивший оскомину зеленый цвет бараками мятежного лагеря уже вполне четко различались фигуры солдат, пришедших посмотреть на "визитеров".
  - Давайте я помашу обоими флажками, мой лейтенант - сказал капрал. - И белым - в знак перемирия, и красным - красный они любят! А то не стрельнули бы, действительно!
  Прапорщик остановился и меланхолично наблюдал за энергичными сигналами своего спутника. Вскоре из лагеря на плохом французском закричали: "Подходи, подходи!"
  - Спасибо, капрал. - поблагодарил Прапорщик. - Я пошел. Идемте со мной - вас там, наверное, покормят, да и выпить нальют. В отличие от меня...
  - Нет, мой лейтенант, дальше мне нельзя. Но я скажу вам кое-что, если позволите! Будет так нечестно, если этих парней, вышедших из чертовой мясорубки живыми, сейчас просто так перебьют свои же!
  - Я постараюсь, чтобы этого не случилось, друг мой. Очень постараюсь...

 

  Часовые у ворот лагеря посмотрели на Прапорщика с заметной неприязнью, однако никто даже не попытался остановить его или просто поинтересоваться, что ему нужно. Гумилев сам обратился к усатому унтер-офицеру, который курил, облокотившись на бруствер из мешков с песком. Из-за бруствера выглядывало тупое рыльце пулемета:
  - Господин унтер-офицер, я парламентер от имени комиссара Раппа. Мне надобно говорить с руководителями Отрядного комитета.
  Унтер по привычке приосанился, вынул изо рта французскую папироску, но честь не отдал.
  - Вижу, что парламентер, гражданин прапорщик, - ответил он вполне вежливо, избежав, тем не менее, обращения "господин", бывшего явно не в чести у куртинцев. - Только припоздали вы: распустился давеча комитет. Был - и весь вышел!
  - Кому же тогда передать требования комиссара? Вам, что ли?
  - Зачем же мне? Какой-то Куртинский совет у них теперь. Поищите там где-нибудь.
  - Позвольте полюбопытствовать, любезный, где?
  - Так и мне то же самое любопытно, мил человек.
  Унтер снова затянулся папироской, чем дал понять, что разговор окончен.
  Мятежный лагерь выглядел не таким, каким ожидал увидеть его Прапорщик. Вернее, не совсем таким. Дисциплина, укрепляемая многолетней внутренней привычкой этих некогда отборных частей, еще держалась, но словно в полсилы. Люди были одеты опрятно и старались держаться подтянуто, как и положено героям Вердена. Линялые гимнастерки многих из них украшали не только скромные "Георгии", но и яркие французские Военные кресты или Légion d'honneur. Однако было видно, что в них сломался какой-то внутренний стержень, какая-то "артикулом установленная" пружина, превращавшая этих храбрых солдат в послушные командной воле роты и батальоны. На Прапорщика словно не обращали внимания, никто не приветствовал его согласно уставу, а если он и встречал чей-то взгляд, то взгляд этот был ледяным и опустошенным, как брошенная траншея, в которой побывали мародеры.
  Тем не менее, в лагере было относительно чисто, и наряд с метлами даже вяло заметал окурки на плацу. У полевых кухонь чистили картошку, у оружейки - смазывали пулеметы, а какой-то придира-взводный даже "гонял" нерадивых подчиненных за грязные сапоги и плохо начищенные бляхи. Но большинство куртинцев просто слонялись без дела, курили, сидя у бараков, словно на деревенской завалинке, и слушали заунывный плач гармоники или меланхолические переборы гитары. Не было ни лютой ненависти, ни разнузданной вольницы. Над лагерем повисло спокойное, но безнадежное ожидание людей, много раз смотревших в глаза смерти и безумно уставших от этого.
  У стены барака, прикованный цепью за продетое в шершавый нос кольцо, сидел здоровенный облезлый медведь и мрачно жрал насыпанную перед ним брюкву. Увидев Прапорщика, зверь заревел и неожиданно отдал когтистой лапой честь. В мутных маленьких глазках появилось умильное выражение: он явно ожидал подачки за свой забавный трюк.
  - Ну вот, хоть один солдат в Куртине на забыл устав! - невесело усмехнулся Прапорщик, - Что же мне дать тебе, косолапый? Я и не взял ничего...
