Борьба за власть по-семейному
Сыновья должны бы радовать, ведь они твое продолжение, твоя кровь, а приносят боль. Соперничество между Баязидом и Селимом началось, кажется, с тех пор, как они сделали свои первые шаги по земле, и никогда не закончится. Баязид на год младше, но всегда старался доказать, что не хуже брата.
Этого Сулейман не понимал никогда. Зачем, разве и без того не ясно, что Селим лентяй и сибарит? Шехзаде любит только себя и развлечения. Нет, еще свою Нурбану.
Два взрослых сына, а поговорить можно только с дочерью. Хорошо, что Михримах не менее умна, чем была ее мать Хуррем.
– Михримах, как матери удавалось сдерживать соперничество сыновей?
Дочь задумалась, потом тяжело вздохнула:
– Она не сдерживала, просто обещала Баязиду проклясть его, если поднимется против вас или брата. Материнское проклятье самое страшное, Баязид обещал при ее жизни не делать ни шагу.
– А отцовское разве легче?
Михримах тревожно вскинула на отца глаза:
– Вы готовы проклясть Баязида?
Он смутился, словно застигнутый за чем-то недостойным:
– Я просто пытаюсь понять, как можно обуздать твоего брата.
Михримах умна и чутка, она прекрасно поняла, что выразила желание Повелителя точно: он готов проклясть, если придется. А если не проклясть, то казнить, как казнил Мустафу.
Пыталась заводить разговор о том, что стоило бы отменить проклятый закон Фатиха, тогда шехзаде не будут так драться за власть, ведь этот закон повелевает получившему ее попросту уничтожить остальных. Сулейман хмурился:
– Твоя мать все время доказывала мне это же, но перед смертью наказала применить закон к посмевшему восстать сыну.
Михримах пыталась понять, как можно примирить людей в борьбе за власть, разобраться без смертей и кровопролития.
– Неужели власть всегда ссорит тех, в ком течет одна кровь? Тогда должна быть проклята сама власть.
Беседы были тяжелыми, подспудно султан понимал, что решать этот вопрос все равно придется, у него два сына, оба крепки физически, а он сам стареет и слабеет. Что будет, если сыновья сцепятся в борьбе за трон?
Не только говорить, думать об этом не хотелось, потому все чаще отмалчивался, Михримах чуткая, поняла, что, кроме воспоминаний о матери или вопросов строительства все новых и новых мечетей или медресе, с отцом говорить больше ни о чем не стоит. Не советовал вести беседы о власти и братьях и супруг Михримах великий визирь Рустем-паша. Изменить эти беседы могли только отношение отца к дочери, не больше. Повелитель для себя все решил, переубеждать его бесполезно.
Сулейман действительно все решил, хотя продолжал беседовать с улемами, желая получить фетхву – согласие высшего духовенства на самые жесткие действия против того из сыновей, который пойдет против его воли. Получил…
Улемы говорили правильные слова, которые не могли облегчить Сулейману задачу морального выбора.
– Это одна из самых страшных трагедий, когда между отцом и сыном, между братьями встает власть, Повелитель. Но так было всегда, как только власть появилась.
– Кого из сыновей выбрать? Как вообще можно выбирать из сыновей?
– Выбрать, Повелитель, можно, только если перестанете думать о них как о сыновьях, о своих сыновьях. Не сердцем – разумом нужно выбирать.
Он не говорил, что уже выбрал, не сердцем – разумом, давно выбрал. А улемы, понимая это, не спрашивали.
Понимали не только мудрые улемы, понимали многие, и многие же заинтересованные готовились к схватке.
При жизни Хуррем после валиде гарем не был всесильным, он совсем не влиял на Повелителя. А вот она сама влияла еще как. Иногда умела парой фраз направить мысли в нужное русло, одним словом вклиниться в его голову. Потом переводила разговор на другое, прекрасно зная, что брошенное слово, если оно услышано, точно зерно в земле, – обязательно прорастет.
Иногда разговоры бывали очень странными, ни с кем из наложниц он так не беседовал. Удивительно, Хуррем словно была ему ровней и одновременно послушной рабыней. Она никогда не переступала черту прилюдно, опускала глаза, приседала в поклоне ниже других, обращалась вежливо… Все это будто для того, чтобы стать особенно свободной наедине, когда он словно переставал быть Повелителем, становился просто влюбленным мужчиной. Никто из наложниц не догадывался о возможности вести себя именно так, а зря. Повелитель тоже желал быть просто мужчиной и даже послушным рабом своей возлюбленной.
– Я тоже вас предам… – притворно вздыхала Хуррем.
– Что?! Ты предашь?
– В тот час, когда умру. И в вашей воле поторопить это событие.
– Что ты еще придумала?
– Да, умру, если вы меня разлюбите.
– Ах, ты хитрая лиса! Я не разлюблю, ты же знаешь.
Совсем недавно Хуррем принялась бы в ответ на такие слова укорять в прошлых изменах, но теперь она умней, что укорять, если дело сделано? Начала ластиться:
– Никогда-никогда?
– Никогда.
Заглянула в глаза:
– И когда я стану старой и некрасивой?
– И тогда.
В глазах Хуррем заблестели вполне искренние слезы:
– И я буду любить вас до своей смерти, Повелитель.
– А если я умру раньше?
Она серьезно посмотрела в глаза:
– И тогда буду.
Так же тихо, исподволь она внушила Сулейману мысль допустить в комнату за решеткой, чтобы послушать, как проходят заседания Дивана. Сначала султан смотрел на Хуррем с изумлением:
– Зачем тебе?
– Интересно.
Провели тайно, кизляр-ага, которому при этом досталось, потому что пришлось убрать с дороги всех, но сделать это так, чтобы никто не догадался, в чем дело, злился. Эта сумасшедшая женщина готова перевернуть ради своей прихоти всю империю, а Повелитель идет у нее на поводу! Ведьма, не иначе!
Хуррем понравилось, не все, но было действительно интересно слушать, как обсуждают вопросы важные паши.
– Что же тебе больше всего понравилось?
– Когда говорили о торговле. Но они не правы.
– В чем?!
– Нельзя полагаться только на одну страну, Повелитель. Синьор Франжипани привез из Франции то, чего нет в Венеции, а в Австрии есть то, чего нет во Франции.
– К чему нам французские моды на платье?
– Разве в платье дело? Они умеют делать стекло и кареты, удобную мебель и даже короны.
– Ты хочешь корону?
Он даже сам не сразу понял, что вырвалось спонтанно, сказав, замер. Замерла на мгновение и Хуррем, потом быстро перевела разговор на другое. Корона… какая корона, если она рабыня?
Но сказанное слово означает мысль, а если она возникла однажды, то наверняка вернется.
– Пойдем со мной…
Вид у Сулеймана почти таинственный, что он задумал?
Хуррем глубоко вздохнула, кажется, Повелитель хочет показать что-то хорошее, глаза блестят. Но она не очень стремилась получить богатый подарок, куда важней его хорошее отношение, для нее даже возможность сидеть за решеткой, слушая нудные речи в Диване, важней богатого браслета.
Пошли во дворец, но отправились не в кабинет Повелителя, где он занимался своими ювелирными делами или сидел над картами (тоже любопытное занятие для Хуррем), и даже не в комнату, где проходили заседания Дивана (какое заседание ночью?), а в… тронный зал.
– Смотри, здесь я принимаю послов. Это мой трон.
Она осторожно оглядывалась, было любопытно и почему-то страшно, казалось, сейчас откуда-то вынырнут рослые евнухи, схватят и утащат. Но рядом был Повелитель, значит, можно не бояться. Властитель всего этого, всей империи, Тень Бога на Земле позволил ей войти в тронный зал и посмотреть, где он вершит судьбы мира.
– Садись…
– Я?!
– Ты же хочешь быть на троне?
Она хотела другое – закричать, что не ночью и тайно, а днем и при всех! Промолчала, осторожно устроившись на краешке. Но он и без крика понял, о чем Хуррем думает.
– Придет время, и ты сядешь на трон рядом со мной. Придет время.
Сдержала рвущийся вопрос: когда? Он прав: всему свое время.
Десять лет назад она была никем, рабыней, которую привели в гарем для услады всемогущего Повелителя. Возможной услады. За десять лет родила пятерых детей, стала любимой женой и вот приведена в тронный зал, пусть и тайно, посажена на престол, пока ночью, и получила обещание, что все будет и открыто, и днем.
Стараясь, чтобы Сулейман не услышал, прошептала:
– Ты прав, я буду сидеть на троне рядом с тобой! Обязательно буду! Дай срок.
Срок пришел, Хуррем села на трон не ночью, а днем и даже не рядом, а вместо. На малый трон, тот, на котором он принимал послов, но не в случае самых важных приемов. Она сама принимала послов, сама! Такого не только Топкапы, но и весь мир не видел.
Да, миру было ведомо, когда правили женщины, получившие власть по наследству или ставшие из принцесс царицами, а потом регентшами при малолетних детях. Но у Сулеймана иначе – бывший раб стал великим визирем, а бывшая рабыня – всесильной султаншей и правительницей.
