***
Она быстро его перелистывает.
— Вы не постоянно работаете на него. Вашего имени нет ни в одной картотеке, ваше лицо тоже мне ни о чем не говорит.
— Да кто вы такая, черт подери! — нервничает Жан-Шарль.
— Я скорей на вашей стороне, вам этого достаточно? Я тут пытаюсь расхлебать ваши глупости, уж простите за выражение. Броситься в пасть к Брандебургу… Вы бы хоть справки навели о том, чем этот господин занимается. Вы ведь продали свою шкуру всего лишь посреднику и при этом еще надеялись на что-то хорошее?
— Посредник…
Врач не говорит ни слова и смотрит в окно.
— Да, посредник. Брокер, если предпочитаете.
— Только и всего?..
— Как же, еще торговец кровью. Спросите у господина, что напротив вас, он вам сообщит все подробности по поводу Брандебурга и его треста.
Но врач замкнулся в молчании, откуда его ничем не выманить. Мы хором просим девицу продолжать.
— Посредник живет за счет торговли кровью, сначала он высасывает ее из третьего мира, из всей Южной Америки, а потом крупными партиями продает в богатые страны, или туда, где воюют, или предприятиям фармацевтической промышленности. Красный Крест не всегда справляется, а крови вечно не хватает. Все идет в дело: замороженная кровь, подвергнутая сублимационной сушке, иногда со сроком больше чем двухлетней давности. Сто раз мы пытались поймать за руку его и нескольких других, но в своих сделках он никогда лично не участвует, поэтому всегда выходил сухим из воды. Именно он превратил Швейцарию в международный центр подпольной торговли кровью. Этот господин напротив наверняка в курсе.
Невозмутимый врач, похоже, поглощен холмистой ночью за окном, снегом да горящими огоньками вокзалов, через которые мы проносимся.
— Брандебург там будет? — снова спрашивает она, не надеясь на ответ.
— Кто это «мы»? На кого вы работаете? — В первый раз врач открывает рот. При этом улыбается.
— ВОЗ. Они там слишком много о себе возомнили. Агенты, револьверы, разветвленная сеть… Вы неплохо оснащены.
Жан-Шарль нервничает, а я готов все бросить и выйти из игры. Идите вы все куда подальше…
— Что это такое, ВОЗ?
Жан-Шарль выглядит почти заинтересованным, а девица смотрит на него как на инопланетянина.
— Нет, но… вы это серьезно? Вы что, никогда не слыхали о Всемирной организации здравоохранения? А я еще спрашивала себя, почему общественное мнение так неповоротливо… Я делом Брандебурга занимаюсь уже два года, но сегодня ночью я его не упущу. Лично он никогда не участвует, весь год торчит в своих кабинетах с секретаршами, и если нынче сам погнался за вами через всю Европу, господин Латур, то, значит, вы для него жирный куш. Мне профессор Лафай объяснил, что вы… в общем…
— Что я дорого стою? Скажите это. Вы знаете Лафая?
— Это он связался с нами. Вы позвонили жене, она обратилась к нему, а уж он отправил SOS нам. Мы были единственные, кто мог вмешаться так быстро. Надо было решиться за два часа. Мне оставляли выбор. Для нас это единственный и последний шанс взять Брандебурга с поличным. Но сперва я должна сама увидеться с ним, развязать языки его подручным, вынудить их дать показания.
— Показания?.. — переспрашивает лекарь. — Вы шутите?
— Нет, и я рассчитываю на вас, это ваш последний шанс. В настоящий момент я ничего не могу сделать — ни остановить поезд, ни обратиться к властям. Я должна ждать, пока сядет Брандебург. И речи быть не может, чтобы снова затевать судебный процесс, основываясь на одних косвенных доказательствах: он может позволить себе лучших адвокатов и никто не захочет попусту устраивать ему неприятности. Так что поразмыслите. К чему вам его покрывать?
Тут я чувствую себя вынужденным сказать кое-что. Словно мне внезапно захотелось им напомнить, что хозяин тут все-таки я.
— Не знаю, что вы об этом думаете, мадам… в общем мадам из общественного здравоохранения, но мне сдается, что было бы лучше убрать Латура в какое-нибудь другое место, понадежнее. Нельзя его оставлять среди всего этого.
— Вы… вы знаете, куда его можно спрятать?
— А не спросить ли вам мое мнение? — вопит соня.
