Глава восьмая. НОЧНЫЕ ТЕНИ
Днем спали по очереди, а под вечер Дробот слазил на ель, осмотрелся и сориентировал карту. Потом повел разведчиков в глубину леса. Шли след в след, размеренным, неторопким шагом. К полуночи Сашка окончательно потерял всякое подобие ориентировки и иногда беспомощно оглядывался назад — ему казалось, что они петляют. Стежка их следов пропадала за ближними кустами и только усиливала ощущение заброшенности. И опять — теперь уже привычно — Сашка плюнул на все и решил просто верить сержанту.
Прокофьев в эти минуты тоже верил Дроботу. Сержант двигался в едва брезжущей отсветами, безмолвной темноте так спокойно и уверенно, что Прокофьеву иногда казалось, что у этого ловкого, молчаливого человека на ногах выросли какие-то особые щупальца, которые даже под слоем сыпучего, слабо искрящегося снега ощущают извилистую тропку.
В предрассветных сумерках вышли на торную лесную дорогу. Остановились за кустарником и долго вслушивались в торжественную тишину.
— Требуются шесты, — сказал Дробот и, вынув нож, стал подрубать тонкую березку.
Сиренко потоптался и, не выдержав, шумно вздохнул. Вздох получился обиженным и недоумевающим. Прокофьев быстро взглянул на него, на Дробота и презрительно сощурился: этот тяжелый на подъем, неуклюжий парень и в самом деле ничего не понимает. Сам Прокофьев тоже не понимал многого, но в эту минуту он искренно верил сержанту и так же искренне презирал Сиренко. Он тоже вынул нож и стал подрубать вторую березку. Сашка все еще не понимал командира, и Дробот недовольно приказал:
— Давай, давай, ага…
Прокофьев, возмущенно поблескивая глазами, прошипел:
— Как баба, честное слово. Нужно действовать.
Сашка недобро сверкнул взглядом, упрямо набычился и спросил:
— А как действовать — ты знаешь?
Прокофьев на мгновение растерялся. Вера в сержанта помогала ему надеяться, что он опять вывернется. А Сашке одной веры было мало. Он хотел не только верить. Он хотел понимать. И это коренное различие уловил не только Дробот, с интересом прислушивавшийся к их страстному шепоту, но и Прокофьев. Упрямая рассудочность человека, которого он в душе презирал, показалась ему оскорбительной, и он уже громче прошипел:
— Ты не болтай много… — и угрожающе добавил: — Здесь — лес. А командир — один.
— То я знаю, — все так же упрямо бычась, прошептал Сиренко. — То мне понятней, может, чем тебе. А как действовать — ты знаешь?
— У тебя самого голова есть? Тебе — что? Командир вроде граммофона: все растолкуй, все разъясни. Ты делай, что приказано, а там будет видно.
Сашка уже познал определенную справедливость этих слов в боевой обстановке. И до сих пор действовал по этой формуле. Но здесь, в тылу, когда каждый из них может остаться в одиночестве и все-таки обязан будет выполнять задание, — он должен был знать и общую и частную задачи: куда и зачем они идут, и почему идут так, а не иначе, и зачем потребовались шесты, и многое-многое другое. Без этих знаний не могло быть личной заинтересованности в выполнении задачи. Из комсомольца-добровольца, думающего и служащего общему делу не за страх, а за совесть, он невольно превращался в робота, в бессловесное, нерассуждающее существо. На такую роль Сашка не мог согласиться даже из уважения к командиру, даже из верности делу, за которое всегда готов отдать жизнь.
И тем не менее в словах Прокофьева было нечто правильное. Сиренко смутился и, пробормотав: «Умный ты дюже…» — тоже вынул нож.
«Вот так-то лучше», — усмехнулся Прокофьев, наслаждаясь своим превосходством над этим нескладным парнем, и с гордостью посмотрел на сержанта, как бы говоря: «Вот видишь, как я его обрезал? И твой авторитет поддержал и свой не уронил».
Он ждал, что сержант улыбнется в ответ, подморгнет или сделает нечто, показывающее, что он согласен с Прокофьевым и ценит его поддержку. Но в подсвеченных снегами сумерках лицо сержанта было непроницаемо.
