ЖИЗНЬ СРЕДИ «КОНЕЙ»
(Рассказ Лорана)
Этот наш первый день в конюшне среди «пони» имел довольно важные последствия, и все же настоящие уроки новой жизни я постиг лишь со временем — с постоянной, каждодневной муштрой в конюшне и разными мелкими нюансами моего долгого и непростого служения.
Я много вынес на своей шкуре разных мучений, однако с нынешним моим существованием, казалось, не могло сравниться ничто. И я не сразу уловил значение того, что нас с Тристаном приговорили к этому на целых двенадцать месяцев, не разрешив отправлять нас на публичные наказания вроде здешней «вертушки», или ублажать солдат в трактире, или какие другие развлечения.
Мы отдыхали, работали, ели, пили, спали и занимались любовью — в общем, жили почти как настоящие лошади. Как говаривал Гарет, кони — гордые создания, и очень скоро мы глубоко прониклись этой гордостью, привыкли подолгу носиться галопом на свежем воздухе, чувствовать на теле упряжь и во рту удила, по-быстрому кувыркаться с другими «коньками» во дворике для отдыха.
Однако от этого однообразного круговорота занятий легче отнюдь не становилось. С нас строго и безжалостно взыскивалось за малейшую оплошность. Всякий наш день был начинен непредвиденными достижениями и неудачами, ударами и унижениями, похвалами и суровыми наказаниями.
Спали мы, как я уже описывал, в стойлах, перегнувшись через доски и головой на подушке. И эта поза, при всем ее удобстве для отдыха, больше чем что-либо другое усиливало в нас ощущение, что человеческий мир остался для нас далеко позади. На рассвете нас по-быстрому кормили, натирали маслом и выводили во двор, чтобы сдать напрокат уже ожидающим горожанам. И эти простолюдины ничего необычного не видели в том, чтобы пощупать наши мускулы, прежде чем совершить выбор, или проверки ради стегнуть пару раз ремнем: им же надо было убедиться, что мы подходим им своим норовом и крепкой формой.
Дня не проходило, чтобы нас с Тристаном не нанимали хотя бы десяток раз, и Джеральд, упросивший Гарета о подобной привилегии, частенько попадал с нами в одну упряжку. Я все больше привыкал к тому, что Джеральд всегда под рукой, так же как я привязался к Тристану. Привык стращать Джеральда на ухо разными угрозами.
В короткие передышки отдыха во дворике Джеральд был полностью моим, и никто не осмеливался оспорить мое первенство, а уж тем более сам Джеральд. Я энергично, с особым вожделением его лупил, и очень скоро он набрался опыта и, не заставляя меня ждать, быстро принимал нужную позу для очередной взбучки. Он торопился ко мне на четвереньках, прекрасно зная, что его ждет, и неизменно после целовал мне руки. Вся конюшня потешалась, что я отделывал его почище любого кучера и что его зад всегда был вдвое краснее, нежели у прочих «скакунов».
Однако эти приятные перерывы были такими краткими! Настоящую нашу жизнь составлял все же ежедневный труд. По прошествии нескольких месяцев мы знали любую мельчайшую особенность в манере езды коляски, экипажа или грузовой тележки. Мы катали по городу пойманных беглецов на позорных крестах. Нас довольно часто привлекали таскать в поле плуг или же отбирали по одному для мелких хозяйственных нужд — возить, к примеру, на рынок товары.
Эти-то одинокие поездки, хотя и не затруднительные физически, обычно казались наиболее унизительными. Я сразу возненавидел это занятие, когда меня впервые разделили с остальными «коньками» и впрягли в маленькую двухколесную повозку. Правил мною шедший рядом усталый хозяин, и, несмотря на жаркий день, он не переставая работал ремнем, держа меня в постоянном страхе и волнении. Еще хуже стало, когда обо мне проведали отдельные фермеры: они стали требовать лично меня, неизменно давая мне понять, что очень ценят мои внушительные габариты и силу и что гнать меня кнутом на рынок — для них ни с чем не сравнимое удовольствие.
Для меня всегда было огромным облегчением возвращаться в привычную упряжку к Тристану, Джеральду и другим нашим «конькам» впереди большого экипажа. Хотя я так и не смог привыкнуть к тому, как показывают пальцем горожане на роскошный выезд и одобрительно что-то бормочут. Надо сказать, порой именно горожане становились для нас самыми ужасными мучителями. Немало находилось молодых людей и девушек, которые ничего так не любили, как наткнуться на снаряженную упряжку, молча и беспомощно ожидающую на краю дороги своего кучера или временного господина, и приняться мучить нас без всякой жалости, дергая за конские хвосты и отпуская их, чтобы пышные волосы щекотали нам ноги. Или похлопывали по гениталиям, заставляя звенеть прицепленные к ним, отвратительные колокольчики.
Однако самое худшее наступало, когда к нам подступал какой-нибудь решительный малец или девчонка с целью «накачать» до крайности чей-то причинный орган и заставить его извергнуть содержимое. И как бы ни любили друг друга «лошадки», все ржали сквозь удила над жертвой подобного конфуза, прекрасно зная, как тот держался изо всех сил, чтобы не кончить, когда чьи-то руки гладили и теребили его причиндалы. Разумеется, если обнаруживалось, что кто-то из «коньков» кончал, его сурово наказывали. И баловавшимся с нами горожанам об этом было прекрасно известно. Ведь у хорошего «коня» плоть целый день должна быть тверда как камень, а потому любое ее удовлетворение запрещалось.
