Мне без тебя целый мир пуст…
Но если и в раю тебя не будет…
В раю… Нет, он не желал смерти, не ждал ее, просто хотел знать, что встретятся в вечности.
Нельзя об этом думать, тем более Тени Бога на Земле, главе всех правоверных. Нельзя, но Сулейман думал не о рае, а именно о встрече. Даже скорее о том, там ли его Хуррем.
У греческих язычников была легенда об Орфее, спустившемся за своей любимой в ад, бывали минуты, когда Сулейман задумывался, какой же должна быть женщина, чтобы ради нее совершить такое. И в глубине души задавал себе вопрос: а я смог бы?
Бежал от таких мыслей, подумав об этом, подолгу читал Коран, молился… Но то, что однажды поселилось в душе, очень трудно оттуда изгнать, да и не хотелось, ведь это означало бы изгнать саму память о Хуррем…
– Сулейман…
Вскинулся среди ночи – показалось, что позвала своим серебряным голоском, провела маленькой ручкой по щеке, кротко вздохнула рядом.
Она не старилась, словно не менялась с годами, и дело не в отсутствии морщин, бывали женщины и красивей, молодыми у Хуррем оставались душа и голос. Серебряный голос ее словно жил отдельно вне времени, он очаровывал всех. Даже если потом скрипели зубами от ненависти (Хуррем смеялась, что в мире слишком много стертых от скрежета из-за ненависти к ней зубов), слыша этот голосок, подпадали под его очарование.
Ее ненавидели многие, очень многие. За что? Ведьма! Колдунья! Довод один: околдовала султана, опоила, присушила душу. Если бы знали, чем, могли бы сделать что-то в ответ, но не знали, а потому и противопоставить ничего не сумели.
Опоила… Смешно, он месяцами не бывал дома в Стамбуле, по полгода, а то и больше в походах. Ел-пил только из рук доверенных людей, после их пробы. Хуррем уже который год нет рядом, а ночами все равно слышится ее голос.
Вскинулся:
– Звала?
И вдруг понял, что звала. Туда, в вечность звала, к себе. Но Хуррем не могла позвать в ад, значит…
– Значит, в раю, – с облегчением вздохнул султан. Это был последний вздох…
7 сентября 1566 года за четыре часа до рассвета закончилась земная жизнь султана Сулеймана, прозванного дома Кануни – Законником, а в Европе – Великолепным, потому что сумел поднять Османскую империю на недосягаемую высоту.
А вокруг, бдительно охраняемый стражей, спал воинский стан. Султан Сулейман умер пусть не в бою, но в походе, как полагалось настоящему султану.
Порядок в империи устанавливался одновременно с самой империей.
Сулейман был десятым султаном, который получил сильную страну с установившимся порядком почти во всем. Европейцы прозвали его Великолепным, а время правления – Великим, а османы – Кануни, то есть Законником, Блюстителем законов и обычаев.
Он таковым и был, соблюдал законы шариата, чтил все писаные и неписаные законы своего народа и государства и только в одном случае, не колеблясь, нарушал их – если дело касалось зеленоглазой колдуньи, захватившей сердце молодого султана с первой минуты и навсегда.
Даже через несколько лет после ее смерти Сулейман принадлежал ей, Хуррем, как прозвали ее в гареме, Роксолане, как называли в Европе, Насте, как звали на родине. Сердце не смирилось с ее уходом в небытие, память держала образ при себе.
Не проходило дня, чтобы он не вспоминал, не думал о том, как поступила бы, что сказала, что подумала Хуррем. С каждым годом, с каждым днем Сулейман становился все более и более одиноким, все чаще заново вспоминал всю жизнь со своей Хуррем, каждый день, миг, которые цепко берегла память.
Без нее он был бы иным, возможно, лучше, возможно, хуже, но если бы Сулейману позволили снова прожить жизнь, он снова обратил бы внимание на эту зеленоглазую любознательную хохотунью, ни за что не прошел мимо, чего бы это ни стоило.
Которая ночь подряд оказалась бесконечной. Неизвестно, что с ними произошло, но Сулейман подозревал, что это только для него Аллах сделал ночные часы в тысячи раз длинней, а рассветы отодвинул от закатов на гораздо большее количество часов, чем обычно.
Все остальные спали и часов не считали, напротив, однажды султан услышал, как одна юная рабыня сетовала другой, что с тех пор, как она познала своего Хасана, ночи стали вдвое короче. Ее мудрая собеседница фыркнула, сказав, что это до тех пор, пока кто-нибудь не узнает об их встречах или Хасан не подарит глупышке ребенка.
Когда совсем не спалось и позволяла погода, он уходил в сад и подолгу сидел в их с Хуррем любимом кешке, наблюдая, как над Стамбулом разгорается заря нового дня. В душные ночи над Босфором повисал туман, закрывая от султанских взглядов противоположный берег. Наконец, креп ветерок, а первые лучи солнца на востоке робко, а потом все уверенней окрашивали облака и сам туман в нежно-розовый, словно варенье из лепестков цветов, оттенок.
Туман исчезал вдруг, и Стамбул появлялся из него, как волшебное видение. Что может быть прекрасней?
Хуррем тоже любила смотреть на просыпающийся город… Слушала, как над городом плывет первый призыв муэдзинов к молитве, как где-то далеко-далеко оживает Петра – противоположный берег Золотого Рога, рассветную тишину один за другим прорезают звуки обычной городской жизни – голоса людские и животных, скрип открываемых дверей, плохо смазанных колес, стуки, плеск воды… Немного позже все это сливалось в один немолчный шум огромного города, и отдельные звуки уловить бывало уже невозможно.
Хуррем любила…
Сулейман тоже любил слушать свой город на рассвете, но, пока был молод и силен, это удавалось редко: то отсутствовал, будучи в походе, то просыпался так, что едва успевал встать на рассветную молитву.
Теперь в походы не ходит, по ночам его никто не отвлекает почти до рассвета, казалось бы – спи вволю, но не спится, вот и встречает Повелитель рассветы в кешке в одиночестве. Одиночество – страшное наказание, это вообще наказание – пережить любимых людей. Не только Хуррем, но и мать, сыновей, Ибрагима… Каждому уготовлено Всевышним свое, каждый должен пройти свой путь, нельзя роптать или сомневаться в мудрости Аллаха. Сулейман не роптал и не сомневался, но сколь же длинным был этот путь в конце, в одиночестве!
В такие ночи он вспоминал еще настойчивей, словно сами мысли о Хуррем могли вернуть ее на землю, в этот сад, в этот кешк, к нему в объятья.
Когда Сулейман стал султаном, у него были трое сыновей, две кадины и много наложниц. Сулейман даже не знал, сколько, этим занималась валиде, это ее вотчина. В честь превращения из шехзаде – наследника престола – в Повелителя, султана Османской империи, Тень Аллаха на Земле, и переезда в Стамбул подарили много новых. Ему было все равно, даже подарком любимого друга, бывшего раба, а ныне ближайшего соратника Ибрагима, не заинтересовался: не до красавиц.
И не заинтересовался бы вообще, все произошло нечаянно, просто услышал, как чистый, словно серебряный колокольчик, голос читал стихи о раненном любовью сердце. Почему-то это поразило в самое сердце, забыть не смог голосок. Потребовал привести новеньких, хотелось снова услышать этот голос, увидеть ту, которой он принадлежит.
Их собрали в большой комнате, в углу посадили музыкантов, на диване среди подушек устроился сам Сулейман, почему-то мрачный и молчаливый, на соседнем валиде-султан, кизляр-ага суетился, как курица-наседка, стараясь, чтобы все было правильно. Только, как правильно, не знал никто, султан никогда не просматривал новеньких вот так. Ему все равно, новая ли наложница: ведь, взяв однажды, он редко запоминал их. Как можно запомнить женщину, если их перед тобой сотни?
– Повелитель позволит показать девушек?
– Какая из них пела?
Хафса с изумлением смотрела на сына, а кизляр-ага снова засуетился, выводя вперед невысокую девушку:
– Вот она. Хуррем.
– Когда Повелитель успел услышать ее пение? – валиде поинтересовалась шепотом.
Сулейман усмехнулся:
– Ночью пела, когда даже соловьи спят. А еще стихи читала. – Он встал и подошел к девушке ближе. – Мне прочтешь?
Роксолана чувствовала, что готова свалиться без чувств прямо здесь. Ей стоило большого труда взять себя в руки, просто поняла, что это единственный шанс побыть рядом с Повелителем хоть миг, хотя бы те минуты, пока читает стихи. Вскинула голову, подняла на него зеленые, полные слез глаза и прочитала:
Не лови ту газель, которую гонит лишь страх.
