Часть II. Бурьян
Страшное преступление в кабаке дяди Стамати
У наших ног синело прекрасное тихое море. Мы легли на песок животами кверху и повели длинный ленивый разговор.
Следователь сказал мне:
— Я недурно изучил за два года этих чудесных южан. Их можно любить, но уважать их невозможно.
— Почему?
— Потому что у этих людей нет середины. Попробуйте расспросить у кого нибудь из них: далеко-ли до такого-то места? Одному из них расстояние в десять верст кажется очень коротким… И он, размахивая руками, закричит: «Что вы!! Помилуйте!! Два шага… Десять-двенадцать минут ходьбы и вы там! Близехонько… Если бы нам влезть на эту крышу — я показал бы вам отсюда это место!» Спросите другого южанина более ленивого, менее подвижного: «О-о, заорет он, (они тихо никогда не говорят). Вы туда хотите идти? Пешком? Да я вам скажу: в два дня не дойдете! Автомобиль если — другое дело… В несколько часов доедете. А пешком? Сумасшествие»… Спросите у южанина мнение о его соседе… Если сосед ему мало-мальски симпатичен — он всплеснет руками и закричит: «Кто? Ованес Туташвили? Да это ж святой человек! Ведь это ж гениальная личность! Он еще не министр… да, спрошу я вас, почему? Да потому, что он сам не хочет! Это ж человек, с которого нужно напечатать портреты и повесить себе на удовольствие везде, где можно! Ованес!! Его на руках нужно носить днем и ночью, этого Ованеса». Но если Ованес поспорит со своим поклонником из-за подшибленной ноги курицы или взятой без спроса лодки — послушайте, что вам скажут об Ованесе… «Ованес? Вы уверены, что он именно так называется? Идиет он называется — вот как! Это ж форменный каторжник, босявка! — Все добрые люди трясутся от страха, когда это чудовище показывается на улицу. Ведь ему застрелить человека все равно, что стакан вина из-под тарапана выпить, накажи меня Бог! Чтоб я так жил!».
— Неужели, все такие? — спросил я.
— Все. Раз южная кровь — значит, такой. Возьми ты их купцов… Спроси в любой лавчонке: «Сколько стоит десяток лимонов?» — «Шестьдесят копеек!» Не разговаривая, вынимай кошелек и плати тридцать. Он ничего не возразит и даже не будет удивлен… Он, в сущности и сам хотел сказать: «тридцать» да уж, как то, оно само сказалось — шестьдесят.
Вдохнув жадной грудью пахучий воздух, следователь мягко улыбнулся и неожиданно закончил:
— А, в общем — они чудесный народ!..
…Послышался топот нескольких тяжелых ног. Мы обернули лица и увидели двух горожан, которые сломя голову, мчались на нас, перепрыгивая с камня на камень и яростно размахивая загорелыми руками.
Когда они подбежали к нам и обессиленные, со стоном ужаса, повалились на песок, следователь оглядел их и спокойно спросил:
— Здорово, Тулумбасов! Здорово, Кандараки! Что случилось? Не искусали ли вас бешеные собаки? Тулумбасов зарыл руки в песок и застонал.
— О, господин следователь!! Если-бы нас искусали бешеные собаки — мы бы даже не поморщились… Страшное преступление!
Кандараки посмотрел на нас широко раскрытыми глазами, в которых застыл нечеловеческий ужас и пролепетал:
— Что-же это будет, если звери уже вырвались на волю и режут людей, как цыплят?.. Почему-бы им не зарезать и меня? И мою жену Марину? И маленького Христу?
— Кто там зарезал? Кого?
— Мы ж говорим — матросы! Два громадных буйвола матроса!! У этих чертей ни жалости, ни милосердия!
— Кого зарезали?
— Весь кабак дяди Стамати они зарезали! Массу людей они зарезали! Двух человек!! Мы сами видели.
Следователь встал и отряхнул песок с платья.
— Стойте! Пусть говорит Тулумбасов. Говорите толком…
— Чего там говорить толком! Нельзя говорить толком! Зарезали, ограбили и убежали. Все ограбили — весь-весь кабак унесли!
— В чем… унесли?
— В узле. Большой такой. Пудов десять!
— Постойте… Кто же это первый заметил?
— Я первый, — сказал Тулумбасов.