Но он не пожалел, там, где не всегда могли справиться мужчины, умело действовала женщина. Она писала письма (конечно, не сама, с помощью секретарей, хорошо владевших языком и письмом) королям и королевам, принимала послов и одерживала победы там, где это трудно было бы сделать самым мудрым визирям.
Да, женщины в Европе сидели на тронах, правили из своих спален и даже писали книги и объявляли войны, но это были другие женщины, те, которые не знали стыда и которые своей доступностью никогда не привлекли бы внимание султана.
Или все же привлекли бы?
Он задавал себе такой вопрос и ответить на него не мог. Ревнивый мужчина, предпочитавший быть первым и единственным у любой женщины, которую держал в объятьях, Сулейман не мог представить себе, как можно желать ту, которую уже желал кто-то другой.
Хуррем пожелала учиться! Ей было мало знаний, полученных в школе наложниц Кафы, мало услышанного, вернее, подслушанного на заседаниях Дивана, она хотела знать то, что преподают сыновьям, знать о жизни вне не только гарема, но и Стамбула, всей Османской империи. Хотелось беседовать с Повелителем почти на равных!
И минуты для своих необычных просьб Хуррем находила удачные.
– Повелитель, – вывела Сулеймана из задумчивости Роксолана, – сегодня Мехмед расспрашивал меня о снеге и о других странах.
– Что ты ответила?
– Сказала, что есть такие земли, где снег лежит всю зиму. Но я хотела попросить вас…
– Слушаю.
Он знал, что не драгоценность попросит, не рабыню, не новый наряд, а какую-нибудь книгу или возможность отправиться с ним на лодке на ту сторону Босфора.
Не угадал, попросила другое:
– Я иногда завидую Мехмеду, ему так много рассказывают. А мне только Мария и то, что прочту в книгах сама. Но книги написаны давно. Хотелось бы знать о других странах не только то, что там зимой лежит снег, но и о жизни людей. А еще об истории Османов, о жизни в Стамбуле. Я живу здесь уже столько лет, но не представляю, что лежит за стенами гарема.
– Зачем тебе это?
– Повелитель, невозможно все время говорить о поэзии и соловьях в кустах роз. Я хочу быть интересной вам в любой беседе.
Сулейман рассмеялся:
– В любой не стоит, мало ли о чем говорят мужчины.
В ответ раздался ее серебристый смех:
– Да уж, не обо всем знать хочу, но о многом. Не только о Стамбуле, о европейских городах и государствах тоже. Мария рассказывала об итальянских городах, но она не везде была и многое забыла. Позвольте мне слушать французского посла, да и других тоже?
Что ж, это полезное стремление, пытливый ум Хуррем может приметить то, что пропустит искушенный разум Ибрагима. Конечно, это не так просто осуществить, потому что Сулейман не мог допустить к Хуррем кого угодно, но придумать можно.
Сулейман вспомнил о занятном французе Жане Франжипани, с которым Хуррем разговаривала так свободно. Вот такого болтуна, который, кажется, не станет развращать его любимую, пожалуй, можно пригласить. Купцов и разумных иностранцев в Стамбуле много, нужно только быть уверенным, что приглашенный для Хуррем учитель не будет на нее слишком сильно влиять.
– Я подумаю.
Он решил, что для начала сам будет присутствовать при таких беседах. А еще, что не стоит привлекать к этому Ибрагима. Тогда кого? Вопрос не из легких.
Можно было смело сказать, что таких наложниц у него еще не было, и не только у Сулеймана, вообще в гареме. Или были, но все прежние султаны старательно скрывали, чтобы не развращать остальных обитательниц гарема?
Эта мысль подсказала Сулейману пожелание:
– Только чтобы никто в гареме об этом не знал, иначе и занятий не будет.
Скорее всего, ничего из этого и не вышло бы, не определи Сулейман в начальные учителя своей Хуррем Бирги Атауллу Эфенди, который занимался и с Мехмедом тоже. Конечно, для Атауллы главным было религиозное просвещение необычной ученицы, и Роксолана, страстно желавшая несколько иных знаний, прежде всего о жизни людей за пределами Врат Блаженства, чуть приуныла. Она внимательно слушала рассказы о шиитских святых, о пророках, их словах и деяниях и ломала голову над тем, как объяснить султану, что это все не то.
Все разрешилось неожиданно просто: однажды Мехмед в присутствии матери стал повторять рассказ Атауллы Эфенди, который сама Роксолана слышала только что. Заметив, что мать рассеянна, шехзаде привлек ее внимание, на что Роксолана невольно откликнулась:
– Я знаю об этом.
– Откуда, ведь эту историю рассказывает только Атаулла Эфенди?
Отговориться удалось, но Сулейман понял, что, если хочет скрыть обучение Хуррем, нужно искать другого учителя.
Роксолана воспользовалась случаем и попросила подыскать путешественника. Удалось, нашелся еврей, который после изгнания семьи из Испании поневоле жил во многих городах и много знал. Он не подозревал, кого именно обучает, вернее, кому рассказывает о Европе. Роксолана, сидевшая за ажурной решеткой, задавала бесконечные вопросы, но кому принадлежит звонкий, словно звук серебряного колокольчика, голос и смех, Иосиф не догадывался.
Немного позже, когда стало ясно, что переговариваться только из-за решетки нелепо, Иосифа заменила не менее знающая женщина, его теща Грасия, которая быстро уловила то, чего не смог понять многомудрый зять, и использовала свои знания на пользу не только Хасеки, но и своим единоверцам. Пришло время, когда более влиятельной иудейки в Османской империи уже не было, хотя Грасия никогда не пыталась склонить султаншу к своей вере или использовать влияние во вред кому-либо, кроме венецианцев и испанцев, изгнавших иудеев из насиженных мест в своих странах. Однако это не мешало ей просвещать венценосную ученицу во многих вопросах, не имевших никакого отношения к давним обидам или религии.
Позже послы и купцы европейских стран поражались тому, как свободно владеет языками Хасеки Хуррем и как много знает о жизни современной ей Европы. Это и впрямь было удивительно, ведь даже послы Османской империи чаще всего черпали знания из книг античных авторов и мало представляли себе европейские реалии. Любопытство Роксоланы помогло ей быть в курсе жизни не только Стамбула, но и далеких от Османской империи стран.
Хуррем родила сына тогда, когда уже казалось, детей больше не будет. Их и без того рождено пятеро, Абдулла умер, но не по вине матери или нянек, виновата частая страшная гостья Стамбула – эпидемия. Четверо остальных – Мехмед, Михримах, Селим и Баязид – росли достаточно крепкими.
Она носила этого ребенка гордо. Остальные обитательницы гарема смотрели кто с завистью, кто с удивлением, а кто и со злобой. Но на сей раз Роксолана почему-то не боялась дурного глаза, а зря…
Роды были стремительными, посреди дня вдруг скрутила сильная боль в низу живота и в пояснице. Уже знавшая, что это такое, она ахнула, присела, позвала свою служанку Гекче:
– Беги за Зейнаб и скажи, чтобы принесли горячей воды.
Знахарка Зейнаб, с утра отправившаяся за травами подальше от пыльного грязного города, прийти не успела, и воды-то едва смогли согреть, малыш спешил из материнской утробы так, словно проспал свое обязательное появление и теперь наверстывал упущенное. Ни схваток, ни даже потуг словно и не было.
Стремительные роды привели к тому, что принимать ребенка пришлось гаремной повитухе, которая по-настоящему испугалась, запричитала так, словно это она, а не Роксолана рожала.
Тогда и была допущена ошибка. То ли дитя приняли на руки неправильно, то ли повернули не так, то ли еще что, но даже привязанный к дощечке малыш (как делали обычно, чтобы не дышал в первые минуты глубоко и спина была ровной) выглядел странно. Зейнаб, увидев результат деятельности повитухи, пришла в ужас, подняла крик и заставила малыша перевязать, но было поздно, его спинка навсегда осталась кривой.
Нет, горба, как потом утверждали многие, не было, мальчик, названный Джихангиром, просто остался перекошенным – одно плечо выше другого. Но это не позволило ему ни сесть на коня, ни вообще жить, как живут остальные.
Уже с первых дней стало ясно, что Джихангир обречен быть калекой, за спиной Роксоланы слышалось перешептывание, мол, лучше бы его сразу Аллах забрал, но ребенок выжил. Роксолана взъярилась:
– Он еще будет умней вас всех!
Ее и дитя жалели, качали головами, смотрели с сочувствием, но недолго. Роксолана не желала признавать ребенка калекой, а себя несчастной, потому и жалость быстро сошла на нет. Внутри больших темных глаз мальчика всегда таилась боль и грусть, он словно даже в младенчестве понимал свою злую судьбу, знал, что не такой, как остальные, что никогда не будет ни ловким, ни сильным, ни таким удачливым.