Ни к чему тебе птица, застрявшая в тонких силках.
Излови соловья, выводящего трели на ветке,
Но такого, какой не познал еще плена и клетки.
Сулейман усмехнулся:
– А что там было про сердечко?
Губы Роксоланы чуть дрогнули. Повелитель запомнил стих?
Повторила. Снова потупилась, силясь не залиться слезами. Он поднял ее лицо за подбородок:
– А плачешь чего?
Хотела сказать: от любви, но не решилась, только посмотрела и одним взглядом все сказала.
Валиде не поверила своим глазам: Сулейман… покраснел! Повелитель, перед которым трепетала половина мира, покраснел, едва глянув в залитые слезами зеленые глаза своей наложницы! О, Аллах! Они переглянулись с кизляром-агой, словно спрашивая: не снится ли?
А Сулейман, смутившись, вдруг попросил:
– А… танцевать можешь?
Сказал, только чтобы что-то сказать, чтобы не стоять столбом перед этой девчонкой, которая ему по плечо, не краснеть от слез в ее пронзительно-зеленых глазах.
– Да.
Прошептала, не в силах произнести громче. Уже внутри поняла, что если отвергнет, то завтра в петлю. А где-то в глубине души знала другое: не отвергнет!
– Ну, так танцуй! – выручила смутившегося сына мать.
Султан остался стоять, глядя на нее, такую маленькую, сверху вниз.
Роксолана кивнула, музыканты затянули мелодию. Ей бы скинуть халат, остаться в одних шароварах и полупрозрачной полоске, скрывавшей грудь, заходить бедрами, как учили еще в Кафе, чтоб пожелал Повелитель заключить эти бедра в объятья своих ног (так твердила им Зейнаб!). А она вдруг… повела плечиком и поплыла лебедушкой! Ногами перебирала мелко-мелко, отчего казалось: не идет, а плывет над землей. Глаза опустила долу, бровями чуть дрогнула, ручку отставила – лебедь она и есть! И золотистые волосы, скрывшие всю спину…
Если и мог выбраться из любовного омута Сулейман, то после этого совсем нырнул в него, не оказывая сопротивления.
– Приведешь ко мне, – бросил кизляр-аге почти на ходу, самому сказать Роксолане, чтобы была готова, не хватило духа, боялся еще раз глянуть в эти зеленые глаза и пасть перед ней на колени прямо там, на виду у всех.
Роксолана растерянно смотрела вслед. Даже имени не спросил! Вот тебе и стихи, вот тебе и танец.
К девушке подскочил кизляр-ага, запричитал:
– Слышала, что сказал Повелитель, слышала? Иди, подготовься. Сейчас же иди!
– К чему?
Кизляр-ага только ручками всплеснул, валиде-султан рассмеялась, поднимаясь со своего места:
– Повелитель тебя к себе позвал. Понравилась.
Хафса была довольна. Все удалось без особых трудов. В том, что эта девочка долго в объятьях Сулеймана не задержится, не сомневалась, но на время мысли султана займет, а главное, мысли Махидевран и Гульфем.
Теперь у них будет соперница. Странная соперница, перед которой покраснел сам Повелитель. Валиде-султан знала, что если промолчит кизляр-ага, то уж видевшие всю сцену наложницы непременно разнесут подробности по гарему. Запретить бы, но она даже кизляр-аге, который попытался сказать рабыням, чтоб не болтали, сделала знак:
– Пусть болтают. У Повелителя новая икбал – Хуррем.
Кизляр-ага не выдержал, снова всплеснул руками:
– Из рабынь в икбал, минуя гезде!
Это и впрямь удивительно – новенькая так понравилась Повелителю, что он выделил ее столь необычным способом.
Но кадина Махидевран не позволила новой наложнице посетить спальню Повелителя; это к лучшему, потому что на следующий день он приказал привести ее к себе как была – не наряженной и не раскрашенной.
Даже теперь, через много лет, вспоминая тот вечер, Сулейман не мог сдержать улыбку…
Он стоял, отвернувшись к окну и прислушиваясь, уже по легким шагам понял, что пришла та, которую ждал, но обернулся на всякий случай с серьезным, почти строгим лицом. И увидел испуганную девочку, просто не знающую, как себя вести.
– Подойди сюда.
Она сделала два шага и остановилась, не решаясь ни шагнуть ближе, ни пасть на колени, потому что он смотрел в лицо.
– Вчера тебя не пустили? – в голосе смех.
– Нет.
– А сегодня ты не причесана… – его пальцы уже касались волос, вызывая у нее дрожь, – не одета…
– Я не успела, Повелитель… Кизляр-ага торопил…
– Я приказал. Пойдем, – сильная рука взяла ее за руку и потянула во вторую комнату. Халат остался валяться на полу в первой.
Это была спальня и, видно, личная библиотека, потому что стояла кровать под большим балдахином, диваны, а на столике лежали книги.
Заметив взгляд Роксоланы, прикованный к фолиантам, Сулейман улыбнулся:
– Читать умеешь?
– Да.
– Любишь?
– Да.
– Садись.
Роксолана присела на краешек большого дивана.
– Где научилась?
– В Кафе.
– В Кафе? Откуда ты родом?
– Из Рогатина. Славянка.
– Это я вижу. А в Кафу как попала?
Она не знала, можно ли говорить, но решилась:
– На наш город татары налетели, в плен захватили, увезли в Кафу. А там уже в школе учили.
– Чему?
– Многому: поэзии, арабскому, персидскому, турецкому, греческому, философии…
– Чему?!
Неужели султан не знает, что такое философия? Ой, зря сказала!
– Мас Аллах! Впервые вижу женщину, которая знает, что такое философия.
– У вас никогда не было наложниц из Кафы?
Он смутился. Роксолана снова обругала себя за несдержанный язык.
Сулейман встал, поднялась и Роксолана, когда Повелитель стоит, сидеть нельзя. Она почему-то не чувствовала себя рядом с ним рабыней, скорее женщиной при старшем мужчине.
Его руки отвели волосы на спину, запутавшись в роскоши золота.
– Какие у тебя волосы… Так чему еще учили в Кафе?
Руки уже освобождали от одежды, хотя и неумело. Открылась грудь. Сулейман замер, любуясь совершенными округлостями с торчащими в стороны сосками. Осторожно, словно боясь спугнуть дивное видение, коснулся одного, потом второго, слегка сжал руками. Потом положил ее на ложе, пробежал руками по груди, по телу, стал стягивать шальвары, смеясь:
– Впервые в жизни раздеваю женщину.
Сбросил свой халат. Она старалась не смотреть на сильное тело, но невольно подглядывала сквозь неплотно сомкнутые ресницы. То, что увидела, бросило в дрожь… Роксолана тряслась, как лист на ветру.
– Ты боишься? Почему, я страшный?
– Нет.
– Ты умеешь ласкать мужчину?
– Я была плохой ученицей…
– Почему?
Она вдруг вспомнила, за что ругали в Кафе.
– Не могла этому учиться, смотрела с закрытыми глазами.
Ожидала, что начнет ругаться или вообще выгонит негодную, ничего не умеющую рабыню. А он вдруг… рассмеялся тихим, ласковым смехом.
– Ничего, я научу. Всему научу, если будешь учиться.
Хотелось крикнуть, что будет, но даже дыхание сбилось, потому что сильные руки скользнули под ягодицы, а губы нашли сосок груди. Ее захлестнуло, понесло волнами ощущений.
Потом, не удержавшись, чуть вскрикнула:
– А! А…
– Тихо, тихо, больше больно не будет, это только раз.
Она была готова терпеть любую боль от этих рук, от этого тела. Но он дарил только ласку, которая уносила в какие-то такие дали, что Роксолана забылась, ответила со всем жаром молодого, хотя и неопытного тела. Дышала толчками, как и он, прижималась, отдалялась, совершенно не думая о полученных в Кафе уроках, просто потому, что требовало собственное тело, обнимала его в ответ на объятья, отвечала на поцелуи…
Когда все закончилось, он просто прижал ее к себе спиной, обхватив сильными руками, а она с восторгом чувствовала его горячую близость. Сулейман лежал, вдыхая запах ее волос и думая о том, чтобы воспоминание о боли не захлестнуло воспоминания о ласках.
Немного погодя пальцы снова нашли ее грудь, тронули упругие соски, зашевелили их. Сулейман с удовольствием почувствовал, как откликается на ласку ее тело, как она напряглась, перевернул на спину, заглянул в глаза:
– Уже не больно?
– Нет.
– Больше не боишься?
Роксолана смутилась:
– Нет.