Первый раз, когда со мной проделали такую злополучную шутку, мы были впряжены в экипаж лорд-мэра: нам предстояло везти его от фермы в городок, к его прелестному особняку на главной улице. Мы дожидались, когда появятся наконец мэр с супругой, когда меня вдруг окружили хулиганистые сельские мальчишки и принялись безжалостно возбуждать моего приятеля. Я пытался увернуться от их рук, ерзая и подаваясь в упряжи назад, даже сквозь удила умолял их отстать (хотя говорить нам тоже запрещалось), однако они с таким усердием меня «натирали», что я не выдержал и извергся прямо на руки одному из негодяев. Тот на чем свет обругал меня, будто я осмелился сделать с ним что-то невообразимо неприличное, а потом еще имел наглость пожаловаться нашему вознице.
Я еще по глупости надеялся, что мне позволят что-то сказать в свою защиту. Но «коням» ведь запрещено разговаривать! Это бессловесные, покорные твари.
Когда мы вернулись в конюшню, меня разнуздали и подвели к одному из позорных столбов. Опустившись коленями на сено, я пригнулся, чтобы мне закрепили голову и руки в деревянных колодках. Так я оставался до прихода Гарета, который тут же набросился на меня с ругательствами. А уж по этой части наш Гарет был большой мастак, особенно как войдет в раж!
Рыдая, я умолял его позволить мне все объяснить. Хотя мне уже следовало бы знать, что все это совсем не важно.
Гарет смешал мед с мукой, поясняя мне по ходу, что именно он делает, и вымазал мне этим и зад, и член, и живот, и даже соски. Гадость эта, мгновенно приставшая к коже, была чудовищным уродством в сравнении с изяществом сбруи. В завершение Гарет той же дрянью вывел у меня на груди хорошо заметную букву «Н», которая, как он объяснил, означала «наказание».
После этого на меня навесили старую тяжелую упряжь и запрягли в тележку чистильщика улиц — единственно подходящее место для раба с подобной отметкой. И очень скоро я понял, в чем суть моего наказания. Даже когда я бежал рысью — что само по себе непросто с неуклюжей и неповоротливой тележкой мусорщика, — ко мне на мед слетались мухи. Они тучей роились и зудели вокруг моей груди, седалища, интимных мест, донимая меня просто невообразимо.
Наказание это длилось несколько часов, и к концу дня мне казалось, что вся моя выдержка и покорное принятие постигшей кары, как-то помогавшие держаться, уже полностью иссякли. Наконец меня пригнали домой, то есть в конюшню, и опять приковали к позорному столбу. И любому рабу, идущему отдыхать на задний дворик, позволено было меня, совершенно беспомощного, попользовать — хоть в рот, хоть сзади, уж как кому больше подойдет.
Это было отвратительное сочетание унижения и страшного неудобства. Но самое скверное — что я при всем этом испытывал глубочайшее раскаяние. Мне было невероятно совестно, что я оказался таким гадким «конем». Хотя одновременно во мне сидело и какое-то тайное смешливое злорадство. Ну да, сплоховал! Теперь я поклялся, что больше никогда так не подставлюсь. Цель, конечно, трудная, но не так уж и недостижимая.
Конечно же, достигнуть ее мне не удалось. За прошедшие в конюшне месяцы было немало случаев, когда городские подростки мучили меня подобным образом, и у меня далеко не всегда получалось сдержаться. Самое меньшее, в половине таких случаев меня на этом ловили и наказывали.
Но наиболее суровое наказание постигло меня, когда по собственному побуждению, не в силах противостоять внезапному порыву, с ласками и поцелуями потянулся к Тристану, и меня на том поймали. Мы находились в нашем стойле, и я решил, что о нашей близости уж точно никто не прознает. Однако мимо случилось проходить одному из конюхов…
Гарет свирепо накинул на меня уздечку, выволок из конюшни и безжалостно высек ремнем. Я буквально онемел от стыда, когда Гарет накинулся на меня с негодованием: как, мол, я посмел так себя вести?! Я что, не хочу радовать своего хозяина? Я закивал головой, по лицу покатились слезы. По-моему, еще никогда за все свое долгое служение мне не хотелось кому-то настолько угодить.
Когда Гарет принялся надевать на меня сбрую, я все еще гадал, как же он меня накажет. Довольно скоро это прояснилось. Тот фаллос, что предполагалось в меня вставить, конюх сперва опустил в какую-то янтарного цвета жидкость, приятно отдающую специями, от которых, едва в меня пропихнули этот причиндал, анус начало неимоверно жечь.
Гарет выждал немного, пока я хорошенько это прочувствую и начну дергать боками и ныть.
— Обычно мы приберегаем это средство для слишком уж вялых лошадок, — объяснил он, пришлепнув меня по корме. — Это быстренько их взбадривает! И они всю дорогу при каждом удобном случае пытаются потереть свою задницу, чтоб хоть немного унять зуд. Но тебе, красавчик, это нужно не в качестве горячительного, а в награду за непослушание. Чтоб тебе не захотелось еще когда-нибудь согрешить с Тристаном.
Меня быстро вывели во двор и впрягли в коляску, отсылаемую за город. Постыдно проливая слезы, я старался как можно меньше взбрыкивать бедрами, однако ничего не мог с собой поделать. И почти сразу остальные «коньки» стали потешаться надо мной, язвительно спрашивая сквозь удила: «Ну как тебе, Лоран?» или «Тебе уже лучше, парень?». В ответ я молчал, сдерживая приходившие мне на ум мрачные посулы. Ведь в нашем дворике от меня еще никому не удавалось скрыться. Но какой смысл в таких угрозах, когда никто, собственно, и не хотел меня избегать.