Но страшная беда Джихангира обернулась для него удачей, Сулейман предпочитал этого калечного сына остальным. Любил и оберегал Мехмеда, считая его самым достойным из сыновей стать наследником престола, любил старшего Мустафу, обожал беспокойную Михримах, много возился с Селимом и Баязидом, но больше всего времени и душевных сил уделял калеке Джихангиру. Сначала просто потому, что болен, потом привык, воспитал его ум так, как считал нужным сам, отцу и сыну было интересно беседовать, они стали единомышленниками. Но все прекрасно понимали, что даже огромной отцовской любовью Сулейман не сможет восполнить недостаток нормальной жизни сыну, не может выпрямить его спину и заставить окружающих забыть о кривой спине принца.
Для Роксоланы это был сильный удар, она проклинала день, когда решила родить еще одного ребенка. Но как бы ни болело материнское сердце, не любить своего калечного сына Роксолана не могла, хотя возилась с ним не столько, сколько возился отец.
Хотелось закрыться ото всех, пересидеть, перестрадать свое горе, но вокруг шумел гарем, который так и ждал, чтобы всласть полюбоваться на ее беду, ее отчаянье, и Роксолана не показала слез, ходила с гордо поднятой головой, словно родила самого красивого принца во всей империи. Так и было, мальчик красив, только вот кривобок. Гарем – жестокое место, где страдания невозможны, потому что это признак слабости, которую допускать нельзя, тем более ей.
Время лечит все, конечно, никакое время спинку Джихангира не выпрямило, но приглушило горе матери, притупило его, заставило свернуться клубочком внутри. Беда одного человека – это все же беда его и близких к нему людей, остальные продолжали жить своей жизнью.
Роксолана дала себе слово больше не рожать. Шестеро детей, четверо из них живы и здоровы, Абдулла умер от чумы, Джихангир изуродован. Достаточно. Сулейман не возражал.
– Повелитель, вы снова в поход?
Хуррем с трудом приходила в себя от горя из-за рождения больного сына. Чтобы как-то вытащить ее из этого состояния, Сулейман вдруг пригласил:
– Хочешь со мной?
Роксолана не поверила своим ушам.
– А можно?!
– Не до конца, но часть пути можно.
– Когда?
Он улыбнулся:
– Скоро.
– А детей?
– И гарем? Как только император Карл и его воины узнают, что со мной весь гарем, война будет закончена.
– Испугается? – Роксолана понимала, что Сулейман шутит, и постаралась шутку поддержать. Тот покачал головой:
– Не угадала, оставят Вену и бросятся штурмовать гарем. Нет, детей не бери.
– Но Джихангир совсем маленький… Я еще кормлю его.
– Хорошо, только Джихангира. И только до Эдирны.
Роксолана возражать не стала, но не потому, что отступила, просто решила, что сумеет уговорить султана изменить решение. Лучше сначала согласиться и постепенно убедить в своем. Тайно приказала собирать всех детей, забыв, что в гареме тайн не бывает.
Султану немедленно донесли о самоволии Хасеки, он приказал привести ее к себе.
– Ты не желаешь ехать со мной?
– Очень хочу, Повелитель!
– Тогда почему поступаешь не так, как сказано?
Роксолана, уже понявшая, что он имеет в виду, потупила голову:
– Я надеялась, что вы передумаете. Мехмед был бы так рад…
– Мехмеда и Селима я не взял бы ни в коем случае. Они уже прошли обрезание, имеют право участвовать в походе рядом со мной, ты хоть понимаешь, что это значит? Только Джихангир, если вообще хочешь ехать.
– Да, Повелитель.
– Ты не обещала сыновьям взять их с собой?
– Нет.
– Хорошо, чтобы не было обид.
Стамбул возмутился, не говоря уже о гареме: эта колдунья даже в поход с султаном отправилась! Чего же ждать от таких походов? Все словно забыли, что во время последнего, неудачного, на Вену Хуррем сидела дома в гареме, а когда-то султаны всюду возили с собой жен и наложниц.
В гареме зря страдали, Роксолане не удалось уехать дальше Эдирны, все же для маленького больного Джихангира такое путешествие было слишком тяжелым. Да и у самой Роксоланы сердце изболелось за остальных малышей, оставленных дома.
Еще когда султан только собирался в поход, к нему со слезами на глазах пришел Мехмед. Мальчик очень старался, чтобы эти невольные слезы обиды не заметил никто, он держался до самой отцовской комнаты, степенно пожелал Повелителю успеха в предстоящем походе, сказал, что не сомневается в блестящей победе… Но когда разговор зашел о главном – кто именно идет в поход с султаном, – Мехмед не выдержал, все же ему шел только одиннадцатый год…
Губы и голос предательски дрогнули:
– Отец, позвольте и мне поехать с вами. Я хорошо держусь в седле и не создам вам лишних хлопот.
Сулейман оценил выдержку ребенка, посадил рядом с собой на диван, показал большую карту, лежащую на столе:
– Посмотри, Мехмед. Стамбул вот здесь. Мы идем сюда, здесь нас ждет король Фердинанд вместе со своим братом королем Испании. Где мы с ними встретимся, никто не знает, но не в этом дело. Видишь, как это далеко от Стамбула? Мустафа вот здесь. Он пока в Конье, это тоже не близко. Остальные братья совсем маленькие. Я намерен оставить тебя дома.
– Править?! – невольно ахнул мальчик.
– Править? Нет, пока рано, но как наследника престола. Пока меня не будет, вы с Мустафой будете олицетворять мою власть – он на юге, ты в столице. Ты меня понял?
– Да, – прошептал Мехмед, хотя не понял ничего. Отец это уловил и серьезно продолжил:
– Мехмед, когда умер твой дед, а мой отец султан Селим, я находился в Манисе, и в Стамбуле никого не было. Две недели, пока из Чорлу до Манисы доскакал гонец, пока я получил известие и примчался в Стамбул, империя была без власти. Даже если ты пока ничего не можешь, потому что мал, ты наследник, и твое присутствие в Стамбуле является залогом крепкой власти султана. Теперь понял?
– Теперь да.
Сулейман чуть улыбнулся, заметив, как приосанился малыш. Оказаться на десятом году жизни залогом крепкой власти в Османской империи чего-то стоило. Вообще-то, султан не собирался говорить всего этого сыну, он сам только сейчас задумался о том, что оставляет (и не в первый раз) свою столицу во власти случая. Конечно, его власть в империи крепка, так крепка, что и беспокоиться не стоит. Пока не стоит…
– Мехмед, но я не желаю, чтобы этот разговор стал поводом для пересудов. Ты все понял и не станешь болтать об этом в гареме и даже со своими наставниками.
– И даже учителю Бирги Атаулле не говорить?
– Лучше никому. Учись, каждое наше слово должно быть много раз взвешено, прежде чем будет произнесено. Не потому что оно умно или нет, а потому что от этого слова многое зависит. Тот, кто ответственен за многих людей, не имеет права говорить лишнего.
Мальчик молча кивнул. Он вдруг почувствовал такой груз ответственности, что немного испугался.
Сулейман собрался успокоить сына, но тот опередил:
– Я никому ничего не скажу, отец. – И тут же не выдержал. – А мама знает?
– Мама возьмет с собой только Джихангира и поедет лишь до Эдирны, мы так договорились. С тобой остаются младшие братья и сестра. Справишься?
Мехмед серьезно кивнул:
– Да, Повелитель.
С чем именно справится, поинтересоваться даже в голову не пришло, но ребенок твердо знал, что оправдает доверие отца, в чем бы то ни состояло.
– Я знал, что младших можно оставить на твое попечение.
Сулейман старательно сдерживал улыбку, представляя, как примется воспитывать малышей Мехмед, стоит только отцу покинуть Стамбул. Селиму не слишком хорошо давался итальянский, а Баязид не очень любил вычисления. Теперь можно не сомневаться, что к концу похода количество слов, выученных Селимом, увеличится вдвое, а Баязид перестанет, наконец, загибать пальцы, считая до десяти. Облеченный отцовским доверием Мехмед вымуштрует их так, чтобы было не стыдно показать султану. Только вот как быть с Михримах? Сестра вовсе не считала Мехмеда ни старшим (разница между ними не так уж велика), ни более умным, к тому же учились они вместе, такую не воспитаешь.
Роксолана, выслушав рассказ сначала сына, который не вытерпел и поведал матери (отец ведь так и не запретил этого делать) потрясающую новость о своей ответственности и поручении Повелителя, а потом самого султана, быстро нашла выход:
– Сулейман, позволь, я сама дам поручение Михримах? Валиде больна, я поручу ей заботиться о бабушке. Пока нас не будет.
– Только скажи, чтобы слушалась хезнедар-уста, не то она устроит переделки в гареме, вернешься и не узнаешь.
Михримах пришла от поручения в восторг, ей ничуть не хотелось отправляться куда-то с матерью и отцом, тем более братья оставались дома. А вот приглядывать за бабушкой и гаремом… Наблюдая, как буквально раздувается от важности девятилетняя Михримах, Роксолана тихонько посмеивалась.