Вопреки обычаю он не отпустил ее до самого утра. Роксолана заснула, а Сулейман еще долго разглядывал ее спящую, легонько, чтобы не разбудить, гладил тело, волосы, почему-то улыбался счастливо-счастливо. Может, потому, что от его прикосновений улыбалась она, спящая? Или потому, что прижалась, как ребенок, к его груди, уткнулась носом, и он лежал, не шевелясь, однако руку с ее ягодиц не убирал. Это было его, он хозяин и по праву мог держать!
Нелепо, у султана полон гарем красавиц, от которых и глаз не отвести, а он, как мальчишка, ждал вечера, чтобы снова стиснуть в объятьях и не отпускать до самого утра тоненькую пугливую зеленоглазку.
А однажды едва не случилась беда.
Повелителя нельзя видеть спящим, это запрещено даже женам и наложницам. Стоит свершиться назначенному, женщинам положено немедленно уйти, или удалялся сам султан. Но с Роксоланой это нарушалось каждую ночь, она оставалась до рассвета в объятьях Сулеймана, а потому имела возможность видеть его и спящим тоже. Имела, но не видела, только вдыхала восхитительный запах его тела, уткнувшись носом ему в грудь.
Но на сей раз она проснулась под утро и решила, что проспала – Сулейман не обхватывал ее сильными руками, не прижимал к себе, не закинул ногу на ее бедро. Мелькнула мысль, что Повелитель уже встал, но, повернув голову, Роксолана увидела, что он спокойно спит на спине.
Слабый огонек светильника не позволял хорошенько разглядеть красивое лицо, но орлиный профиль вырисовывался четко. Роксолана склонилась над лицом мужчины, которому принадлежала ее жизнь. Несколько мгновений разглядывала в полумраке, а потом тихонько, почти беззвучно зашептала:
– Сулейман… ты красивый… сильный… любимый…
То ли прядка золотистых волос, упав на его плечо, разбудила, то ли чутьем воина он все же уловил что-то сквозь сон, но султан вдруг схватил Роксолану за плечи. Та вскрикнула от испуга.
– Что?! Что ты шептала надо мной?! Колдовала? Отвечай!
– Я… я сказала, что ты красивый… и я люблю тебя…
Мгновение он смотрел еще недоверчиво, потом потребовал:
– Повтори. Повтори те самые слова, которые ты произнесла.
– Сулейман, ты красивый. Сильный, любимый… Это на моем языке. По-турецки так, – она повторила все на турецком.
– Больше никогда так не делай.
Он перевернул ее на спину, заглянул в глаза.
– Называть меня красивым и любимым можно, но по-турецки.
Ей вдруг стало смешно: он решил, что это колдовство?
– А по-гречески можно? Ты же понимаешь по-гречески.
Сулейман не смог сдержать смех:
– Лучше все равно по-турецки.
Он откинулся на спину, а Роксолана, осмелев, снова склонилась над ним:
– Ты испугался, что я колдую? Это колдовство, я хочу, чтобы ты любил меня, чтобы был со мной счастлив, хочу дарить тебе радость. Разве это плохо?
– Никому не говори о колдовстве, в гареме нельзя произносить таких слов, тебя могут просто уничтожить из страха.
– Я знаю, меня не любят и боятся, потому что каждый вечер ты зовешь к себе наложницу с подбитым глазом, которую учишь писать и которая читает стихи. Гарем боится, но ты-то нет?
– Боюсь. Но не за себя, а за тебя. Будь осторожна в гареме.
Они были правы, гарем боялся, а когда гарем чего-то боится, недолго и до настоящей беды.
Гарем решил, что золотоволосая применила какие-то чары, не иначе. Роксолану откровенно сторонились, не зная, чего ожидать дальше.
Она тоже жила только ожиданием вечера, того, позовет ли на этот раз, не забыл ли. Звал, не мог и ночи провести без своей Хуррем. Она приходила и снова становилась испуганной ланью, когда его пальцы осторожно, словно боясь, что от грубого прикосновения, от резкого движения рассыплется, исчезнет, как прекрасное видение, освобождали худенькое тело сначала от большого халата, потом от тонкого муслина, прикрывающего тело. Видение не исчезало, а сама Роксолана, сначала пугливая, как девочка, которую впервые коснулись мужские руки, постепенно загоралась, отвечала страстно, так, словно каждая ночь в их жизни была последней.
Если честно, то она так и боялась. Боялась, что завтра наскучит, что больше не позовет, больше не коснется горячими и страстными губами сосков ее груди, не проведет ласково по животу, не прижмет к себе сильными руками… Боялась и знала, что коснется, проведет, прижмет. Но сначала будет мудрость философов, поэтов, мудрость тех, кто уже прошел этот путь любви до них.
Это самый странный путь в человеческой жизни. Почти все, жившие до них и одновременно с ними, любили, все бывали хоть раз охвачены страстью, расспроси, каждый мог ответить и рассказать (если бы пожелал), но им, как и всем остальным, казалось, что они первооткрыватели, что их любовь единственная и неповторимая. Роксолана думала, что только пальцы Сулеймана способны дарить такое наслаждение одним прикосновением, что только его сильное тело может быть таким горячим, страстным, неугомонным…
А он думал о том, что только она может вот так разумно, почти по-мужски рассуждать, потом трепетать, как пойманная лань, от малейшего прикосновения, а потом растворяться в океане любви и страсти, даря ему неземное наслаждение именно этой своей трепетностью, переходящей в страстность. И невдомек было Сулейману, что это просто любовь, что не ради своего положения любимой наложницы, не ради какой-то выгоды, а по зову сердца, переходящего в зов плоти, откликается тело Роксоланы.
Сулейман любил тело Гульфем, подарившее ему двоих сыновей, любил Махидевран, родившую любимого сына Мустафу, вообще любил красивые тела красивых женщин. Но здесь иное, у Хуррем он любил, прежде всего, ее саму, не оболочку, а душу, пытливый ум, ее нетронутость, незамутненность.
Бывали ли такие наложницы у султана раньше? Конечно, и трепетные бывали, и не хищницы, и умницы тоже. Но чтобы все соединилось в одной, такого еще не было. Может, в том и заключалось колдовство гяурки? Не в умении двигать бедрами так, чтобы у евнухов поднималось их удаленное естество, не роскошная плоть, а ум, дух и любовь. Хотела того Роксолана или нет, но она влюбилась в Сулеймана по-настоящему, потому и трепетала каждый вечер, боясь, что не позовет, и каждую ночь от страсти, когда звал.
Им было хорошо вдвоем, так хорошо, что забывали, что он Повелитель, а она рабыня, что он волен сделать с ней все, что пожелает, даже приказать зашить в кожаный мешок, волен взять другую, приказать больше не показываться на глаза. Просто были двое, которые не могли дождаться вечера, чтобы услышать снова голоса, увидеть глаза, коснуться друг друга. Была Любовь, которой наплевать на гарем вокруг, на чью-то зависть и ненависть.
В жизни Сулеймана все казалось предопределено, если султан, значит, должен ходить в походы, расширяя владения Османов. Десятый султан обязан продолжить дело девяти предыдущих.
Сулейману власть досталась легко, не пришлось за нее бороться, не пришлось никого из родственников убивать. Он стал султаном без войны и кровопролития, что сразу же оценил простой народ, не задумываясь, его ли заслуга. Просто Сулейман оказался единственным, имевшим право на меч Османов и трон, но вовсе не потому, что родственники бездетны, просто постарались сначала дед, потом отец, уничтожая тех, кто мог претендовать на власть помимо них самих.
Прадед нынешнего падишаха Мехмед Фатих (Завоеватель), тот, что расширил границы Османов и завоевал вожделенный Константинополь, перенеся туда столицу и назвав город Стамбулом, узаконил страшный обычай братоубийства, используя изречение из Корана: «Безурядица пагубней убийства». О своем собственном семействе он выразился определенней:
– Лучше потерять принца, чем провинцию.
Жестокий закон, введенный Мехмедом, повелевал следующим правителям уничтожать всех родственников, могущих претендовать на престол, кроме нового султана.
Первым, применившим этот закон, по иронии судьбы, был сын Мехмеда, самый мирный из последующих султанов – Баязид. Баязид очень не любил воевать, он любил литературу, искусство и предпочел бы провести свой век в садах прекрасного дворца. Тем не менее не дрогнул, объявив своему брату Джему:
– Нет дружбы между царями.
Все же Баязид позволил Джему бежать сначала на Родос, а потом к папе римскому и долгое время платил европейским правителям за пребывание у них Джема на условиях почетного пленника с условием уничтожения в случае попытки бегства или опасности освобождения.