  - А вы сигареткой его угостите, - посоветовали заулыбавшиеся солдатики, стоявшие поблизости, - Страсть как любит Мишка!
  - Что, курит что ли?
  - Да нет, что вы! Так, жует. Ему и сладко!
  Получив пару сигарет, медведь проворно слизнул их черным языком и принялся сосредоточенно, с чавканьем, молоть слюнявыми челюстями. Все засмеялись. Прапорщик почувствовал, как между ним и этими солдатами протянулся хрупкий мостик человечности.
  - Братцы, мне в ваш совет надобно, - сказал он, - Имею к нему дело от комиссара Раппа.
  - Да и так понятно, что вы с делегацией, - усмехнулся широколицый конопатый ефрейтор. - Только проку-то от всех ваших переговариваний... Как от того медведя!
  - Проку побольше будет, если вы будете слушать, что вам предлагают, и думать о последствиях. - жестко ответил Прапорщик.
  - Ну, это мы уже не раз слыхали, - презрительно бросил ефрейтор. - Последствия, говорите? Они нам ясные! Вон, жабоеды на высотках артиллерию разворачивают... Когда палить начнете, господин хороший, - прям сейчас или чуть погодя?
  Прапорщик почувствовал, что в нем закипает такая же ярость спорщика. При всем желании не удалось сохранить ровный и бесстрастный тон дипломата:
  - Да пойми ты, дурья голова, никто не хочет по вам палить! Крови не надо - мало ее на фронте пролилось!? Вам что, так не терпится попасть в мученики этого вашего мятежа?! Не понимаю...
  - И не поймешь, благородие! - Ефрейтор моментально остыл. - Правильно сказал: это "наш мятеж". Ступай, что ли, за мной. Провожу тебя к товарищу Глобе.
  - Это кто такой?
  - Председатель Куртинского солдатского совета, чтоб ты знал.
  У крыльца домика, сработанного с чуть большим старанием, чем грубые казармы, где, ранее, видимо, помещались офицерское собрание или штаб, дежурили двое часовых, в полной форме и со стальными шлемами на голове. Однако они стояли вольно, опершись на винтовки.
  - Привет, Круглов! - поздоровался один из них с ефрейтором, - Куда?
  - К товарищу Глобе с делегатом.
  - Проходьте.
  На этом все меры безопасности мятежного начальства Ля-Куртин были исчерпаны, и у Прапорщика даже не потрудились отобрать револьвер. Впрочем, нужно было быть круглым идиотом, чтобы попытаться стрелять здесь, в окружении нескольких тысяч взбунтовавшихся солдат.
  За столом, на котором красовался начищенной медью пузатый русский самовар, с хозяйским видом расселись человек десять нижних чинов. Все глубокомысленно курили, и в комнате, несмотря на распахнутое окно, плавали сизые слои табачного дыма. В дыму тонул небрежно поставленный в углу самодельный флаг непривычного глазу красного цвета - знамя мятежа.
  Ефрейтор деликатно покашлял и, пропуская Прапорщика вперед, сообщил:
  - Значится, товарищи, делегат от комиссара Раппа с посланием. Вот он!
  - Делегат, говоришь, пожаловал? - засмеялся расположившийся в голове стола рослый, жилистый, еще молодой детина с приятным, но несколько наглым лицом. На его солдатской гимнастерке красовались французский Военный крест и погоны зауряд-прапорщика. - Опять или снова?
  - Ни опять, ни снова, а в последний раз! - начиная злиться, резко ответил Прапорщик. - Прекратите паясничать и извольте выслушать меня.
  - Сердитый! - усмехнулся один из "товарищей", коренастый артиллерист, у которого отсутствовали пол-уха, "сбритые" германским осколком. Однако рослый зауряд-прапорщик поднялся, достал изо рта папироску, подошел к гостю и протянул ему заскорузлую ладонь:
  - Я председатель Куртинского солдатского совета Глоба. Присядьте!
  Прапорщик ответил на рукопожатие и слегка прикоснулся к козырьку фуражки:
  - Прапорщик Гумилев, честь имею.
  - А я вас знаю! - снова засмеялся Глоба. - Вы тоже унтером на фронте были, а еще - поэт, стихи пишете. Не читал, впрочем, все недосуг.
