Книга: На той стороне
Назад: 7
Дальше: 9

8

Наконец-то снова, слава Богу, вся семья вместе.
Сидим, пьём чай. Отец заварил чай только распустившимися веточками смородины. Ведёрный самовар ещё одышливо пыхтит на столе. И то… семья большая – каждому по чашке, уже семь человек. Считай – полведра. А кто же на одной чашке остановится?
На самоваре отблески позднего солнца, оттиски медалей и гербовых печатей на крутых боках чёрным серебром отдают. Самовар топим по-барски, древесным углём. Самовар старинный, ещё от деда Степана достался – всё материно приданное.
Углём топить самовар хорошо – дыма нет, а жар пылает. Знакомый углежог из подлесной деревни Смольные Вершины, узнав, что отца поместили, то ли по пьяному делу, то ли ещё по какой болезни в лечебницу, привёз нам целый мешок отборных углей, угли берёзовые, всыплешь горстку в расторопную трубу – через десять минут самовар ходуном ходит, в два пальца свистит…
Отец пьёт в обморочном молчании, не как всегда, с прибауткой да усмешкой, уставился в передний угол, где чернеют иконы и молчит.
После больницы он здорово изменился: бороду брить перестал, лицо обросло по-разбойному густой волоснёй с проволочными проблесками – с одной стороны глянешь вроде седина, а посмотришь, по сединкам смоль просвечивает цыганского замеса.
Ему бы красную рубаху да в табор. Но отец теперь стал смирным, с мужиками в разговорах материться почти совсем перестал. Мать удивляется.
По субботам и воскресениям в церковь начал ходить, а в простые дни перед сном, возле икон в переднем углу на коленях стоит, молится, губы шепчут: «Пресвятая Богородица, матерь Божья, Заступница Усердная, моли Бога за нас…», а потом открывает свою заветную Библию и водит пальцем по страницам, и водит. В очках керосиновая лампа отражается.
За всю жизнь отец прочитал только три книги, но какие! – «Тихий Дон», «Угрюм-река» и «Тарас Бульба». Последнюю он знал почти наизусть, целые абзацы подстраивал под какой-нибудь случай или событие.
Это я от него впервые узнал про черкеса Ибрагима, про якутскую колдунью Синельгу, про негодяя Прошку, а уж если говорить про гоголевскую повесть, то после его пересказа и читать не надо, все слова в голове рядком лежат.
Однажды я с ним на три щелчка поспорил, что вот эту страницу он, наверняка не вспомнит, и, конечно, проиграл. Затылок после болел целый час.
И вот теперь у него в руках появилась четвёртая книга. Книга всех книг, написанная огненным перстом на каменных скрижалях, и отца было уже от неё не оторвать. «Человеку принадлежат предположения сердца, но от Господа ответ языка. Все пути человека чисты в его глазах, но Господь взвешивает души. Предай Господу дела твои, и предприятия твои совершатся. Всё сделал Господь ради тебя, даже нечестивого блюдёт на день бедствия. Мерзость перед Господом всякий надменный сердцем: можно поручиться, что он не окажется ненаказанным. Милосердием и правдою очищается грех, и страх Господень отводит от зла…»
– Хватит керосин жечь! – бывало, скажет мать. – Книга-то не наша, не христианская. Не гневи Бога! От неё и впрямь с ума сойдёшь. Гляди, сколько написано, и всё притчами. Не с твоими зубами такие орехи грызть. Лучше бы работу себе подыскал. Опять без гроша сидим.
Работа. А кто решится взять человека, только что вернувшегося из сумасшедшего дома на казённое жалование, на праздник жизни? Топором да случайными заработками нужду не повалишь, она крепко на ногах стоит-держится, в лицо пустыми кислыми щами дышит, щербатым ртом кусается, а больно…
Но вскоре отцу повезло. Умер от сердечного приступа Афоня, мужик здоровенный, лапы растопыренные, как у лодки двухвёсельной. Никто не думал, что ему когда-нибудь конец будет. А вот, поди ж ты! На Пасху после разговения хорошо выпил, потом ещё с соседом добавил, потом с Крестным ходом по маленькой накатывал в каждой избе.