— Сиренко прав, — сказал он. — Каждый должен знать, что делать ему лично и всем вместе. Общую задачу знаете — установить расположение, силы и направление передвижения резервов противника. Частная задача проще. Выйти на дорогу и обследовать ее. А шесты?.. Шесты нужны, чтобы перепрыгнуть через канаву. Если просто перейдем — оставим следы. А они нам ни к чему, ага.
Дробот решительно подломил березку, отвернулся и стал срезать ветви.
Прокофьев не понял Дробота, поэтому разозлился на него. «Ведь на него же работаю, а он, дрянь этакая… Ну и черт с тобой! Подумаешь — следопыт какой выискался!»
С этой минуты та неожиданно пришедшая вера, что бескорыстно подтолкнула его к сержанту, исчезла и на ее место привычно вернулись старые чувства.
«Ладно, ладно, — мысленно погрозил он, — поглядим, что ты за птица, — и уже совсем мстительно прибавил: — Здесь прокурор — медведь. Заступаться некому».
Подумал Прокофьев об этом вскользь, скорее из мальчишеского фанфаронства, но услужливая память упрочила решение: такие мысли были у него и на «ничейной» земле. Оттого, что мысли оказались старыми, Прокофьев уверовал в их справедливость и неотвратимость. И опять почувствовал себя смелым, сильным и удивительно хитрым.
Они сделали шесты, и Дробот первым перепрыгнул придорожную канаву: в снегу осталась только неясная ямка, а настоящие следы скрылись за кустами. Прыгнул и Прокофьев — легко и уверенно. Сашке было труднее всех, и не только потому, что он был грузнее, а еще и потому, что он был навьючен рацией, автоматом погибшего разведчика, а в вещевом мешке лежали продуктовые запасы группы.
Сашка долго примеривался, стараясь найти надежную точку опоры, но в теле еще не было нужной ловкости, и он, скрывая обиду на самого себя, посматривал на Дробота. Сержант улыбнулся и посоветовал:
— Ты прыгай, как на забор, под углом, а шест сам вынесет.
И Сашка, не совсем понимая, как нужно прыгать на забор, все-таки прыгнул вверх и, повиснув на шесте, старательно вынес ноги вперед. Шест покорно перенес его тяжелое тело на другую сторону канавы. Он, наверное, не сумел бы встать на ноги, но Прокофьев небрежно поддержал его, и Сашка с благодарностью подумал:
«Все ж таки он — ничего…»
Ткнувшись носом в расстегнутый на груди прокофьевский халат и вдохнув воздух, он вдруг уловил теплый запах прокофьевского тела, и этот запах напомнил ему что-то давнее и полузабытое. Однако вспомнить, что именно, он не успел: Дробот уже шел по дороге, не оглядываясь и даже, кажется, не прислушиваясь. Метров через триста вправо отходила еще одна дорога, и сержант остановился, жестом подозвав разведчиков.
— Что видите? — отрывисто спросил он.
Они долго смотрели на дорогу, на припорошенные снегом деревья, на серое низкое и ленивое небо зимнего утра и ничего особенного не замечали.
— Неужели не видите, что вправо пошла механизированная часть?
Сиренко и Прокофьев переглянулись, промолчали. И чем дольше они молчали, тем ближе и понятней был каждому второй, одинаково попавший впросак напарник.
— Вы ж смотрите — на основной дороге навоз, а на правой?
Это было так верно, что можно было только удивляться: как это они не заметили сами.
Сержант долго ходил по дороге, рассматривая следы. Разведчики стояли в дозоре. Они слушали лесную тишину — скрип и потрескивание деревьев, легкое шуршание сучьев и хвои и еще какие-то непонятные и потому тревожные звуки. К сердцу подкатывало ощущение заброшенности и беспомощности. То постоянно живущее чувство опасности, с которым они спали и бродили по лесу, теперь окрепло, им стало казаться, что они окружены и обречены. Стоять на развилке дорог казалось глупым и ненужным, стремление сержанта не оставлять следов — наивным: ведь, когда кругом немцы, не о следах нужно думать, а о спасении. И эти общие мысли и общая опасность тоже незаметно сплотили разведчиков.
