Книга: Голем и джинн
Назад: 11
Дальше: 13

12

Рано утром после того, как умер равви Мейер, один из соседей разбудил Майкла Леви, бережно тронув его за плечо. В дверях его ждал человек, похожий на раввина. Подойдя ближе, Майкл узнал старого товарища своего дяди. Едва взглянув на скорбное лицо посетителя, неловко переминавшегося в дверях, Майкл заплакал. Он понял все без слов.
— Мы точно не знаем, когда это случилось, — рассказывал раввин. — Его нашла какая-то женщина. Не знаю, кто она такая. И соседи ее никогда раньше не видели.
За этим последовала многозначительная пауза, словно говорившая: равви Мейеру не следовало оставаться наедине с посторонней женщиной, но все это останется между нами. Майкл вспомнил о Хаве, но ничего не сказал.
Все утро он провел в слезах. Особенно терзали его угрызения совести. Надо было навестить старика, обязательно надо, и ведь он собирался. Надо было сделать усилие, извиниться, попытаться сгладить их разногласия. Надо было помочь ему. Ведь Майкл чувствовал, что с дядей что-то неладно.
Днем он пошел на квартиру дяди. Кто-то уже вывесил черный креп над его дверью. В спальне молодой человек с пейсами, в черной шляпе сидел на стуле у кровати, на которой лежал равви Мейер. Майкл взглянул на неподвижную фигуру и тут же отвернулся. Лицо дяди было застывшим и ссохшимся. Не таким Майкл хотел запомнить его.
Молодой человек рассеянно кивнул Майклу и вернулся на свою молчаливую вахту: он исполнял шмиру— бдение над телом новопреставленного. В любой другой день недели здесь толпилось бы множество мужчин, обмывающих тело дяди, зашивающих его в саван, вместе молящихся. Но сегодня был Шаббат, день отдыха. Вся подготовка к похоронам запрещена.
Майкл хотел предложить свою помощь, но знал, что ее не примут. Он был вероотступником. Ему не разрешат. Возможно, если бы он приходился равви не племянником, а сыном, его бы пожалели и позволили принять какое-то участие в похоронах, а сейчас удивительно, что его хотя бы пустили сюда.
Мягкий стук в дверь. Молодой человек поднялся и пошел открывать. Женский голос в коридоре. Испуганно тряся головой, юноша отступил обратно в комнату. Хотя бы тут Майкл мог оказаться полезным.
— Позвольте мне, — сказал он и вышел из квартиры.
В коридоре стояла Хава, и вид у нее был совершенно несчастный.
— Майкл, — сказала она, — как хорошо, что вы здесь. Простите. Я не знала, что мне сюда нельзя.
— Ничего страшного.
Но она все еще сокрушенно качала головой, обхватив себя руками:
— Жаль, что мне нельзя хотя бы взглянуть на него.
— Понимаю.
Майкл чувствовал, как вместе с горем в душе у него поднимается привычный гнев против всех этих религиозных условностей. Был ли этот юноша, сидящий сейчас в спальне, хоть немного знаком с его дядей? Почему он достоин сидеть над его телом, а Майкл — нет?
— Это вы нашли его? — спросил он, и она молча кивнула. — Простите, — снова заговорил Майкл, ненавидя себя за то, что собирается спросить, но чувствуя, что ему непременно надо знать это, — я понимаю, что это не мое дело, но вы и дядя…
— Нет-нет, — поспешно прервала она его. — Ничего такого. Мы только… дружили. Он был очень добр ко мне. По пятницам мы вместе ужинали.
— Мне не следовало спрашивать.
— Ничего, — тихо сказала она. — Все остальные ведь тоже об этом думают.
Они вместе стояли в дверях, прямо под черным крепом, — пара отверженных.
Он снова заговорил:
— Я ведь так и не поблагодарил вас тогда за печенье.
Тень улыбки на ее лице.
— Рада, что вам понравилось.
— Значит, дела в пекарне идут хорошо?
— Да. Очень хорошо.
Молчание.
— А когда похороны? — спросила она.
— Завтра.
— Меня опять не пустят? — Она как будто уже знала ответ.
— Нет, — вздохнул Майкл. — Женщинам нельзя. Мне очень жаль.
— Тогда, пожалуйста, попрощайтесь с ним за меня, — прошептала она и повернулась, чтобы уйти.