Последние годы тот жил у папы римского Александра (Родриго Борджиа), но когда разразилась война с французами, несчастного Джема нашли-таки способ устранить. Папа римский лишился важной статьи дохода, но поделать ничего не мог. Принц Джем умер то ли от яда, то ли от простой дизентерии.
Баязид не дрогнул и тогда, когда пришлось казнить двоих собственных сыновей. Два других давно умерли от болезней, еще один от пьянства. Но что делать с оставшимися тремя – Ахмедом, Коркутом и Селимом, султан просто не знал, вернее, ничего поделать не мог, да и невозможно отстаивать свою власть, сидя на шелковых подушках гарема вместо седла. Каждый из трех оставшихся в живых сыновей прекрасно понимал, что его ждет в случае прихода к власти брата, и каждый был готов принести братьев в жертву.
Братоубийственная война, столь осуждаемая другими народами, была для Османов не столь уж страшна. И дело не только в разброде и возможности развала империи из-за борьбы за власть, дело еще и в том, что сыновья были рождены разными матерями, каждая из которых поддерживала стремление своего сына стать следующим султаном, потому что получала права главной женщины гарема. Султаны справедливо полагали, что жен у мужчины может быть целых четыре, наложниц сотни, а вот мать только одна, и потому именно матери доверяли управление огромным хозяйством, называемым гаремом.
Но чтобы стать первой женщиной гарема – валиде-султан, нужно привести к власти сына, прекрасно сознавая, что в случае неудачи участь будет незавидной…
Что стоили жизни чужих сыновей для женщин, у которых выбор был невелик – статус валиде-султан в случае прихода сына к власти, прозябание в Старом дворце, куда ссылали ненужных женщин, или в худшем случае кожаный мешок и воды Босфора. Можно ли их осуждать за то, что выбирали первое?
А неизбежные жертвы в виде соперников и их детей новых валиде волновали мало, ведь это были чужие дети и внуки. И даже когда султан уничтожал собственных сыновей, его мать волновалась мало, внуки всегда оставались еще. Сами внуки тоже мало считались бы с бабушкой…
Зато империя оставалась целой и продолжала расширять свои границы. А принцы?.. Мехмед Фатих знал, какой закон утверждать.
К тому же одной наложнице полагался всего один сын, это дочерей могло быть сколько угодно. Султаны уже перестали жениться, предпочитая не иметь законных жен, а в гареме держать наложниц. Так проще, наложницу за любую провинность можно отправить в кожаном мешке в Босфор, а за жену придется объясняться с ее родственниками. Наложницы, родившие султану детей, становились кадинами – невенчанными женами. Мать старшего из них была баш-кадиной и будущей валиде.
Пока наследник мал, султан мог быть спокоен, но как только шехзаде становился достаточно взрослым, чтобы меч Османов, которым опоясывали нового султана в знак восхождения на трон, не волочился за шехзаде по полу, наследник и его мать становились по-настоящему опасны для правящего султана. Пусть не они сами, но стоящие за ними силы вполне могли решить, что пришел их черед править.
К тому времени, когда очередной шехзаде становился султаном, его старшие сыновья уже крепко сидели в седле. Принимая меч Османов, обычно уже очень взрослый султан вполне мог опасаться мятежа со стороны сыновей.
Хотя правили султаны все равно подолгу – Мехмед II тридцать лет, Баязид – тридцать один год.
Три оставшихся в живых сына султана Баязида не стали ждать, когда их отец отойдет в мир иной добровольно, они сцепились за власть уже при его жизни. Сам отец больше тяготел к старшему – Ахмеду, двое других братьев – Коркут и Селим – были с этим не согласны.
Селим поднимал мятеж против отца дважды и вынужден был даже бежать от отцовского гнева в Крым. Довольно долгое время до того Селим управлял Трапезундом, потом балканскими провинциями Османской империи, был силен, опытен и жаждал власти.
После первого мятежа, когда небольшое войско Селима было наголову разбито огромным войском Баязида, Селим кое-что понял: дело не только в желании взять власть, не только в мощи собранной армии и поддержке тестя – крымского хана Менгли-Гирея, на дочери которого Айше Хафсе был женат Селим, но и в поддержке янычар, то есть тех, кто составляет основную силу собственно султана. Султан – тот, кого поддерживают янычары.
Кто подсказал Селиму важность подкупа и обещаний янычарам, неизвестно, но буйное войско и впрямь поддержало именно этого сына Баязида, когда тот предпринял новую попытку захвата власти в 918 году хиджры. В таком случае собирать войско было бесполезно, Баязид прекрасно осознал положение дел и добровольно отрекся от престола в пользу Селима.
Это было невиданно, никогда прежде султан не отказывался от власти сам, к тому же не объявлял об этом вот так: с балкона криком на всю площадь, где собрались янычары. Седьмой день месяца сафар 918 года хиджры (24 апреля 1512 года) стал триумфом Селима, который, опоясавшись мечом Османов, стал девятым султаном Османов и третьим правителем османского Стамбула.
Но меч Османов – это еще не все, султан Селим прекрасно понимал, что, пока жив отец и братья, покоя не будет. Сознавал ли Баязид, что сын, с которым он не виделся больше четверти века, предпочтет не иметь столь опасных родственников? Наверное, и все же он попросил разрешения уехать в родовое имение Дидимотику. Селим, только что притворно предлагавший отцу вообще остаться в Стамбуле, благосклонно разрешил, даже подготовил огромный обоз, собрав все вещи, которые были дороги лично Баязиду, и проводил отца до городских стен.
Но доехать бывший султан смог только до Чорлу. Через месяц после своего отречения в пользу сына отец скончался в ужасных муках, якобы от кишечных колик. Те, кто неосмотрительно говорил, что колики вызваны лекарством, которое дал бывшему султану врач Хамон, приставленный к Баязиду по приказу Селима, говорить быстро перестали вообще, лишившись языков, а то и голов, в которых те помещались.
Селиму было сорок два, и, взяв власть, он вовсе не собирался ее с кем-то делить. Недаром отец, отказываясь от жизни в Стамбуле рядом с новым султаном, сказал:
– Двум мечам в одних ножнах не бывать…
Теперь предстояло разобраться с братьями и племянниками. Коркуд попробовал бежать, но был пойман и казнен. Перед смертью он целый час писал брату трогательное письмо в стихах, но милости не просил, прекрасно понимая, что отец был прав, говоря о двух клинках в ножнах. Селим, прочитав это послание, даже прослезился и объявил всеобщий траур по казненному.
Это не помешало ему преследовать и Ахмеда. Тот в поэзии не был силен, но отправил на память новому султану перстень, стоимость которого превышала годовой доход с Румелии. Султан впечатлился меньше, траура не было…
За двумя братьями последовали шесть племянников, а затем… трое собственных сыновей – Абдулла, Махмуд и Мурад!
Вот теперь у Селима оставался только один Сулейман. Десять дочерей, пятеро из которых уже были замужем за пашами, не в счет, кто их считал, этих дочерей…
Поговаривали еще об одном сыне – Ювейс-паше, рожденном наложницей, которую Селим щедрой рукой подарил одному из визирей уже беременной, но этого Селим сыном не признавал. Ювейсу повезло, именно отцовское презрение спасло жизнь.
Сулеймана Селим оставил в живых, то ли считая самым безобидным, то ли потому, что был очень обязан своему тестю, крымскому хану Менгли-Гирею, поддержавшему в трудную минуту зятя, бунтовавшего против отца. К тому же Селиму был нужен хоть один наследник. Султан оставил наследника наместником в Манисе, куда его определил еще дед, султан Баязид, набираться опыта правления. Это было вполне привычным делом, шехзаде с отроческих лет учились правлению как можно дальше от столицы, так безопасней для правящего султана…
Сулейман, рожденный Хафсой еще в Трапезунде, тогда стал единственным шехзаде, а его мать Айше Хафса – баш-кадиной султана. Мать самого бунтаря Селима Айше-Хатун пробыла валиде-султан недолго, скончалась меньше чем через два года после его восшествия на престол. Селим вызвал в Стамбул Хафсу и поручил гарем ей. Не валиде, но главная женщина гарема – тоже неплохо.
Сложность для Хафсы оказалась в том, что сам Селим давно перестал интересоваться женщинами, хотя некогда даже стихи писал, очарованный прекрасными глазами возлюбленной (не Хафсы). У султана были совсем иные пристрастия и интересы. Взамен женского гарема, который он теперь не посещал вовсе, Селим завел себе гарем из мальчиков, к тому же кастрированных.