  - Пое-е-ет... - недоверчиво протянул солдат, лицо которого скрыли от Прапорщика выпущенные из французской крестьянской трубочки клубы дыма. - Так о чем стихи пишешь, товарищ?
  Прапорщик несколько смутился: переговоры, кажется, приобретали несколько неожиданный для него оборот. Он присел на видавший виды венский стул, вероятно, проделавший с офицерами 1-й Особой бригады долгий путь по фронтовым блиндажам и палаткам.
  - О чем? О жизни. О людях. О войне пробовал...
  - Ну, ежели о жизни да о людях, значит должен сам быть человек с пониманием! - удовлетворенно заметил солдатик.
  "Председатель" Глоба, с видом осознающего свою важность человека, уселся напротив Прапорщика:
  - Гражданин Гумилев, в иное время я бы просил вас почитать что-нибудь товарищам и сам послушал бы с интересом, но сейчас это вряд ли уместно. Говорите, зачем посланы. Впрочем, - Глоба немного замялся, а потом на треть наполнил солдатскую кружку из самовара и придвинул Прапорщику. - Рому желаете? В лагере, вообще-то, сухой закон, но слишком тесные связи установились у людей с местным трудовым населением. Никто трезвость толком не соблюдает...
  - Благодарю! - Прапорщик для приличия пригубил жгучей ароматной жидкости. - Госпо... Ладно, гражданин Глоба! Ситуация очень серьезная, вы производите впечатление умного человека, должны понимать. Может пролиться кровь, много крови. Комиссар Рапп сумел убедить генерала Занкевича еще раз принять ваших делегатов и выслушать ваши требования. В свою очередь, будьте готовы, что вам предстоит иметь дело с весьма решительным ультиматумом. Однако это последняя возможность урегулировать... ситуацию посредством переговоров. Генерал Занкевич ждет. Французское командование гарантировало вашу безопасность, но, если вам угодно, я могу остаться в лагере до вашего возвращения...
  - Нам не угодно. Продолжайте!
  - Собственно, я сказал все. От себя добавлю: полагаю, Глоба, что на переговоры вы должны отправиться лично. Что-то мне подсказывает - с вами можно говорить. Помните, это, наверное, последний шанс избежать бойни.
  - Спасибо на добром слове, гражданин Гумилев! - невесело усмехнулся Глоба. Он смеялся или улыбался очень часто, и всегда по-разному. Повисло напряженное молчание.
  - Иди, председатель! Надо идти, сам понимаешь! Ступай, по-другому нельзя! - раздались затем несколько голосов. Глоба решительно поднялся:
  - Я пойду! Гражданин Гумилев, подождите нас на крыльце, я быстро обсужу с товарищами несколько вопросов.
  - Рад, что вы приняли верное решение, - ответил Прапорщик, слегка кивнул "товарищам" и вышел. Эта солдатская демократия, вопреки всему, работала.
  В ожидании вожака мятежников, Прапорщик развлекался чтением написанных не всегда ровными буквами плакатов, украшавших фасад бывшего офицерского собрания.
  "Мы против империалистической войны!", "Возврат в Россию!", "Солдат - тот же свободный гражданин!", - гласили некоторые из них.
  Между тем, вокруг него стала образовываться жидковатая толпа досужих солдатиков-зевак. Солдатики заметили слонявшегося без видимого дела "настоящего" офицера при погонах и оружии. Очевидно, появление "вестника снаружи" давно было связано для них с предвкушением перемен в их судьбе, и потому они просто стояли и ждали. Очень скоро Прапорщик понял - чего. На крыльце появился сам "председатель" Глоба, сопровождаемый двумя незаметными рядовыми и одним унтером писарского вида. Первым делом он обвел глазами свою малочисленную аудиторию, а потом хорошо поставленным жестом оратора выбросил вперед сжатую в кулак руку:
  - Товарищи! - голос у него был звучный, хотя, на взгляд Прапорщика, несколько пронзительный, как у проповедника-самоучки. - Товарищи! Стоглавая гидра старорежимной реакции все теснее сплетает кровавые кольца козней вокруг бастиона революционной свободы, коим стал в эти красные дни наш Ля-Куртин! Мерзостная золотопогонная гадина силится задушить первый росток нового мира...