Когда мы тронулись в путь, я уже не мог больше держаться смирно. Я вскидывался и вертел задом, пытаясь облегчить ужасный зуд, который то спадал, то усиливался, пробирая дрожью по всему телу.
Каждое мгновение каждого часа нашего пути было отмечено этим жутким ощущением. Мне не делалось ни хуже, ни лучше. Отчаянное виляние задом и помогало, и нет. И многие горожане хохотали надо мной, прекрасно зная, в чем причина моих непотребных телодвижений. Никогда еще я не испытывал такой всеохватной, изматывающей муки.
К тому моменту, как мы вернулись в конюшню, я был уже вконец обессилен. Меня выпрягли, оставив на месте лишь фаллос. Я со стенаниями упал на четвереньки к ногам Гарета. Во рту у меня все еще были удила, и поводья волочились по земле.
— Ну что, теперь ты будешь паинькой? — сурово вопросил конюх, уперев руки в бока.
Я неистово закивал.
— Тогда вставай вот тут в дверях, — велел он, — и возьмись покрепче за крюки, что торчат из притолоки.
Привстав на цыпочки, я покорно вытянул руки, ухватившись за широко расставленные крюки. Гарет подошел ко мне сзади и, подхватив поводья, что тянулись от удилов, увязал их крепко на затылке. Потом я почувствовал, как он медленно вынимает из меня фаллос — даже малейшее его выдвижение, казалось, приносило мне несказанное облегчение от измучившего меня зуда. Вытянув его наконец, Гарет достал горшочек с маслом и щедро смазал фаллос. Я же вцепился зубами в удила, исторгая приглушенные стоны.
Почти сразу я ощутил, как фаллос снова проникает в меня, скользя по зудящей воспаленной коже, и я едва не задохнулся от всепоглощающего экстаза. Конюх то просовывал глубже злополучный фаллос, вытягивая обратно, постепенно снимая маслом зуд и чуть не доводя меня до сумасшествия. Я все еще плакал, но уже благодарными слезами. В какой-то момент я резко дернул бедрами, фаллос вонзился в меня особенно глубоко — и я внезапно извергся прямо в воздух непроизвольными мощными толчками.
— Вот так, — одобрительно произнес Гарет, мгновенно избавив меня от страха перед новым наказанием. — Отлично.
Я прислонил голову к своей держащейся за крюк руке. Теперь без всяких оговорок я был преданнейшим слугой Гарета. Я всецело принадлежал ему, и этой конюшне, и всему городку. Для меня все это было едино и неделимо, и он хорошо это понимал.
Когда Гарет вновь заключил меня в колодки, я уже почти не плакал.
Вечером, когда мною один за другим овладевали остальные «пони», я в каком-то полузабытьи сознавал, не в силах выразить словами, как приятно мне и радостно, когда они похлопывают меня, взъерошивают мне волосы, от души шлепают по заду и говорят, какой я на самом деле славный скакун, как они сами когда-то изнывали от такого же наказания и что я, в общем-то, достойно его перенес.
Поначалу меня то и дело во время соитий еще мучили отголоски умопомрачительного зуда, но, вероятно, во мне уже не осталось того ароматного снадобья, чтобы отпугнуть остальных «коньков».
«А что, если это нанесут на член? — шевельнулось у меня в голове. — Нет, лучше уж об этом даже не думать!»
О чем я думал после этого день ото дня — это как эффектнее держаться в упряжке, как двигаться красивее остальных «коней», какой кучер мне больше всех нравится и какие экипажи приятнее тащить. Я все больше проникался любовью к остальным «пони» и все глубже постигал их образ мыслей.
К примеру, в упряжке «пони» чувствовали себя в полной безопасности. Они способны были снести почти любое оскорбление, пока существовали в рамках предназначенной им роли. И больше, чем что-либо, пугала их как раз интимная уединенность — сама перспектива того, что их избавят от сбруи и заберут в городок, в какую-нибудь тихую спальню, где некий мужчина или женщина станет вести с ними какие-то беседы или забавляться в меру собственных потребностей и фантазий. Даже такое публичное наказание, как поворотный диск, «вертушка», казалось им чересчур интимным развлечением. Один вид невольников, лупцуемых на потеху толпе, приводила их в дрожь. Потому-то игривые приставания городских подростков и казались им таким издевательством. При этом ничего они так не любили, как в базарный день на виду у всего городка гордо и стремительно катать богатые коляски. Они словно рождены были именно для этой роли.
Я постиг этот их образ мыслей, хотя никогда не разделял его полностью. Кроме того, я достаточно любил и иные виды наказаний, хотя не могу сказать, чтобы я по ним скучал. Я был куда счастливее в сбруе и при удилах, нежели лишенный всего этого. И тогда как эти иные наказания в королевском замке или в городке вели к разобщению невольников, обитание в конюшне, напротив, объединяло их и влекло друг к другу.
Скоро я привык и приноровился ко всем конюхам, к их жизнерадостным приветствиям, веселым откликам. Собственно, они являлись частью нашего товарищества, даже когда лупили нас и мучили. И ни для кого не было секретом, насколько они обожают свою работу.
Тристан все это время, казалось, был не меньше моего доволен своим положением и не раз признавался мне в этом на заднем дворике. Хотя все давалось ему намного труднее: он был по натуре мягче и чувствительней меня.