— Первый я, — сказал Кандараки.
— А кто первый из вас двух? — терпеливо спросил следователь.
— Я первее.
— Первее — я.
— А из двух — кто первый?
— Из двух? Он, с — некоторым сожалением указал Кандараки на Тулумбасова.
— Что же вы увидели и каким образом?
— Вот каким. Иду я к Стамати, насчет водки из выжимок условиться — он у меня всегда покупает… Вдруг, смотрю, окно кабака раскрывается и оттуда выпрыгивают два матроса с ножами и огромными узлами в руках. Выскочили и убежали. «Э», думаю, — «дело нечистое»… Да подхожу к окну, да как загляну — и свету, матушки мои, не взвидел. Лежат двое: Стамати и еще один на полу с перерезанными горлами, кругом кровь и все перевернуто вверх ногами… Вижу — Кандараки идет — я и ему показал. Посмотрели, да бежать — прямо к вам!
— Какие из себя матросы и куда они побежали?
— Они высокие, черные, широкоплечие… Глаза горят, как у волков. А направились они прямо по дороге на Феодосию… Боже ж мой… что будет, что только будет?..
— Надо осмотреть кабак прежде всего, — сказал следователь.
— Нужно догнать прежде всего убийц, — горячо возразил я, — пока они не убежали… А кабак всегда можно осмотреть.
— Ну, чтож… убийц — так убийц, — лениво согласился следователь. — Достаньте нам у Марасьянца двух лошадей — мы с приятелем поедем.
— А войско? — закричал Кандарака.
— Какое войско?
— Как — какое?.. Что же вы думаете — вам удастся вдвоем справиться с этими двумя зверями, с этими бешеными тиграми? Нужен десяток солдат с ружьями.
— Ничего, — сказал следователь. — Справимся и так.
— Что это за люди! — восхищенно зааплодировал Кандараки. — Это ж форменные герои!
— Это ж какие то мученики идеи! — согласился восторженный Тулумбасов. — Какие-то Жанны д'Арк! Ну, Бог вам на помощь! Живыми не сдавайтесь! А вот и двор Марасьянца!
— Далеко матросы могли убежать? — спросил я.
— Недалеко. Верст десять.
— Или двадцать, — подтвердил Тулумбасов.
— А, пожалуй, и двадцать.
— Эй, Маросьянц! — Пару лошадей!
Мы скакали, понукая резвых лошаденок ударами хлыста — уже минут десять.
— Как ты думаешь, спросил я, удастся нам нагнать их?
Следователь засмеялся.
— О, будь покоен… Удастся. Эй, мальчик! Стой! Ого-го? Стой, паршивец! А то натреплю тебе уши!!
Слова эти относились к худому мальчишке лет пятнадцати, в белой грязной матросске и растерзанных скороходах. Он тихонько брел по краю пыльной дороги, под тенью придорожных деревьев, с маленьким белым узелочком в руках.
— Эй! Остановись, подлый мальчишка.
Мальчик увидел нас, побледнел, опустился на кучу щебня и горько заплакал.
— Кто это? — удивленно спросил я.
— Это? Убийца Стамати и его клиента.
— А где же другой?
— Другого и не было.
— Но они говорили о двух — широкоплечих, черных…
— Мало что! Послушай-ка, малец… Покажи, что у тебя в узелочке?
Мальчишка снова горько зарыдал и трясущимися руками развязал узелок. В нем мы увидели: кисет с табаком, перочинный ножик, кусок жареной камбалы и пару сухих, как камень, пряников, которыми обыкновенно заедали вино в кабаке Стамати.
После недолгих расспросов злосчастный мальчишка признался во всем. Они со своим дядькой зашли в кабак дяди Стамати и, немедленно же, дядька с хозяином стали пьянствовать, потом танцевали, потом упали на пол и заснули среди разбитых бутылок. Ему надоело смотреть на спящих и он решил уйти домой, в соседнее село. А так как, хозяин, приступив к попойке, предусмотрительно запер дверь, и спрятал ключ, то мальчугану ничего не оставалось, как выпрыгнуть в окно.
— А кисет, ножик и рыбу украл? — спросил следователь.
— Я не буду больше, дяденька… Он бы все равно, ножик потерял, а на табак у меня своих денег нет. Пустите меня, пожалуйста… Меня мама ждет…
Он снова зарыдал, размазывая по лицу грязь и слезы.