Все эти чувства усилились, после того как к ним подошел озабоченный, слегка ссутулившийся сержант и буркнул:
— Ну вы, наблюдатели, где же ваши любимые вороны?
И тут разведчики поняли, что окружающий лес молчалив не по-живому. Все звуки, что шли из его притененной, мглистой глубины, были мертвыми звуками — ни щебета, ни попискивания, ни карканья в этом лесу не рождалось. Наверное, сержант увидел что-то на их лицах, потому что сказал мягче, чем прежде:
— Вас сюда послали, чтобы видеть и слышать. А вы, как те пеньки — не видите, и не слышите, и, что самое поганое, не думаете, ага. Ведь что на этой дороге прочесть можно? А то, что тут танков нет — прошли бронетранспортеры и автомашины. Покрышки у них — новые: протекторы режут снег глубоко. Значит, часть долго стояла в резерве. Ее подновили, отремонтировали, снабдили всем необходимым. Теперь она не просто спряталась, а затаилась. Заметьте — ни дымка нигде, ни выстрела, даже мотор не зашумит. Я еще не видел, но наверняка скажу — они лес километра на три вокруг своего лагеря прочесали. Партизан боятся. Вот и распугали всю живность.
Сержант на мгновение замолк, прислушиваясь, и оба разведчика поняли, что все их минувшие страхи и сомнения, в сущности, — пустяк. Окружающее, если его понимать, — не опасно. Дробот встряхнулся и задумчиво, точно решая вслух задачу, продолжил:
— Когда они прошли? Думаю, дня два-три назад. Почему? А потому, что следы на дороге поземка не прихватила, живность в лес еще не вернулась и вороны их еще не почуяли. Ведь ворона чем проклятая птица? Она чует, где ей будет пожива. Туда и летит. Тут долго никого не было — вот вороны и перекочевали к фронту — к Сашке Сиренко на довольствие. А этих они не почуяли еще, видно, и потому, что немцы, особенно вот такие, с тыла выдвинутые, — народ аккуратный. Они попервоначалу очень культурно себя ведут — отбросы кухонные закапывают, уборные содержат в порядке. И опять-таки — часть механизированная: соляркой воняет, бензином. Прифронтовые вороны понимают — возле машин поживы не бывает. Другое дело — лошади, ага. Но, думаю, скоро и вороны появятся. Почему? Потому что немцы чересчур уж затаенные. Думаю, что они скоро придут в себя и тогда…
Он набрал было воздуха, чтобы продолжить свою лекцию, но вдруг схватился за автомат и прошипел:
— Прыгай в кусты!
Оба разведчика, опираясь на шесты, перемахнули придорожный нетронутый снег и бросились в кусты. Почему нужно было прыгать и что делать дальше — ни один из них не подумал. Остановились они метрах в десяти от дороги и, еще ничего не понимая, залегли за березами.
Издали донеслось тарахтение мотоцикла, и только после этого разведчики увидели, как легко перемахнул Дробот снежную целину и залег за кустами, не спеша выдвигая вперед автомат.
Мотоцикл сбавил ход. Немец в коляске торопливо чиркнул зажигалкой и прикурил. Дымок от сигареты облачком повис в морозном воздухе, но сейчас же закружился и исчез: водитель дал газ, и мотоцикл выехал на главную дорогу.
Все было удивительно просто и неправдоподобно обыденно: по дороге ехал немецкий мотоцикл с двумя вооруженными немцами. Он притормозил перед поворотом, и немец, вместо того чтобы осмотреться, почуять опасность, решил прикурить. Значит, он уверен, что ему никто и ничто не угрожает. Он даже не мыслил, что ему могут помешать ездить на мотоцикле и прикуривать. Выходит, он был хозяином.
Если бы Сашка не видел все это собственными глазами, он не поверил бы этой обыденности. Но он видел все, и чувства его раздвоились. Он как-то по-новому возненавидел немцев, вот так, хозяевами, ездивших по его земле. Это было как кровное оскорбление, как вызов, и Сашка внутренне принял его, отчего окружающее приблизилось, стало крупнее, а сам он — деятельней и проницательней.
По главной дороге время от времени проходили машины — легковые и грузовые. Прополз небольшой санный обоз. Закутанные в платки ездовые не то курили, не то просто дышали — над ними вились белые облачка.