Но настоящее испытание, повлекшее резкую в нем перемену, началось у Тристана тогда, когда возле конюшни стал частенько околачиваться его бывший господин, королевский летописец.
Первый раз мы увидели Николаса, когда он как будто случайно проходил мимо двора с экипажами. И хотя я не шибко интересовался им, когда мы плыли сюда из владений султана, я все же уяснил для себя, что это привлекательный, благородный и вполне еще молодой человек. Его совершенно белые, седые волосы придавали ему особое великолепие. К тому же он всегда ходил в бархате, как знатный лорд. И выражение его лица неизменно нагоняло страх на всех «коньков», особенно на тех, кому случалось тащить его коляску.
После нескольких недель таких вот незаметных его приходов и уходов он стал каждый божий день появляться в воротах конюшни. По утрам он наблюдал, как нас запрягают и гонят куда-нибудь рысью, вечерами встречал нас по возвращении в стойла. И хотя он притворялся, будто оглядывает все вокруг из досужего любопытства, взор его снова и снова возвращался к Тристану.
В итоге однажды он послал за Тристаном, чтобы откатить на рынок его повозку. Подобные вроде бы обыденные поручения всегда леденили мне душу, и я немало испугался за Тристана: ведь Николас будет идти рядом с ним и всю дорогу издеваться. Поэтому мне страшно не хотелось, чтобы Тристана запрягли в эту тележку. Николас стоял рядом с длинным хлыстом в руках — такие обычно оставляют на ногах изрядные отметины, — наблюдая, как Тристана взнуздывают и экипируют. Наконец он с силой хлестнул принца по бедрам, погнав его со двора.
«Для Тристана это просто ужасная штука, — подумал я, глядя вслед. — Слишком уж он нежен для таких хлыстов. Будь у него такая же гаденькая жилка, как у меня, он бы знал, как совладать с таким властолюбивым негодяем. Но Тристан этого напрочь лишен».
Кажется, я совершенно ошибался — не по части отсутствия у Тристана нужной жилки, а насчет того, что для него все это так ужасно.
В конюшню принц вернулся уже за полночь. И когда его накормили, растерли, умастили, он наконец тихим шепотом поведал мне о том, что произошло с ним за день.
— Сам знаешь, как я его боялся, — говорил Тристан. — Боялся его нрава и особенно его страшной обиды на меня.
— Да. И что?
— Первые несколько часов он хлестал меня нещадно, гоняя по всему рынку. Я, как мог, хранил невозмутимость, думая лишь о том, чтобы быть просто хорошим «пони», чтобы Николас естественно вписался в сложившийся порядок вещей, точно звезда в свою плеяду. Старался не думать о том, кем он был для меня на самом деле. Однако я никак не мог отделаться от воспоминаний, как мы с ним любили друг друга. И уже к полудню я понял, какое это удовольствие — просто быть рядом с ним. Но как это было ужасно! Он не переставая стегал меня хлыстом, независимо о того, хорошо я бежал или нет. И даже не проронил ни слова!
— А потом? — не выдержал я.
— Ну а потом, уже сильно после полудня, когда меня напоили и я смог немного отдохнуть где-то на краю рынка, он погнал меня по главной дороге прямо к своему дому. Я узнавал его жилище всякий раз, как пробегал мимо. И когда я вдруг понял, что он меня отвязывает от повозки, у меня аж сердце захолонуло. Он оставил, как было, удила и сбрую и погнал меня хлыстом по коридору к своей комнате.
«Интересно, а такое не запрещено правилами? — подумал я, слушая Тристана. — Хотя что это меняет? И что вообще может сделать „пони“, случись с ним подобное?»
— В общем, я оказался в той комнате, где мы с ним подолгу беседовали, у той кровати, где мы занимались с ним любовью. Николас заставил меня присесть низко на корточки, почти на самый пол, перед его письменным столом. Потом сам сел за стол и уставился на меня. Я ждал. Можешь себе представить, что я чувствовал! Эта поза, вприсядку, невыносимо ужасна, да и товарищ мой уже набух неимоверно. А я ведь все еще был в сбруе, с туго стянутыми за спиной руками, с удилами во рту и поводьями, перекинутыми через плечи. А он, видишь ли, взял в руки перо, намереваясь писать!
«Выплюнь свои удила, — приказал мне Николас, — и ответь на мои вопросы так же исчерпывающе, как ты уже однажды, помнится, мне отвечал». Я сделал, как он велел, и он принялся выспрашивать меня обо всех без исключения сторонах нашей жизни в конюшне: что мы едим, как именно за нами ухаживают, какие у нас самые ужасные наказания. Я отвечал на все вопросы как можно спокойнее, но под конец не сдержался и заплакал. Я уже не смог с собой совладать. И все, что он сделал, — это записал все то, что я ему поведал! И как бы ни менялся при этом мой голос, как бы я ни ерзал перед ним на полу, он все писал и писал без остановки. Я признался, что полюбил свое новое, «конское» существование, хотя мне нелегко далось это признание. Я открылся ему, что не обладаю такой внутренней силой, что есть у тебя, Лоран, и что ты во всем мой кумир, что ты — само совершенство. Но что, дескать, я все еще жажду обрести строгого господина, любящего и непреклонного. Я признался ему во всем, даже в том, что сам еще до конца для себя не уяснил и что сидит во мне пока на уровне чувств.