— Ну, ступай, каналья. Да только в другой раз через окна не прыгай — не смущай народ зря..
Мы возвращались обратно.
— Послушай, — спросил я, нерешительно и смущенно. — Каким образом ты догадался, что этот мальчишка-тот самый.
Он засмеялся.
— Очень просто! Секрет немудрый: когда южанин что нибудь рассказывает — нужно все данные делить пополам… Он говорит — два матроса — значит, один. Черный, как жук; значит — шатен. Широкоплечий здоровый — понимай: мальчишка. Такая система объяснить тебе все: и его «громадный узел» и «ножи» и я «десять верст» сейчас же превращенные в двадцать, (хотя мальчишка пойман только на пятой версте)…
У околицы нас дожидались Тулумбасов и Кандараки, вооруженные ружьем и целым ворохом веревок.
— Не догнали? — тревожно спросили они.
— Да попробуйте догоните их, — серьезно сказал следователь. — Попробуйте — когда их не двое, а двенадцать человек, двенадцать свирепых здоровяков — вооруженных до зубов, да при них целый обоз с награбленными вещами, да кроме того, маленькая пушка и ручные бомбы.
— Видите, дядя Тулумбас! — торжествующе воскликнул Кандараки. — Я вам говорил, что их больше, чем два!
Изумительный случай (Из жизни художников)
Художник Семиглазов решил выставить на весенней выставке «Союза молодёжи» две картины:
Автопортрет.
Nu — портрет жены художника.
Обе картины, совсем законченные, стояли на мольбертах в его мастерской, радуя взоры молодого художника и его подруги жизни. Изредка художник обвивал любящей рукой талию жены и, подняв гордую голову, надменно говорил:
— О, конечно, критика не признает их! Конечно, эти тупоголовые кретины разнесут их в пух и прах! Но что мне до того! Искусство выше всего, и я всегда буду писать так, как чувствую и понимаю. Ага! Как сейчас, вижу я их. «Почему, — будут гоготать они бессмысленным смехом, — почему у этой женщины живот синий, а груди такие большие, что она не может, вероятно, двигать руками? Почему на автопортрете один глаз выше, другой ниже? Почему всё лицо написано красным с чёрными пятнами»… О, как я хорошо знаю эту тупую напыщенную человеческую пыль, это стадо тупых двуутробок, этот караван идиотов в оазисе искусства!
— Успокойся, — ласково говорила любящая жена, гладя его разгоряченный лоб. — Ты мой прекрасный гений, а они форменные двуутробки!
В дверь мастерской постучались.
— Ну? — спросил художник. — Входите.
Вошёл маленький болезненный старикашка. Голова его качалась из стороны в сторону, ноги дрожали от старости, подгибались и цеплялись одна за другую… Дряхлые руки мяли красный фуляровый платок. Только глаза юрко и проворно прыгали по углам, как мыши, учуявшие ловушку.
— А-а! — проскрипел он. — Художник! Люблю художников… Живопись — моя страсть. Вот так хожу я, старый дурак, из одной мастерской в другую, из одной мансарды в другую и ищу, облезлый, я, глупый крот, гениальных людей. Ах, дети мои, какая хорошая вещь — гениальность.
Жена художника радостно вспыхнула.
— В таком случае, — воскликнула она, — что вы скажете об этих картинах моего мужа?!
— Ага, — оживился старик. — Где же они?
— Вот эти!
Он остановился перед картинами и замер. Стоял пять минут… десять…
Супруги, затаив дыхание, стояли сзади.
Медленно повернул старик голову, заскрипев при этом одеревеневшей шеей.
Медленно, шепотом спросил:
— Это… что же… такое?
— Это? — сказал художник. — Я и моя жена. Эта вот мужская голова — я, а эта обнажённая женщина — моя жена.
Старик изумлённо замотал головой и вдруг крикнул:
— Нет! Это не вы.
— Нет, я.
— Уверяю вас — это не вы!
Художник нахмурился.
— Тем не менее это я.
— Вы думаете, что вы такой?
— Да.
— Смотрите: почему на картине ваше прекрасное молодое лицо покрыто зловещими чёрными пятнами на красном фоне? Почему один глаз у вас затёк, а руки сведены и растут: одна из лопатки, а другая из шеи… Почему рот кривой?