Когда обоз проскрипел, густой, торжественный запах хвои перебил не менее густой, но празднично-домовитый запах свежего печеного хлеба. Под ложечкой засосало, рот наполнился приторной слюной. Сашка озлобленно скривился, сглотнул слюну и посмотрел на Прокофьева.
Прокофьев тоже смотрел на него. Губы у него пошерхнули и покрылись корочкой, взгляд был тусклым, а его круглое, с мягким расплывшимся носом лицо казалось неживым. «Замерз или… или так уж есть хочет», — мельком подумал Сашка и вздрогнул: в той стороне, куда уходила накатанная лесная дорога, неожиданно взревел мотор, оглушительно сдетонировал и заработал ровно, постепенно стихая, как бы растворяясь в лесной тиши. Дробот не шевельнулся. Он все так же смотрел на главную дорогу, иногда осторожно подтягивая то одну, то другую ногу — они, видимо, затекли и замерзли.
После полудня с главной дороги донеслось мотоциклетное стрекотание, и все трое, словно ожидая встретить знакомых, с интересом уставились на поворот. И действительно, из-за поворота выскочил уже знакомый мотоцикл с коляской, швырнул задним колесом веерок снега и помчался дальше. Шум его мотора долго не затихал, потом вдруг резко усилился и исчез.
— Та-ак, — удовлетворенно протянул Дробот и поднялся на ноги. — Полдела сделано. Пошли, ребята.
Он впервые назвал своих подчиненных ребятами, и они отметили это, смекнув, что за часы лежания произошло нечто такое, что обрадовало сержанта. Что могло радовать людей, которые находились в тылу врага, они еще не понимали.
Они тоже поднялись и, пропустив вперед сержанта, пошли след в след.
* * *
В лесу, под елочным шатром, Дробот приказал развернуть рацию и, когда Сашка вошел в связь, отмечая, что, видимо, на него работает специальная рация, передал: «Подтверждаю без третьих. Квадрат…»
— Вот теперь можно порубать, — весело сказал Дробот и улыбнулся.
Улыбка была ясной, белозубой, злые зеленоватые глаза прятались за веками, и потому скуластое лицо казалось очень добрым и слегка лукавым.
Они грызли пшенный концентрат с кусками промерзшего сала, заедая его чистым и потому как бы сладковатым снегом. А потом ели просто снег с сахаром.
Еда согрела, захотелось спать. Дробот посмотрел на Прокофьева, хотел было сказать ему что-то, но осекся. То необычное, неживое, что заметил в его лице Сиренко, поразило и Дробота. Он нахмурился и отрывисто приказал:
— Сиренко, станьте в караул. Через полтора часа разбудите меня.
Свернулся калачиком подле Прокофьева, еще раз заглянул ему в лицо, повернулся и тотчас же засопел.
Прокофьев тоже смежил глаза. Лицо у него было необычным — страдальческим и мстительно-неживым. Сашка вздохнул и стал слушать.
Когда в лесу засумерничало, он явственно услышал вороний крик, посмотрел вверх и успел увидеть, как крохотный кусочек серого низкого неба пересекла темная, неторопливая тень. Сашка проворчал:
— Появились… черти, — и стал будить сержанта.
Дробот вскочил сразу и, казалось, еще не открыв глаз, уже успел оглядеться.
— Докладывай, — сказал он, рукавом утирая сладкую зоревую слюнку.
Докладывать, собственно, было нечего, и Сашка скорее для смеха, чем всерьез, буркнул:
— Пролетели две вороны. Высота… не определил. А полетели — вон туда… на северо-запад.
Дробот внимательно посмотрел на Сашку и, повернувшись в ту сторону, куда указал Сашка, достал компас и карту.
— Это очень, очень важно, — проговорил он, оглядываясь на Прокофьева. Затем жестом пригласил Сашку присесть и горячо зашептал: — Ты заметил, что повозки с хлебом шли с северо-запада и мотоциклисты сворачивали туда же? Прикинем, кто там стоит? По-моему, самое главное — штаб, тылы и наверняка второй эшелон пехоты. И танки там же: ближе к начальству. Под рукой у него. Понял? — И так как Сашка понимал не все, Дробот весело посоветовал: — Думай, Сашок, думай. Главное в нашем деле — видеть и думать.