Только сама Хафса знала, каково это – испытывать такое унижение и жить в постоянном страхе за свою жизнь и жизнь сына. С другой стороны, именно отсутствие у Селима сыновей определенно сохраняло жизнь Сулейману. Присутствие Хафсы в Стамбуле, а не рядом с сыном, давало Селиму определенные преимущества: сын и мать становились словно заложниками. Стоило Сулейману предпринять что-то против отца, как пострадала бы Хафса. Селим знал, как любит и ценит Сулейман мать, прекрасно понимал, что тот не сделает и шагу для захвата власти, опасаясь за ее жизнь.
Восемь лет правил Селим, прозванный Явузом – Свирепым, Непримиримым, Грозным. Его суровая наружность и строгий, пронзительный взгляд внушали окружающим почти священный ужас, Селима боялись все – от визирей, которых тот казнил, едва успевая запомнить имя, до дворцовых слуг. Боялись и европейские правители тоже, потому что этому султану дома не сиделось, он воевал и с коня на землю спускался редко.
Однажды Селим сказал Сулейману, что султан, который предпочитает седлу подушки, быстро теряет все. Сам Селим терять власть не собирался, его нога всегда была в стремени. Он взял Каир, одолев мамелюков, и привез в Стамбул последнего халифа Аль-Мутаваккиля и священные реликвии, означающие верховенство в мусульманском мире.
Внешне все выглядело вполне пристойно и даже красиво, султан построил специальный павильон, получивший название павильона Священной Мантии, содержал халифа в достойных условиях, как соловья в золотой клетке. Сообразительный халиф не возражал, когда Селим объявил себя «Служителем обоих священных городов», то есть новым халифом. Это сохранило Мутаваккилю жизнь, после смерти султана он смог даже вернуться в Каир и прожить там еще двадцать три года. Мутаваккиль не вспоминал о том, является ли халифом, предпочитая сохранить язык и жизнь, но османские султаны считали таковыми себя. Это должно было давать им духовную власть над мусульманским миром. Но если таковая и была, то принесена скорее оружием, чем слабостью духа последнего из Аббасидов Мутаваккиля.
Через восемь лет, когда подготовка к новому походу слишком затянулась, Селим решил отложить его до следующего года, а сам отправился в Эдирне на отдых. Но доехал он только до… Чорлу, где внезапно заболел и, промучившись на смертном одре шесть недель, скончался в девятый день шавалля 926 года хиджры (22 сентября 1520 года).
Бывший рядом с ним Ферхад-паша на время скрыл от всех смерть султана, чтобы дать Сулейману время прибыть из Манисы в Стамбул и принять власть.
Сулейман стал новым султаном, а Хафса – валиде-султан.
Новый султан отличался от прежних тем, что был молод – всего двадцать шестой год, а еще он не имел соперников, его дед и отец постарались за Сулеймана. Десятому султану Османов не пришлось казнить своих братьев или племянников, может, потому европейские монархи так обрадовались, уверенно заявляя, что на троне взамен льва ягненок. В Европе служились благодарственные молебны в честь смерти Селима Явуза, правители радовались, надеясь, что османская угроза миновала.
Но уже в следующем году оказалось, что радость преждевременна, Сулейман продолжил дело прадеда и отца, уже в следующее лето он двинулся на Белград, свершив то, что не смогли до него. «Ягненок» взял Белград, повергнув Европу в шок!
Ислам дозволяет горевать из-за смерти даже самого близкого человека три дня, потом жизнь должна продолжаться. Помнить можно всю жизнь.
Сулейман старательно делал вид, что больше не горюет, а что до памяти, так это его дело. Аллах милостив, ведь это он дал Сулейману такую женщину, значит, простит и тоску по ней, неизбывную тоску, которая гораздо дольше трех дней, султан знал, что на всю оставшуюся жизнь. Занимался делами, корпел над бумагами, слушал визирей, послов, просто болтунов, но в глазах одно – тоска.
Дочь помогала, как могла, занимала делами, теребила вопросами, но это днем. А потом наступала ночь, когда он оставался один, не желая брать на ложе даже юных красавиц, готовых ублажить тело. Душу не мог излечить никто, она болела.
Чтобы облегчить страдания, снова и снова он окунался в воспоминания, проживал день за днем со своей Хуррем хотя бы мысленно. Вспоминал и ужасался – как же часто он отсутствовал, как много дней и ночей Хуррем ждала его, тоскуя и сочиняя сначала немудреные, а потом и весьма достойные стихи.
В первый поход он ушел довольно скоро, но сама Хуррем уже носила под сердцем их первенца Мехмеда.
– Чего ты хочешь, попроси, я все сделаю.
– Нет, не сделаете.
– Почему? Чего ты желаешь такого, что я не мог бы сделать?
– Остаться. Я не прошу.
Сулейман вздохнул, поправляя ей волосы:
– Ты права, этого не могу, иначе завтра же перестану быть султаном. А что-нибудь попроще? Ты можешь попросить о чем-нибудь выполнимом?
– Могу.
– Говори.
– У меня не одно желание…
– Ты похожа на всех женщин. Говори, я исполню.
– Можно мне… можно мне, пока вас не будет, приходить сюда и брать книги?
– Что?!
– Я осторожно, я не буду забирать, только здесь почитаю.
– Так… еще что?
– Можно мне писать вам письма?
Сулейман хохотал от души:
– Нет, такого у меня не просила ни одна женщина! Не только у меня, сомневаюсь, чтобы вообще у кого-то! Пользоваться библиотекой, писать мне письма… Есть еще просьбы?
– Вы обещали приставить ко мне учительницу языков, чтобы учила читать и писать, а не только говорить.
– Хорошо, ты можешь брать книги, писать мне длинные письма, я распоряжусь об этом и попрошу Ибрагима срочно подыскать образованную наставницу. Но ты хочешь, чтобы я привез что-то из похода?
– Хочу.
– Наконец-то! Что? Рубины, изумруды, дорогие ткани, меха, рабов, что?
– Нет, если можно…
– Что? – он уже понял, что сейчас услышит нечто необычное. Так и есть:
– В городах, которые вы счастливо завоюете, наверняка найдутся книги. Велите воинам не жечь их и не портить, пусть собирают.
– Хуррем! Хорошо, что тебя не слышит гарем, несдобровать бы.
– Но я же не гарему это говорю, а вам.
– Я привезу тебе все книги, какие смогут найти в завоеванных землях мои воины. Поистине, ты удивительная женщина. Скажи, а меня ты любишь не за то, что я учу тебя писать?
Она вдруг лукаво улыбнулась:
– Я люблю за учебу… только другую…
Сулейман схватил ее в охапку, прижал к себе:
– Вот так-то лучше, не то я скоро начну ревновать тебя к учебе! Иди сюда, у нас осталось мало времени…
Она писала, рассказывая о том, как тоскует, и даже в стихах:
«Коль любимый не пишет – не нужна я ему?
Не обманет?
Я живу – не живу, и сама не пойму,
Как в тумане…
Даже солнце без вас для меня не встает.
И не встанет.
Если песен своих соловей не поет —
Роза вянет…»
Но письма не передавали, все же гарем есть гарем.
Когда однажды, раздосадованный ее молчанием, Сулейман прислал письмо и подарок Гульфем, Хуррем сумела добиться, чтобы и ее послание попало к нему в руки.
Она чуть лукаво сообщала, что нечаянно рассыпала в траву его подарок Гульфем, взамен утраченного жемчуга пришлось отдать большой рубин. Просила прощенья за то и другое. Сулейман все понял – и что рассыпала из ревности, и что за попытками выглядеть веселой скрывается страшная тоска.
Какой же он жестокий! Не было писем от нее, мог бы написать и сам. Гульфем жемчуг послал, обидевшись на отсутствие писем от Хуррем, словно мальчишка, а не подумал о том, что все письма посылаются через валиде и кизляр-агу. Небось ей пришлось поскандалить, чтобы хоть это отправили…
Стало чуть смешно, султан подвинул к себе чернильницу, взял в руки калам.
«Мне без тебя сиротой жить.
Мне без тебя и в жару стыть.
Рай без тебя, как зимой куст.
Мне без тебя целый мир пуст…»
Из похода вернулся с победой, но дома встретили радость и беда одновременно.
В 927 году хиджры (1521 год) в Стамбуле не просто нежеланная, а ненавистная гостья, которая незваной приходит часто, – чума. Она почти каждый год собирает страшную дань. Оттоманы относятся к ней как к божьей каре, а потому не противятся.
Черное проклятье не миновало и дворец. И дань на сей раз была самой страшной – не стариков, не больных и слабых, не красавиц наложниц или изуродованных евнухов забрала чума, а султанских детей. Погибли сыновья Сулеймана. Фюлане, матери старшего из умерших принцев Махмуда, уже давно не было в живых, а вот мать Мурада Гульфем волосы на себе рвала, и не только от тоски по сыну, еще и потому что становилась в гареме никем, со смертью сына обрывалась последняя нить, связывающая ее с Сулейманом.