— Потому что я такой…
— А вы… сударыня… Вы такие? Я не поверю, чтобы ваше тело было похоже на это.
— Разденься! — бешено крикнул художник. — Докажи этому слепому слизняку!
И, не задумываясь, разделась любящая жена и обнажила себя всю. Стояла молодая, прекрасная, сверкая юным белым телом и стройной, едва расцветшей грудью.
— И она, по-вашему, похожа, — прищурился старичок. — У неё синий кривой живот? Красные толстые ноги без икр, зловещие рубцы на шее, переломанные руки и громадные почерневшие груди с сосками величиною в апельсин.
— Да! — торжественно сказал художник. — Она такая.
— Да! — крикнула любящая жена. — Я такая.
Старичок неожиданно упал на колени.
— Ты! — воскликнул он, простирая руки к потолку. — Ты, которому я всегда верил и который обладает силой творить чудеса! Сделай же так, чтобы эта молодая чета имела полное сходство с этими портретами. Сделай их подобными порождённым творчеством этого гениального художника.
Жена взглянула на мужа и вдруг пронзительно закричала: на неё в ужасе глядело искажённое лицо мужа, красное, с чёрными пятнами, с затёкшим глазом и сведёнными в страшную гримасу губами… Руки несчастного покривились, как у калеки, и на груди вырос горб, точь-в-точь такой, как художник по легкомыслию изобразил на портрете.
— Что с тобой? — вскричал бешено муж. — О Боже! Что сделала ты с собой?!
С непередаваемым чувством отвращения смотрел единственный незатёкший глаз художника на жену…
Перед ним стояла уродливая страшная багровая баба с громадными чёрными грудями и толстыми красными ногами. Синий живот вздулся, и чудовищные соски на прекрасной прежде, почти девственной груди распухли и пожелтели. Это была чума, проказа, волчанка, ревматизм и тысяча других самых отвратительных болезней, сразу накинувшихся на прекрасное прежде тело. И… удивительная вещь: теперь ужасное лицо мужа и отвратительное тело жены как две капли воды были похожи на портреты…
— Ну, я пойду, — сказал равнодушно старичок, пряча в карман свой громадный платок. — Пора, знаете, как говорится: посидел — пора и честь знать…
— Милосердный Боже! — вскричал художник, падая на колени в порыве ужаса и отчаяния. — Что вы с нами сделали?
— Я? — удивился старик. — Я? Подите вы! Это разве я? Это вы сами с собой сделали. Разве вы теперь не похожи? Как две капли воды. Прощайте, мои пикантные красавцы.
Он прищёлкнул пальцами и умчался с быстротой, несвойственной его возрасту.
Супруги остались одни. Художник стёр слезу с единственного глаза и обвил синий стан супруги искалеченной рукой.
— Бедная моя… Погибли мы теперь.
— Не смей ко мне прикасаться! — крикнула жена. — У тебя глаз вытек и на лице чёрные пятна.
— Сама ты хороша! — злобно сказал художник. — На двухнедельный труп похожа…
— Ага… Так? — крикнула жена.
Она бросилась, как бешеная тигрица, на свой портрет и в мгновение изорвала его в клочки. И совершилось второе чудо: снова стала она молода и прекрасна. Снова тело её засверкало белизной.
И, увидев это, с визгом бросился художник Семиглазов на свой «автопортрет». И, растерзав его, сделался он через минуту так же молод и здоров, как и прежде.
От картин же остались жалкие обрывки.
Недавно я был на выставке «Союза молодежи». Устроитель выставки сказал мне:
— Да, штуки тут все любопытные. Прекрасная живопись. Но нет гвоздя, на который мы так надеялись. Можете представить — наша слава, наша гордость — художник Семиглазов в припадке непонятного умоисступления изорвал свои лучшие полотна, которые могли быть гвоздём выставки: Nu — портрет своей жены и свой автопортрет.
Гордиев узел
Однажды в вагоне второго класса пассажирского поезда толстый добродушный пассажир вынул сигару и закурил.
Глаза у него были маленькие, хитрые, улыбка мягкая, чрезвычайно добрая, а манеры грубоватые, с оттенком фамильярного дружелюбия.