— Хава, — окликнул ее Майкл.
Она замерла на верхней ступеньке, а он вдруг понял, что собирался предложить ей выпить вместе чашечку кофе. Горячая волна стыда залила его: дядя лежит мертвый всего в нескольких шагах от них. Они оба в трауре. Это было бы неприличным с любой точки зрения.
— Пусть утешит тебя Всевышний со всеми скорбящими Сиона и Иерусалима, — легко вспомнил он старую формулу.
— И вас тоже, — ответила она и ушла, оставив Майкла в темном коридоре наедине с его мыслями.
* * *
— Этой ночью я познакомился с удивительной женщиной, — сказал Джинн Арбели.
— Даже слушать не хочу, — сердито отрезал жестянщик.
Они работали вместе, делая целую партию сковородок. Арбели создавал нужную форму, а потом Джинн лудил их и наводил красоту. Работа была скучной, но нетрудной, и у них уже выработался своеобразный ритм.
— Это не то, что ты думаешь, — сказал Джинн, потом ненадолго замолчал и спросил: — Что такое «голем»?
— Что?
— Голем. Она так назвала себя. Так и сказала: «Я — голем».
— Понятия не имею, — потряс головой Арбели. — Может, не голем, а голландка?
— Нет, голем.
— Тогда не знаю.
Несколько минут они работали в молчании, а потом Джинн снова заговорил:
— Она из глины.
— Что?!
— Я же говорю: она сделана из глины.
— Значит, я правильно расслышал.
— А это необычно? Ты о таком раньше не слышал?
— Необычно? — фыркнул Арбели. — Это невозможно!
Иронично приподняв бровь, Джинн взялся голой рукой за раскаленный докрасна кончик паяльника.
Арбели вздохнул, вынужденный принять этот довод.
— А ты уверен? Как она выглядела?
— Светлокожая. Волосы темные. Ростом примерно с тебя. Одета просто.
— То есть не похожа на глиняную фигурку?
— Нет. Снаружи вообще не заметно, что она из глины.
Арбели шумно выдохнул, демонстрируя недоверие.
— Брось, Арбели, — резко сказал Джинн. — Она из глины. Это так же точно, как то, что я из пламени, а ты — из мяса и костей.
— Пусть будет так, хотя поверить в это непросто. И что эта глиняная женщина тебе сказала?
— Сказала, что ее зовут Хава.
— Хава? Это не сирийское имя, — нахмурился жестянщик. — Где ты с ней познакомился?
— В какой-то трущобе неподалеку от Бауэри. Просто на улице.
— А что ты делал… Нет, лучше мне этого не знать. Она была одна?
— Да.
— Значит, она не слишком осторожна. Или, возможно, такая у нее работа.
— Она не проститутка, если ты об этом.
— Лучше расскажи мне все по порядку.
И Джинн подробно рассказал ему все о своей встрече со странной глиняной женщиной. Арбели слушал и все сильнее тревожился:
— И она тоже догадалась, что ты… ну, не такой, как все?
— Да, но она не знала, кто такие джинны.
— А ты ей все рассказал?! Зачем?
— Чтобы она не убегала. Но она все-таки убежала.
— А где она живет?
— На восток от Бауэри.
— Понятно, но в каком квартале? Кто она по национальности?
— Понятия не имею. На вывесках там были вот такие буквы.
Карандашом на клочке бумаги Джинн изобразил несколько букв, которые видел на вывесках магазинов.
— Это на иврите, — заключил Арбели. — Значит, ты был в еврейском квартале.
— Возможно.
— Мне это не нравится, — вздохнул жестянщик.
Он никогда особенно не интересовался политикой, и если у него и имелись какие-то предубеждения, то совсем слабые и абстрактные, но при мысли, что Джинн может учинить что-то в еврейском квартале, он испугался. Османские правители Сирии с давних пор развлекались тем, что стравливали между собой христианское и иудейское население, заставляя их бороться за милости мусульман. Иногда это противостояние приводило к кровавым стычкам и бунтам, подогреваемым слухами о христианской крови, которую евреи замешивают в свой хлеб, — сам Арбели всегда считал их дурацкими россказнями, но знал, что многие охотно верили. Разумеется, здешние евреи прибыли не из Сирии, а из Европы, но их было гораздо больше, чем сирийцев, и, вполне возможно, они имели зуб против тех, кто избивал их единоверцев на Востоке.
