5
Дом у Жоржика из красного кирпича. Богатый такой дом. Вместо шифера металлочерепицей крыт, под заграницу. Всё теперь делают «под заграницу». Под себя – ничего нет. Щиты рекламные на шатких телеграфных столбах и здесь, в запустении, красуются: – «Пей херши! Не дай себе засохнуть! Вливайся!»
Кого призывают? Мужики местные, которые остались, давно не просыхают. Так вымокли, что изнутри гнить стали. Всякий интерес к жизни потеряли. Вместо души плесень одна… Мухоморы-самоморы!
Я знал: Жоржик проживает один, но посторонних пускает к себе редко.
Я, посчитав, что приглашение в гости обязывает меня входить без стука, распахнул дверь. Аппетитный запах жареного мяса чуть не свалил меня прямо у порога.
Жоржик, высвечивая из узкой борцовской майки голубой татуировкой эротического характера, стоял у газовой плиты, и что-то помешивал в большой чёрной от копоти и жира сковороде. Рядом с горящей плитой, против всех правил безопасности, стоял огненно-красный баллон, постоянно напоминая цветом, что под стальной оболочкой находится сжиженный газ.
Видя мой вопросительный взгляд, хозяин кивнул на баллон:
– В мастерской взял. Всё равно валяется без дела. Мальчишки подорваться могут. А здесь – в безопасности.
Меня поразила внутренняя неуютность, неустроенность, и какая-то отстранённая угнетающая холодность неоштукатуренных стен. На полу клочковато стелилось сено.
– А чего зря полы подметать? Здесь как в поле сенокосной порой. Привычка. Ягодой пахнет, – посмеивается Жоржик.
Запаха ягод я, признаться, не почувствовал, а оригинальность подхода отметил. Правда, чего зря полы мести?
Внешний вид дома обманул меня. Всё, что я видел внутри, жильём трудно назвать. Недострой какой-то: на подоконниках, на лавках, по углам, щерили зубы муляжи, чучела всевозможных животных – от ящериц и змей до огромного кабана с загнутыми, как крюки подъёмного крана, жёлтыми клыками. Отдельно в углу, зарываясь в сено, собралась стайка ежей, колючих, как пластиковые щётки.
Муляжи выглядели настолько правдоподобно, что мне по первоначалу стало не по себе от скопища всевозможных тварей.
– Не боись! Здесь все свои! – Жоржик был явно доволен впечатлением, которое произвела на меня его обитель. – Люблю всякую живность, они мне, как братья родные! В них хитрости нет. Они, как дети малые. Слышал слово такое – таксидермист? Вот он перед тобой стоит. А зоотехник там, ветеринар – это уже опосля, потом.
Пока я с трудом вспоминал, кто такой таксидермист, Жоржик снисходительно пояснил:
– Не тужься, не вспомнишь! Чучела кто делает? Таксидермист. Нас, хороших, мало. Это всё равно, что скульптуру делать, – глаза Жоржика-таксидермиста озорно загорелись. Было видно, что он уже на хороших «дрожжах» и скоро поспеет. – Хочешь, я из тебя за одну ночь такой муляж сделаю для музея? Посетители глаза повывёртывают. Хочешь? – Жоржик схватил со стола нож с узким, по-щучьи хищным узким лезвием, и приставил к моему горлу. – Делаю только два надреза! – быстро полоснул вокруг шеи холодным обушком лезвия. Отчего у меня тут же заломило внизу живота. Потом полоснул по куртке вдоль тела. – И вот здесь! Завтра, как новенький, стоять вот здесь будешь, – потом покачал головой. – Жалко, формалин кончился! – и выпустил из-под ладони лезвие. Щучка поднырнула под стоящую на столе тарелку. – Хорошие бы деньги сделал!
От его слов, и от того, как он это сказал, у меня зашевелились на голове волосы, и захлюпало под ложечкой.
Я было рванулся к двери.
– Э! У нас так не принято! Рупь за вход, а за выход два полагается. Раз пришёл в гости, – садись! – он подставил под мои сделавшиеся ватными ноги тяжёлый приземистый табурет. – Принёс? – Жоржик выжидательно посмотрел на мой огрузший карман. – Ставь, а то прокиснет! – Жоржик, конечно, имел в виду принесённую мной бутылку.
