2
Три дня назад Зубров сделал несколько открытий.
Первое: все его тело покрыто рыжей щетиной, очень похожей на свиную. Удивительно, как он не замечал этого раньше. Прямо атавизм какой-то! Одной упаковки лезвий «Нега» не хватило, чтобы сбрить с туловища, рук и ног этот неандертальский волосяной покров — пришлось бежать в универмаг. К счастью, щетина росла медленно; сегодня утром Зубров отметил, что за три дня она отросла не больше, чем на треть миллиметра. Он стал подумывать о кремах на основе то ли германия, то ли индия: он читал когда-то в газете, что их применяют для удаления волос на ногах болгарские топ-модели, да где у нас достать такую роскошь? Разве что на черном рынке…
Второе: он обнаружил, что все его чувства — в особенности слух и зрение — обострились настолько, что теперь ему впору охотиться за мышами в безлунную ночь. А ведь в первом классе, было дело, врач назначил ему очки, которые пришлось таскать целый год вместе с прозвищем Водолаз. Да и слухом особенным никогда он не отличался. А сейчас может запросто прочесть объявление с тридцати метров и разобрать тихий шепот у себя за спиной.
Третье открытие Зуброва было вот каким. Все его прошлое стало вдруг стертым, расплывчатым, словно это чья-то другая, малоизвестная ему жизнь. Школа, друзья, пионерлагерь, развод родителей, музыкалка, географический кружок, университет — все теперь было объято туманом, и каждое из воспоминаний натыкалось на ряд вопросов и логических нестыковок. Так, он совершенно не понимал, как на третьем курсе, в колхозе, во время одного инцидента его мог одолеть выскочка и задира Лизнев из шестой группы, ведь он не был особо силен, хотя в те досадные минуты казался почти здоровяком. Нет, такого быть не могло, ведь даже самый высокий за всю жизнь знакомый — баскетболист из братской Эстонии Томас Роосаар — был сантиметров на десять ниже его, а в плечах — в половину уже.
Три предыдущих вечера Зубров подолгу разглядывал себя в зеркало, скинув рубаху. «Ну и амбал, — удивлялся он. — Хоть поросят об лоб бей. И как раньше можно было не замечать этого?»
И впрямь, он, хоть и всегда считал себя крупным и знал, что у него шестидесятый размер, но прежде почему-то не обращал внимания на то, что он — настоящий гигант.
Другой неясностью был выбор профессии. «Я — учитель. Как это вышло? — спрашивал он себя. — Почему не военный? не спортсмен?..»
Мать, конечно, из него веревки вила, но неужели во всем стоит винить только ее?
Он копался в прошлом, выискивал там какие-то полузабытые воспоминания. Он сопоставлял их между собой, но ответа не находил.
Почему же он все-таки учитель? Что не давало все эти годы сказать матери «нет»? Почему он не мог просто объясниться с ней, неужели она не поняла бы?
Он начинал себя убеждать, что ошибку исправить еще возможно: всего-то и надо, что написать заявление об увольнении да устроиться куда попроще — ну, скажем, для начала товарняки разгружать. Но когда он начинал об этом всерьез думать, в уме его словно включался механизм, запрещавший что-либо предпринять. Да и не приветствовалось это: чтобы гражданин Федерации, к тому же сомолфед, ни с того, ни с сего место работы менял.
Иногда по ночам приходили безумные сны: будто бы он мчался по склону, освещенному луной, и от него, усердно работая мускулистым задом, удирал крупный зверь. Мимо проносились валуны и редкие стволы деревьев, а в руке блестел длинный нож. Спина зверя становилась все ближе, и вот уже до последнего прыжка оставался миг — но тут сон обрывался…
***
Зубров обнаружил, что сидит в парке, на мокрой холодной скамейке. В одной руке у него была бутылка «Ячменного колоса», в другой плавленый сырок «Товарищ», наполовину съеденный.
Мысли вертелись вокруг Локкова. Почему он тогда, уходя с урока, посмотрел с таким любопытством? Что мог значить этот его странный взгляд?
Локков был высоким парнем и, наверно, доходил Зуброву почти до подбородка. У него длинные, до плеч, темные и волнистые волосы, за которые его, должно быть, обожали все девчонки в классе. Пушок над верхней губой придавал трогательности его выразительному благородному лицу. Глаза у Локкова были умными и смотрели с простотой, присущей только людям абсолютно уверенным в себе.
Все новое, наносное, чуждое, заграничное, болгарское, империалистическое, отступническое исходило от Локкова: Зубров знал это наверняка.
Локков носил дорогой замшевый пиджак, и у него — единственного в классе — была маленькая переносная радиола «Филипс»: она ловила ультракороткие волны и завистливые взгляды одноклассников. Обычно Локков таскал ее в специальной сумке и доставал на переменах, когда они с ребятами уходили курить за школьные мастерские. Впрочем, сам Локков, вроде, не курил, и видимо, лишь любезно составлял своим приятелям компанию.
Зубров злился на эту серебристую радиолу. Возможно, он и сам был не против иметь такую, но единственная альтернатива ей — тяжелая деревянная тумба «Салют» — пылилась на втором этаже в центральном универмаге. К тому же стоила она двести девяносто пять рублей, которых у Зуброва не было. Да и где бы он появился с этим сомнительным агрегатом?
Сам факт, что у кого-то есть заграничная радиола, конечно, не считался пороком, просто не вполне одобрялся, а то, что не одобрялось, вызывало порицание. Такая позиция была привита с детства, поддерживалась в университете, и против нее Зубров ничего не имел.
Но как к этому относиться, если порицаемая вещь принадлежит сыну секретаря обкома?