— Думаю, что смогу найти ему что-нибудь подходящее. Вставайте, Латур. Обещаю вам, что это последнее переселение в рейсе. Вы даже сможете поспать.
— С меня довольно. Где это?
— Сами увидите, предпочитаю не говорить это при нем… — говорю я, показывая на лекаря. — А вы, общественное здравоохранение, оставайтесь здесь, вместе с вашим свидетелем.
— Нечего мне приказывать.
В ней не осталось ничего от недавней кокетливой девушки. Теперь она похожа скорей на старую закаленную бандершу.
— Раньше вы не были такой занудой. Еще совсем недавно.
— Ах да… Неужто вы и в самом деле решили, будто я увиваюсь за вами ради ваших прекрасных глаз и жирного теста? А этот нелепый ужин! То, что вы пытались ухлестывать за мной, просто избавило меня от поисков повода для сближения, вот и все.
— А почему вы просто не пришли ко мне и не представились? Я ведь не из шайки Брандебурга.
— Я не знала этого, пока не села в поезд. Он ведь мог вас подкупить, убедить по-хорошему доставить его добро в Лозанну под самым носом у таможни. И к тому же никто не понимал вашей игры.
— Моей чего?
— Латур звонит своей жене, говоря ей, что ошибся, что его швейцарские друзья уголовники, что он возвращается в Париж тем же поездом и что там есть некто, кто заботится о нем, кто-то из поездного персонала. Что мы должны были понять, по-вашему? Кто такой этот «покровитель»? На кого он работает? И почему?
— Ладно, мы уже тормозим. Пойду отведу Латура и вернусь.
Со стороны Жан-Шарля пассивное сопротивление. Он бормочет что-то невнятное и не совсем любезное.
— Идите умойтесь, — говорю я ему, показывая на туалет.
Я вытираю несколько засохших потеков крови на его подбородке. Контролеры куда-то делись из своего купе, но оставили там свои плащи и портфели.
— Что вы сказали вашей жене? Обо мне.
— Да так, ничего… Намекнул всего лишь об одном молодом парне, который согласился сопровождать меня. Она спросила, мол, это из-за денег? Я сказал, что нет. И все.
Как это у него просто получается…
Ришар не спит. Он курит, глядя на снег через широко открытое окно.
— Привет, — говорит он, не удивившись. Довольно мрачно.
— Ты на меня все из-за той девицы дуешься? Нет, слушай, погоди, ты же не знаешь… Эта баба, на самом деле она…
И надо же было этому случиться. Именно сейчас. Мне некогда объяснять ему. Он мне больше не доверяет. Жан-Шарль кладет мне руку на плечо. И, не пытаясь от нее избавиться, я опускаю голову.
— Господин Ришар, вы меня не знаете, мы встретились в несколько странных обстоятельствах… Все это ваш друг сделал ради меня, это из-за меня он так хлопотал… Если бы вы согласились меня выслушать… Быть может, все могло бы немного проясниться… Слишком глупо терять друга по недоразумению.
Не спрашивая ничьего разрешения, он входит в купе, бормоча какие-то обрывки слов, и садится в кресло. Ришар поворачивается ко мне:
— И давно ты его терпишь? Это из-за него ты носишься как угорелый?
Я резко оборачиваюсь к соне, услышав с его стороны какой-то металлический звук. Он облегченно вскрикивает и, едва я успел что-либо сообразить, выбрасывает ключ в окно. Под нашим окаменевшим взглядом.
— Вот так, спокойно! Теперь Брандебург с его шайкой и клещами меня отсюда не вытащит! Давайте приходите, я жду!
Потрясение.
Ришар смотрит на меня — оторопело, недоверчиво. Соня совсем спятил. Пристегнул себя наручниками к оконному поручню. И глядит на нас восторженно, как победитель…
Наконец Ришар обретает дар речи:
— Но… как же я… как же мне быть… с контролерами… таможней?..
Поезд резко тормозит. На этот раз мы влипли по-настоящему. Даже не знаю, что сказать Ришару, он ни на что не реагирует, — видимо, мне придется вернуться к себе. Мы въезжаем на Лозаннский вокзал.