– Михримах, но все это время ни ты, ни братья не должны бросать занятия. Пожалуйста, не забудь об уроках с Марией, чтобы не оказалось, что братья были заняты с Бирги Атауллой Эфенди делом, а ты просто болтала с наложницами.
– Конечно, нет!
Вот теперь можно не сомневаться, что и Мария будет занята по горло.
– Мама, а можно мне учиться играть на скрипке, как тетя Хатидже?
Едва ли Роксолане могло понравиться такое стремление, поскольку скрипка у нее неразделима с образом Ибрагима-паши, но мать решила разрешить:
– Если Хатидже-султан согласится учить тебя.
– Но разве играть умеет только тетя Хатидже?
– А кто еще?
– У кальфы Мириам есть рабыня-белошвейка, она умеет.
– Только под присмотром Марии!
Сулейман смеялся:
– Детей пристроили к делу, можно и на Карла отправляться.
Карлом он звал императора только за закрытыми дверьми, прилюдно старался не упоминать никак, а его брата Фердинанда демонстративно звал королем Австрии.
– Не сомневаюсь, что вы разобьете его, как венгров под Мохачем. И мы возьмем Вену.
Сулейман чуть приподнял бровь:
– Уж не надеешься ли ты следовать со мной до Вены? Нет, Хуррем, только до Эдирне, не дальше.
Противиться бесполезно, Роксолана прикусила язычок.
И вот они уже ехали на север.
Дорога до Эдирне наезжена и укатана хорошо, это имперский путь, здесь султаны ездили довольно часто. Но в дорожной повозке, да еще с больным ребенком, все равно тяжело. Как ни старались не трясти, без этого не обходилось, и несчастному малышу становилось все хуже. Роксолана нашла способ борьбы с дорожной тряской – давала Джихангиру грудь и держала все время на весу. Мальчик успокаивался, зато руки у матери к вечеру просто отваливались от напряжения.
Роксолана понимала, насколько прав Сулейман: ехать с Джихангиром дальше означало погубить малыша.
В Эдирне остановились на неделю. Закончилось лето, все цвело и благоухало, природа не признавала никаких походов, ей все равно, каждый лист, каждый цветок тянулся к свету, старался успеть прожить свою такую короткую жизнь, пчелы спешили собрать дань с ярких цветов, птицы и звери – вывести потомство. Только люди, вооруженные до зубов и злые, отправились далеко от своих домов и полей, чтобы не давать новую жизнь, а убивать.
Роксолана плакала, она никогда раньше не сопровождала Сулеймана, не слышала бряцанья такого количества оружия, ржания стольких лошадей, грубого смеха воинственно настроенных людей. Женщина вдруг осознала, что вовсе не развлекаться отправлялся в походы ее любимый человек. Даже если он лично не бросится наперерез врагу с саблей в руках, то среди такого количества вооруженных людей конь может понести, вздыбиться, чего-то испугавшись… А это всегда беда…
Сулейман долго не мог взять в толк, о какой опасности ведет речь Хуррем:
– Что тебя так пугает? Правители государств крайне редко погибают в битвах, если только лично не лезут в болота, как король Венгрии. Обещаю не лезть.
– Но во время осады из-за крепостных стен Вены тоже будут стрелять из пушек.
– Я не стою там, где могут падать пушечные ядра. Поверь, на охоте куда опасней.
Роксолана всхлипнула:
– Теперь я буду бояться каждый раз, как вы поедете на охоту.
Сулейман смеялся от души:
– Я не муфтий, чтобы сиднем сидеть в мечети, я султан и с детства приучен к седлу и оружию. Пора приучать и сыновей.
– Нет!
– Что «нет», Хуррем?
Она постаралась, чтобы ответ прозвучал как можно мягче:
– Для походов достаточно Мустафы.
Сулейман прищурил глаза в задумчивости:
– Нет, Мехмеда пора брать с собой и на охоту, и в походы. – Усмехнулся в ответ на умоляющее выражение лица Роксоланы. – Султан должен быть уважаем в войске, иначе долго не сможет править. Думаешь, валиде не боялась отпускать меня на охоту или далеко от дома? Это участь всех шехзаде и их матерей. Всех достойных юношей и тех женщин, что дали им жизнь.
Что она могла ответить? Только сокрушенно вздохнула. Как-то слишком быстро пришло время, когда крошка Мехмед превратился в пусть пока тоненького и застенчивого, но подростка. У него длинные, как у отца, руки и ноги, зеленые материнские глаза над орлиным отцовским носом. Мехмед быстр умом, у шехзаде хорошая память, прекрасные манеры (и откуда взялось?), приятный голос, который еще по-мальчишечьи неустойчив, хорошая осанка, много достоинств, которые обещают успехи в будущем, хотя он не так красив, как темноглазый, яркий Мустафа, и не так любим янычарами, которые когда-то отдали свои сердца старшему сыну султана.
Но янычары еще не все войско, к тому же за время отсутствия они стали забывать старшего шехзаде, соглашаясь, что второй сын тоже хорош. Вот если б только не был сыном этой колдуньи…
А «эта колдунья», воочию наблюдая за походной жизнью, впервые серьезно задумалась над судьбой старшего сына. Уже видно, что Сулейман выделяет умного, способного Мехмеда, но ведь первый наследник Мустафа, он уже взрослый, случись что с отцом, станет султаном и… Этого «и» она боялась, как огня. Закон Фатиха никто не отменял.
Единственная защита – Сулейман, но совсем скоро он отправится дальше, оставив их с Джихангиром в Эдирне, а дома в Стамбуле еще четверо без нее беззащитных. И только Михримах может надеяться остаться в живых, если к власти придет Мустафа.
Вопреки своей воле Роксолана ненавидела не сделавшего ей ничего плохого Мустафу. Ненавидела просто потому, что он не ее сын, что он угроза жизни ее детей. Если раньше это была просто ревнивая нелюбовь из-за первородства шехзаде Мустафы, то теперь она стремительно перерастала в ненависть, и бороться со страшным чувством не получалось.
– Повелитель, можно я вызову из Стамбула детей и мы подождем вас здесь?
Сулейман смотрел на нее настороженно:
– Чего ты так боишься?
– Судьбы.
– Ее бояться бесполезно. Что должно случиться, произойдет все равно. Живи, как живешь, старайся сделать как можно больше полезного, выполни свое предназначение, и судьба тебя не обидит.
Последняя ночь перед разлукой, стоило ли говорить о предназначении, вообще о чем-либо, кроме любви, кроме того, о чем с раннего утра до позднего вечера щебетали птицы, пело все вокруг?
Роксолана выбросила из головы все, кроме своего чувства к Сулейману, отдалась во власть его губ, его рук, его сильного тела. Запомнить так крепко, чтобы и на расстоянии чувствовать его руки, помнить не просто голос, а шепот, дыхание, даже когда он дышит во сне… Растаять, раствориться в нем, слиться, чтобы, и уехав, не смог забыть, освободиться…
Но Сулейман и не желал забывать, не мыслил освобождаться. Он любил с каждым днем, с каждым мигом все сильней. Есть женщины красивей? Какая ерунда! Разве красота только в чертах лица и стройности тела? Разве большие зеленые глаза могут быть такими выразительными, а слезы в них столь дорогими? Наверное, для других да, но не для него.
– Что это? – замирая в его руках, спрашивала Роксолана.
Сулейман отвечал:
– Любовь.
Еще одного боялась Хуррем, когда он уходил в походы. Ее не было рядом, зато был Ибрагим-паша.
Сам Ибрагим смотрел на султаншу свысока, не считая нужным даже замечать ее влияния на султана, видел только свое. У Хуррем дети, возможно поэтому Повелитель столь внимателен и уделяет столько времени султанше. Кроме того, невозможность для султана заниматься только делами вполне устраивала великого визиря: чем меньше контролировал дела империи Повелитель, тем больше хозяйничал визирь.
Ибрагим задолго до появления в жизни Сулеймана Хуррем приучил того, что успевает все предусмотреть, продумать и придумать. Шехзаде, а ныне султану оставалось только следовать советам мудрого друга.
Ибрагим-паша не видел (или не желал видеть?), что Сулейман давным-давно все решает сам, если и нуждается в долгих беседах с ним, то только по привычке или потому, что, обсуждая что-то с другим, легче объяснить все самому себе. Вот этого давний друг султана не замечал, все казалось, если Сулейман обсуждает, значит, советуется, больше того – выполняет данные ему разумным визирем советы. Да, у любого самого никчемного правителя может быть умный визирь, который, собственно, и управляет империей. Сулейман правитель разумный, тем умней у него визирь. Понимание, что он – умный визирь у умного правителя, добавляло Ибрагиму уважения к себе, повышало его самомнение.
Если бы нашелся человек, который смог указать на его ошибку… Но ни отца, ни брата рядом уже не было, Ибрагим не простил им ни Мухсине, ни критики собственного поведения. Попытка брата советовать не брать на себя слишком много и не возноситься выше собственной головы привела к тому, что их пути разошлись, Ибрагим не слишком жаловал критику, действительно считая себя выше остальных.