Остался один Мустафа, сын Махидевран. После гибели братьев он единственный шехзаде, а его мать Махидевран – мать единственного наследника. Баш-кадина вернулась во дворец, возразить никто не посмел. Валиде сразу почувствовала эту перемену, теперь Махидевран не так-то просто привести в чувство, она, словно застоявшийся конь, почувствовавший близость скачки, была напряжена и готова ринуться в бой.
Насидевшись в одиночестве в Старом дворце, Махидевран готова собственными руками задушить любого, кто встанет поперек дороги. Она притворно сочувствовала убитой горем Гульфем и плачущей о внуках Хафсе и при этом старательно прятала глаза, чтобы не заметили довольный блеск. Будущая валиде! Теперь никто не помешает. Даже если у десятка наложниц родится по сыну, ее Мустафа все равно старший, он будущий султан, а значит, она сама валиде!
Махидевран вернула себе положение баш-кадины, ходила по гарему почти хозяйкой, горделиво поглядывая на остальных и примечая, насколько низко наложницы и евнухи опускают головы. Хафсе почти не кланялась, только склоняла голову, как перед старшей женщиной. В каждом ее взгляде сквозило ожидание: скоро, совсем скоро она станет главной женщиной! Сулейман и без того любил Мустафу больше остальных сыновей, а теперь, когда тот остался единственным, вообще будет беречь и лелеять.
Сам шестилетний Мустафа горько плакал по умершим братьям, особенно по Махмуду, который был на три года старше и казался мальчику совсем взрослым. Да и маленького забавного двухлетнего Мурадика Мустафа тоже очень любил. Он понял, что что-то изменилось со смертью братьев, знал, что именно, но еще не сознавал этого до конца. Единственный… Для ребенка в шесть лет это еще означает просто своеобразное сиротство, он не понимал, почему у матери блестят глаза, когда она произносит это: «единственный наследник».
Пройдет совсем немного времени, и Мустафа осознает, что значит быть главным шехзаде. Единственным он был совсем недолго. 27 дня в месяце зуль-каада 927 года хиджры (29 октября 1521 года) султан Сулейман объявил наследником только что родившегося Мехмеда – сына Хуррем.
И снова Махидевран хлестала по щекам служанок за малейшие провинности или вообще без них, снова скрипела зубами. Ее триумф матери наследника испортила эта проклятая Хуррем, родившая щенка! Конечно, сама Махидевран была баш-кадиной, но сердце чувствовало, что рождение Мехмеда многое изменит. А когда от султана привезли написанный золотыми чернилами на лучшей бумаге фирман, в котором повелевалось называть шехзаде Мустафу и Мехмеда, а Хуррем – Хасеки, несчастная Махидевран не могла даже порадоваться за сына, потому что Сулейман невиданно возвысил рабыню и ее ребенка. Это испортило радость от сознания, что Мустафа назван первым наследником.
С этого времени началось не просто противостояние двух женщин, а почти смертельный бой. Две матери, каждая из которых готова отдать собственную жизнь ради жизни своего ребенка, а между ними, нет, не султан, а валиде, которая не имела права становиться на сторону одной из них. Не имела, но встала.
Мудрая, сдержанная Хафса не любила новую фаворитку сына, хотя причин не было. Сначала даже успокоилась, ведь, родив сына, наложница навсегда бывала отлучена от спальни султана, уже бытовало правило «одна наложница – один сын». Но Сулейман нарушил это правило так же легко, как все остальные, и все ради кого? Ради этой девчонки, понять которую не мог никто!
Хафса Айше сама себе не желала признаваться, что ревнует Хуррем не только к сыну, но и к тому, что та похожа на женщину, на которую ей самой хотелось бы быть похожей. Не внешне, валиде была куда красивей любой из наложниц сына, но характером, интересом к жизни, способностью в любых условиях жить по-своему, подчинять судьбу себе, а не просто следовать по предначертанному пути.
Хуррем была похожа на мачеху самой Хафсы Айше, необычную женщину Нур-Султан, жену крымского хана Менгли-Гирея.
Это было так, крымский хан Менгли-Гирей взял в жены уже дважды овдовевшую Нур-Султан по совету московского князя Ивана III. Ногайская красавица побывала женой казанского хана Халиля, но даже ребенка от него родить не успела – овдовела. Став следующим ханом, брат умершего Ибрагим по наследству получил и его супругу. Юная Нур-Султан была так хороша и разумна, что легко затмила всех красавиц гарема и родила двух сыновей и дочь Гаухаршад.
Ибрагим прожил тоже не слишком долго, а пришедший после него к власти в Казани Ильхам, сын старшей жены хана, терпеть не мог молодую мачеху. Пришлось вдове с сыновьями удирать в Москву под крыло великого князя Ивана III. Вот тогда князь и решил, что крымскому хану Менгли-Гирею не хватает именно такой разумной жены. Прожив несколько лет в Москве, Нур-Султан оставила сына на попечение Ивана III и отправилась к Менгли-Гирею в Бахчисарай.
Хафса помнила ее появление в гареме отца, самой дочери Менгли-Гирея тогда шел седьмой год. Она не считала новую ханшу красивой. К тому же Нур-Султан не была молодой, ей больше тридцати лет, два взрослых сына, старший из которых успел побывать, хоть и очень недолго, казанским ханом, свергнув Ильхама. С собой новая мачеха привезла младшего из сыновей Абдул-Латифа.
Нур-Султан не шла ни в какое сравнение с матерью Хафсы, очень красивой, но безвольной полькой. Она умудрилась настоять на официальной женитьбе Менгли-Гирея на себе, вернее, не согласилась быть в его гареме просто наложницей. Ей, дважды ханше и бывшей ногайской царевне, не пристало становиться рабыней даже крымского хана.
Менгли-Гирей женился.
Хафса испытывала к мачехе двоякое чувство: с одной стороны, как все женщины гарема, она ненавидела эту, как называли, зазнайку, ведь никому другому не удавалось женить на себе хана, все оставались на положении наложниц. Презирала из-за отсутствия яркой красоты, невысокого роста и щуплости. Считала колдуньей, не веря, что женщина в тридцать пять лет, не применяя колдовство, может очаровать мужчину, имеющего гарем из красавиц, настолько, чтобы тот предпочел ее остальным.
Ненавидела и восхищалась, потому что, сама будучи неглупой, быстро поняла, в чем колдовство Нур-Султан. Мачеха показала пример того, что женщина может быть неотразимой в любом возрасте, имея ум и обаяние. Даже шипевший вслед гарем в присутствии Нур-Султан подпадал под ее чары и становился шелковым.
Нет, ханша вовсе не стала устанавливать в гареме свои порядки, соперницы для нее словно не существовали, Нур-Султан жила ханом Менгли-Гиреем и своими сыновьями.
Как Айше Хафса мечтала стать такой же – женщиной, которой подвластно все! Тайно наблюдала за мачехой, норовила оказаться поближе, чаще видеть, больше слышать, хоть чему-то научиться. Как ей хотелось иметь такую мать! Но Нур-Султан, казалось, не замечала девочку. Да и как заметить, если в гареме их столько!..
Ханша была столь умна и деятельна, что Менгли-Гирей предпочел переложить на ее плечи многие из собственных дел. Нур-Султан куда лучше хана умела договариваться с правителями других стран, особенно с теми, от кого Крымское ханство поневоле тогда зависело, – со Стамбулом и Москвой. Менгли-Гирей передоверил дипломатическую переписку ханше. Из Москвы и Казани в Бахчисарай везли соболей, ловчих птиц, клыки невиданных северных зверей, которые столь ценили косторезы. Обратно следовал жемчуг, иноходцы, красивое оружие… Потом часть мехов отправлялась в гарем Топкапы, а птицы – султану…
Пришло время, и ханша заметила красавицу Хафсу. Заметила, когда понадобилось срочно найти жену принцу Селиму. У Селима уже был гарем и дети, но умная Нур-Султан сделала для Хафсы то, что сделала для себя, – Селим женился на дочери Менгли-Гирея. Это ставило Хафсу в особое положение, куда девалась наложница, никто не спрашивал, а вот за жену пришлось бы отвечать. Но это же в 898 году хиджры (1493 году), году их свадьбы, было смертельно опасным.
Во-первых, Селим не старший и не любимый сын султана Баязида, стать следующим султаном он мог едва ли. Во-вторых, принц был в опале, ему пришлось бежать от гнева отца в Крым, и возвращение грозило смертью. В-третьих, сам Селим не обладал тихим и даже сносным нравом, становиться его женой само по себе значило навлекать на свою голову трудности.