— Напрасно ты ей все рассказал.
— Если она станет об этом болтать, ей никто не поверит.
— Но неприятности все равно могут случиться. Что, если она придет сюда и начнет трепать языком? Или еще хуже — расскажет своим евреям из Нижнего Ист-Сайда, что встретила ужасное и опасное существо, которое живет среди сирийцев на Вашингтон-стрит?
— Тогда мы посмеемся и скажем, что она свихнулась.
— Ты собираешься смеяться над целой толпой?! Собираешься смеяться, когда будут грабить магазин Сэма и поджигать кофейню Фаддулов?!
— Но с какой стати они…
— Им не нужны причины! — сердито крикнул Арбели. — Как ты не понимаешь? Людям не нужны причины, чтобы творить зло, — им достаточно повода! Ты живешь среди добрых, работящих соседей, а твое легкомыслие может навлечь на них беду. Ради бога, не порти им жизнь из-за своих прихотей!
Его горячность поразила Джинна. Он никогда не видел Арбели таким сердитым.
— Ладно, — сказал он, — я прошу прощения и никогда больше туда не пойду.
— Хорошо, — кивнул Арбели, удивленный такой неожиданной покладистостью. — Очень хорошо. Спасибо.
И они вернулись к своей работе.

 

Через несколько ночей в городе случился первый настоящий снегопад. Джинн стоял у окна и смотрел, как беззвучно исчезает из виду город. Он видел снег и раньше: сухой и колючий, несущийся по земле в пустыне, и белый, сияющий на вершинах гор. Но этот снег смягчал все, к чему прикасался, и закруглял прямые линии домов и крыш. Джинн дождался конца снегопада и вышел на улицу. По нетронутому белому ковру он отправился в порт.
Суда у причалов покачивались на черной воде. Их палубы и снасти были обведены белым. Тишину нарушали только мужские голоса и смех, доносящиеся из соседнего бара.
Такого покоя он еще никогда не чувствовал в этом городе и понимал, что продлится тот недолго. Утром Джинн опять будет делать сковородки и изображать бедуина — ученика жестянщика. Тайная жизнь. Он вспомнил, какую острую радость почувствовал, когда рассказал о себе той женщине. Как будто на мгновение опять стал свободным.
Иногда чей-то тихий голос шептал ему в ухо: «Глупец, почему ты не возвращаешься домой?» Но, едва возникнув, эта мысль тут же оказывалась погребенной под тысячью страхов и возражений! Даже если ему удастся пересечь океан, он не сможет вернуться в свой прозрачный дворец и в свою прежнюю жизнь в этом новом облике. Ему придется жить в большом поселении джиннов, среди своих, но все-таки отдельно от них, а они станут жалеть и бояться его, будут указывать на него непослушным детям и говорить при этом: «Держись подальше от людей, малыш, а то станешь таким же, как он».
Нет, если уж ему суждено стать чужим своим соплеменникам, лучше жить в Нью-Йорке. В конце концов он найдет способ освободиться. А если не найдет? Тогда, наверное, так и умрет здесь.
* * *
Голем, сидя у окна, наблюдала за тем, как падает снег. Холод просачивался в комнату через щели в рамах, и она покрепче закуталась в пальто. Сам по себе холод ее не беспокоил, но от него промерзала и коченела глина, составляющая ее тело, и тогда женщина становилась беспокойной и раздражительной. С недавних пор она стала носить пальто и дома, но это не очень помогало. Ноги уже начинали ныть, а ведь было всего два часа ночи.
Но снег был очень красив. Жаль, что нельзя выйти и пройтись по нему, такому нетронутому и свежему. Она представила себе могилу равви, там за рекой, в Бруклине, тоже прикрытую пушистым белым покрывалом. Она непременно навестит ее на днях, но сначала надо выяснить, как туда добраться. Ей еще не приходилось бывать в Бруклине; она вообще нигде не была, кроме Нижнего Ист-Сайда. И разрешается ли женщинам посещать кладбище? Как узнать об этом, не обнаружив своей неосведомленности?