Сумерки сгущались, и Дробот приказал включить рацию. Он произнес несколько фраз — никому не понятных и не ясных:
— Севера нет. Пятый и шестой. Миша и Женя нашлись.
А потом, заглядывая в карту, сообщил несколько цифр.
Сиренко ни о чем не спрашивал. Он добросовестно передал сообщение, получил от адресата «расписку» и стал свертывать рацию. Дробот смотрел в карту. Прокофьев все еще сладко посапывал, и, поглядывая на него искоса, сержант подтолкнул Сашку:
— Слушай внимательно, ага. «Север»— это танки. Мы их пока не обнаружили. Вот тебе: «Севера нет». «Пятый и шестой» — квадраты. Гляди, — Дробот показал по карте условные квадраты. — Запомни их как следует. «Миша» и «Женя» — это бронетранспортеры и мотопехота: проверили по следам, шуму моторов, мотоциклистам. Теперь запоминай условные обозначения.
И стал диктовать на память смешные, необычные наименования различных родов войск и вооружения. «Книгами» назывались пехотинцы, но «библиотекой» обозначались минометные батареи.
Сашка послушно повторял тайный код, известный только Дроботу да офицеру штаба, которому Сашка передавал радиограммы. Даже радист, что выдавал «расписку» о приеме Сашкиных радиограмм, и тот не знал, что обозначают таинственные «Миша» и «Женя».
Вспоминая командный пункт, неизвестные стороны штабной работы, Сашка сознавал, что ему доверяет Дробот, и, еще не понимая, зачем он делал это, проникался ко всему, что происходило, все большим и большим уважением. В его руки переходила не мнимая, выдуманная тайна, а подлинная, живая, от которой, по-видимому, зависело очень многое — может быть, жизнь людей, может быть, успех дела. Того огромного дела, которому Сашка отдал всего себя. Но как влияла передаваемая ему тайна на ход этого, лично Сашкиного и общего для всего народа, огромного дела — он еще не знал.
А Дробот, буравя его своими косопрорезанными и сейчас пронзительно-темными глазами, раскрыл перед ним и это, последнее. Самое тайное из всего тайного, что несли с собой разведчики:
— Понимаешь, наши должны начать наступление. Мы знаем, что противник подтянул резервы, а вот куда — точно еще не известно. Вот мы и разыскиваем эти резервы. Если они здесь, в этих районах-квадратах, значит, наступление начнется быстро, и тогда немцам, даже если они и заметят нас, будет не до нас. Если резервы в другом месте, мы вернемся назад, а наши начнут наступать в другом районе. Теперь сам подумай, что будет, если резервы будут как раз там, где наши начнут наступление?
Он помолчал, и Сашка, ощущая на себе его трудный, но теперь не такой уж пронзительный взгляд, постарался представить, что будет с неизвестными «нашими» в этом печальном случае. И не сумел. Ведь он никогда еще не наступал, никогда не бывал в настоящем бою. Не представляя, что может произойти, он все же понимал, что предполагаемое Дроботом будет очень печальным. Печальным для наших, и, значит, для него лично. Поэтому Сашка сдержанно кивнул и промолчал.
— Мы с тобой сейчас глаза, и уши, и нервы нашей армии. Мы сидим здесь, а там, — Дробот махнул рукой в сторону далекой и ничем не выдающей себя передовой, — там сейчас с нашим сообщением побежали к командующему. И он на своей карте отмечает, где эти самые «Миша» и «Женя», и думает, куда делся «Север». И пока он думает, а я с тобой разговариваю — кто-то уже передает наши слова в штаб фронта, а может, и в Ставку… Это только так кажется, что наша работа неважная. Забрались несколько человек в тыл врага и уж на что-то влияют. Мелко, дескать, они для этого плавают. И верно. Пока мы без дела — мы с тобой, брат, песчинки не то что в армии, а даже в дивизии. Но когда мы в деле, вот как сейчас, от нас, парень, как от генералов, зависит очень многое. Очень!