— Контролеры у тебя уже были? Не бойся, с таможней что-нибудь придумаем, спрячем его под одеялами, что ли, или давай объединимся — ты отнесешь свои паспорта ко мне, будто на мне сразу два вагона, там видно будет, найдем какое-нибудь решение… Ты извини…
У меня нет времени, не сейчас, мне стыдно. Я сгладил все промахи этого придурка сони, но это уже чересчур, он ни секунды не поколебался сунуть моего единственного друга в дерьмо, так же как и меня вчера. Но я-то уже начал привыкать к этому.
Я вновь в коридоре девяносто шестого, контролеров все еще нет, но я не сомневаюсь, что они зайдут с перрона после свистка к отправлению. Лекарь по-прежнему в оковах, смотрит, прищурившись, на соседний путь, где стоит какой-то поезд, вдоль которого мы двигаемся.
— Сколько времени стоим? — спрашивает меня девица в возбуждении.
— Две минуты.
— Две!
Ну да, две, и никогда ничего не происходит между 2.23 и 2.25 в Лозанне. Две минуты. Это даже слишком.
Остановка почти чистая, всего два маленьких рывка. Обледенелый перрон, снег валит густо и блестит в отсветах фонаря.
Мне страшно. Мне надо помочиться. Прямо жжет.
Правда. Я умоляю поезд, машиниста, Бога. Я не останусь здесь.
Все летит кувырком, внутри у меня раскаленные потроха, я не понимаю, что делаю здесь. Неужели они будут настолько глупы…
Две минуты. Теперь уже меньше. Одна?.. Отходим? Нет еще? Я иду по коридору, все быстрее и быстрее, девица кричит, чтобы я остановился, но я не могу, я бегу в другой вагон, потом в следующий, потом еще в два или три, пока не окажусь…
Пока не окажусь у Мезанжа.
Тут-то он и выскочил. Я уже шагнул в девяностый. Он расставил руки, и я тотчас же узнал его глаза — злые и напористые.
Американец…
Он хотел наброситься на меня, и я закричал. Яростно уцепился за ближайшую дверь, справа, выходящую не на перрон, а на пути, заорал, получив еще один сокрушительный удар в спину, и треснулся головой о корпус снаружи. Мои руки попытались ухватиться за металлический косяк, он прыгнул мне на щиколотки, я завопил и позволил своему телу соскользнуть на землю, впечатавшись физиономией в гравий. В метре от своего глаза я увидел рельс и перекатился к нему поближе, чтобы забиться под брюхо соседнего поезда, съежиться там в комок.
А потом я почувствовал толчки в животе: он ворчал, запрещая мне сдерживать его, затем резко наподдал; я прижался черепом к ржавому металлу и изверг из себя густую струю блевотины. Она разлетелась вблизи моего лица. Локоть у меня подвернулся, и я упал на живот. Все вокруг почернело еще больше. Я оставил борьбу.
Отдохни немного. Никто за тобой сюда не полезет. Боль в голове постепенно пройдет, если ты не будешь двигаться. Оставь свои руки в покое, они тоже к тебе вернутся мало-помалу.
*
Шум, что-то вроде грозы. Он заставил меня открыть глаза после забвения, показавшегося мне вечностью. Я приподнял голову и успел разглядеть, как удаляется, исчезает последний вагон моего поезда, терзая рельсы с невыносимым металлическим визгом. До меня еще не совсем дошло, что уходит он без меня. Я остался лежать без движения, скрючившись между двух шпал. Затем холод вернул мне сознание. Я увидел теплый парок, поднимающийся от желтоватой лужицы рядом со мной. Вторая минута закончилась здесь, и прошла она без меня. В километре от меня, быть может.
Боль сверлит мой череп. На какую-то секунду мне показалось, что мое тело не следует за мной, что оно отвердело, замерзло. Но вроде бы все шевелится, я проверяю кости, почти одну за одной. Нигде не болит, только в местах ушибов, но ничего не сломано. Остается голова, но там тоже все цело, надо верить. Наполовину ползком мне удалось выбраться из-под вагона под лавину снежных хлопьев. Я взбираюсь на платформу, лодыжки немного побаливают. Я могу выпрямиться и воспринимаю это как победу. Без единого зрителя. Напрасно я кручу головой во все стороны, вокруг ни души. Ничего, кроме двух гигантских гусениц, белые перроны, несколько отпечатков ног на снегу, но никого, с кем можно было бы переброситься парой слов. Я на Лозаннском вокзале. Под холодным пушистым дождем. Один. Живой.