Я выставил её, злосчастную, на неряшливо убранный стол, соображая, как бы улизнуть побыстрее от слишком тесного гостеприимства колхозного таксидермиста-ветеринара.
– Суть в том… – начал было я, пытаясь объяснить хозяину, что, мол, язва у меня открылась, да и не пью я так часто.
– Суть в том, – тяжело постучал по столешнице согнутым пальцем Жоржик. – Вся суть, откуда бабы ссуть, – и посмотрел на меня глубокомысленно и с убеждением, что он безусловно прав в своём философском толковании истины. Разлил по гранёным стаканам водку. – Держи!
Я взял стакан, соображая, как бы его осилить.
Жоржик подхватил заскорузлыми пальцами прямо из скворчащей сковороды кусок капающего разогретым жиром мяса и бросил в рот. Пожевал, пожевал – выплюнул прямо под ноги:
– Рванина! Доспеет, в самый раз будет. Посиди, не пей пока! У меня на этот случай смалец особый имеется. Смалец уважаешь? Хор-рошая штука на закуску!
Я посмотрел на пустой стакан. Как-то незаметно я его уже опорожнил. Ну что уже, можно и смалец. Пробовал когда-то эту хохляцкую закуску у родственников жены, они, хоть и россияне, но все украинцы из-под Харькова.
На столе появилась пол-литровая банка с топлёным салом, уже распустившимся от домашнего тепла, расслабленное, как топлёное масло. В густоте массы золотились ноготки жареного лука. Самая первейшая закуска. Намажешь на хлеб – и ты в раю. Хороший смалец!
Конечно, пить, не закусывая – последнее дело! И я выхватил из рук Жоржика порядочно очерствевшую горбушку, густо покрытую этим самым смальцем.
Такой закусью меня при наездах всегда угощал тесть, настоящий хохол, у которого смалец и сало находились на столе при любом раскладе и в любое время, если время, конечно, позволяло.
После хорошей порции водки о вкусовых качествах сделанного на скорую руку бутерброда говорить нечего. Нормальный вкус, правда, слегка сладковатый, наверное, от обилия жареного лука. А так – ничего. Правда, на настоящий смалец вроде и не похож, но водочный осадок во рту отбивает напрочь. Нормальная закуска.
– У-у! – только и смог я произнести.
– Ну, как? – почему-то с пристальным любопытством спрашивает хозяин, опрокинув в один размах свой стакан и примериваясь к банке: как бы поудобнее омокнуть в смалец ломоть хлеба величиной в ладонь. Кусок не пролезает в горловину. Жоржик взял узкую алюминиевую ложку и стал вычерпывать содержимое банки прямо в рот, причмокивая от удовольствия толстыми жирными губами.
– Хороша ежатинка, полезная!
– Какая медвежатина? – не расслышал я. – Откуда здесь медведи?
– А-а! – махнул рукой Жоржик и опять двумя пальцами полез в скворчащую и булькающую сковороду. – Вот теперь – как раз будет!
Сковорода, отплёвываясь жиром, уже стояла передо мной на столе.
– Давай, закусывай! – потом, бросив взгляд на бутылку, Жоржик спохватился. – Что-то мы и не пьём вовсе? Между первой и второй надо чтоб муха не пролетела!
Пить не хотелось, но от жареного мяса идёт такой одуревающий запах, что отказаться невозможно: «Чего там, – успокоил я себя, – со второго стакана тоже не упадёшь, да ещё под такую закуску».
Соединили стаканы. Развели стаканы. Выпили. Противный тепловатый вкус алкоголя тут же растворился в сочащемся куске мяса. Хорошая закуска. Хозяин хороший. Сидим, покуриваем. У Жоржика глаза стали наливаться болотной влагой, а так – ничего, трезвый пока. Пошарил на ощупь в столе и вытащил большой флакон:
– Не боись! Пить ещё будем. У меня про запас завсегда спиртяга есть. Правда, разведённый только…
Я в отчаянии замахал руками:
– Что ты? Что ты? Хватит!
– Хватит губы лохматить, а то мать захватит! Пей, когда от души угощают! – и сделал такое звериное лицо, что я снова приземлился на табурет.
Осилить третий стакан мне не удалось. Жоржик, вероятно, забыв про меня, выхватил из какой-то щели нож, и, качаясь, пошёл к двери.
Видя такое дело, я уже было хотел улизнуть из чересчур тесных объятий Жоржикова гостеприимства.