У него были на то основания: кто еще из рабов сумел не просто так высоко подняться, но стать вторым «я» правителя мощнейшего государства? Но Ибрагима убеждало в собственной значимости не то, что он стал советчиком Сулеймана, а то, к чему эти советы приводили, какие давали результаты.
Разве не визирь советовал построить новый, более мощный флот и использовать способности и знания Пири-Реиса? Да, это Ибрагим вовремя заметил картографа, привлек его на службу. И карту Педру Рейнела, позволяющую читать розу ветров Средиземного моря, как свою ладонь, тоже он раздобыл. Много заплатил продажному португальцу, собственную голову подставил тогда венецианцам, которые могли предать, но рискнул. Зато теперь привлеченный им же пират Барбаросса (пусть другие зовут его адмиралом) мог учитывать то, как хозяйничают злые ветры у африканского побережья, а ветры там сильные и способны натворить бед…
Разве не он осознал важность владений на побережье Красного моря и соединения этого моря с Нилом?
Ибрагим мог бы многое, очень многое поставить себе в заслугу, что и делал, все больше убеждаясь (или убеждая сам себя), что без него, Ибрагима-паргалы, султан Сулейман не только не был бы Тенью Аллаха на Земле, но и сам обладал какой-то тенью. День за днем, шаг за шагом утверждаясь в собственной власти над огромной империей и над самим султаном, Ибрагим все больше терял чувство реальности. Казалось, не он при Сулеймане, а Сулейман при нем.
Потере чувства реальности очень способствовали иностранные купцы и послы, умница Ибрагим перестал замечать, что они-то поют осанну ради собственной выгоды, а не ради дела. Лесть, особенно тонкую и умную, уловить трудней всего, а если она изо дня в день, из года в год льется в уши, подтверждается богатыми дарами, поклонением, просьбами о помощи, заверениями во всемогуществе?.. Ибрагим-паша живой человек, весьма амбициозный, с огромным самомнением. Для такой самоуверенности основания были, когда Гритти напоминал Ибрагиму-паше, что султаны не держат визирей подолгу и участь свергнутых может быть незавидной, тот только смеялся в ответ:
– Этот турок дал слово, что не сбросит меня без повода, а он свое слово держит. К тому же я нужен султану, куда он без меня денется, небось даже не вспомнит, что делать в течение дня должен.
Самоуверенность и самомнение подвели Ибрагима: он не заметил, что та, которую он считал просто очередной наложницей, росла день ото дня, что она училась, схватывая все на лету, и уже вовсю применяла свои знания.
Однажды любопытство Хуррем едва не привело Ибрагима к катастрофе.
Сулейман и сам не мог бы объяснить, почему сказал Роксолане о визите де Шеппере и о том, что его будет принимать Ибрагим-паша.
– Как бы мне хотелось взглянуть хоть одним глазком…
Не будь этой просьбы, вряд ли сам султан отправился бы слушать из-за решетки переговоры визиря с посланником императора. Но настроение было прекрасным, он согласно кивнул:
– Пойдем, только набрось накидку плотней.
Палата приемов сразу позади Ворот Блаженства, потому далеко пробираться не нужно, решетка там достаточно плотная, чтобы все слышать, но быть невидимым для тех, кто внутри. К тому времени, когда Сулейман и Роксолана осторожно пробрались к самой решетке, Ибрагим-паша уже сделал внушение Корнелиусу по поводу «неправильного» поведения его императора и того, что Карл посмел присваивать себе некоторые титулы, принадлежащие султану.
Сулейман, слушая окончание этого урока, посмеивался в усы. Корнелиус и его сопровождающие терпеливо внимали и кивали в знак согласия (интересно, с чем?). Ибрагим-паша долго корил собеседников за обиды, чинимые императором Карлом сторонникам Мартина Лютера, а еще французского короля Франциска, искренне советуя вернуть бедолаге все отнятое в последних войнах и помириться с ним.
Роксолана едва не начала зевать, да и сам Сулейман тоже. Но тут разговор перешел на внутренние дела Османской империи, и стало куда интересней. Сначала де Шеппере делал комплименты Ибрагиму-паше, и Сулейман снова прятал улыбку в усы. Любит визирь лесть, ох, любит! Сколько бы ни твердили, что лесть до добра не доводит, Ибрагим-паша неисправим.
Еще чуть, и они с Роксоланой просто ушли бы, пробираясь все так же на цыпочках, чтобы не шуметь, как вдруг…
– Верно, империей управляю я… мой господин не возражает против этого…
Сулейман, замерев, слушал все эти «все делается по моему желанию», «ведение войны, заключение мира, казна – все в моих руках…», «султан поступает согласно моим советам» и так далее. Роксолана даже испугалась, потому что Повелитель, и без того отличавшийся бледностью, просто побелел, только желваки ходуном ходили. Но когда она попыталась позвать Сулеймана прочь, высказывая тревогу, тот жестом остановил.
Ибрагим-паша откровенно объяснял послам, кто хозяин огромной империи и почему переговоры ведет он, а не султан. Сулейман чувствовал себя так, словно, открыв клетку с соловьем, вдруг обнаружил в ней гиену или крокодила. Он не мог просто прекратить эти хвастливые речи своего визиря, не выдав собственного присутствия за решеткой, но и слушать дальше тоже не мог.
С трудом справившись с желанием позвать стражу и расправиться с визирем, Сулейман на мгновение прикрыл глаза, а когда открыл, то встретился взглядом с… Луиджи Гритти, который присутствовал на встрече. Гритти почувствовал опасность лучше Ибрагима, перевел глаза на решетку, заметил за ней движение и…
Султан отпрянул от решетки и сделал знак Роксолане следовать прочь. Когда отошли, вдруг стиснул руку:
– О том, что слышала, молчи, никому ни слова!
– Да, Повелитель.
Он шагал впереди своими большими шагами, стараясь не выдавать захлестывавшую ярость, забыв о том, что Роксолана почти бежит следом, даже не обернулся, когда она скользнула следом за евнухом к себе, не до нее.
Но и самой Роксолане ни до чего, потрясенная услышанным, еще не вполне осознавшая произошедшее, женщина нуждалась в одиночестве, в осмыслении. Отправила прочь служанок, кивком позвала только Марию, ушла в дальний кешк…
Сидела, закутавшись от холода в меховую накидку, и думала. Нет, для Роксоланы не было новостью самомнение Ибрагима-паши, любому в окружении Повелителя известно, что грек мнит себя, а не султана правителем империи. Ее поразила реакция самого Сулеймана. Неужели султан не подозревал о самоуверенности друга? Неужели не замечал, что Ибрагим-паша выпячивает себя, особенно перед иностранцами? Неужели не знал о его хвастовстве и ячестве?
Если не догадывался, то плохо, значит, слеп Повелитель, а слепого обмануть легко.
Она ошибалась – не желал замечать, словно нарочно закрывал глаза на все, что касалось Ибрагима, и обмануть легче не слепого, а того, кто желает быть обманутым. Сулейман желал…
Сулейман отправился в сад наблюдать за морскими просторами, как делал часто, а в действительности, чтобы подумать над поведением Ибрагима-паши.
Что произошло, упала пелена с глаз? Раньше не подозревал, что Ибрагим себя мнит правителем, а его просто пешкой на троне? Не догадывался, что послы несут подарки визирю и его просят об одолжении? Что Ибрагим распоряжается слишком многим и решает многие вопросы сам, без ведома султана?
Нет, все знал и все понимал. Просто за много лет привык мыслить с Ибрагимом похоже, свои решения только подтверждать его доводами, привык пользоваться его знаниями и ловкостью. А еще… Сулейман не очень любил внешний блеск и мишуру публичности. Праздники – это хорошо, но иногда султан даже завидовал женщинам, которые могут сидеть за занавесом и не обязаны красоваться на коне или на троне. Сулейману куда больше нравились размышления в тиши своих покоев или в саду, создание украшений, чтение книг, стихосложение… И куда меньше торжественные приемы с множеством ритуальных действий, громкой музыкой и обязательным шумом. Понимал, что как правитель обязан выполнять все эти ритуалы, что блеск империи прежде всего воспринимают через его блеск, но понимать и любить не одно и то же.
Для блестящих приемов и хитрых разговоров с послами был Ибрагим-паша. Но оказалось, что визирь пошел дальше, ему подали кисть руки, а он готов отхватить всю ее по плечо.
Сулейман был умен, очень умен, как и скрытен. А еще честен с собой. Он сознавал, что Ибрагим не преувеличил, сказал послам правду – султан действительно поступал по его подсказке, отдал в руки визиря так много, что правил, по сути, он. Но одно дело получить власть и пользоваться ею, совсем иное – возвестить об этом на весь мир. То, что сегодня услышали послы, завтра станет известно всей Европе. Там мало кто понимает, что Сулейману достаточно сделать всего одно движение, сказать одно слово, и участь самого разумного и могущественного визиря будет решена, что не султан в его руках, а сам Ибрагим в руках Сулеймана – просто игрушка, жизнь которой немного стоит.