Зубров зажал бутылку между колен, кое-как счистил кусочки фольги с задубевшего на холоде сырка и запихнул его остатки в рот.
«Если бы минирадиолу принес в школу какой-нибудь другой мальчишка, наверняка вызвали бы его родителей, — прикидывал он, медленно пережевывая вязкую массу. — Но тут иной случай. Видать, Локкову и не такие выходки позволяются. А может, у директрисы с его папашей какая-то договоренность имеется, просто она о ней помалкивает? Да уж, стоило хотя бы намекнуть… Интересно, знает ли Жанна Генриховна? Когда она вернется со своих курсов, хорошо бы у нее как-нибудь выведать…»
Зубров глотнул пива и рассеянно огляделся. Неподалеку, на скамейках под статуей трех гимнасток с обручами, веселились подростки, играла музыка. Сперва Зуброву показалось, что это Локков с компанией, но, присмотревшись, он увидел, что это какие-то незнакомые парни из другой школы. Из бобинного магнитофона вырывались пронзительные вопли запрещенного певца Бруевича:
У тебя бывает ощущенье:
За тобой бредут шпионы-тени…
Ты решил, что ты сошел с ума…
Ты ушел от всех, но нет покоя:
Всюду, всюду смотрят за тобою
Черными глазницами дома…
Зубров никогда не видел Бруевича на фото. Он представлял его изможденным видавшим виды политзаключенным с неизменной гитарой в руках. Эти его опальные песенки, несмотря на их очевидную примитивность, втайне нравились Зуброву, он даже помнил наизусть одну его фразу: «я понял, что мой труд смешон и мал, как миг; я бросил все и стал самим собой». Некоторые знакомые Зуброва слушали Бруевича чуть ли не в открытую. Тем не менее, сам Зубров ни под какими пытками не согласился бы признаться в своих симпатиях даже собственной матери. Не потому даже, что настоящие сомолфеды не слушают музыку, заимствованную у политврагов, а по другой причине: инакомыслие песен Бруевича вызывало в нем необъяснимый трепет и пробуждало странные, противоречивые чувства, в которых он пока еще сам не мог разобраться.
Допив «Ячменный колос», Зубров швырнул бутылку в урну и отправился домой. Надо было передохнуть перед тем, как отправиться к Инзе Берку.
***
Придя в квартиру, Зубров принял душ, натянул синий спортивный костюм и завалился на диван. Вскоре он задремал.
Ему снилось, как он в компании какого-то унылого мосластого старика бродил по ночной холмистой пустыне. Светила луна, огромные тени падали на землю, скользили впереди полуночных странников. Зубров оглядывался и косился на своего ветхого спутника, тот был угрюм, но спокоен и, должно быть, знал, куда топать. Где-то в глубине догадывался и Зубров, но не был уверен, а спросить почему-то было неудобно. И вот земля перед ними вздыбилась темными буграми, и враз стало понятно, что они стоят среди кладбища. И тогда старик кивнул, и могилы сами собой расступились.
«Туда», — сказал старик.
Они побрели дальше, но старик неожиданно остановился перед одним из земляных холмиков. «Месть!» — хрипло сказал он и склонился так низко, что борода коснулась земли.
«Месть», — повторил Зубров и сделал то же самое. (Во сне он понимал, что делает, а после, когда проснулся, не мог объяснить себе, зачем он кланялся могиле.)
Стало тихо — так тихо, что казалось, слышался скрип червей, прогрызавших глубоко под землей древние гробы.
Луна поднялась выше, и в ее свете стало видно, что борода старика отливает медью. «Что-то я должен сделать», — стал напряженно догадываться Зубров, и вдруг припомнил, что именно. Он поднес руку к глазам, разжал пальцы: там, на ладони, лежала прядь рыжеватых волос. Он знал: эти волосы имели какое-то сакральное значение. Все верно, ведь он сам сбрил их со своего тела и вот теперь в знак верности тому, за кого должен отомстить, возложит на могилу.
Только чья это была могила, он никак не мог вспомнить.
Продолжая стоять на коленях, Зубров оглянулся. Старика уже не было.
В эту минуту в отдалении послышались голоса. Зубров поспешно положил прядь на край могилы, вскочил и спрятался в кустах, что росли неподалеку. Тотчас он увидел силуэты. Чем ближе, тем яснее их видно: это дикари! Они обросли шерстью, и вид у них звериный, но странные они, фантастические, в полупрозрачных доспехах, с поблескивающими клинками в руках. Пришельцы окружили надгробный холмик, вознесли руки к небу и заревели наперебой: «Пусть вернется мститель! Пусть вернется охотник!» Среди дикарей — девушка с белыми волосами до пояса. Вот она наклонилась и, подхватив что-то с земли, вскрикнула: «Смотрите, тут его нож!..»
Зубров проснулся. Он был в болезненном возбуждении. Усевшись на диване, он растер лицо, рассеянно посмотрел на большую стопку непроверенных тетрадей на столе, перевел взгляд на часы. Половина шестого.
Он встал, прошел в кухню и выпил подряд три стакана воды из-под крана. «Днем спать вредно, — подумал он. — А особенно после пива».
Вдруг Зубров кое-что вспомнил, и его охватило легкое волнение.
Он открыл духовку газовой плиты и достал большой газетный сверток. Положив на стол, покрытый изрезанной во многих местах сиреневой клеенкой, развернул и, отодвинув в сторону еще один маленький газетный сверточек, взял в руки длинный изогнутый кинжал — тот самый, что обнаружил на прошлой неделе в просторном внутреннем кармане своей старой войлочной жилетки.