  "Какие у него, однако, занятные зоологические и биологические сравнения...", - подумал Прапорщик и стал наблюдать за ленивой игрой осенних бабочек над импровизированной клумбой, которую вместо забора окружали вкопанные поддонами вверх гильзы трехфунтовых снарядов. Прапорщик увлекся этим незамысловатым "танцем природы" и пропустил почти все выступление Глобы, из которого услышал лишь последние фразы:
  -...Сохраняйте революционную дисциплину и бдительность, товарищи! Не вздумайте напиваться, пока мы с товарищами - членами совета - отправляемся на переговоры! Мы не хотим насилия! Мы сделаем все, чтобы святое знамя революции не было окрашено кровью! Но, если вышеозначенная гидра попробует сунуться к нам, мы ей так поотшибаем ее когтистые лапы и толстые яйца, что заречется соваться!
  Дружные аплодисменты были наградой вдохновенному оратору. Глоба несколько неуместно отвесил артистический полупоклон и спустился с крыльца в сопровождении своей небольшой свиты.
  - Это наши делегаты - товарищи Баранов, Ткаченко, Лисовенко, - представил он прапорщику своих спутников. - Идемте!
  - Поздравляю вас, господин председатель, вы произнесли речь, сравнимую по накалу патетической экзальтации с той, которую держал Наполеон у подножия пирамид, - издевательски польстил ему Прапорщик. Глоба самодовольно ухмыльнулся: он то ли не понял иронии, то ли не пожелал ее заметить.
  Они покинули лагерь, сопровождаемые долгими вопросительными взглядами его защитников... Или, может быть, просто обитателей?
  - Гражданин Гумилев, мне хотелось бы, чтобы вы правильно поняли, почему мы, солдаты Куртинского лагеря, решили выступить, - вдруг обратился к Прапорщику Глоба.
  - Вам нужен слушатель, господин председатель? - отрезал Прапорщик. - Буду откровенен: меня сейчас не интересует ваша мотивация. Я хочу только, чтобы не было трупов!
  - И все-таки... - начал Глоба, но Прапорщика этот человек, очень похожий на пафосного провинциального актера, уже начал раздражать:
  - И все-таки тем, кто, когда миллионы их братьев идут на смерть, отказывается воевать, я отказываю в чести! Не думал, что мне придется говорить это ветерану таких сражений и кавалеру такой награды, как вы!
  Глоба в упор посмотрел на него. Сейчас он был похож не на актера, а на боксера на ринге:
  - Не говорите мне за честь, товарищ! Расскажите за честь вашим друзьям-офицерам, которые шли с нами в огонь, а стоило только затихнуть бою - снова принимались сволочить и скотинить солдата! "Их благородия"... Благородно, когда ротный с солдатского жалованья всегда по гривеннику себе отрежет - по мелочи же воруют! А когда письма наши родителям да бабам читают и строчки вымарывают - благородно? Чего молчите, отвечайте!
  Горькая обида, которой сочились эти слова, была так проста и очевидна, что Прапорщик ответил почти мягко:
  - Благородство, друг мой, это личное качество. Увы, на войне выяснилось, что у слишком многих оно было напускным. Но если оно есть у вас (а у нашего солдата его очень много, я видел это на полях сражений!), то вы не бросите сейчас ради ваших мелких обид нашу армию и дело. Мы должны выиграть эту войну и закончить ее в Берлине! Вы тут говорили о гидре... Германия должна испытать полное и безоговорочное поражение, иначе она соберется с силами и снова пойдет войной - в первую голову против России. Уверяю вас, Глоба, новая война будет такой страшной, что мы с вами даже не можем этого представить! Вы здесь, во Франции - своего рода авангард всей нашей армии. Если вы продолжите бунтовать - один Бог знает, чего можно ждать от остальных частей! А если останетесь русскими солдатами и честно вернетесь на фронт - вы первыми из наших войдете в Берлин!
  Глоба вдруг засмеялся вполне искренне:
  - Ну, товарищ Гумилев, поэт вы, должно быть, первоклассный! Я даже заслушался, а вы, товарищи? На черта мне этот Берлин? Скверное пиво да скука! Мне вот Париж больше нравится! Ну, вы меня понимаете, вино отменное, веселье, мамзельки черноглазенькие такие, что просто: фу-фу! А немки все толстые и белесые, как хрюшки!