Только после смерти равви она осознала, как мало знает о культуре людей, среди которых живет. Уже через несколько минут после ее страшного открытия соседи начали исполнять свои роли, действуя по хорошо знакомому им сценарию: привели доктора, завесили зеркала. Ее поразила тогда открытая неприязнь и негодование юноши, сидевшего над телом, и ей приятно было, что Майкла такое поведение явно возмутило, но он хотя бы знал, какие правила нарушает, а она словно двигалась впотьмах.
Майкл. Она подозревала, что даже без своей сверхъестественной способности смогла бы догадаться, о чем он хотел попросить ее тогда, в коридоре. Хорошо, что он этого не сделал. «Суди о человеке по его делам, а не по мыслям». Равви был прав: Майкл — славный человек, и она была бы рада увидеться с ним снова. Возможно, они и будут иногда случайно встречаться на улице или в пекарне. Они могут иногда разговаривать, могут даже подружиться. Она надеялась, он не станет возражать.
А жизнь тем временем шла своим чередом. На работе миссис Радзин выразила ей сочувствие и, между прочим, упомянула, что в течение семидневной Шивы мистер Радзин непременно зайдет в дом равви, чтобы принести соболезнования от их семьи. (А почему не пойдет сама миссис Радзин: потому, что женщин туда не пускают, или просто потому, что ей не с кем оставить детей? Где можно получить ответы на все эти вопросы?) Анна и миссис Радзин предложили взять на себя клиентов и кассу, чтобы Хава могла спокойно работать в глубине пекарни. Это было очень мило с их стороны, и она с благодарностью согласилась.
Работая в одиночестве, она смогла наконец подумать о событиях прошедших дней и разобраться, что из них действительно случилось, а что ей почудилось. Встреча со светящимся человеком в особенности казалась ей теперь плодом ее воображения. Он не оставил никакого реального следа своего существования, кроме того, что хранился у нее в памяти.
Она вздрогнула, вспомнив; что раскрыла ему свою тайну. Но это было выше ее сил. Он так легко и охотно поделился с ней своей, что на какое-то мгновение излишняя осторожность показалась ненужной и даже глупой. И тут он как раз спросил ее: «Что ты такое?» — и она не смогла противостоять его откровенному и жаркому любопытству.
Но она хотя бы убежала от него до того, как наделала новых ошибок. Та встреча была простой случайностью, исключением. Больше такого не повторится.
Но иногда, смешивая тесто или отсчитывая стежки, она вспоминала его и думала о том, что он сказал тогда. Что он «джинн», но кто такие джинны? И почему у него так светилось лицо? И что он имел в виду, когда сказал, что попал сюда случайно?
Иногда она даже представляла, как пойдет на Вашингтон-стрит, отыщет его и задаст свои вопросы. Но она быстро гнала такие мысли из головы. Слишком опасно было даже думать об этом.
После той страшной ночи у нее остался и еще один вопрос без ответа, и он сильно тревожил ее. Она много думала о конверте, который взяла из мертвой руки равви. Открывать его снова она не решалась, опасаясь, что уступит соблазну и развернет найденный в конверте листок до конца. Теперь она уже не была так уверена, что равви хотел отдать конверт именно ей. В таком случае он, наверное, написал бы на конверте ее имя или как-то замаскировал его содержание? Но все эти рассуждения были бессмысленными: ей уже никогда не узнать правды. Как-то она даже подумала сжечь конверт, но только крепче вцепилась в него. Что бы ни собирался сделать с ним равви, конверт достался ей, и уничтожить его она не может.
Вопрос только в том, где его хранить. В пансионе делать этого нельзя: конверт может обнаружить хозяйка или дом может сгореть. Хранить его в пекарне еще опаснее. Надежнее всего держать конверт при себе. Достав из стоящей под кроватью жестяной коробки немного денег, она отправилась в ювелирный магазин и купила там большой медный медальон на толстой цепочке. Медальон был простой, прямоугольный, закругленный по краям. Внутри у него оказалось как раз достаточно места для плотно сложенного листочка бумаги. Закрыв медальон, она повесила его на шею и спрятала под блузку. Высокий воротник скрывал цепочку от посторонних глаз, и заметить ее было почти невозможно. Вот и сейчас, глядя в окно на снег, она чувствовала холодное и таинственное прикосновение металла к своей коже. Ощущение было странным, но она уже начала привыкать к нему и, наверное, скоро совсем перестанет замечать.