Тристан ненадолго умолк. Меня так и подмывало сказать: «Парень, ты вовсе не должен был все это ему говорить. Тебе следовало скрывать от него свое нутро и лишь насмехаться над ним да всячески оскорблять». Однако я понимал, что подобный ход мыслей ничего хорошего Тристану бы не дал. А потому я хранил молчание, и Тристан продолжил свой подробный рассказ:
— Но самое замечательное случилось потом. Николас отложил перо и некоторое время ничего не делал и не говорил, и мне сделал знак, чтоб я молчал. Затем шагнул ко мне, опустился рядом со мной на колени, крепко обхватил меня руками… и разрыдался. Он говорил, что любит меня и что никогда не переставал меня любить, что эти долгие месяцы были для него сущей мукой…
— Бедняжка, — проникновенно прошептал я.
— Лоран, не смей над этим потешаться. Все очень серьезно.
— Прости, Тристан. Продолжай.
— Он поцеловал меня, заключил в объятия. Сказал, что дал слабину тогда, когда мы покидали султанат. Что ему следовало бы крепко выпороть меня тогда за отказ спасаться и вновь обрести надо мной власть…
— Самое время до этого дойти.
— И что сейчас он хочет наверстать упущенное. Ему не позволено снимать с меня сбрую — насчет этого есть особый указ, а Николас привык уважать закон, — но ведь это не помешает нам предаваться любви. Чем мы, собственно, и занялись. Мы легли с ним на пол — как, помнишь, мы с тобой в спальне у султана, — я взял в рот его член, а он мой. Знаешь, Лоран, я никогда еще не испытывал такого наслаждения! Он теперь снова мой тайный любовник и тайный господин!
— А что было потом?
— Потом он снова впряг меня в повозку и погнал по улицам. Только теперь он уже держал меня ладонью за плечо. И когда он стегал меня хлыстом, я понимал, что это доставляет ему удовольствие. Для меня все вокруг исполнилось великого смысла, я вновь был вознесен на вершины блаженства. Уже потом, в лесочке вблизи его имения, мы снова занимались любовью, и, прежде чем вставить мне на место удила, он нежно и проникновенно поцеловал меня в губы. Он сказал, что все это должно держаться в секрете. Что касательно коней из общественных конюшен существуют очень строгие правила. Вот. А завтра мы с тобой будем возглавлять упряжку, что повезет его экипаж за город. И вообще, нас теперь каждый день будут хоть ненадолго впрягать в его транспорт, и мы с ним сможем наслаждаться нашими короткими тайными свиданиями.
— Очень рад за тебя, Тристан.
— Но для меня будет невероятно тягостно, Лоран, ждать возможности вновь с ним увидеться! И скажи, это так возбуждает, когда совершенно не знаешь, когда такой шанс подвернется!
После этого разговора я уже не беспокоился насчет Тристана. Если остальные и догадывались об их возобновленной связи, то делали вид, что ничего не знают. А когда ко мне заехал поболтать капитан стражи, то даже не заикнулся об этом и обращался с Тристаном так же добродушно, как и обычно.
Он рассказал нам обоим, что Лексиуса почти что сразу забрали с кухни и теперь он каждый день служит королеве на «Тропе наездников». Что суровая леди Джулиана тоже прониклась к туземцу симпатией и принимает немалое участие в его обучении. Так что из него получается исключительно превосходный невольник.
«Значит, теперь я могу не волноваться ни за Тристана, ни за Лексиуса», — заключил я.
Однако все это заставило меня задуматься и о моих сердечных чувствах. Любил ли я когда-нибудь хоть кого-то из своих господ? Или моей любовью пользовались одни лишь мои рабы? Конечно, я испытывал самого меня пугающую страсть к Лексиусу, когда порол его в его же спальне. И теперь я испытывал привязанность, причем очень глубокую, к Джеральду. На самом деле чем сильнее я мутузил его ладонью, тем больше его любил. Может, так со мною и должно всегда происходить? И те мгновения, когда моя душа уступала, сдаваясь, и все складывалось в совершеннейшую картину — это как раз были мгновения моей над кем-то власти.
Однако в эти мои умозаключения вклинивалось одно странное противоречие. Связано оно было с Гаретом — моим красавцем-конюхом и господином. С течением месяцев моя любовь к нему становилась все сильней и глубже.
Ежевечерне Гарет некоторое время проводил в нашем стойле. Пощипывая оставшиеся за день отметины на теле, водя по ним ногтем, он хвалил меня за то, как я все хорошо усваиваю, как славно со всем справляюсь, или передавал мне похвалу какого-нибудь почтенного горожанина.
Если Гарет решал, что нас с Тристаном нынче маловато стегали (а такое бывало всякий раз, как мы оказывались не в конце упряжки), он выводил нас на манеж — обширную площадку с торца конюшни, противоположную другим дворикам — и там гонял кнутом по кругу вместе с другими, так же недостаточно поротыми «коньками», пока мы не доходили до нужного, на его взгляд, состояния.
За всем, что касалось ухода за мной или Тристаном, он следил лично. Он чистил нам зубы, брил лица, мыл и расчесывал наши густые шевелюры. Он подстригал нам ногти, укорачивал волосы на лобке, смазывал их маслом. Он также умащал нам соски, дабы унять в них боль после тугих зажимов.
И когда нас в ярмарочный день впервые поставили участвовать в скачках, именно Гарет всячески успокаивал нас перед раззадоренной, улюлюкающей толпой, и самолично впрягал нас в крохотные колесницы, и увещал гордо и уверенно стремиться к победе.
Гарет всегда был с нами рядом.