  Делегатам аргументы их вожака явно понравились, и они довольно заужмилялись. Прапорщик не ответил. Увы, эти люди действительно начали мыслить категориями простейших: желудком, глоткой, причинным местом. Неужели они были такими и до войны, или это траншейный ад сделал их животными?
  Погруженный в невеселые раздумья, Гумилев не заметил, как они поравнялись с передовыми позициями "верных" батальонов, успевших за это время основательно "вкопаться". Солдаты с интересом рассматривали "куртинское начальство".
  - Вот так так! Глоба, собственной персоной! - к ним подошел молодой загорелый штабс-капитан и приятельски протянул "председателю" руку. - Вот уж не думал, что мой фельдфебель на полковничьей должности раньше меня окажется!
  - Привет, Жуков! - Глоба панибратски хлопнул офицера по плечу. - Остался бы ты с нами, был бы сейчас на генеральской! Я ж говорил тебе: "Оставайся!"
   - Все шутишь, Глоба...
  - Зато ты, Жуков, я вижу, серьезен до невозможности. Уже и пулеметы развернул! Что же, стрелять, значит, в нас собираешься?
  - Приказ ведь... Надеюсь, не дойдет до стрельбы!
  - Копейка цена твой надежде, капитан, если для тебя приказ совесть заменяет!
  - Обижаешь ведь, Глоба! Друга обижаешь!
  - Друг? И дружбе твоей, ваше благородие, двугривенный цена, если ты при своих офицерах руку мне протянуть стыдился! А мы ведь с тобой и в окопах бедовали, и роту вместе водили, и от беды друг друга защищали, и бутылку на двоих делили... Ты определяйся, Жуков, кто тебе друг. Прощай!
  Когда они отошли довольно далеко, Прапорщик вдруг почувствовал спиной чей-то взгляд, и обернулся. Штабс-капитан Жуков стоял на том же месте и глядел им вслед. Затем снял фуражку, повернулся и нетвердо, как пьяный, побрел вдоль цепи...
  Их окружил взвод французских солдат с винтовками наперевес.
  - Капитан Карбонель, - элегантно откозыряв, представился щеголеватый офицер в новом кепи и отполированных крагах. - Имею приказ генерала Комби обеспечить безопасное прибытие и отбытие делегатов из Ля-Куртин.
  - Благодарю от имени своих товарищей, месье! Генерал очень любезен, - вдруг ответил на неплохом французском Глоба, и Прапорщик подумал, что перед ним один из весьма любопытных экземпляров рода человеческого.
  - Следуйте за мной, - приказал французский офицер. Их отвели к просторному брезентовому полевому шатру, разбитому на наблюдательном пункте генерала Комби. Сам генерал пил поблизости кофе со своими офицерами. Француз любезным жестом откинул полог:
  - Прошу!
  Прапорщик вошел первым и буквально наткнулся на сидевшего у самого входа на раскладном походном стуле генерала Занкевича. Генерал тяжело смотрел на него снизу вверх. Вдоль стен, окружая вошедших плотным кольцом, застыли русские офицеры с каменными лицами. Генерал оказался лучшим психологом, чем можно было предположить: с первых мгновений встречи он давил делегацию мятежников угрюмым превосходством силы. "Товарищи" из Ля-Куртин застыли, как вкопанные, с выражением растерянности и испуга на лицах, и только Глоба деланно независимо выставил одну ногу вперед.
  - Выйдите, Гумилев! - мрачно приказал Занкевич. Было обидно, но пришлось подчиниться. Прапорщик покинул шатер и встал неподалеку от входа. Подслушивать было неловко, и все-таки очень хотелось знать, как пройдут переговоры этих двух противоречивших друг другу стихий. Прислушиваться не пришлось: из-под брезентового полога вдруг рванул раскатистый генеральский рёв:
  -Ар-р-р-р!!! Твою мать растуда, мер-р-рзавец!! Зауряд-штафирка! Как стоишь, скотина?! Перед генер-р-ралом!..
  "Хрясь!" - последовал противный смачный звук удара, и через мгновение из палатки выскочил "председатель" Глоба, зажимавший ладонями нижнюю часть лица. Следом высыпали другие делегаты со смешанным выражением злобы и ужаса в глазах. Последнему из них добавил ускорения хорошо начищенный генеральский сапог со шпорой.