* * *
В последний день Шивы Майкл Леви стоял в углу гостиной своего дяди и слушал, как снова и снова читают поминальный кадиш. Этот печальный раскачивающийся ритм звучал у него в ушах с самого дня похорон. Майкл чувствовал себя совсем больным. Он провел рукой по лбу, и тот оказался влажным, хоть в комнате и было холодно. Молящиеся стояли черной стеной, их ермолки поднимались и опускались в такт словам кадиша.
На кладбище в Бруклине, стоя у открытой могилы, Майкл наклонился, взял пригоршню холодной земли и бросил ее вниз. Мерзлые комья застучали по простой крышке соснового гроба. Сам гроб показался ему совсем маленьким и очень далеким, как будто стоял на дне глубокого колодца.
«Пусть утешит тебя Всевышний со всеми скорбящими Сиона и Иерусалима». Эта традиционная формула утешения впервые пришла ему на память, когда в коридоре он разговаривал с Хавой. За эти несколько коротких дней он сам слышал ее десятки раз, и она начинала действовать ему на нервы. Почему только «со всеми скорбящими Сиона и Иерусалима», а не со «скорбящими всего мира»? Откуда эта местечковая узость, ограниченность? Как будто единственной настоящей потерей можно считать только потерю Храма, а все остальные потери — лишь слабое ее отражение. Он знал: цель этой фразы — напомнить скорбящему, что он все еще часть единой общности. Но у Майкла имелась своя общность: школьные друзья, коллеги из приютного дома, братья и сестры по Социалистической рабочей партии. Ему не нужны эти чересчур благочестивые незнакомцы. Он не мог не замечать любопытных и косых взглядов, которые они бросали на племянника-вероотступника. Пусть судят как хотят, решил он. Сегодня последний день. Скоро они друг от друга избавятся.
Мужчины в черных шляпах приходили и уходили. Они останавливались у стола, ели сваренные вкрутую яйца и куски хлеба, тихо переговаривались. Майкл узнал несколько старых раввинов, которые были друзьями его дяди. Они подходили к книжным полкам и рассматривали корешки, словно что-то искали. Дойдя до конца полок, каждый из них разочарованно хмурился, а потом виновато оглядывался. Неужели они выискивали особо ценные книги, которые собирались присвоить? Профессиональная алчность не унималась даже на время траура? Его передернуло от отвращения. Вот чего стоят все слова о чистоте помыслов скорбящих.
Да пусть всё забирают! Он был единственным законным наследником всего невеликого имущества дяди и уже решил пожертвовать б о льшую часть беднякам. Ему все равно некуда было ставить эту мебель и нечего делать с сохранившимися религиозными реликвиями. Когда все наконец разошлись, он двинулся по комнатам с коробкой, складывая в нее все, что хотел оставить на память. Посеребренный кофейный сервиз, которым так гордилась тетушка. Ее шали и украшения, найденные в ящике комода. В том же ящике обнаружился и мешочек с пострадавшим от воды бумажником и сломанными часами. Когда-то часы были хорошими и дорогими, но он никогда не видел, чтобы дядя носил их. В бумажнике лежало несколько американских и, кажется, немецких купюр. Мешочек он тоже положил в коробку, решив, что, возможно, он хранится с тех пор, когда дядя пересекал океан. Старые письма, несколько семейных дагеротипов в рамках, и среди них — найденная на самом дне ящика свадебная фотография родителей Майкла. Его мать, круглощекая девушка, выглядывает из-под усыпанной цветами фаты. Отец, высокий и стройный, в шелковой шляпе, смотрит не в камеру и не на свою молодую жену, а куда-то в сторону, словно уже планирует побег. Старая обида на отца на минуту поднялась в душе, но тут же опять растворилась в печали. Под кроватью Майкл нашел рюкзак, набитый старыми растрепанными книгами. Он добавил их к тем, что уже стояли на полках. Майкл что-то слышал о благотворительной организации, которая снабжала литературой новые иудейские общины, образующиеся на Среднем Западе, — они наверняка обрадуются такому подарку.