За Ибрагимом не стоит янычарский корпус или армия, способная сбросить самого султана за обиду, учиненную визирю. Ибрагима не поддержит армия, если он решит пойти против своего владетеля. Вся мощь Ибрагима в его дружбе с султаном, в доверии Повелителя, в их многолетней привычке советоваться. Лишись визирь этого доверия, в одночасье потеряет все остальное.
О чем же Сулейман размышлял?
Он мог уничтожить Ибрагима, не вызвав недовольства окружающих, визиря любили еще меньше, чем Хуррем. Иностранные купцы и послы быстро нашли бы себе другой объект для лести и подарков. Остальные паши вздохнули бы с облегчением, янычары обрадовались, а Хатидже не стала надевать траур навечно.
И все-таки султан понимал, что не сделает этого. Ибрагим стал единомышленником так давно, они столько пережили, передумали вместе, столько приняли решений, стали братьями по духу. Такое не предается и не вычеркивается одним движением руки. Они братья пусть не по крови, но по духу, неважно, что один султан, а другой визирь…
Но вот что оказалось важно. Ибрагим, пользовавшийся неограниченной властью с согласия Сулеймана, вдруг решил, что обладает этой властью сам и способен обойтись без своего благодетеля. На мгновение Сулейману стало даже смешно, что было бы, оставь он Ибрагима на съедение его врагам? Растерзали бы быстрей, чем голодные львы добычу. Неужели грек не понимал свою зависимость от турка? Понимал, но решил, что может держать султана в руках, водить, как куклу на ниточках, как евнухи львов на поводках.
Проблема была в том, что Сулейман не представлял никого рядом с собой на месте Ибрагима-паши.
Так что же, всю жизнь ходить у него на поводке и слушать, как визирь хвастает перед послами, что султан у него в руках?
Внутри росла ярость, от которой становилось страшно. Его дед султан Баязид сменил двадцать девять визирей, отправив многих в руки палачей, отец султан Селим Явуз за восемь лет сменил шестерых, троих из которых казнил. Сам Сулейман за двенадцать лет только заменил старого Пири-пашу на молодого Ибрагима. Плохо это или хорошо? Хорошо, потому что постоянство означает, что султан не действует по капризу, к тому же, назначая друга главным визирем, Сулейман дал ему клятву, что никогда не снимет с должности без настоящих на то оснований. Плохо, потому что обладание большой властью у Ибрагима вызвало излишнее самомнение, он просто забыл, в чьих руках действительная власть, что его собственная власть только по воле Сулеймана.
И все же Сулейман не мог удалить от себя Ибрагима, в том числе и из-за своей клятвы…
А еще существовали два человека, которые знали, что султан слышал хвастливые речи своего визиря, речи, за которые того следовало казнить тут же! Как и казнить тех, кто такие речи слышал вместе с султаном. Луиджи Гритти и Хуррем… Что делать с этими двумя?
Луиджи Гритти не мог быть уверен, что за решеткой стоял именно султан, он просто уловил движение, но прекрасно понимал, что даже если там не сам Сулейман, то Повелителю будут переданы слова визиря. Сын венецианского дожа был в ужасе от разверзнувшейся под ногами бездны, он понимал, что его собственная голова полетит следом за головой визиря. Сердце заныло: не успел, оказался не в то время не в том месте… Бежать, но куда? В империи найдут и казнят другим в назидание.
Попытка объяснить Ибрагиму, что произошло, ничего не дала, визирь только отмахнулся:
– Султан слышал? Пусть, он умен и прекрасно понимает, что я прав.
Гритти понял, что вразумлять визиря бесполезно, тот словно соловей на ветке – когда поет, ничего вокруг не замечает. Только песнь эта могла принести погибель не одному Ибрагиму. И Луиджи, только что качавший головой, мол, если султан решит отправить к визирю палача, никто мешать не станет, решил опередить своего благодетеля, попросту предать Ибрагима. Следовало немедленно выказать султану свою верность и попросить место подальше от Стамбула и беспокойного зарвавшегося визиря, чтобы не угодить на плаху с ним заодно.
Гритти весьма позабавил Сулеймана своим предложением… помочь Яношу Запольяи провести границу между Северной Венгрией и королевством ставленника султана.
Крысы побежали с тонущего корабля? Значит, Ибрагим и впрямь зарвался…
Султан согласился отправить Гритти в Венгрию маркировать границу и определять размер выплат с каждого города.
– Ни одной маленькой крепости, которую взяли мои воины, не должно достаться Фердинанду. Моему сыну, – насмешливо уточнил Сулейман. – Те земли, где ступали копыта османских коней, навечно принадлежат нам либо нашим друзьям.
Понимал ли, во что превратит Гритти это поручение? Венецианец да не заработает на таком лакомом кусочке власти?
Луиджи Гритти, клявшемуся перед отъездом, что будет верой и правдой служить султану и только ему, не упустит и пяди земель Яноша Запольяи, не возьмет себе и ломаного гроша, хватило года, чтобы набить карманы бриллиантами и… быть растерзанным венграми, землями которых он, вопреки собственной клятве, торговал почти открыто. Заодно с Ибрагимом или нет, но Гритти попросту продавал австрийцам венгерские города, вернее, пытался продать, за что и был уничтожен.
Но это позже, а тогда он поспешил унести ноги из ставшего смертельно опасным дружбой с зарвавшимся визирем Стамбула.
С Роксоланой разговор получился иной.
Сама она сколько ни думала, выхода найти не могла. Сулейману дорог Ибрагим, так дорог, что не приказал схватить и казнить, даже услышав обидные для себя слова, за которые его предки уже давно уничтожили бы любого. Как объяснить, как доказать любимому, что его унижает собственный раб, что еще немного, и начнут смеяться, если уже не смеются?
Сулейман позвал к себе вечером, был почти мрачен и произнес без предисловий:
– Ибрагим-паша говорил все это нарочно, по моей просьбе, чтобы повысить доверие к себе со стороны послов и вызвать их на большую откровенность.
Нашел-таки оправдание! Роксолана почувствовала, как сжало сердце, такое оправдание явного неуважения к себе означало, что Сулейман простил визиря, что будет терпеть его власть и подобные слова и дальше, допустит, чтобы тот произнес подобное в присутствии Повелителя. Власть Ибрагима поистине оказывалась безграничной…
Ну уж нет! Она найдет способ уничтожить проклятого грека, если этого не может сделать сам султан.
Но говорить об этом нельзя, Роксолана только покачала головой:
– Я не слушала речей Ибрагима-паши.
И Сулейман промолчал. Но знал только одно: это временно, Ибрагим не вечен, а вот умницу Хуррем он ни удалить от себя, ни уничтожить не сможет. Вдруг отчетливо понял: если и есть кто-то, кто всецело за него, то вот эта женщина. Не потому что зависит больше Ибрагима-паши, даже не потому что мать их детей, а потому что ее сердце принадлежит ему, а его – ей.
Но Хуррем женщина, а женщина не может стать визирем, даже если она самая умная в империи. Визирь остался прежним, хотя сам Сулейман понимал, что дни Ибрагима-паши сочтены.
Роксолана не понимала попустительства султана, но что она могла поделать? Не замечать откровенного взяточничества, не слышать бесконечных обвинений визиря в присвоении себе части дохода от торговых сделок, в том, что за возможные преимущества перед другими купцами венецианцы делятся доходами с тем, кто должен оберегать интересы государства, что Ибрагим если и принял ислам, то формально, не посещает пятничные молитвы, в своем саду держит языческие скульптуры, не соблюдает посты, можно только нарочно. Сулейман не замечал или делал вид, что не замечает. Паши ворчали: слепой султан – это плохо… Но открыто выступать против могущественного визиря пока не рисковали.
Позже это рискнул сделать главный его враг – казначей Искандер Челеби. Бывший зять Ибрагима (это дочь Искандера была первой женой тогда еще будущего визиря, от которой он вынужден был отказаться, женившись на Хатидже-султан). Челеби лучше других знал объемы взяток визиря и размеры его злоупотреблений, но не сразу решился открыть глаза султану, а когда это сделал, то поплатился жизнью, правда, ценой собственного падения сумев все-таки свалить визиря.
Относительно взяток и обогащения за счет иностранцев Сулейман был спокоен, ведь все имущество, все богатства Ибрагима в случае его смерти, опалы или казни возвращались в казну, то есть, обогащаясь сам, Ибрагим, по сути, обогащал своего Повелителя. Вот только Повелителем уже Сулеймана не считал, скорее признавал равным, волей судьбы посаженным на трон, но безвольным и послушным.
Наблюдая за Сулейманом, который, казалось, не замечал у Ибрагима-паши никаких недостатков, на явные просто закрывал глаза, Роксолана вдруг поняла главное: султан просто давал своему второму «я» полностью погрязнуть в трясине, оставляя возможность из нее выбраться. Он словно предлагал Ибрагиму две дороги – одну легкую, с возможностью обогащения, но ведущую в пропасть, вторую трудную, но ведущую к вершине. И визирь не замечал разницы, уверенно свернув на первую. Он был слишком уверен в своих силах, чтобы замечать чужую силу.