Словно прогуливаясь, бреду я к голове перрона, без спешки и без определенной цели. Для того лишь, чтобы укрыться. Попутно делаю движения для восстановления гибкости, разминаю себе затылок и колено. Наконец водитель автокара заметил издалека мою странную гимнастику. На больших часах в центре зала 23.31. Железные шторы опущены везде, даже у стойки буфета. Это мертвый час. Я рассеянно ищу зал ожидания и не нахожу. Должен же быть здесь этот хренов начальник этого хренова вокзала, как и повсюду, даже ночью. Даже в Ларош-Мижене есть, я его знаю. Однако Лозанна-то побольше будет. Я отряхиваю свой блейзер, чтобы избавиться от снега на плечах. Внезапно меня пробирает дрожь, я боюсь, как бы не простудиться. Не хватает еще здоровье тут оставить, это было бы совсем уж глупо. Вдруг оказалось, что мне больше не надо подавать заявление об уходе и участок Париж — Лион — Марсель обойдется впредь без моих услуг; потерять свой поезд посреди рейса — такое бывает редко и никогда не прощается.
Освещенный зал тянется вдоль платформы «А». Наверняка он там, этот начальник. Я ведь даже не знаю, чего просить у него, денег у меня нету, ничего нету, кроме форменного блейзера, форменных брюк да значка «Спальных вагонов».
Три типа в униформе, из которых двое сидят лицом друг к другу, облокотившись на стол, а третий прохаживается с каким-то списком в руках и фуражкой на голове. Я медленно вхожу, понурив голову, с довольно несчастным видом. Главное, не забыть обращаться к ним «шеф», это всегда хорошо принимается среди железнодорожников. Жарко здесь. Я бы охотно прикорнул малость, если бы они мне предложили какой-нибудь скромный тюфячок.
Молчание.
*
— Я с двести двадцать второго, шеф. Пришлось сойти на минутку, и вот… Вот, чего там… Остался на перроне.
Легкое обалдение. Они фыркают со смеху, подходят ко мне.
— И как же это тебе удалось?
— А насчет втыка не боишься?..
— Это ж надо было постараться, малыш!
Готово, я маленькая ночная хохма, ходячий анекдот, явившийся как раз вовремя, чтобы помочь справиться с холодом, сном и скукой. Всегда приятно узнать, что в этот ночной час есть кто-то, кому еще хуже, чем тебе, несмотря на твою резервную вахту вдали от родного очага. Я тоже бывал в резервных бригадах, так что немного их понимаю. Они продолжают беззлобно посмеиваться, это смех старшего над промашкой младшего. Быть может, я узнаю наконец сегодня ночью, не просто ли распространенная это химера, знаменитая железнодорожная солидарность, о которой мне твердят с самого начала. Меня убеждали, что она существует. Что даже на Суматре, на какой-нибудь узкоколейке, я никогда не буду ровней другим пассажирам. Когда я еду к своему приятелю в Бордо, мне достаточно лишь показать свое удостоверение, чтобы найти место в служебном купе контролеров.
Посмотрим. В любом случае я знаю, что на Лионский вокзал к 8.19 мне не попасть. Может, это и к лучшему.
— Когда ближайший на Париж?
— Зимой только четыреста двадцать четвертый в 7.32. Будешь у начальства на ковре часиков в 11…
— В 11.24, — уточняет другой.
Больше мне торопиться некуда. Тот, со списком, смеется все веселее и веселее:
— Если бы у Хертца было открыто… с кем-нибудь из его ребят ты бы сделал по автотрассе в среднем двести десять в час и приехал бы одновременно с твоим двести двадцать вторым. У нас дороги бесплатные.
Очень смешно.
— Ты что, Мишель, не видишь, что он в отчаянии? Э, малыш, тебя с работы турнут, да?
— Ну… шансы есть.
Вот это довод шокирующий. Профессиональная ошибка, безработица, нищета, деградация, самоубийство. Для швейцарца это наверняка логическая цепочка.
Старший, со списком, глядит в окно, потом на табло позади своей стойки:
— Эй, ребята, а может, с почтовым попробовать?
— Разве он еще не ушел?
— А ты хоть раз видел, чтобы он дважды ушел в одно и то же время? По логике-то ему отходить в тридцать одну минуту. Но с этой гнилой погодой даже не видать, у перрона он еще или нет… Взгляни-ка, Мишель.