Но выбора у Хафсы просто не было, а Нур-Султан спокойно обещала, что султан Баязид Селима простит, а со временем сам Селим станет султаном вопреки любым доводам здравого смысла.
Хафсе казалось другое – Нур-Султан просто решала свои вопросы, используя ее, к тому же четырнадцатилетняя красавица приглянулась младшему сыну Нур-Султан Абдул-Латифу. Нур-Султан, мечтавшая о совсем другом браке для сына, предпочла отдать ее Селиму.
Но слово свое Нур-Султан сдержала, Хафса не знала всех тайных путей, по которым двигалось золото и дорогие подарки из Бахчисарая в Стамбул, но Селим стал султаном, а дочь Менгли-Гирея – главной женщиной империи.
Конечно, валиде ревновала сына к новой наложнице, какая же мать не ревнует свое дитя к женщине, которая захватила его сердце?
Хафса очень долго шла к своему положению главной женщины империи, сначала дрожала от страха за свою судьбу и судьбу детей в Трапезунде, потом за сына в Манисе, потом за него же, но уже правя гаремом в Стамбуле. И вот она год как валиде-султан. Всего год или целый год? Неважно, главное, что на эту власть покушается зеленоглазая девчонка с крупной грудью и непонятной тягой к мужским знаниям.
На какую власть, ведь валиде была и есть главная женщина для султана, Сулейман чтит обычаи, для него мать важнее всех жен, вместе взятых. К тому же на власть в гареме Хуррем явно не претендовала, даже родив сына, она не зазналась, а наоборот, еще больше от всех отдалилась. Отпусти, так вовсе переселится в Старый дворец, только чтобы со своим сыном.
Неужели, глупая, не понимает, сколь непрочно положение наложницы, даже родившей ребенка? К тому же Мехмед очень слаб, долго не проживет.
Тогда почему же так боится власти этой зеленоглазой Хафса? И какой власти, если у Хуррем нет никакой, разве что над своими служанками?
Хафса честно призналась сама себе: власти над сердцем Сулеймана. Зеленоглазой худышке безраздельно принадлежит та часть души султана, которая не подвластна никому другому, среди всех красавиц гарема, даже если их станет в сто раз больше, Сулейман все равно выберет эту, не самую красивую. Хафса понимала, что может уничтожить эту женщину, приказать отравить, обвинить в измене, в чем угодно, но ни вытеснить ее из души Повелителя, ни заменить не может.
Как любая мать, Хафса не желала влияния на своего сына другой женщины, тем более когда сын султан, Повелитель огромной империи. Как всякая мать, тем более сделавшая для своего сына очень много, она не желала делить его успех с кем-то, желала быть единовластной хозяйкой сыновнего сердца. Одно дело властвовать на ложе, Сулейман сильный мужчина, ему нужны женщины, должны рождаться внуки, но совсем иное – власть над разумом и волей султана.
С властью другой женщины над телом Сулеймана Хафса не только согласна мириться, но и принимала ее, а вот власть над душой и мыслями, если таковые не о страстных объятьях, признавать не желала.
Хафса была честна с собой и пыталась разобраться, почему Хуррем вызывает у нее ревнивое отторжение. Нет, не было ненависти или откровенной неприязни, было именно ревнивое неприятие юной женщины. Почему?
Красива? Да, в гареме некрасивых просто не бывает. Но есть те, у кого красивей черты лица, стройней фигура, гибче стан, выше рост, больше глаза, изящней руки… Нет, не этим покорила Хуррем Сулеймана. Когда султан прислал фирман, назвав Мустафу и Мехмеда шехзаде, а Хуррем – Хасеки, по гарему поползли слухи, что наложница околдовала Повелителя. Умная Хафса прекрасно понимала, что это не так, то есть Хуррем околдовала Сулеймана, но вовсе не зельем, не любовным приворотом, а чем-то иным, но валиде были выгодны слухи, и она не опровергала нелепости.
А он был счастлив простым человеческим счастьем, которое оказалось куда важней даже государственных дел. Нет, Сулейман не уклонялся от дел, даже не перепоручал их визирям или Ибрагиму, он старался во все вникать сам, хотя и не всегда показывал это. Но наступал вечер, к нему приходила самая желанная женщина на свете, да не одна, а с их сыном, и забывались все проблемы империи, потому что думать о далеких странах и их правителях, когда видишь, как крошечный ротик жадно сосет грудь, просто невозможно.
Хуррем настояла, чтобы ей позволили кормить Мехмеда самой, ребенок просто не брал ничью чужую грудь. И наблюдать, как Хуррем кормит малыша, стало для Сулеймана любимым занятием. Она удивлялась тому, что он никогда не видел такого, смеялась:
– У Иисуса матерью была простая женщина, она кормила ребенка вот так…
В голосе слышалось что-то насторожившее Сулеймана. Она же мусульманка, но с такой любовью вспоминает христианские иконы…
Роксолана нутром почувствовала его беспокойство, улыбнулась:
– Это всегда приятно, когда мать кормит ребенка. Кормилица не то, не она родила. У пророка Мухаммеда тоже была мама? Простите, если я спрашиваю глупость.
Сулейман расхохотался:
– Ты у улемов только не спрашивай. Лучше у меня.
Они сидели и разговаривали, как простая семья с младенцем, двое молодых людей, любящих друг друга и новорожденного сына. Вот оно, простое счастье, и неважно, что он Повелитель, Тень Аллаха на Земле, а она просто наложница, рабыня, над которой он властен полностью.
Но глядя на свою Хуррем, Сулейман все больше понимал отца, султана Селима, Явуза – Грозного, считавшегося жестким, даже жестоким, который в стихах вздыхал, что попал в плен женщины с глазами лани. Так и есть, ему самому могли подчиняться города и страны, миллионы людей были в его власти, а один чуть лукавый взгляд этой кормившей младенца женщины брал в плен с такой легкостью, от которой кружилась голова.
– Скажи, чтобы не уносили малыша, пусть спит здесь.
Гюль, ждавшая во второй комнате, притихнув, как мышка, даже руки ко рту прижала, чтобы не ахнуть на весь гарем. Она слышала каждое слово из разговора Повелителя с Хуррем, но последняя фраза Повелителя поразила особенно.
– Ему негде здесь спать…
– Хорошо, пусть сегодня унесут, ты не уходи. Завтра я велю поставить серебряную колыбельку и в моей спальне. Хочу, чтобы ты каждую ночь кормила его у меня на виду.
Скандал! Скандал! Трижды скандал!
Колыбелька в спальне Повелителя!..
Гарем не просто шипел, были забыты все прежние споры и распри, гарем объединился против одной-единственной женщины, ради которой султан шел на нарушение неписаных правил. Пока только неписаных, а что будет дальше?
А счастливая Роксолана словно не замечала завистливых и недоброжелательных взглядов, хотя именно теперь она поняла, что значит вызвать зависть гарема. Все прежнее не шло ни в какое сравнение с начавшимся теперь.
Партию недовольных, конечно, возглавила Махидевран. Разве могла баш-кадина простить Хуррем такое предпочтение Повелителя? Конечно, Сулейман позвал к себе и Мустафу, и его мать, ни словом не обмолвившись из-за ее самовольного возвращения во дворец. Но вызвал не первым и на саму Махидевран обратил мало внимания.
Война между женщинами гарема не прекращалась никогда. Сотня красавиц, живущих ради одного: попасть на ложе Повелителя и родить от него желательно сына, не могла крепко дружить между собой, в гареме всегда следовало ожидать не просто битых стекол в постели, но чего-то похуже. Яд, порча всех видов были даже обыденными, но никогда еще гарем столь единодушно не ополчался против одной.
Возможно, его тянуло к этой простой радости потому, что у самого не было такой семьи?
Сулейман не помнил, чтобы его отец, тогда еще шехзаде Селим, позже ставший султаном Селимом Явузом (Грозным), занимался его воспитанием, вообще беседовал или уделял младшему сыну внимание. Достаточно того, что его родили и приставили Касима-пашу в качестве наставника.
Не будет большой ошибкой сказать, что Сулеймана воспитали его валиде Хафса Айше, мудрейшая и достойнейшая женщина Османской империи, и его друг-наставник Ибрагим-паша. Ибрагим хотя и был ровесником Сулеймана, более того, рабом, которого он же и освободил, но умел предвидеть все вопросы, которые задаст сначала шехзаде, а потом и султан Сулейман, предвосхитить все его желания.
Мать наставляла в делах семейных, помогала подобрать достойных наложниц, следила за порядком, обучала, не допускала ссор и каких-то столкновений в гареме.