В тех, по счастью редких, случаях, когда нас как-то по-новому снаряжали или запрягали, он всегда сам надевал на нас амуницию и все нам дотошно объяснял.
К примеру, однажды, когда мы уже пробыли в конюшне месяца четыре, нам вдруг принесли широченные ошейники наподобие тех, что как-то раз нацепили нам в саду у султана. Чрезвычайно жесткий, такой ошейник высоко задирал подбородок, и с ним совершенно невозможно было крутить головой. А Гарету они как раз очень приглянулись. Ему казалось, они добавляют упряжке некоего шика и к тому же способствуют лучшей дисциплине.
Со временем мы стали носить их все чаще и чаще. Тянувшиеся от удилов поводья проходили через специальные отверстия по бокам этих ошейников, чтобы ездок мог пользоваться ими более действенно. Поначалу с ними было очень трудно поворачивать на дороге: мы не могли, как обычно, хотя бы чуточку двинуть в них головой. Однако очень скоро у нас это стало получаться, как у заправских лошадей.
В яркие солнечные дни нам стали прицеплять к голове шоры, которые отчасти притеняли нам глаза, при этом позволяя видеть лишь то, что находилось строго перед нами. В каком-то смысле это было и удобно, но все же двигались мы в них как-то затравленно и неуклюже, полностью руководствуясь лишь командами возницы.
К ярмаркам и разным городским торжествам нам надевали празднично украшенную сбрую. Так, к годовщине коронации ее величества на всех «коньков» нацепили новенькую кожаную упряжь, сплошь увешанную нарядными пряжками, увесистыми бронзовыми медальонами, звонко тренькающими колокольчиками. Все это изощренное снаряжение буквально придавливало нас своей тяжестью и заставляло по-новому прочувствовать нашу неволю, словно в том была какая-то необходимость!
Сказать по правде, любые изменения в нашей оснастке вполне могли бы использоваться как своего рода наказания. Когда мне случалось проявлять перед Гаретом какую-то вялость и медлительность, он заставлял меня носить более широкие и толстые удила, уродовавшие лицо и придававшие мне на редкость жалкий вид. Еще как минимум дважды в неделю всем нам полагался намного более толстый и тяжелый фаллос, чтобы мы сознавали, какое счастье носить в остальные дни обычный.
Чересчур резвым и буйным «лошадкам» частенько надевали на голову глухой кожаный капюшон и затыкали уши ватой. Открытыми оставлялись лишь нос и рот, чтобы дышать. Так они и трусили в упряжке, в тишине и мраке. И это вроде неплохо их усмиряло.
Временами такое проделывалось и со мной в качестве наказания, и меня это полностью лишало силы духа. Я плакал день напролет в ужасе от того, что ничего не вижу и не слышу, и вскрикивал от любого прикосновения. В этой ослепляющей изоляции от мира я, пожалуй, как никогда ярко, видел себя снаружи.
Однако со временем карать за провинности меня стали уже не так часто, при этом каждое наказание являлось для меня все большим потрясением, ведь именно Гарет щедро вымещал на мне раздражение и досаду. Я же слишком сильно полюбил Гарета и хорошо это осознавал. Я любил его голос, его повадки, я наслаждался, даже когда он просто молча находился рядом. Именно ради Гарета я старался великолепно держаться в упряжке и красиво вышагивать, с искренним раскаянием терпел суровейшие наказания и поспешно, даже с какой-то радостью выполнял его команды.
Гарет нередко хвалил меня за то, как я управляюсь с Джеральдом, и даже любил заглянуть на задний дворик, чтобы понаблюдать за нами. Он говорил, что от лишней порки Джеральд становится только оживленней и игривей. И от его одобрительных слов я аж расцветал.
Но какой бы сильной ни была эта любовь к Гарету, моя особая привязанность к Джеральду крепла все больше. После устраиваемых ему трепок я делался с ним раз от разу все нежнее, страстно целуя его, лаская ртом его плоть и вообще забавляясь с ним так, как нечасто можно было увидеть на нашем «конском» дворике. Я целый час мог наслаждаться его телом. И в те дни, когда его не выпускали со мной во двор, мне приходилось искать ему достаточно послушную замену, что было не очень-то просто. Удивительно, какую боль я мог причинять всего лишь голой рукой!
Я порой сам дивился своему пристрастию наказывать других. Я обожал это занятие так же, как сам любил быть поротым. И в глубине души я мечтал даже отметелить однажды Гарета.
Я понимал, что, доведись мне выпороть Гарета, моя любовь к нему просто выхлестнется через край. Я перестану себя контролировать и не смогу остановиться.
Этого, увы, так никогда и не произошло.
И все же я обладал Гаретом. Возможно, прежде у него и был какой-то любовник — мне не довелось об этом узнать. Как-то раз, в конце первого полугодия нашей службы в конюшне, он зашел ко мне в стойло и стал как-то странно и беспокойно возле меня бродить и переминаться.
— Что беспокоит тебя, Гарет? — не выдержал я, отважившись-таки подать голос в темноте.
За разговорчики он вполне мог бы меня и выпороть, однако он этого не сделал. Вместо этого Гарет переложил мои ладони на затылок, а сам пристроил руки у меня на спине и опустил на них голову. Мне очень приятно было, что он так привалился на мне отдыхать, лениво перебирая мне волосы. Время от времени его колено легонько толкалось в мой пах.