Тогда к чему бороться против Ибрагима-паши? Он уничтожит себя сам. Ничто не безразмерно, как и терпение султана, как бы ни относился к своему любимцу Сулейман, вечно терпеть его самоуверенные выходки не будет. Роксолана раньше других, даже раньше самого Ибрагима поняла, что война с Сефевидом только повод, чтобы удалить визиря на время принятия очень важных решений.
Многое изменила смерть валиде. Хафса Айше давно болела, сердце билось с перебоями, иногда подолгу не могла встать с постели.
Именно потому Сулейман назначил сераскером похода на персидского шаха Тахмаспа Ибрагима, а сам остался в Стамбуле. Он понимал, что до осени валиде может не дотянуть.
Так и произошло, Хафса Айше умерла в священный месяц Рамадан, а в такие дни умирают только святые люди, те, кто попадает прямо в рай.
Гарем словно осиротел, для многих валиде была не просто главной женщиной гарема, а настоящей наставницей, заботливой матерью. Пусть не все ее любили, но все уважали. Красавица и умница, Хафса Айше была примером сдержанности и мудрости. Это очень трудно – держать в узде и одновременно относиться с доброй заботой к стольким женщинам.
Немало красавиц ей не нравились, как Хуррем, некоторые были просто неприятны, кто-то нравился больше, но не так много у наложниц находилось поводов для жалоб. Валиде умудрялась всем раздавать все поровну, независимо от того, что это было – комнаты в гареме или просто отрезы на ткани. Конечно, кадины и джарийе содержались по-разному, у них разное положение, но у всех джарийе (рабынь) отрезы на платье были одинакового качества, как и количество подушек в комнатах кадин или одеял у икбал.
Но даже не за справедливое распределение подушек и одеял, а за настоящую строгую заботу любили свою Хафсу девушки гарема.
Хафса нашла вечный покой рядом со своим мужем султаном Селимом Явузом.
Но жизнь продолжалась, она не останавливается даже тогда, когда умирают лучшие.
После двух праздничных дней начала месяца шавваль Повелитель изъявил желание побеседовать с Хуррем наедине. Ну и что, кого это могло удивить?
Поразила Роксолану только тема разговора. Сулейман почему-то напомнил, что она рабыня. Это был не первый раз, женщина уже пыталась заставить Ибрагима признаться, что она не куплена. Тот категорически отказался подтвердить это перед султаном. И вот снова…
Роксолана не могла понять, почему у Сулеймана явно хорошее настроение. Ее саму, напротив, такие разговоры выводили из себя, как ни старалась сдерживаться.
– Я не рабыня! Меня никогда не продавали и не покупали!
Бровь Сулеймана чуть приподнялась:
– А Ибрагим-паша?
– Нет, и он тоже нет. – Роксолана чуть презрительно поморщилась. – Если говорит, что дорого заплатил, то лжет. Получил в подарок.
– Кто тебя подарил, родители?
– Не-ет! Им такое и в голову бы не пришло. Владелец из Кафы.
Сулейман постарался скрыть улыбку. Он прекрасно знал всю историю нелегкого пути Хуррем от Рогатина до Баб-ус-сааде, но предпочитал об этом не вспоминать.
– А к нему как попала?
– Бандиты подарили, которые в плен захватили.
– Ты участвовала в войне?
– Нет, налетели на Рогатин, кого успели, похватали, забрали с собой…
– Рабами считаются все захваченные в плен.
– Я не рабыня! – упрямо возразила Роксолана.
– Хуррем, ты не желаешь быть моей рабыней?
На мгновение она замерла, явно пораженная высказанной мыслью, потом встрепенулась, как птица, в зеленых глазах слезы:
– Я ваша рабыня, рабыня вашего сердца, ваших глаз, ваших рук, вашей и своей любви… С первого взгляда и навсегда.
Опустилась на пол у его ног, головка склонилась, по лицу потекли крупные слезы.
– Простите меня за глупые слова, Повелитель.
– Сулейман, – мягко поправил тот. – Я просил, чтобы наедине ты не звала меня Повелителем.
Ее губы чуть тронула смущенная улыбка, как у ребенка, который получил желанное прощение.
– Сулейман…
– Так лучше, – Сулейман старался придать голосу строгость, но сквозь строгие нотки прорывались нежность и обожание. Чуть склонился к сидящей на ковре у ног возлюбленной, поднял лицо за подбородок. – Хочешь свободы?
Роксолана замотала головой, насколько позволяли его пальцы:
– Нет, от вас – нет!
– То-то же.
Султан встал, поднимая и Роксолану, снова повернул ее заплаканное лицо к себе, вздохнул, словно о чем-то сокрушаясь. Если бы ее глаза не застилали слезы, заметила, что в его пляшут веселые огоньки.
– Но отпустить на волю тебя придется…
– Нет!
– Ты же только что заявляла, что свободна. – Снова в его глазах притворная суровость, и снова Роксолана не заметила лукавства. – Вынужден освободить…
– Повелитель, умоляю, не гоните меня! Я не перенесу разлуки.
Она уже рыдала, и Сулейман понимал, что это не игра, что Хуррем действительно несчастна от одной мысли, что может быть изгнанной от него даже с богатыми дарами и свободой. Так и было, одна мысль о разлуке с Сулейманом для Роксоланы невыносима, она сколько угодно могла воевать с окружением султана, ненавидеть всех, но самого Сулеймана любила по-настоящему.
– …потому что султаны не женятся на рабынях, даже на рабынях любви. – Подчеркнул нарочно, чтобы очнулась и из-за рыданий не пропустила главное. – И как свободную женщину со свободным сердцем, прошу стать моей женой пред Богом.
– К-как?..
– Хуррем, ты же хотела этого?
– Я… да, очень.
– Тогда почему слезы? Ты будешь моей женой пред Богом? Желаешь совершить обряд у кадия по законам шариата?
– Так не бывает… – сказала вовсе не то, что хотела, но то, что невольно вырвалось изнутри. Так действительно не бывало много-много лет. А уж чтобы наложница, даже объявленная много лет назад Хасеки, становилась законной супругой султана – такого не бывало вообще никогда. Если предки Сулеймана и женились на ком-то по шариату, то только на знатных и богатых, которых привозили завернутыми в роскошные меха, которых сначала нужно было взять в жены, а потом вести в спальню.
Сулейман кивнул:
– Не бывало раньше. Но и таких, как ты, Хасеки тоже не бывало. Так ты будешь моей женой?
Она больше не повторяла чужие глупости, какая разница, бывало или не бывало, Сулейман звал ее стать женой пред Богом, что могла еще ответить Роксолана?
– Да.
Сбылось то, о чем мечтала все последнее время, она станет женой пред Богом, а не просто наложницей, родившей детей.
– А свадьбу?
– Какую?
Сулейман все же рассмеялся:
– Нашу! Помнишь, ты желала свадьбу для Михримах? Почему бы сначала не отпраздновать собственную?
Роксолана родила свою дочь Михримах в день свадьбы Хатидже и Ибрагима, вынуждена оказалась родить, потому что, отравленная, могла бы не доносить ребенка до срока, Зейнаб пришлось вызывать преждевременные роды. Но едва придя в себя, отправилась смотреть на чужое счастье, совсем девчонка, семнадцати не было, с трудом сдерживала слезы, по-доброму завидуя султанской сестре, которую не бросали поперек седла грубые руки насильников, не гнали, как скот, не держали в неволе, а еще которая была красивой невестой на богатой свадьбе.
И для своей хорошенькой малышки Михримах тоже желала красивой любви без надрыва и красивой свадьбы. Если честно, о собственной и не помышляла. Стать женой пред Богом хотела, венчания хотела, чтобы не быть просто наложницей, но о свадьбе не думала.
– О, Аллах!..
– Накинь покрывало плотней и яшмак тоже, нам пора.
– Куда?
– Хуррем, ты совсем голову потеряла? Ты же согласилась стать моей женой, значит, пора к кадию.
Так и случилось – неожиданно, хотя и долгожданно, скромно и неприметно для остальных. Она стояла перед главным кадием в Айя-Софии, укрытая плотной накидкой, а Сулейман сжимал дрожащие пальчики своей сильной рукой, стараясь приободрить возлюбленную.
Были произнесены положенные слова, Сулейман подтвердил, что берет в жены женщину, стоящую рядом, щедро одарил заикавшегося от необычности проводимого обряда кадия, как же, полтораста лет султаны Османской империи не брали в жены никого вот так – по шариату, оставляли любимых женщин просто наложницами. Конечно, развод не проблема, но сам поступок Повелителя, объявившего женой рабыню, потрясал.
Когда кадий перед обрядом попытался осторожно напомнить султану о том, что Хуррем хотя и Хасеки, но ведь невольница, тот рассмеялся:
– Невольница? Разве только любви. Она никогда не была рабыней, но на всякий случай я даровал ей свободу. Можете быть спокойны, ваш Повелитель женится на достойной женщине.