Возможно, благодаря этим двум мудрым наставникам-помощникам Сулейман никогда не чувствовал горечи от удаленности отца, от его невнимания.
Султан Селим Явуз не слишком жаловал своих сыновей, относившись к ним настороженно. Неудивительно, ведь он сам был младшим сыном, сумевшим удалить всех соперников ради трона. Османской империи от того не хуже, но этот урок следовало запомнить. Сулейман запомнил: сыновья безопасны, пока малы и только учатся держать меч в руках.
Отец оставил сыну мало наказов, потому они на вес золота. Одним из таких негласных заветов было никогда не вмешиваться в дела гарема, это женское царство, мужчина, попытавшийся разобраться или предпочесть одну из женщин, непременно пропадет. Сам Селим Явуз никогда не отдавал предпочтение ни одной из жен, как бы те ни были красивы и даже умны. Женщина умна? Пусть использует свой ум против тех же женщин, самая умная пусть правит гаремом, но никогда Повелитель не должен ни приравнивать к себе ни одну, ни даже просто слишком приближать. Их дело рожать детей и ублажать своего хозяина, но влиять на султана и как-то вмешиваться в его дела наложницы не могут.
Сулейман нарушил эту заповедь отца, но ни разу не пожалел.
Совсем молоденькая Хуррем, презрев все правила, с любопытством расспрашивала его о государственных делах, этой необычной смешливой зеленоглазке было интересно устройство империи. Почему Повелитель, пусть даже начинающий, не насторожился, напротив, отвечал, что-то объяснял, рассуждал?.. Почему с ней, а не с не по годам мудрым Ибрагимом беседовал о своих планах? Нет, он не раскрывал тайн и не боялся выдать что-то секретное, Хуррем спрашивала, султан отвечал, объясняя ей, девчонке, а попутно и себе самому.
Эти беседы стали необходимостью не из-за какой-то особенной разумности Хуррем, они были нужны самому Сулейману не меньше, если не больше, чем необычной наложнице. У Сулеймана было его второе «я» – Ибрагим, об этом знали все. Многолетняя дружба, которая дорогого стоила, блестящий ум грека, возвысивший его из раба до великого визиря, дипломатические способности, умение думать на два шага вперед – все это делало Ибрагима рядом с молодым султаном незаменимым. Иногда казалось, что без мудрого совета друга, без его подсказки не обойтись.
Вот это и подкосило. Ибрагим всегда был на полшага впереди своего хозяина, сначала это казалось замечательным, ведь стоило Сулейману о чем-то подумать, чем-то озаботиться, а Ибрагим уже все предусмотрел, и ответ нашел, и подсказку знает, и договорился с кем нужно, и организовал. Удобно, легко.
Сначала нравилось, при столь толковом советчике, а потом и великом визире правление не выглядело сложным. Будь Сулейман менее умен, не желай он править сам, а не присутствовать на троне, лучше Ибрагима великого визиря не найти бы. Нет, султан вовсе не желал отбивать хлеб у своего советчика, но, даже сам того не сознавая, он стремился додуматься, понять, а не ждать подсказки или готового решения от Ибрагима.
Сулейман славился молчаливыми размышлениями, однако никто не подозревал, что были еще и объяснения. Давно подмечено, что лучше всего человек понимает то, что сумел объяснить другому. Кому султан мог объяснить то, с чем только начинал разбираться сам? У Ибрагима на все готов ответ, совет, предложение.
Но была зеленоглазка, любознательная, въедливая, страстно желавшая не только объятий по ночам, но и доверительной беседы, жаждавшая знаний. Хуррем на ступень, на десяток ступеней ниже, у нее не было не только готовых ответов или советов, у нее знаний не было. И случилось невероятное: султан объяснял любовнице устройство империи, основы своей и чужой внешней политики, расклад сил в Европе и попутно находил решения, которые мог бы подсказать Ибрагим.
Нет, разумный грек вовсе не перестал быть главным советчиком, но все чаще обнаруживал, что хозяин догадался, решил вопрос сам, без подсказки знает, как поступить.
Понял ли Ибрагим, что произошло? Едва ли. Разве мог разумный визирь догадаться, что, беседуя с любопытной наложницей, султан образовывал и себя заодно?
Даже в самом первом походе на Белград, в который ушел совсем скоро после того, как взял себе Хуррем, Сулейман делал невероятное – рассказывал ей в письмах не о соловьях и розах, а о том, каков Белград и что нужно сделать, чтобы навести в этих землях свой справедливый порядок. Она отвечала (!) со своей точки зрения, которая была простой, мол, я помню, что у нас было не так. И это «у нас» не сплетни из гарема, это неумелый рассказ о жизни в родном Рогатине, о недостатках правления, о бедах простых людей… У Хуррем была своя особая мудрость, она не боялась говорить откровенно и не воспринимала Сулеймана как хозяина, к которому нужно ползти от самой двери на коленях. Нет, равным не считала, знала свое место, но и пресмыкаться не желала.
Гордых наложниц полно, немало было и таких, что предпочли кожаный мешок и воды Босфора, но с ней иначе.
Любознательных у него еще не было, были умные, хитрые, ловкие, любопытные, но их интересы ограничивались гаремом, даже у валиде, которая была просто образцом мудрой женщины.
А потом произошло чудо: Хуррем не просто слушала, она тоже росла вместе с султаном, пусть всегда на ступеньку ниже, но уже не на десять, пусть всегда на шаг позади, но ведь не глупо в сторонке.
Когда Ибрагим это понял, только посмеялся: что может женщина вне гарема? Ничего. Она смогла, училась рассуждать, мыслить логически, предвидеть ходы противников, как в шахматах. Училась дипломатии. А еще искала свое место, не желая быть только матерью султанских детей.
Хуррем рожала детей – в следующем году Михримах и Абдуллу, потом Селима, Баязида и через несколько лет Джихангира. Пятерых за пять лет, и шестого чуть позже.
Сулейман больше никого не брал на ложе, постепенно его жизнь сосредоточилась на одной-единственной, что не могло не вызвать зависти к ней.
В одном Сулейман не мог (и не хотел) помочь Хуррем – в гаремных войнах. Эту заповедь Селима он соблюдал строго: гарем – место запретное даже для Повелителя, стоит один раз вмешаться в женские разборки, завязнешь, как в болоте, – по уши и навсегда.
Но пока была жива валиде Хафса Айше, она справлялась сама. Мудрейшая женщина сумела держать гарем даже тогда, когда тот стал не нужен, ведь у Повелителя теперь была одна женщина.
Сулейман видел, что мать больна, понимал, что долго не протянет, и с ужасом ждал этой минуты. Не только сыновья любовь заставляла переживать, но и опасения из-за последствий. Этот совет дала валиде, дала тайно, чтобы никто не воспротивился, чтобы не добавить ненужного противостояния и ненависти:
– Женись.
Сулейман даже не сразу понял:
– Жениться?
– Да, на Хуррем. Все равно она главная и единственная, никакая другая не сможет править гаремом. Я не люблю и никогда не любила Хуррем, но это лучший выход.
– Но султаны не женятся, тем более на освобожденных рабынях.
– Она не рабыня, ее не продавали, но дело не в том. Мой сын, вы уже столько раз нарушали запреты ради этой женщины, что еще одно нарушение, которое сделает невозможным бунт в гареме, вам простят.
– И поставить Хуррем во главе гарема?
– Да, она не тронет Махидевран, я знаю. И остальных не обидит.
Валиде дала еще один совет, удививший Сулеймана:
– Не допустите открытой вражды между Хуррем и Ибрагимом, они рядом не уживутся.
Да, Ибрагим и Хуррем уже противостояли друг дружке, но это султана лишь забавляло. Неужели все так серьезно?
Он привык доверять интуиции матери в том, что касалось взаимоотношений между людьми, возможно, она совсем не разбиралась в политике и еще меньше в античной философии, понятия не имела, кто такие Платон и Аристотель, но Хафса Айше была прекрасным психологом. Уж в том, как поладить со всеми и всех поставить на свое место, заставив считаться друг с другом, она была докой.
Но валиде не могла повлиять ни на Хуррем, ни на Ибрагима. Как оказалось, не мог и Сулейман. Распря между ними продолжалась. Хуррем и Ибрагим не сталкивались открыто, однако каждый порочил другого перед султаном.
Ибрагим просто презирал наложницу, совавшую нос не в свои дела, и не скрывал своего презрения. Как может женщина, не получившая никакого образования и ничего не видевшая вне стен гарема, рассуждать о мире, о жизни, о политике?! Именно это презрение визиря и сгубило, он мысли не допускал, что Хуррем способна с ним, таким всезнающим, мудрым, опытным, соперничать.