Против него сидели три пассажира, сбоку еще два — и все пятеро посмотрели на него с ненавистью, угрожающе, как только он выпустил изо рта первый залп тяжелого дыма.
— Это вагон для некурящих, — сдержанно заметил рыжий человек.
Толстяк затянулся второй раз и зажмурил глаза от удовольствия.
— Слушайте! Здесь нельзя курить: это вагон для некурящих!
— Ну-у?
— Да вот вам и ну! Потрудитесь или бросить сигару, или выйти на площадку.
— Да нет… Я уж лучше тут докурю.
— Как — тут? Почему — тут? Ясно вам говорят, что здесь нельзя курить!
— Кто говорит?
— Я говорю. И мои соседи… И все…
— Да почему?
— Мы дыму не переносим!
Курильщик выразил на своем лице изумление, смешанное с иронией.
— Что… Не любите? Дыму испугались? Как же вы на войну пойдете, если дыму боитесь? Эх, публика! Вот оттого-то вас японцы…
Он сделал длительный перерыв, сладко затянувшись сигарой.
— …И побили… что мы дыму боимся.
— При чем тут японцы? Ясно здесь написано на табличке: «Просят не курить!»
Лицо толстяка выразило искреннюю печаль и огорчение.
— Боже мой! Как в этой фразе, в этих словах выразился весь русский человек — раб по призванию. Весь пресловутый русский дух сидит в этой фразе! Для него «написано», значит — свято. Печатное слово для него жупел, страшилище, и он перед ним распластывается, как дикарь перед строгим божеством.
— Сами вы дикарь!
— Нет, милостивые государи, не дикарь я. Не дикарь я, потому что…
Он затянулся.
— …Потому что я рассуждаю и этим являю собою высший интеллект.
— Хороший интеллигент! Интеллигент, а поступает, как нахал.
— Извините меня, сударыня, но вы смешали два разных понятия: интеллигент и интеллект. Это именно и подтверждает мою мысль: дикарь — тот, кто слепо преклоняется перед печатными словами, не зная их подлинного смысла.
Рыжий пассажир, ошеломленный этими словами, потряс головой, подумал немного и сказал:
— Куренье вредно для здоровья.
— Вот оно, вот, — страдальчески поморщился курильщик. — Вот с помощью этих понятий вы и воспитываете будущее поколение, хилое, слабое, не обкуренное дымом и не закаленное суровой жизнью!..
— Категорически умоляю вас: бросьте курить! Как не стыдно, право.
— Да чего там просить его, — поднял от газеты голову чиновник. — Заставить надо.
— Что ж… пожалуйста… Заставьте! Конечно, сила на вашей стороне: вас много, а я один. Но не позор ли для нашего века, когда люди не пускают, как оружие, моральную силу убеждения, а пользуются для этого силой физической, кулаком… Чем же после этого будем мы отличаться от наших предков, бродивших с каменными топорами и стукавших ими по голове каждого встречного?
Человек, по виду артельщик, отозвался из угла:
— Склизкий.
Толстяк сделал вкусную, глубокую затяжку и, как Везувий, выбросил целый столб дыма.
— Чего-с? — спросил он равнодушно.
— Склизкий ты, говорю. Между пальцев проворишь.
— Я вас не понимаю, — недоуменно улыбнулся толстяк.
— Вот когда жандарма со станции позовем, тогда поймете.
— Тогда я пойму одно: русскому человеку свобода не нужна, конституция не для него! Посадите ему на шею жандарма, и он будет счастлив, как светская красавица, шея которой украшена драгоценным бриллиантовым…
Снова он затянулся.
— …колье! Да-с, колье. Настаиваю на этом уподоблении.
— Кондуктор! Кондуктор!!
Толстяк благожелательно усмехнулся и, вынув изо рта сигару, принялся вопить вместе с другими:
— Конду-у-уктор!
Когда явился кондуктор, курильщик снова взял сигару в рот и пожаловался:
— Кондуктор! Почему эти пассажиры запрещают мне курить?
— Здесь нельзя, господин. Видите вон, написано.
— Кто же это написал?
— Да кто ж мог… Дорога.
— А если мне все-таки хочется курить?
— Тогда пожалуйте на площадку.