Эти слова вызвали у главного кадия зубовный скрежет, который тот, конечно, постарался скрыть. Не спасли даже щедрые дары от имени новой султанши, обещание построить мечеть, а еще просьба прислать имама, чтобы беседовать о Коране со средними сыновьями – Селимом и Баязидом.
Как в Стамбуле узнали о том, что только что произошло в Айя-Софии, неведомо, народ всегда чувствует большие события даже без слов и объявлений. На улицах немедленно послышались крики приветствия новой султанше, вернее, не новой, а единственной, последнюю законную жену еще султана Баязида I, давным-давно казненную еще Тамерланом, никогда и не вспоминали. По городу смерчем пронеслось: Повелитель назвал Хасеки Хуррем своей женой! Вот радость-то!
Чему радовались, судьбе Хуррем, бывшей рабыни, а ныне всесильной султанши? Ничуть, на Роксолану стамбульцам наплевать, скорее наоборот, утвердились в убеждении, что ведьминскими чарами заставила султана жениться по шариату. А радовались тому, что в честь такого события обязательно будут щедрые пожертвования, раздача милостыни, а то и праздник, большой, щедрый праздник с угощением простому люду, развлечениями и снова подарками. Потому и кричали слова приветствия.
В карете Роксолана вдруг вцепилась в руку Сулеймана:
– Повелитель, не нужно праздника!
– Почему, ты же мечтала?
– Я для Михримах мечтала, не для себя. Не стоит… Слишком много завистливых глаз будет.
И он понял, что Хуррем права, согласно кивнул:
– Верно, но праздник будет, для жителей города нужно устроить, не то скажут, что новая султанша скупа. Пусть народ порадуется, а вы с детьми можете не выходить, чтобы не навредить.
Раньше, чем они успели вернуться в гарем, и туда долетела весть о событии. Ахнули все, только кому ахать? Валиде-султан уже не было в живых, Хатидже жила в своем доме и просто не желала с Хуррем знаться, Махидевран далеко в Манисе со своим Мустафой, остальные одалиски Роксолану волновали мало. Мог бы ахнуть кизляр-ага, но и того уже не было…
У Роксоланы крепло чувство, что она и впрямь обретает власть, ранее для женщины невиданную. Поймала себя на том, что и праздника не хочет, потому что не перед кем показаться. Простому люду все равно, кто там под плотной накидкой, чьи глаза сверкают в прорези яшмака, похвастать, вознестись она могла бы только перед валиде, Махидевран или Хатидже, а поскольку это невозможно, не стоило и затевать показуху.
Новый главный евнух склонился перед султаншей ниже некуда, остальные последовали его примеру. По гарему поползли разговоры:
– Что теперь будет?
– Теперь Хуррем всем покажет, кто хоть слово сказал против нее.
Хотела Роксолана или нет, а праздник состоялся. Сулейман не заставил ее красоваться перед народом, сидела, когда желала, за ажурной решеткой, не показывала дорогие подарки, роскошные наряды, старалась не привлекать внимание. Тут же по Стамбулу пополз слух, что гнушается, не считает возможным дать на себя посмотреть, презирает простой народ…
На всех не угодишь, но на сей раз Роксолане было все равно, не ради праздника или богатых даров просила Сулеймана об обряде по шариату, а ради самого обряда. К тому же, несмотря на шавваль и праздник разговения, на сердце лежала печаль из-за смерти валиде.
А еще, как ни прятала сама от себя такие мысли Роксолана, не могла не думать о гареме и том, что будет дальше. Сулейман готовился в поход на восток в земли шаха Тахмаспа. Ибрагим всячески намекал, что справится и сам, но султан решил, что пора показать и себя в седле.
Он уедет, а как же гарем? Шел третий день праздника, посвященного их свадьбе, а султан молчал, словно чего-то выжидая. Чего?
И снова гарему не давали спать пересуды, разговоры, сплетни…
Гарем действительно затих в предвкушении важных событий, вопрос о том, кто победит и будет следующей хозяйкой гарема, затмил даже пересуды о свадьбе Повелителя и Хуррем. Все с нетерпением ждали открытой войны между двумя женами султана – матерью наследника и законной женой. С такими событиями не могло сравниться ни одно развлечение, никакие акробаты или купцы с дорогими безделушками.
Гарем жужжал, как растревоженное осиное гнездо, готовый всем роем вцепиться в ту, которая окажется в проигрыше.
Если султан назовет главной женщиной Хуррем, дружная ненависть ей обеспечена, хотя за что, никто объяснить не сможет. Ненавидели, и все тут! Зазналась, слишком ей везло, получила милости не по заслугам, в гареме есть женщины куда красивей, а эта пигалица захватила все внимание Повелителя…
Если таковой станет Махидевран, то даже помимо воли кадины гарем сгноит Хуррем, изведет насмешливой ненавистью. Тот, кто высоко возносится, обычно низко падает, положение второй женщины при Махидевран не могло сулить Хуррем ничего хорошего.
Вот когда Роксолана вполне осознала, что потеряла со смертью валиде. Даже больная, не встававшая с ложа и почти не выходившая из своих покоев, Хафса Айше означала для гарема спокойствие и уверенность в том, что порядок будет соблюден. Все понимали, что приход к власти в гареме Махидевран будет означать изменение этого привычного порядка, даже если баш-кадина ничего не предпримет для этого. Просто были устои, которые держались на авторитете валиде, как и сам порядок тоже. А еще был авторитет прежнего кизляра-аги, опытного и ловкого, умевшего угодить и валиде, и султану, но при этом держать в узде всех обитательниц беспокойного царства за воротами Баб-ус-сааде.
Теперь нет ни кизляра-аги, ни валиде. Если Махидевран и Хуррем сцепятся меж собой, то волосы полетят не только у них, но и у многих их сторонниц и противниц.
Удивительно, но обитательницы гарема не замечали, что и Махидевран, и Хуррем сильно изменились за прошедшее время. Метившая на место валиде Махидевран уже не та, что когда-то не погнушалась вырвать клок волос зеленоглазой рабыне, которую Повелитель держал в спальне до самого утра. Баш-кадина стала мудрой и спокойной, несмотря на сложное положение, она держалась с большим достоинством и могла стать хорошей валиде в будущем.
То, что его решения ждут с замиранием не в одном гареме, но и за пределами женского царства, Сулейман понимал не хуже остальных. И был удивлен непонятливостью подданных. Он назвал Хуррем уже не просто Хасеки, но и своей женой по шариату, это ставило ее на недосягаемую высоту над остальными женщинами империи, кому, как не Хуррем, возглавить гарем?
Но и сама Хуррем удивляла султана не меньше. Сначала она попросила не устраивать праздник, опасаясь большого количества завистливых взглядов и слов. Хуррем права, зависти, причем черной зависти, было много, но Сулейман не испугался, напротив, устроил большой праздник, как только позволило время.
Сложилось сразу все: предстоял поход на шаха Тахмаспа, умерла валиде, и он назвал Хуррем женой перед кадием. Считал свою миссию почти выполненной. Почти… И вот это «почти» не давало покоя и самому султану. Будь в гареме прежний кизляр-ага, он бы уже придумал, как заставить замолчать все болтливые языки, навел бы порядок. Но новый главный евнух таким авторитетом не обладал, на него надежды было мало.
А тут еще Махидевран приехала! С этой что делать?
Сулейман легко решал вопросы, разрубая узлы и рубя головы, но здесь так нельзя. Он терпеть не мог разбираться с женщинами, тем более любимыми, пусть одна из них любимой была раньше, а вторая ныне. Конечно, он предпочел бы переложить эти разговоры на других, но интуитивно чувствовал, что доверить Ибрагиму в данном случае не может.
Оставалось ждать. Чего? Никто не знал, наверное, начала похода, когда придется решать сразу и резко, не оставляя время на раздумья и нерешительные колебания. Как большинство мужчин, Сулейман был готов лучше с боем взять очередную крепость, чем разговаривать с женами. А уж если слезы начнут лить…
Сулейман предпочитал решать другие вопросы, например, брать ли с собой в поход Мехмеда, который очень просил об этом. Мальчику тринадцатый год, с одной стороны, рановато и опасно, с другой – пора. Мустафу он в походы не брал ни в тринадцать, ни в пятнадцать. Хуррем, конечно, против, но здесь не ее слово главное, поход – дело мужское.
Тогда они сумели решить все вопросы мирно, Махидевран уехала к сыну, а гаремом стала управлять Хуррем. О, какая это была сложная задача! Вовсе не из-за объема работы или неготовности самой султанши, а потому что с нее особый спрос. Это валиде могла поступить так, как поступила, ничего не объясняя и не ожидая осуждения, Хуррем должна сто раз подумать, прежде чем принять какое-то решение, быть безукоризненно справедливой и мудрой, потому что малейший промах был бы раздут до вселенских размеров. Она не имела права не только на ошибку, но и на мелкую оплошность. И это притом, что помогать никто не собирался, зато осуждать или искать недостатки готовы все.