— «Пони» — это единственно стоящие рабы, — задумчиво произнес он. — Их я предпочитаю самым что ни на есть прелестным принцессам. Они поистине величественны! Было бы неплохо, если б каждый мужчина хотя бы год своей жизни служил «конем». А королеве стоило бы завести у себя в замке хорошую конюшню. Дамы и господа из ее свиты достаточно часто об этом просят. Они были бы не прочь иногда прокатиться по окрестностям в роскошном экипаже, влекомом такими «скакунами». И для «лошадок» это была бы хорошая школа, и чаще устраивались бы бега, ты не находишь?
Я не ответил. Я терпеть не мог бега. Хотя я нередко оказывался в них победителем, но это занятие, как никакое другое на моей памяти, приводило меня в страх и ужас. Кроме того, делалось оно исключительно ради развлечения, а не работы. Я же предпочитал наказания и труд.
Я вновь почувствовал ткнувшуюся в мой член коленку.
— Ну, и чего ты хочешь от меня, красавчик? — спросил я тихо теми же словами, что он обычно применял ко мне.
— Ты и сам знаешь, чего я хочу, — прошептал он.
— Нет. Кабы знал, я бы не спрашивал.
— Другие выставят меня посмешищем, если я это сделаю… — осторожно сказал он. — Знаешь ли, предполагается, что я могу выбрать себе «пони» и его использовать в меру своей надобности…
— Так почему бы тебе не наплевать на остальных и не сделать так, как тебе хочется?
Этот мой ответ его словно подстегнул. Гарет упал на колени, мгновенно принял в рот моего крепыша, и вскоре я уже в полном блаженстве, хрипло порыкивая, восходил к пику наслаждения. «Это Гарет, мой прекрасный Гарет…» — все крутилось у меня в голове, пока из сознания напрочь не вытеснились все мысли.
После он горячо прижимался ко мне, приговаривая, как я был чудесен, и как ему понравился необыкновенный вкус моей плоти, моих соков. А потом он проник в меня сзади, и я снова устремился к вершинам блаженства.
И хотя с тех пор такое происходило довольно часто, и он дарил мне восхитительные ласки, после этого Гарет превращался в еще более сурового хозяина. И я втрое сильнее боялся его гнева, страдая даже от малейшего недовольного замечания. Теперь, когда он сердился, я представлял не только его красивое лицо, но и страстный рот, жадно сосущий меня во мраке стойла. И я безутешно плакал всякий раз, как он меня за что-то бранил.
Однажды я споткнулся, везя красивый экипаж, и Гарет получил из-за этого хорошую выволочку. Тогда, вернувшись, он распростер меня на стене конюшни и от души выпорол широким кожаным ремнем, вытянутым из его штанов. Я весь дрожал, не осмеливаясь даже шевельнуться, боясь, что, потеревшись при этом членом о шершавый камень, сразу кончу. Когда Гарет меня наконец отпустил, я упал на колени у его ног и все целовал, целовал его грубые сыромятные сапоги.
— Больше не будь таким несуразным, Лоран, — сказал он. — Твоя неуклюжесть позорит меня.
И когда он позволил поцеловать ему руки, я заплакал, исполненный благодарности.
Когда снова наступила весна, мне даже не верилось, что минуло целых девять месяцев. Однажды мы с Тристаном лежали рядом во дворике в час отдыха, поверяя друг другу свои опасения.
— Николас собирается к королеве, — сообщил мне Тристан. — Будет просить ее величество о возможности меня выкупить, когда истечет год нашей службы. Однако королева совсем не в восторге от такого пыла летописца. Что же нам делать, когда закончатся наши деньки?
— Уж не знаю. Возможно, нас снова продадут в общественную конюшню. Мы ведь с тобою «славные скакуны»!
Все наши разговоры такого толка строились на одних догадках. Оба мы прекрасно знали, что только в конце года королева что-то решит относительно нас.
И когда в один прекрасный день в конюшню зашел капитан стражи и послал за мной, желая поговорить, я поведал ему, как отчаянно жаждет Тристан вернуться к Николасу, а я — остаться здесь.
Прожив целый год как «пони», разве перенес бы я что-либо иное?
Капитан выслушал меня с большим участием.
— У вас обоих хорошая репутация в конюшне. Вы дважды, если не трижды уже отработали свою кормежку.
«Пожалуй, что и больше», — подумал я, однако озвучивать не стал.
— Пожелание Николаса королева может удовлетворить. А что до тебя — так это вполне будет естественно, если тебя оставят здесь еще на год. Королева будет более чем довольна, узнав, что вы оба угомонились и хорошо себя ведете. К тому же нынче у нее под рукой хватает и новых забавников.
— А Лексиус все еще при ней? — спросил я.
— Да, и она с ним ужасно сурово обращается, но, похоже, это как раз то, что ему и нужно, — усмехнулся капитан. — А еще у ее величества есть теперь один прекрасный юный принц, который сам прибрел в наше королевство и всецело отдался на ее милость. Дескать, прослышал о здешних обычаях от принцессы Красавицы. Можешь себе представить? И очень умолял не отсылать его обратно.
— Значит, от Красавицы…
Меня кольнуло болью. Думаю, и дня не прошло, чтобы я не вспомнил о принцессе. Мне все время являлся ее образ: в глухом бархатном платье, с цветком в затянутой перчаткой руке, лепестки которого, зажатые плотной тканью, казались еще тоньше и нежнее, она навеки уходила от нас в мир благопристойности.
— Для тебя она — принцесса Красавица, — одернул меня капитан.
— Ну, разумеется, принцесса, — почтительно согласился я.
— А насчет того, что будет дальше, — вернулся тот к более насущному вопросу, — о тебе постоянно справляется леди Эльвера.