Я был бы весьма не прочь, чтобы мне объяснили. Мишель оборачивается ко мне и хватает за плечи:
— У тебя две минуты, малыш. Платформа «J». Расскажи им свою байку. Жми давай!
— Да куда жать-то?
— К почтовому! Он идет твоим же маршрутом. Когда он будет в Воллорбе, Этьен?
— Если график выдержит, то в 3.10. А мой уходит оттуда в 3.20…
Я не верю. Это невозможно. Не верю.
— Он что, ракета «Ариан», ваш почтовый?
— Да нет, просто французский скорый. Никогда о таких не слыхал? Так, может, ты все-таки доставишь мне удовольствие, сбегаешь к платформе «J»?
— У тебя еще есть шанс не вылететь с работы.
Я уже не знаю, что делать, они меня пугают, я чувствую себя целой футбольной командой, на которую орут болельщики. Все трое вопят как оглашенные, нагоняя на меня страху:
— Жми давай!
Ни жив ни мертв, я вылетаю, словно буйнопомешанный, и устраиваю забег к платформе «J». Там вижу лимонно-желтый скорый, всего лишь локомотив с вагоном, да троих каких-то типов, заканчивающих грузить почтовые мешки почти в полной темноте. Это французы, озябшие и совершенно проснувшиеся. Они слушают мою байку, как говорит Мишель, и она вовсе не вызывает у них смеха. Я показываю свое удостоверение, но они на него даже не смотрят. И тогда я вываливаю все, что накопилось на сердце, с яростью отчаяния. Тут до них сразу доходит, что я искренен, что последнее, что они могут сделать, — это оставить меня тут, в Лозанне, в то время как я с такой силой хочу вернуться к себе. Они почти не открывают рта, только говорят, чтобы я садился. А это понятно и без долгих разговоров. Мне никогда не надо лгать, вещи ведь говорят сами за себя, если их излагать без прикрас. Совершенно выдохшийся, я залезаю в вагон. Слезы волной подкатывают к глазам: от удивления, от холода, от бега, от спешки, от откровенности — от всего понемногу. Я забываюсь, приткнувшись между двумя мешками, сунув голову меж колен. Я подниму ее только после отправления.
Странно видеть пустой вагон, словно ангар, — одни только мешки штабелями да стеллажи с ячейками для сортировки почты вдоль стен. Как только поезд трогается, они принимаются за работу, все трое, усевшись вокруг груды писем в добром метре от ячеек. На меня никто не обращает внимания, и я пододвигаюсь поближе, чтобы посмотреть, как они это делают. У каждого по пачке писем в руке, и они раскидывают их по ячейкам всего лишь легким движением большого пальца, что-то вроде щелчка. От одной до двух секунд на письмо. У меня желание расспросить их поподробнее насчет этой техники броска, но боюсь нарушить ритм. Слышно только «зип, зип»… Лучше уж сидеть тише воды, ниже травы. Всего полчаса назад какой-то лекарь тыкал в меня своей пушкой, а теперь вот я сижу тише воды, ниже травы в почтовом вагоне, догоняющем мой девяносто шестой. Это свое возвращение я сохраню про себя, Катя ничего не узнает. Нечего рассказывать.
Мне протягивают бутылку кальвадоса, для согрева видимо. Два-три глотка. Обжигает, но нужное действие оказывает. До чего же лаконичны эти ребята с почтовой сортировки, ни на что не отвлекаются. Мне странно самому оказаться в заячьей шкуре, даже как-то не по себе. Чувствуешь себя лишним, не знаешь, куда себя деть, боишься быть в тягость. Теперь-то я немного лучше понимаю, почему у сони все время был этот притворно-виноватый вид. Его глухой стыд от навязывания собственной особы. Мне понятно также и его желание переложить ответственность на других, на тех, кто имеет к этому привычку.
Сейчас ровно 2.55. Если все шло как надо, то мы уже обогнали двести двадцать второй. Будь тут окно, я бы нервничал, ожидая этого момента. Я бы, конечно, мало что увидел — секундная вспышка, сотня окон, слившихся в одно. Я бы прищурился, пытаясь разглядеть чье-нибудь знакомое лицо, чью-нибудь позу. Что там новенького, у этой банды психов, которые не спрашивают ничьего разрешения, вламываясь к вам со своей засевшей в башке идеей? В Валлорбе поглядим: если все пройдет нормально, я должен буду присоединиться к ним прямо во время визита таможенников, и, может, эти тоже вмешаются manu militari. В конце концов, это ведь контрабанда и незаконный переход границы — банальная история. Пускай-ка наведут порядок. Останавливаемся. Уже.