  Глоба отнял руки от лица и с отвращением схаркнул на траву обильную кровь и обломок зуба. Неуверенно попробовал челюсть пальцами и жалобно замычал:
  -М-м-м-м... С-у-у-ука...
  Прапорщик, французский капитан, его солдаты - все застыли в неприятном изумлении. У генерала Комби замерла в руке не донесенная до рта изящная фарфоровая чашка.
  - Камрад... - неуверенно начал один из французов, - Может, вам нужен медик?
  Глоба не вполне внятно "послал" его по-русски, бросил на Прапорщика уничтожающий взгляд и сделал своим спутникам решительный жест, значения которого нельзя было не понять: идемте, нам здесь делать нечего. Делегаты быстро зашагали прочь. На ходу Глоба прижал ко рту большой грязный платок, быстро окрасившийся красным.
  Прапорщик понял: после такой "убедительной" генеральской дипломатии все слова утратили смысл. Ничего уже нельзя сделать. Ничего - нельзя!
  Генерал Занкевич вышел из палатки. Не удостоив Прапорщика даже взглядом, его превосходительство направился к недоумевающему генералу Комби. Тот, не скрывая неприязни, поднялся навстречу:
  - Мой генерал, я понимаю: в каждой армии свои традиции. Но я считаю...
  - Вам лучше держать то, что вы считаете, при себе! - оборвал его Занкевич. - Помощник начальника вашего генерального штаба генерал Видалон обязал вас оказывать мне бесприкословное содействие во всем. Так что потрудитесь передать вашей артиллерии приказ открыть по Ля-Куртин предупредительный огонь. Пора показать бунтовщикам нашу силу!
  Имя высокого начальника произвело желаемый эффект. Французский генерал выпростал из-под воротника мундира белоснежную салфетку, нарочито медленно застегнул верхнюю пуговицу и аккуратно надел кепи, украшенное генеральским звездочками и красивым сутажом.
  - Лейтенант, - обернулся он к офицеру связи, - Приказ капитану Фатиги: четыре очереди шрапнелью по Ля-Куртин с интервалами в полчаса. Передайте, пусть кладет повыше и за периметром лагеря: не хочу, чтобы кого-нибудь задело.
  Вопреки ожиданиям прапорщика, генерал Занкевич удовлетворенно хмыкнул. Похоже, такая демонстрация силы его пока устраивала.
  Легкая суета штабных, стрекотание полевого телефона - и орудия далекой батареи, казавшиеся отсюда нарядными игрушками, с низким громом выплюнули снаряды. В лазурной синеве над мятежным лагерем распустились грязноватые дымки шрапнельных разрывов.
  И тут произошло неожиданное.
  - Смотрите, смотрите, господа! Они повалили... - закричал один из русских офицеров, указывая в сторону Ля-Куртин. Между далекими брусочками бараков плац вдруг заполнила сероватая пена солдатских шинелей. Мятежники не искали спасения под прикрытием стен, они высыпали наружу - навстречу артиллерийскому огню. Взвился яркий лоскуток красного знамени. Все, у кого были бинокли, русские и французы, с изумлением наблюдали за происходящим.
  Офицеры передавали бинокли из рук в руки, старались понять, что же происходит в лагере. Вдруг все услышали приглушенные, но мощные звуки солдатского хора. Мелодия, знакомая с детства каждому французу, разносилась над живописной равниной, которой так не хотелось стать полем смерти. Это была "Марсельеза"...
  "Вперед, сыны отчизны милой,
  Мгновенье славы настает!
  К нам тирания черной силой
  С кровавым знаменем идет", - пели мятежные солдаты в Ля-Куртин.

  Французские офицеры, как один, потупили глаза, словно им стало стыдно смотреть не только друг на друга, но и вообще на этот так несправедливо и жестоко устроенный мир. Генерал Комби лихорадочным движением расстегнул крючки ворота: его холеные пальцы дрожали.
  - Певуны, мать их, - проворчал генерал Занкевич, демонстрируя удивительное хладнокровие. - Сукины сыны! Дурачье наше русское... - в его голосе, впервые за этот день неудавшихся "переговоров", зазвучали нотки сожаления. - Куда ж они, дураки, под шрапнель-то повылезали?!
  - Господи, спаси наших русских дураков, - вдруг, с отчетливостью озарения, произнес Прапорщик. - Господи, смилуйся над нашей несчастной Россией!