Он перехватил недоумевающий и словно бы подозрительный Сашкин взгляд, не сменил тона, не отвел глаз, а сурово продолжил:
— Думаешь, задаюсь? Считаешь, загордился? Нет, парень, нет. Просто знаю, что лежит сейчас на наших плечах. Понимаешь, не всегда лежит, а сейчас. Потому что на каждом солдате хоть раз в его солдатской жизни, но лежит такая ответственность. Ну а на нас, разведчиках, чаще, чем на других. Мы сейчас отвечаем не за себя. Наши с тобой жизни, Сашок, наши с тобой переживания ничего не значат. И сами мы себе не принадлежим. Потому задаемся мы или не задаемся — не самое главное. Главное, что от нас зависит сейчас дело. Понимаешь, дело! А за этим делом стоят жизни, ага. Понял?
Сашка посмотрел на сержанта, как на колдуна: ведь совсем недавно он уже ощутил все величие дела, которому он служит, и всю собственную ничтожность перед его огромностью. Теперь тот внутренний протест, которым встречал Сашка сознание собственной ничтожности, исчез. Дробот не только подтвердил его мысли, но и перевел их на новую, высшую ступень, заставил, не переоценивая себя, не гордясь собой, ощутить собственную значимость, от которой захватывало дух.
Да, все было так. Сам ты можешь ничего не значить. Но если дело, которому ты служишь, — огромно, то оно само поднимет тебя и приобщит к самому главному, что есть на белом свете…
Сашка, конечно, не мог даже мысленно произнести заветное слово «подвиг», обозначавшее это высшее, хотя оно жило в нем, обостряло его мысли и чувства. И ему казалось, что он не то что сможет, а постарается сделать свое маленькое, но в эти часы оказавшееся огромным дело как можно лучше. Он, конечно, понимал, что сержант опытней, смелее и гораздо мудрее его, Сашки, однако и сам он, Сашка, все понимая, как бы поднимался, вырастал в собственных глазах и был готов к большим делам.
Они открылись перед его взором сразу.
— Что же мы знаем? — шептал Дробот. — Знаем мало. Можем лишь догадываться, что где-то в этом районе находится немецкая дивизия. Для таких догадок у нас много фактов. Но ведь догадки не передашь. Значит, требуется залезть к немцам в пасть и самим посмотреть, пощупать, что там у них и как. Я, конечно, не генерал, да ты сам посмотри на карту, ага. Вот тебе село… Вот деревни. А кругом, видишь, леса. И заметь, все в куче, все под руками: и дорога главная недалеко, и другая дорога на соседний участок фронта тоже рядом. Значит, нужно рассмотреть это место как следует. Пойдем лесом до речки, потом речкой до огородов. А там сориентируемся… — Дробот помолчал и жестко добавил: — Все это очень опасно. Рискованно. Потому своим заместителем назначаю тебя. Понял? С сей минуты ты за нашу разведку в таком же ответе, как и я.
Сашка растерянно поморгал и слегка приоткрыл рот. На его лице проступило выражение не то удивления, не то испуга, но оно быстро пропало, осталась лишь оторопь. Дробот усмехнулся и деликатно отвернулся, давая Сашке возможность прочувствовать и всю прелесть доверия и всю тяжесть его, радость и сомнения, гордость и опасения. Он все знал, этот зеленоглазый, скуластый сержант.
Когда Сашка справился с собой, Дробот неожиданно предупредил:
— За Прокофьевым присматривай в оба глаза… Легкий он человек, по-моему. Себя только любит.
Оторопь еще не прошла, и потому Сиренко только кивнул и промолчал, уставясь в сумеречную глубину леса.
Крепчал мороз, и деревья потрескивали. В лесу было тихо и призрачно. Деревья, кустарники сливались в одну сероватую, неясную массу, сквозь которую, казалось, следовало пробиваться с усилием, как под водой между водорослей. Но впервые лес не казался Сашке страшным или непонятным: он стал как будто роднее, понятней и ближе. Потому Сашка смотрел в сумеречную глубину без боязни, стараясь понять, что ему предстоит сделать, как может сложиться не то что жизнь, а просто ближайшие несколько часов.
И главное, он знал: он стал другим, чем сутки, чем час назад. Он стал крепче и сильнее. Возможные беды и несчастья его не страшили. Они были неизмеримо меньше их общего дела…