— Это граница? — спрашиваю я.
— Нет пока. Мы в Ла-Сарразе.
«Ла» что? Ла-Сарраз?
— Мы второй месяц делаем тут маленькую техническую остановку, надо подцепить еще два вагона. Это до середины февраля продлится.
— Но… стоим долго?
— Нет, четверть часика. Тебе когда надо быть в Валлорбе?
Кто-то желает мне зла. Это Бог на меня злится. Другого объяснения не вижу. Он меня то бросает, то подбирает, гонит то туда, то обратно. Издевается надо мной, черт подери. Проклятье!
— Но не могу же я торчать на вашем почтовике, который останавливается каждые двадцать минут! Это идиотизм!
— Эй, потише, мы тебя взяли, потому что ты сказал, что здорово влип. Я понимаю твои заботы, но мы-то тут при чем?
— Сколько тут до границы?
— Километров двадцать. С меня довольно.
— Вокзал в Ла-Сарразе есть?
— Совсем маленький. Сроду там никого не видел, но есть.
Я иду к нему, протянув руку. Он советует мне остаться: вдруг мой поезд запоздает из-за снега, вдруг таможенники провозятся дольше обычного, или вдруг сцепка окончится быстрее. Слишком много всяких «вдруг».
— Пешком ты далеко не уйдешь. Оставайся лучше с нами.
Я хватаю его руку почти силой и благодарю. Поговори мы с ним чуть дольше, я бы назначил ему встречу на Лионском вокзале, чтобы заклясть судьбу. Но, чтобы не дразнить ее, я ничего не сказал.
Я пробежал по путям несколько сотен метров, наугад, прыгая через рельсы и шпалы, и наконец увидел вокзал, мертвый, без света, почти погребенный под снегом. Мои мокасины и низ брюк промокли насквозь, мне жарко, я обливаюсь потом и чувствую, как рубашка примерзает к спине. Завтра поглядим. Катя меня полечит, а уж я не буду вылезать из постели. На вокзале ничего. Это даже и не вокзал вовсе, а всего лишь стрелочный перевод с домиком без часов. Внутрь никак не войти, хотя бы ради того, чтобы выбраться из этого снега, в котором я увязаю по колено. Я снова бросаюсь вперед, огибаю хибарку и обнаруживаю крошечную площадь, едва освещенную; несколько машин на стоянке да еще более мертвое кафе. Сразу за кафе различаю неясное движение, свет, идущий словно из-под земли. Какой-то тип в красной меховой куртке орудует штыковой лопатой, разгребая снег вокруг приземистой тумбы, возможно электрораспределителя, толком не могу рассмотреть. Но стоило мне появиться, как он застыл, замахнувшись своим орудием. Видимо, решил, что я хочу на него напасть. Он как-то странно вскрикнул, от испуга конечно, но все-таки как-то странно…
— Наззз… Назззад!!!
— Нет! Я не… бросьте вашу штуку!
Наконец я различаю его лицо, его глаза. Но самое заметное, пожалуй, это нос. Лопата остается занесенной вверх еще одну секунду, затем он с грохотом опускает ее на тумбу.
У меня перехватило дыхание. С бешено колотящимся сердцем я медленно отступаю на два шага.
— Ничего у вас со мной не выйдет!!!.. Месть!.. Я им ток отрублю, вот увидите!.. Я их ненавижу!
Он яростно пыхтит над тумбой, но ему удается лишь поцарапать металл. Так что поправочка. Ничего он не раскапывает. Он занимается вандализмом. Пьян в стельку. Меня, из-за моего блейзера с синим галстуком, видимо, принял за полицейского. В его нынешнем состоянии это вполне возможно. Уж не знаю, за что он так обозлился на свою общину, да мне и плевать.
— Я не из полиции, я ищу такси до Валлорба, мне надо мой поезд догнать, двенадцать минут осталось, там три человека в смертельной опасности, а тут еще таможня, и еще врачи всякие, и еще фармацевтическая промышленность, провались оно все в задницу! Двенадцать минут! И двадцать километров!
Он останавливается, вылупляет глаза и окидывает меня взглядом от ног до макушки. То ли это из-за моей злости, то ли из-за бессвязных речей, но у меня впечатление, будто он разом протрезвел.