— Люди! — засмеялся толстый пассажир. — Как вы смешны и беспомощны! Как вы заблудились между трех сосен!! Вы, представитель дороги, приглашаете меня на площадку, а на этой же стене красуется другая надпись: «Во время хода поезда просят на площадке не стоять». Как же это совместить? Как можно совместить два совершенно противоположных постановления?!
Кондуктор вздохнул и с беспросветным отчаянием во взоре почесал затылок.
— Как же быть? — пролепетал он.
— Да ничего, милый. Вот докурю сигару и брошу ее.
— Нет-с, — крикнул злобно чиновник, комкая газету, — мы этого не позволим! Раз вагон для некурящих — он не имеет права курить! Пусть идет на площадку.
— Я не имею права курить, по-вашему… Хорошо-с. Но я же не имею права и выходить на площадку! Одно взаимно исключает другое. Поэтому я имею право выбирать любое.
Он стряхнул пепел с кончика сигары и взял ее в рот, ласково улыбаясь:
— Выбираю.
— Кондуктор!! — взревел чиновник. — Ведь это незаконно!! Неужели вы не можете прекратить это безобразие?!
Кондуктору очень хотелось прекратить это безобразие. Он стремился к этому всеми силами, что было заметно по напряженности выражения лица и решимости, сверкнувшей в глазах; он имел твердое намерение урегулировать сложный вопрос одним ударом, как развязан был в свое время гордиев узел.
Сделал он это так: коснулся кончиком сапога скамьи, приподнялся и одним движением руки перевернул табличку с надписью «просят не курить».
И табличка, перевернувшись, выказала другую свою сторону, с надписью:
«Вагон для курящих».
Пассажиры выругались, а толстяк покачал головой и окутал себя таким облаком дыма, что исчез совершенно.
И, невидимый, сказал из облака добродушным тоном:
— Всякий закон оборотную сторону имеет.
На «Французской выставке за 100 лет»
— Посмотрим, посмотрим… Признаться, не верю я этим французам.
— Почему?
— Так как-то… Кричат: «Искусство, искусство!» А что такое искусство, почему искусство? — никто не знает.
— Я вас немного не понимаю, — что вы хотите сказать словами — почему искусство?
— Да так: я вот вас спрашиваю — почему искусство?
— То есть как — почему?
— Да так! Вот небось и вы даже не ответите, а то французские какие-то живописцы. Наверное, все больше из декадентов.
— Почему же уж так сразу и декаденты? Ведь декаденты недавно появились, а эта выставка за сто лет.
— Ну, половина, значит, декадентов. Вы думаете что! Им же все равно.
— Давайте лучше рассматривать картины.
— Ну, давайте. Вы рассматривайте ту, желтую, а я эту.
— Что ж тут особенного рассматривать — вот я уже и рассмотрел.
— Нельзя же так скоро. Вы еще посмотрите на нее.
— Да куда ж еще смотреть?! Все видно как на ладони: стол, на столе яблоки, апельсины, какая-то овощь. Интересно, как она называется?
— А какой номер?
— Сто двадцать седьмой.
— Сейчас… Гм! Что за черт! В каталоге эта картина называется «Лесная тишина». Как это вам понравится?! У этих людей все с вывертом… Он не может прямо и ясно написать: «Стол с яблоками» или «Плоды». Нет, ему, видите ли, нужно что-нибудь этакое почуднее придумать! Лесная тишина! Где она тут? А потом возьмет он, нарисует лесную тишину и подпишет: «Стол с апельсином». А я вам скажу прямо: такому молодцу не на выставке место, а в сумасшедшем доме!
— Ну, может быть, это ошибка. Мало ли что бывает: типографщик напился пьяный и допустил ошибку.
— Допустим. Пойдем дальше. А это что за картина? Ну… голая женщина — это еще ничего. Искусство там, натура, как вообще… Какая-нибудь этакая Далила или Семирамида. Какой номер? Двести восемнадцать? Посмотрим. Вот тебе! Я ж говорю, что у этих людей вместо головы коробка от шляпы! И это называется «новым искусством»! Новыми путями! Может, скажете — опять типографская ошибка? Нарисована голая женщина, а в каталоге ее называют: «Вид с обрыва»! Нет-с, это не типографская ошибка, а тенденция! Как бы почудней, как бы позабористее на голову стать. Эх вы! Просвещённые мореплаватели!
— Это не англичане, а французы.