  Стоявшие вокруг офицеры посмотрели на него, как на прокаженного. Но он заметил и несколько понимающих, сочувственных взглядов.
  - Гумилев, кончайте тут пророчества разводить, понимаешь! - сдержанно рыкнул генерал Занкевич. - Потопчем сейчас этих бунтовщиков, другим неповадно будет. Дрожь на всю революционную сволочь нагоним! Страшно, кроваво... Но - во спасение!
  Он обернулся к офицерам и принял горделивую позу патриотически настроенного оратора. Оказывается, его превосходительство был хорошим актером - не хуже Глобы:
  - Оставьте сомнения и ложную жалость, господа! Здесь мы спасаем Россию от чумы бунта и безначалия! Беспощадной рукой мы вернем солдатскую сволочь в пределы воинской дисциплины! Будьте готовы к тяжкому и неблагодарному подвижничеству, господа офицеры, к пролитию братской крови. Во имя России! Во спасение Отечества! Малыми жертвами сейчас мы избежим чудовищных гекатомб всероссийской смуты. Господа офицеры, - генерал снова стал сухим воинским начальником. - Немедля отбываем на командный пункт начальника дивизии Лохвицкого. С жабоедами каши не сваришь... До вечера нам предстоит развернуть на огневых позициях нашу артиллерию. Всем верным частям - общее наступление. И не жалеть огня!
  Офицеры подавленно молчали. Еще несколько минут назад они, казалось, были полностью зажаты в волевой кулак Занкевича и готовились исполнить любой его приказ. Но сейчас все испытывали подсознательное сопротивление происходящему. Общее эмоциональное состояние можно было определить одним словом - "смятение". Прапорщик отчаянно надеялся, что людей будет невозможно заставить убивать своих боевых братьев. Так матрос гибнущего корабля бессильно цепляется за обломок мачты...
  - Выполня-а-а-ать, понимаешь! - крайне убедительно рокотнул Занкевич. Офицеры ожили, словно гальванизированные трупы, и вновь задвигались в привычном ритме служебного механизма.
  - Ваше превосходительство, может, пожалеете солдатиков, - попросил Прапорщик, - Много невинных жизней положите. Господь на небе...
  - Знаете что, Гумилев! Катитесь-ка отсюда к...своему Раппу! Вы, кажется, собирались просить отправки к британцам на Месопотамский фронт. Обещаю посодействовать перед генералом Ермоловым. А сейчас - уезжайте!

 

  О судьбе мятежного лагеря в Ля-Куртин Прапорщик узнал из газет и сбивчивых рассказов тех, кто присутствовал при его агонии. Бунтовщики не выдержали нескольких дней методичной артиллерийской бомбардировки и кинжального обстрела из пулеметов и стали сдаваться "верным" частям генерала Занкевича. "Председатель" Глоба был среди двухсот упрямцев, отчаянно продолжавших сопротивляться до последней возможности.
  Последние защитники лагеря забаррикадировались в здании своего "совета". Когда больше не осталось надежды, сдались и они. Но капитан Жуков, у которого Глоба некогда был фельдфебелем, видимо, все-таки "определился": он пропустил друга через боевые порядки своей роты. Так Глоба с несколькими товарищами сумел выскользнуть из кольца. Дальше их повела молодая француженка, с которой, как выяснилось, "председателя" связывали несколько более тесные, чем "солидарность трудящихся", отношения. Быть может, Глобе и удалось бы скрыться, но патруль французской жандармерии задержал "подозрительных русских".
  Генерал Комби сделал для сдавшихся "куртинцев" все, что мог. Его солдаты взяли бывших мятежников под свою охрану, никто не был расстрелян за участие в бунте. Большинство из них вскоре были направлены в рабочие команды во Франции и Северной Африке, а зачинщики оказались во французских военных тюрьмах.
  В изрешеченном пулями и осколками лагере в Ля-Куртин остались только мертвые. Люди Занкевича поспешили закопать трупы "без огласки". Сколько было этих трупов, никто не узнал. Так трагически и бесславно закончилась история "мятежной Куртины"...

 

 

Назад: Окуловка Новгородской губернии, февраль 1917 года
Дальше: Париж, канцелярия военного комиссара Временного правительства Евгения Ивановича Раппа, октябрь 1917 года