— Д-двадцать один… А такси в этой дурацкой дыре нету. Зато у меня машина есть. С-сколько там у вас времени?
3.09 на моих часах.
— Теперь уже меньше двенадцати. Одиннадцать минут осталось.
— Не двигайтесь!
Он идет, немного покачиваясь, к площади, открывает одну из машин, припаркованных на стоянке перед кафе, и подъезжает на ней ко мне. Я не знаю, во что сажусь, мне неизвестна ни марка этой колымаги, ни количество алкоголя в крови ее водителя. Я едва успеваю просунуться внутрь, как он жмет на газ до отказа. Мотор зловеще рычит, колеса буксуют.
— Одиннадцать?.. Я и за меньшее доезжал, правда без снега!
— Э… для начала включите ваши фары.
— Не глупо!
Я пристегнул ремни и закрыл глаза. В моем теперешнем состоянии лучше поберечь рассудок. Не желаю видеть ни несущейся на меня дороги, ни вытаращенных глаз этого психа. Я только слышу его отрыжку да пьяные восклицания. Быть может, от радости. Я чувствую, что мы едем быстро, наверняка даже чересчур, и снова вспоминаю низкий профиль сони, лицемерную улыбку Изабели, глаза американца, стоическую маску врача. Я несколько раз чихнул, чувствуя, как к ломоте в затылке и пояснице добавляется грипп. Этак и до горячки недалеко. Завтра — теплая постель.
Машина замедляет ход. Я открываю глаза. Псих решил притормозить на въезде в город. Оживление сознания? Рефлекс? Он резко останавливается:
— Ну, сколько?
— Это уже вокзал?
— Там, сразу направо, так сколько?
3.18.
— Девять минут.
Победный вопль. У меня остаются еще две, так что успеваю сказать ему пару слов.
— Как вас зовут?
— Ги. Ги Эно.
— Вы в Ла-Сарразе живете?
— Да.
— Ну так вы обо мне еще услышите, Ги Эно из Ла-Сарраза. И вот еще что, с лопатой у вас ничего не выйдет. Попробуйте ледорубом.
Я хлопаю дверцей и, не оборачиваясь, мчусь к вокзалу. Он довольно оживлен и хорошо освещен. На пограничном посту лучше не бежать, я перехожу на шаг. У первой же форменной фуражки спрашиваю про двести двадцать второй. Тот все еще у перрона, но я уже слышу свисток, делать нечего — опять несусь вскачь, какой-то пассажир шарахается с моего пути, поезд вздрагивает от первого рывка, хлопают двери, второй свисток, я взлетаю на ближайшую подножку и борюсь с дверью, пытаясь открыть ее, не имея почти опоры, на платформе слышен крик, я наконец подтягиваюсь на руках и забрасываю одну ногу внутрь. Теперь другая нога, вот и готово. Дверь мягко закрывается сама собой, едва поезд отошел от перрона. В 3.20.
Да. Теперь я могу присесть на несколько минут и отдышаться, ни о чем не думая. Но если немного пренебречь своими служебными обязанностями, это вполне можно сделать у Мезанжа, он всего в двух вагонах отсюда и никогда не спит перед второй таможней. С того момента как поезд тронулся, я испытываю нечто вроде успокоения, какое-то глубокое утешение, и не только потому, что мне удалось догнать свой поезд после дикой скачки. Это ощущение мне хорошо знакомо, оно посещает меня при каждом возвращении. Когда я говорю об этом сладостном миге в Париже, меня никто не понимает.
Мы только что въехали во Францию.
И ксенофобия тут вовсе ни при чем, просто это знак возвращения домой. Моим друзьям никак не удается понять, что для меня сесть в поезд — все равно что для них сесть в метро. А я знаю не так уж много людей, которым понравилось бы проспать в метро две ночи подряд.
Мезанж раскладывает одеяло на своей откидной полке. В его коридоре пусто, а на площадке громоздятся коробки с бутылками.
— Умеешь ты выбрать время. Вечно ему не спится. И как тебя угораздило прийти с этой стороны?
— Долго объяснять. Можно присесть на пару минут?
— Нет, я попробую вздремнуть немного перед Дижоном. У меня там двое сходят. Я-то ведь сам их бужу, не то что вы, проводники. Похоже, вы им просто даете будильник, и они сами приходят за своими бумагами. Верно это?