— Я и говорю. И я уверен, что вся выставка в стиле «О, закрой свои голубые ноги». Это что? Четыреста одиннадцатый? Лошадки на лугу пасутся. Как оно там? Ну конечно! Они это называют «Заседание педагогического совета»!
— А знаете — это мне нравится. Тут есть какая-то сатира… Гм! Ненормальная постановка дела высшего образования в России. Проект Кассо…
— Нет! Нет! Вы посмотрите! Тут нормальному человеку можно с ума сойти! Я бы за это новое искусство в Сибирь ссылал! Вы видите? Нарисован здоровенный мужчинище с бородой, а под этим номером творец сего увража в каталоге пишет: «Моя мать»… Его мать! Да я б его… Нет, не могу больше! Я им сейчас покажу, как публику обманывать. Ты, милый мой, хоть и декадент, а тюрьма и для декадентов, и для недекадентов одинаковая! Эй, кто тут! Вы капельдинер? Билеты отбираете? За что? Может, и у вас новое течение? Посмотрите вашими бесстыдными глазами, — кто это может допустить?! Это какой номер? Девяносто пятый? Мужчина с бородой? А в каталоге что? Девяносто пятый — «Моя мать»? Мать с бородой? Или зарвавшаяся наглость изломанных идиотов, которым все прощается? Я вас спрашиваю! Что вы мне на это скажете?
— Что я скажу? Позвольте ваш каталог… Вы сейчас откуда?
— Мы, миленький мой, сейчас из такого места, которое не вам чета! Там художники хранят святые старые традиции! Одним словом — с академической выставки, которая…
— Вы бы, господин, если так экономите, то уж не кричали бы, — ведь у вас каталог-то не нашей, а чужой выставки.
Золотые часы
История о том, как Мендель Кантарович покупал у Абрама Гендельмана золотые часы для подарка своему сыну Мосе, — наделала в свое время очень много шуму. Все местечко Мардоховка волновалось целых две недели и волновалось бы еще месяц, если бы урядник не заявил, что это действует ему на нервы.
Тогда перестали волноваться.
Все местечко Мардоховка чувствовало, что и Гендельман и Кантарович — каждый по-своему прав, что у того и другого были веские основания относиться скептически к людской честности, и тем не менее эти два еврея завели остальных в такой тупик, из которого никак нельзя было выбраться.
— Они не правы?! — кричал, тряся седой бородой, рыбник Блюмберг. — Так я вам скажу: да, они правы. В сущности. Их не обманывали? Их не надували за их жизнь? Сколько пожелаете! Ну, и они перестали верить.
— Что такое двадцатый век? — обиженно возражал Яша Мельник. — Они говорят, двадцатый век — жульничество! Какое там жульничество? Просто два еврея с ума сошли.
— Они разочаровались людьми — нужно вам сказать. Они… как это говорится?.. О! вот как: скептики. Вот они что.
— Скептики? А по-моему, это гениальные люди!
— Шарлатаны!
Дело заключалось в следующем.
Между Кантаровичем и Гендельманом давно уже шли переговоры о покупке золотых часов. У Гендельмана были золотые часы стоимостью в двести рублей. Кантарович сначала предлагал за них полтораста рублей, потом сто семьдесят, сто девяносто пять, двести без рубля и наконец, махнув рукой, сказал:
— Вы, Гендельман, упрямый, как осел. Ну так получайте эти двести рублей.
— Где же они? — осведомился Гендельман, вертя в руках свои прекрасные золотые часы.
— Деньги? Вот смотрите. Я их вынимаю. Двести настоящих рублей.
— Так что же вы их держите в руках? Дайте — я их пересчитаю.
— Хорошо, но вы же дайте мне часы.
— Что значит — часы? Что, вы их разве не видите в моих руках?
— Ну да. Так я хочу лучше их видеть в моих руках.
— Не могу же я вам отдать часы, когда еще не имею денег?
— А, спрашивается, за что же я буду платить деньги, когда часов не имею?
— Кантарович! Вы мне не доверяете?!
— А что такое доверие? Если бы знали, сколько раз меня уже обманывали: и евреи, и русские, и французы разные. Я теперь уже разуверился в человеческих поступках.
— Кантарович!!! Вы мне не доверяете?!
— Не кричите. Зачем делать скандал? Ну, впрочем, ведь и вы мне не доверяете?