— Капитан, я так здесь счастлив…
— Знаю. Я сделаю все, что в моих силах. Но постарайся быть и дальше таким же безропотным, Лоран. Уверен, тебе еще три года придется где-нибудь служить.
— Капитан, есть еще кое-что, о чем я хочу спросить… — нерешительно произнес я.
— О чем?
— Как там принцесса Красавица? Вы что-нибудь слышали о ней?
Лицо его сделалось задумчивым и грустным.
— Только то, что она наверняка уже вышла замуж. От женихов там нет отбоя.
Я отвернулся от него, даже не пытаясь скрыть свою печаль. Значит, Красавица замужем… Время нисколько не избавило меня от тоски по ней.
— Она теперь «ее королевское высочество», Лоран, — заметил капитан, — а у тебя, я вижу, в голове такие непочтительные о ней мысли!
— Да, капитан, — отозвался я. Мы улыбнулись друг другу, хотя для обоих это было не так-то просто. — Сделайте мне одолжение, капитан. Если услышите, что она точно вышла замуж… не говорите мне об этом. Лучше мне вообще ничего не знать.
— Это на тебя так не похоже, Лоран, — прищурился капитан.
— Я знаю. Как это объяснить?.. Я так мало ее знал…
Я помнил, как сейчас, ее раскрасневшееся от страсти, тонкое лицо, когда, сливаясь со мной во полутьме каюты, она содрогалась в оргазме, исступленно вскидывая бедра, вздымая всем своим хрупким телом мою тяжесть… Конечно, капитан всего этого не знал. Или все же знал?..
Как бы то ни было, я попытался выкинуть это из головы.
Шли недели, я потерял им счет. Я и не хотел знать, как быстро утекает мое время.
Однажды вечером Тристан, весь в слезах от радости, поделился со мной вестью, что, когда истечет год службы в конюшне, королева отдаст его Николасу. Он станет личным «коньком» летописца и будет, как некогда раньше, проводить ночи в его спальне. Принц был просто вне себя от восторга.
— Очень рад за тебя, — снова сказал я.
Но что же произойдет со мной, когда однажды закончится мой срок? Может, отправят на торговый помост и меня выкупит какой-нибудь старый злой сапожник, который будет заставлять меня подметать его мастерскую, в то время как мимо во всей своей красе скачут запряженные гордые «пони»? Ой, страшно даже представить! Я готов был поверить во что угодно, только не в это!
Дни тянулись за днями, мне оставалось лишь ждать…
В нашем «конском» дворике я с такой жадной ненасытностью наслаждался Джеральдом, будто каждый момент нашей близости грозил стать последним. И вот однажды вечером, уже в сумерках, когда я как раз закончил с ним и притянул к себе, чтобы немного приласкать напоследок, я вдруг увидел подступившую ко мне вплотную пару сапог. Подняв взгляд, я обнаружил, что возле меня стоит не кто иной, как капитан стражи.
Он никогда еще не заходил сюда. Я побелел как полотно.
— Ваше высочество, — учтиво кивнул он, — прошу вас, поднимитесь. У меня для вас послание чрезвычайной важности. И я должен просить вас отправиться со мной.
— Нет!!! — отшатнулся я. Я в ужасе уставился на капитана. В голове забилась сумасшедшая мысль: как бы заставить его губы замереть, пока из них не вылетело это дьявольское заклинание! — Еще не время! Предполагалось, что я буду служить еще три года!
Все мы слышали, как вопила Красавица, когда ей сообщили о ее освобождении. Меня теперь тоже тянуло зареветь во всю глотку.
— Боюсь, это правда, ваше высочество! — невозмутимо молвил капитан. И, протянув мне руку, помог подняться на ноги.
Поразительно, какая неловкость сразу возникла между нами!
В конюшне меня уже ждала моя одежда, а также двое мальчишек, опустившие голову, чтобы не видеть моей наготы, которые помогли мне облачиться.
— Зачем надо было делать это здесь?! — неистовствовал я. Внешне я кипел от ярости, пытаясь столь бурной реакцией скрыть от всех свою глубокую досаду и потрясение. В то время как мальчишки застегивали на мне мундир и бриджи, я во все глаза глядел на Гарета. Потом с немой яростью посмотрел на свои сапоги, перчатки. — Вы что, для этой процедуры не могли хотя бы из приличия забрать меня в замок? В том смысле, что я никогда еще не видел, чтобы подобное производилось в таком месте, на сене с соломой.
— Прошу меня простить, ваше высочество! — отозвался капитан. — Однако эти вести не терпят отлагательств.
Он обернулся на открытую дверь. Проследив за его взглядом, я увидел двух наиболее влиятельных королевских советников, которые, кстати сказать, с успехом пользовали меня в замке, ныне же стояли с почтительно опущенными головами. При виде их я готов был разразиться слезами.
Я снова в отчаянии посмотрел на Гарета. Тот тоже чуть не плакал.
— Прощайте, мой прекрасный принц, — сказал он и, опустившись на колени, поцеловал мне руку.
— Я полагаю, «принц» — более не подобающее обращение к нашему милостивому другу и союзнику, — подал голос один из советников и шагнул ко мне. — Ваше высочество, я принес вам печальные вести: ваш отец почил, и теперь судьба королевства в ваших руках. Король умер, да здравствует король!
Я отвернулся, переваривая услышанное.
— Ч-черт подери! — прошипел я себе под нос. — Всегда был законченным канальей, и теперь вот как нарочно выбрал время, чтобы испустить дух.