— Нет, не совсем. Бумаги лучше отдать сразу после таможни. И сказать, чтобы припрятали будильник где-нибудь в купе, незачем его к нам заносить.
— Ну вы даете, ребята… Если бы в наше время кто-то сделал такое…
— Про ваше время рассказывают, что кондукторы тогда даже за жалованьем не приходили, потому что чаевые перекрывали его раз в двадцать. Это правда?
— Правда, в некоторые месяцы. Слушай, дать тебе полотенце?
Я мокрый с головы до ног, ботинки выглядят так, будто из разваренного картона, с пиджака капает на коричневое ковровое покрытие. К тому же размокла моя последняя сигарета. Старикан угощает меня своей.
— Вон он! Точно он! — слышу я в глубине вагона.
Мы оба поворачиваем голову, и Мезанж приказывает контролерам снизить тон. Те вваливаются в коридор, даже не здороваясь.
— Это ты из девяносто шестого?
— Да.
— Ну так ты созрел для рапорта. Давай-ка твой номер.
— Э, постойте, что я такого сделал?
Будто я сам не знаю. Очень мне к лицу изображать оскорбленную невинность. Он достает бланк и ручку.
— Тебя уже полчаса ищут, таможенники развопились, три пассажира место искали, хорошо хоть твой напарник тебя выручил, а ты в это время шляешься по первому классу. Издеваешься над нами, что ли? Давай номер…
— 825424.
Мезанж пробует вступиться за меня. Он тоже умеет врать. Но тут это не помогает. Меня так и подмывает сказать им, что они зря тратят свое время, что их рапорт окажется в мусорном ведре, потому что я увольняюсь. Но не хочется подливать масло в огонь.
Он читает мне обвинительный акт, а я даже не пытаюсь отпираться.
— Твои билеты прокомпостированы, можешь отправляться спать.
Я покидаю их, всех троих. Вяло. Еще не знаю, что обнаружу по возвращении. Моим вагоном занялся Ришар, как мы всегда делаем, когда кто-то из нас наклюкается по дороге. В любом случае ему пришлось обосноваться в моей кабинке из-за этого придурка Латура в наручниках… Мой коллега наверняка спрашивает себя, куда это я запропастился. А остальные, интересно, остались в поезде? Показал ли Брандебург свой нос в Лозанне? В одном я уверен, в том, что они доехали до Валлорба, потому что на перроне в Лозанне никого не было. Хотелось бы мне поглядеть, какие они рожи состроили, увидев прикованного соню.
Я захожу в свой вагон. Какая-то молодая женщина стучится в мою дверь, и меня охватывает тревога при мысли о том, что она собирается мне объявить.
— А, вот вы где… Я зашла предупредить вас, что схожу в Дижоне.
— Это все? То есть я хочу сказать, все в порядке?
— Ну… Да. Было чуточку прохладно в моем купе, но все остальное в порядке.
Она улыбается мне и идет спать. Дверь моего купе полуоткрыта, все бумаги на месте, ничто вроде не тронуто. В десятом ничего нельзя рассмотреть: шторы опущены и свет, похоже, погашен. Как можно тише я приоткрываю дверь на два сантиметра. Там кромешная тьма, поэтому я приоткрываю пошире и нащупываю выключатель. Лекарь там, по-прежнему пленник, свет заставляет его щуриться. Мне незачем с ним говорить, задавать вопросы, на которые он не ответит.
— Брандебург в поезде, и он не один. Советую вам меня освободить.
— А Латур?
— Не знаю.
— Вы думаете, вашему хозяину удастся протащить его обратно через границу?
— Не думаю. Но это уже не важно. Если швейцарцы его не получат, то и французы тоже. Уж вы мне поверьте.
Понимаю. Это логично. Законы рынка. Я закрываю дверь четырехгранным ключом.
У Ришара закрыто. Стучу. Он не отвечает безумно долго. Может, заснул?
— Кто там?
— Я.
Молчание.
Мы впервые говорим через дверь.
— Можно войти? Всего на пару минут!
— Нет. Зайди за мной после Дижона, вместе сходим в «Гриль-экспресс». Спокойной ночи.
А?.. Никогда не слышал, чтобы он говорил «Гриль-экспресс». Между собой мы всегда зовем его «столовкой». К тому же на «Галилео» на обратном пути его никогда не бывает.