— Я доверяю, но только — двестирублевые часы, а?! Вы подумайте!
— Что мне думать? Мало я думал! Ну давайте так: вы покладите на стол часы, а я деньги. Потом вы хватайте деньги, а я часы.
— Гм… Вы предлагаете так? Кантарович! Вы думаете, меня и немцы не обманывали? И немцы, и… татары всякие. Малороссы. Ой, Кантарович, Кантарович… Я теперь уже ничему не верю.
— Что же вы думаете: что я схвачу и часы, и деньги и убежу?
— Боже меня сохрани! Я ничего не думаю. Но вы знаете, если я потеряю часы и не получу денег — это будет самый печальный факт.
— Ну хорошо… смотрите в окно: водовоз Никита привез воду. Это очень честный человек. Дайте ему ваши часы, а я деньги. Пусть он нам раздаст потом наоборот.
— Гм!.. Это ваша рекомендация… А не хотите ли моей рекомендации: пойдем к лавочнику Агафонову, и он нам сделает то же самое.
— Смотрите-ка! Вы не доверяете водовозу Никите? Так знайте: я торжественно не доверяю лавочнику Агафонову!!
— Так бог с вами, если вы такой — разойдемся!
— Лучше разойдемся. Только мне очень жаль, что я не получаю этих часов.
— А вы думаете, мне было не нужно этих двухсот рублей? О, еще как!
— Так мы сделаем вот что, — сказал Кантарович, почесывая затылок. — Пойдем к господину уряднику и попросим его посредничества. Оно лицо официальное!
— Ну это еще так-сяк.
Гендельман и Кантарович оделись и пошли к уряднику. Шли задумчивые.
— Стойте! — крикнул вдруг Кантарович. — Мы идем к уряднику. Но ведь урядник — тоже человек!
— Еще какой! Мы дадим ему часы, деньги, а он спрячет их в карман и скажет: пошли вон к чертям.
Оба приостановились и погрузились в раздумье.
По улице шли двое: Яша Мельник и старик Блюмберг. Они увидели Кантаровича и Гендельмана и спросили их:
— Что с вами?
— Я покупаю у него часы. Он не дает мне часов, пока я не дам ему денег, а я не даю ему денег, так как не вижу в своих руках часов. Мы хотели эту сделку доверить уряднику, но какой же урядник доверитель? Спрашивается?
— Доверьте становому приставу.
— Благодарю вас, — усмехнулся Кантарович, — сами доверяйте становому приставу.
— Это, положим, верно. Можно было бы доверить губернатору, но он как только увидит евреев, — сейчас же и вышлет. Знаете что? Доверьте мне!
— Тебе? Яша Мельник! Тебе? Хорошо. Мы тебе доверим, так дай нам вексель на четыреста рублей.
— Это верно, — подтвердил старый Блюмберг, — без векселя никак нельзя!
— Ой! Неужели я, по-вашему, жулик?
— Вы, Яша, не жулик, — возразил Гендельман. — Но почему я должен верить вам больше, чем Кантаровичу?
— Да, — подтвердил недоверчивый Кантарович. — Почему?
Через час все население местечка узнало о затруднительном положении Гендельмана и Кантаровича.
Знакомые приняли в них большое участие, суетились, советовали, но все советы были крайне однообразны.
— Доверьте мне! Я сейчас же передам вам с рук на руки.
— Мы вам доверяем, Григорий Соломонович… Но ведь тут же двести рублей деньгами и двести — часами. Подумайте сами.
— Положим, верно… Ну тогда поезжайте в город к нотариусу.
— Нате вам! К нотариусу. А нотариус — машина, что ли? Он тоже человек! Ведь это не солома, а двести рублей!
Комбинаций предлагалось много, но так как сумма — двести рублей — была действительно неслыханная, — все комбинации рушились.
* * *
Прошло три месяца, потом шесть месяцев, потом год… Часы были как будто заколдованные: их нельзя было ни купить, ни продать.
О сложном запутанном деле Кантаровича и Гендельмана все стали понемногу забывать… Сам факт постепенно изгладился из памяти, и только из всего этого осталась одна фраза, одна крошечная фраза, которую применяли мардоховцы, попав в затруднительное положение:
— Гм!.. Это так же трудно, как купить часы за наличные деньги.