– Ку-да? – хватка у хозяина была бульдожья. Он снова вспомнил про меня. – А-а, это ты, командир? Помоги-ка мне с Бобиком разделаться!
С кем разделаться? Что он, сдурел? Никакого Бобика рядом не было. Видя в руках Жоржика широкий, по-сапожному скошенный с острия нож и нацеленный куда-то в сторону взгляд, у меня по спине поползли мурашки: что могло прийти в голову пьяного таксидермиста?
В сенях было темно. Жоржик махнул рукой по стене, и свет загорелся.
Под ногами, в большом тазу, лежало что-то шерстяное, свёрнутое в клубок и похожее на вымокшую под дождём дворнягу, Точно! Собака! Рядом в молчаливом злом оскале кровоточила её голова.
Жоржик опрокинул на пол широкий дощатый щит, стоявший у стены, молча достал с полки молоток с гвоздями, и, развернув мокрую собачью шкуру, приказал мне потянуть её за хвост.
– А, попалась, которая кусалась! – Жоржик стал ловко пришивать шкуру гвоздями к дощатому щиту.
Натянутая кверху мездрой, кожа теперь не казалась такой ужасной.
– Ты когда-нибудь кожа выделывал? – мыкнул он мне, икая.
Я отчаянно замотал головой, объясняя, что лучше я пойду домой… Домой хочу!
– А у нас, командир, – рупь заход, а выход – два. Учись, пока я жив!
Нож в руках такого зачумлённого живодёра был пострашнее атомной бомбы, и я присел рядом на корточки. «Шу-шу-шу!» – скользило лезвие по мездре, освобождая дерму от излишков жира. «Шу-шу-шу! Шу-шу-шу!» – ни одного пореза! Одним словом, настоящий таксидермист. Мастер своего дела. Сбив сальные стружки в комок, он вытер нож о ладонь и воткнул в притолоку. Потом, к моему удивлению, легко вытащил пальцами гвозди из щита, освободив шкуру, и снова сунул её, как грязную половую тряпку, обмякшую и вялую, в таз. Залил всё из большой пластиковой канистры какой-то вонючей жидкостью, пахнущей формалином.
– Пускай попреет! Пойдём в избу!
После всего увиденного и пережитого надо непременно выпить, иначе умом тронешься. Сюр какой-то! Хичкок!
В избе, взяв недопитый стакан, я выплеснул его в себя, так и не почувствовав вкуса.
– Ешь! Чего ты? Хочешь смальца из ежатины, а хочешь, Бобика, – он ткнул сырым, кровенеющим от недавних дел пальцем в сковородку. – Не боись! Бобик отгавкался! Надоел, сволочь! По ночам спать не давал! – Жоржик подхватил щепотью, уже покрывшийся жёлтой наледью остывшего сала порядочный шматок мяса и кинул в рот. – Закусывай, чего ты? – глаза Жоржика стали покрываться такой же жёлтой, как на остывшей сковороде, наледью, отчего у меня в животе завозилась юркая мышка с намерением выскользнуть наружу.
Воображению рисовалась вся картина нашего пиршества в живых красках, и та юркая, с короткой шёрсткой мышь, захлёбываясь, выскочила на волю. Меня резко вытошнило прямо на пол, на что Хозяин не обратил никакого внимания.
– Ешь! Чего ты? Лечебная закуска! Получше всяких лекарств грёбаных. Я этим делом из лёгких тубик выгнал в лагере, когда на «хозяина» лопатил. Барсучьего сала – где добудешь? А Шарики с Бобиками по зоне бесконвойные бегали. Заполоскай, чего ты? Сразу полегчает.
Я ощупью шарил по столу, выискивая, чем бы утихомирить судорожные сокращения желудка, где возился целый мышиный выводок.
Жоржик угодливо пододвинул мне свой стакан. Вкус спирта, вернее, ожог, почувствовался только тогда, когда в попытке вдохнуть, никак не мог втянуть в себя воздух. Гортань заперло сухим бумажным комом, и только потом стеснённый горловой спазмой воздух со сдавленным свистом стал проникать в лёгкие.
Жоржик, думая, что я подавился, услужливо подскочив, так ударил меня по спине, что из желудка снова вырвалась рваная струя, теперь уже на стол.
– Ах, ты, мать-перемать! Всю обедню испортил! – Жоржик рывком сдёрнул скатерть вместе с посудой и всем содержимым на пол.