На столе в гостиной, под скатертью, он обнаружил тонкую стопку листов, исписанных дядиным почерком. Наверное, те, кто наводил тут порядок и готовил угощенье, просто не заметили их. Один листок лежал чуть в стороне, как будто был важнее прочих. На нем было всего две строчки на иврите — странных, нечитаемых. Все это было чересчур заумно для Майкла, и он решил было, что отдаст записи первому встречному раввину, но знакомый дядин почерк притягивал его чуть ли не физически. Пока он не мог расстаться с этими записями. Потеря была еще слишком свежа. Устало Майкл засунул бумаги в пустой кожаный мешочек. Он разберется с ними позже, когда к нему вернется привычное чувство перспективы.
Коробку и мешочек он принес к себе домой и засунул под стол. Он по-прежнему сильно потел, и его тошнило, хотя последние несколько дней он почти не ел. В уборной его вырвало, и после этого он рухнул на койку, до которой едва добрался.
Утром один из соседей обнаружил, что Майкл насквозь промок от пота и при этом трясется в ознобе. Вызвали врача. Тот сказал, что, скорее всего, это небольшая инфлюэнца, и в течение нескольких часов все здание было закрыто на карантин.
Майкла увезли в больницу на острове Суинберн, и он лежал там среди напуганных и сломленных горем иммигрантов, не сумевших пройти медицинский контроль на острове Эллис, среди умирающих и неверно диагностированных. Лихорадка у него все усиливалась. Ему мерещилось пламя на потолке и в пламени — гнездо извивающихся, брызжущих ядом змей. Он пытался скрыться от них и понимал, что привязан к кровати. Он кричал, и на его лоб опускалась чья-то равнодушная холодная рука. Кто-то подносил к его губам стакан воды. Он пил и опять погружался в страшные видения.
Не один Майкл кричал в те дни в палате. На соседней кровати лежал прусский рабочий лет сорока, который здоровым и крепким сел на «Балтику», когда та делала короткую остановку в Гамбурге. На острове Эллис он одним из первых стоял в очереди на медицинский осмотр, когда кто-то сзади тронул его за плечо. Пруссак обернулся и увидел маленького высохшего старика в чересчур широком для того пальто. Старик поманил его, явно желая что-то сказать. Здоровяк наклонился, чтобы лучше слышать, и старик прошептал ему прямо в ухо цепочку бессмысленных невнятных слов.
Мужчина потряс головой, показывая, что не понимает, и вдруг обнаружил, что уже не может остановиться, что голова трясется все сильнее и сильнее, потому что эти непонятные звуки как будто поселились у него в голове. Они звучали все громче, метались внутри черепной коробки, бились о края, гудели пронзительно, словно стая ос. Он зажал уши пальцами, попытался крикнуть: «Пожалуйста, помогите мне», но не услышал собственного голоса. Лицо глядящего на него старика выражало только самое невинное удивление. Люди, стоящие в очереди, начали оглядываться. Мужчина обхватил руками голову, чтобы хоть как-то унять этот страшный шум, и упал на колени, выкрикивая что-то неразборчивое. На губах у него выступила пена. Врачи и люди в форме бежали к нему, поднимали веки, чтобы заглянуть в глаза, совали ему в рот кожаный ремешок. Последним, что он видел, перед тем как его запаковали в смирительную рубашку и отправили на остров Суинберн, был старик, который у опустевшего стола сам поставил печать в свои документы и поспешно скрылся в толпе на другой стороне.

 

Служащий иммиграционного бюро еще раз просмотрел документы и внимательно взглянул на стоящего перед ним человека. Тот выглядел куда старше своих шестидесяти четырех, но с этими изработавшимися крестьянами никогда не угадаешь: ему могло быть и шестьдесят, и сто лет.
— В каком году вы родились?
По другую сторону стола переводчик прокричал вопрос в ухо старика.
— В тысяча восемьсот тридцать пятом, — ответил тот.
Ну, раз так… Спина у старика была прямой, глаза ясные, и печать медицинской комиссии еще не просохла на его документах. Он уже предъявил кошелек с двадцатью американскими долларами и несколькими монетами. Достаточно на первое время. Нет никаких оснований не пропускать его.
Вот имечко, конечно…
— Давайте назовем вас как-нибудь по-американски, — предложил чиновник. — Вам самому так будет удобнее.
Под встревоженным взглядом старика он вычеркнул в документе слова «Иегуда Шальман» и твердым уверенным почерком написал сверху: «Джозеф Шаль».
Назад: 11
Дальше: 13