Я, не дожидаясь чем закончится дело, рванулся было к двери, но крепкая хваткая рука снова втянула меня назад.
– Не боись! Маруська завтра всё уберёт. Она у меня на подхвате. Наш председатель в район перебрался, а хозяин теперь в деревне я. Садись, пить будем!
При всей своей накаченности спиртным, Жоржик рассуждал ещё здраво и логично. Чего зря сидеть? Пить давай!
Я запаниковал. Какое – пить?! Этой отравой я уже все кишки опалил. Но что сказать, когда сказать некому?
Жоржик поднял с пола стаканы и снова налил их. Казалось, мне пить с ним придётся до утра. Но он, опрокинув с маху свой стакан, с недоумением уставился на пустой стол.
– А, гг-дее закусь? – и стал вслепую шарить по столешнице. Потом рука его скользнула мимо, и он сам повалился на пол, изрыгая какую-то несусветную матерную тарабарщину. С пола в кулак ему снова поднырнул нож, и он стал тыкать им во все стороны, вроде как отбивался на напавших на него незримых врагов.
Алкогольный психоз! Такое я не раз видел в своей молодости, проживая в заводском бараке. Теперь мне было точно пора уходить, и я выскочил на улицу, оставив своего застольника наедине с призраками.
Смалодушничал.
Нет ничего печальнее и грустнее русской деревни в позднее вечернее, сумеречное время, когда опустошённость и безысходность надвигающейся ночи не даёт никакой надежды на завтрашний день. Пустые чёрные глазницы окон пробуждают тяжёлые предчувствия уходящего в небытие семейного быта. Хотя бы одно окно зажглось весёлым светом молодой жизни! Что случилось с тобой, кормилица наша и мать? Чьё колдовское проклятье выдуло из твоих изб мужиков, способных хоть на какое-то нужное дело? Немочь стариков ещё как-то согревает заброшенную, заросшую дурнотравьем и дурнолесьем землю. Хилая, как картофельные ростки, молодёжь жадно ждёт очередную небогатую пенсию родителей, чтобы, хватая их, своих отцов и матерей за грудки, отобрать жалкие пособия, на безрадостные гульбища, бессмысленные, как и сама здешняя жизнь. Да и всей молодёжи здесь не более десятка отравленных некачественным алкоголем со скудной закуской и грязнословием. Молчат окна: старикам свет не нужен, а кто помоложе, ещё не оправился от дневного пьянства. Тяжело, тоскливо идти по сквозным пустующим улицам, где даже собачьего лая – редкого надсадного, сторожевого не слыхать, так, тявкнет в полутьме какая-то запаршивевшая в репьях собачонка, и тут же, испугавшись своего лая, поперхнётся и замолчит…
Идти домой, в пустую избу, тоже не хочется.
Опорожненный рвотой желудок требовал немедленного насыщения, а там, в избе, кроме очерствевшей горбушки недельной давности, ничего не было. Мерзость недавнего угощения у Жоржика стояла колом от макушки до самого некуда. Молочка бы теперь парного, пенистого, как ромашковая полянка на выгоне, которая и сейчас, и теперь, в сгустившихся сумерках, высвечивает на запущенной земле кружевной накидкой, забытой с прошлого века на свадебных гуляниях.
Теперь другой цвет, другие нравы…
Марусино окно крылатой бабочкой вспорхнуло в глубине заросшего сиренью палисадника. Наверно, Маруся вернулась с вечерней дойки. Зайти, может?.. У кого теперь, кроме этой доброй женщины, по всей округе найдёшь молока? Обезручила русская ширь и обезножила. От дурного глаза ли, от завистливых неуёмных засечных соседей, с вожделением поглядывающих в твою сторону, ты стала такой, родная?
Но молчат вечереющие просторы. Только где-то на другом краю, там, где густые кладбищенские деревья подпирают небо, надсадно и тревожно плачет навзрыд вечерняя птица, одинокая и брошенная в эту жуть. Страшно ли ей самой, или таким образом она пытается разжалобить своего неусидчивого партнёра, чтобы он не оставлял семейного гнезда.
Знакомая песня. Знакомый мотив.
Вот в горящем окне тоже пластается, бьётся чёрная птица. Резкая тень вычерчивается на занавеске. Крылатый образ.
Зайду, небось!..
Стукнул пару раз в оконное стекло. Вскинулась. Взметнулась занавеска.
Из дома Марусе в потёмках не разглядеть, что за гость такой? Но всё равно махнула рукой – заходи!
– Штой-то на тебе лица нет? Заболел никак? – встретила меня Маруся, когда я с порога поспешил сказать ей: – Добрый вечер!
Маруся на электрической плитке что-то готовила себе на ужин, то и дело помешивая деревянной ложкой в алюминиевой маленькой кастрюльке. – Хозяйка твоя скоро приедет?
– Не знаю! Как соскучится, так и приедет…
– Голодный, небось?
Ничего не оставалось, как кивнуть головой.
Мне не хотелось рассказывать, как был в гостях у Жоржика, и чуть не вывернул наизнанку желудок.
Но Маруся откуда-то знала, что там происходило.
– У Жоржика ничего в рот не бери! Поганый он! До тюрьмы парень был – ничего. Лучше его во всём районе ветеринара не было. Падёж скота был повальный. Ты ведь знаешь, что в колхозах творилось. А мы выстояли. Да и удои на корову – более шести литров, когда по области еле-еле на три наскребали. Жоржик работал хорошо. Уполномоченный с области приехал выбраковывать молочное поголовье. Лучше меньше да лучше, как у нас в политкружке говорили. Ну, Жоржик, конечно, и сделал выбраковку, тридцать процентов коров под нож пустил. Удои на корову повысились вдвое. Заинтересовались там, наверху. Приехали по обмену опытом. А вместе с приехавшими нечаянно прокурор оказался. Всё взвесили. Всё подсчитали. И уголовное дело на Жоржика завели, за умышленное сокращение поголовья и за хищение мясопродуктов. А какое хищение? Жоржик всегда один жил. Выпивать он всегда выпивал. Ему мясо только на закуску надо. Бывало, выпьет стакан, пожуёт-пожуёт на кухне – и всё. А вот тогда мода всякая пошла – гостей встречать. И едут, и едут. То из области, то с района, а то и из самой Москвы. Зачастили всякие. Угощение надо, да и в гостинец положить. Мясо – оно всегда в дефиците. Гости довольны: «Ты, Жоржик, молодец! К награде тебя представлять будем. Удойность самая высокая в крае. Готовься!» А как прокурор стал бумаги дотошно изучать, так председатель сразу в спецбольницу слёг, как выдающийся сельский специалист и партактивист. Спецбольницы тогда такие для них были. Чуть что – в больницу, как на курорт. Вот всё на Жоржика и свалилось. Пока не арестовали, он всё пил да напевал:
«Председатель блины пёк,
Бригадир подмазывал.
Кладовщик муку носил,
Никому не сказывал».
Припаяли Жоржику за хищение социалистической собственности восемь лет тюрьмы. И закатился наш ветеринар на долгие годы. А как прибыл оттуда, так с ножом к председателю: «Припорю, козёл вонючий!» Председателя с инфарктом увезли в область. Хорошо, что Жоржик грех на душу не взял, а то как бы жил потом? А когда председатель там, в области, помер, то новый взял опять Жоржика в ветеринары. Падёж скота сразу прекратился, и удои снова повысились. Замечаний у Жоржика по работе никогда не было, только вот пить он стал, как угорелый. Колхозными деликатесами больше ни за что не хотел закусывать. Переключился на собак, да на разную тварь поганую. Говорят, даже ящериц и ежей всяких ест. Тьфу ты, прости, Господи! Пьёт он, конечно, по-дурачьему. А кто её, заразу эту, теперь не глотает?! – Маруся с досадой ударила ложкой по столешнице. – Весь народ сгубили! – сказала куда-то в сторону. – Ты у Жоржика ничего в рот не бери. Он всех собак у нас перевёл. Туберкулёз тюремный, говорит, лечу. Из ежей сало топит. Ты не ходи к нему. – Маруся кинулась к плитке снимать кастрюльку, в которой шапкой поднялось молоко. – Ох, Господи, чуть не убежало! – налила мне полную кружку и положила рядом большую, деревенской выпечки, пышку с надрезами в клетку для лучшего пропёка. Такие пышки я ел в детстве, и они часто мне снились потом в моей долгой холостяцкой жизни…
Спасибо тебе, Маруся! Ты воскресила память давно прошедших дней.