Афоня был церковным старостой, и на Крестном ходе прислуживал, как мог, отцу Рафаилу, потому что к этому времени отец Рафаил порядочно не видел, и Афоня водил его от дома к дому под руку. Хоть и время было бесовское, но батюшка наш христианский обычай справлял, как святые отцы велели.
Крестный ход – это не только поздравления с Христовым Воскресением, но и освящение жилища знамением на все четыре стороны.
Хотя с открытием храма в Бондарях и припозднились, но ещё помнили люди святую веру, не осквернились безверием, не отпихнули от себя Бога.
Не знаю, как где, но в нашем селе всю Пасхальную неделю церковный причт считал необходимым посетить каждого прихожанина, и с ним похристосоваться.
Афоня пил редко, но много. «Сто грамм – не стоп-кран, – говорил он иногда. – Дёрнешь – не остановишь». Вот и дёрнул. Вот и остановился на полдороге. Рухнул, как под пулемётной очередью. На телегу грузили вшестером. Ехали и сокрушались: «Надо же, и выпил-то всего около четверти, а оказалось – будя! И-эх! Жизнь наша грешная!»
Без церковного старосты, какой храм?! Собрали совет, царство небесное Афоне пропели и перешли, как говорится, к миру, к другому вопросу. Мнение церковного совета было единодушным: «Макарова в старосты! Мужик наш, видный, совестливый, Библию понятно толкует, хоть сегодня на проповедь ставь. Василия Фёдоровича в старосты! Чего зря воду в ступе толочь?»
Так отец по воле случая стал храмовником. Деньги «абы какие» он всё-таки получал, потому что при церкви занимался ещё и разным мелким ремонтом. Топор, он, хоть не сладко, а кормит, коли есть куда лезвие вогнать. А хозяйство церковное догляд любит.
Наша семья к тому времени так привыкла к безденежью, что такая крохотная мзда и то считалась за жалование. Хоть хлеба да постного маслица всегда купить можно. Вязаньем платков теперь не проживёшь, из моды стали те платки выходить, большие шапки норковые да куньи на головах у девок красовались, и матери было трудно двумя спицами заработать на семь человек – семь «я». Орава целая! Злая рота!
Наконец-то отец при церкви нашёл своё настоящее поприще: Библию прихожанам толкует, переиначивая язвительную речь еврейских пророков, делая её более мягкой и богоугодной. Моисея и его брата Аарона называл первохристианами, обучающими свой жестоковыйный народ вере в единого Бога, превозмогая все тяготы, лишения и людскую неблагодарность.
«…и сказал Моисей Господу, – вдохновенно читал отец, – для чего ты мучишь раба твоего? И почему я не нашёл милости перед очами Твоими, что Ты возложил на меня бремя всего народа сего? Разве я носил во чреве весь народ сей и разве я родил его, что Ты говоришь мне: неси его на руках твоих, как нянька носит ребёнка, в землю, которую Ты с клятвою обещал отцам его? Откуда мне взять мясо, чтобы дать всему народу сему? Ибо они плачут передо мною и говорят: дай нам есть мяса. Я один не могу нести народа сего: потому что он тяжёл для меня. Когда Ты так поступаешь со мною, то лучше умертви меня, если я нашёл милость перед очами Твоими, чтобы мне не видеть бедствия моего».
И сказал Господь Моисею: «Собери мне семьдесят мужей – старейшин Израилевых, которых ты знаешь, что они старейшины и надзиратели его, и возьми их к скинии собрания, чтоб они стали там с тобой. Я сойду и буду говорить, и возьму от Духа, который на тебе, и возложу на них, чтобы они несли с тобою бремя народа, а не один ты носил. Народу же скажи: очиститесь к завтрашнему дню, и будете есть мясо. Так как вы плакали вслух Господа и говорили: «Кто накормит нас мясом? Хорошо нам было в Египте», – то и даст вам Господь мясо, и будете есть. Не один день будете есть, не два дня, не пять дней, не десять дней, не двадцать дней. Но целый месяц, пока не пойдёт оно из ноздрей ваших и не сделается для вас отвратительным, за то, что вы презрели Господа, который среди вас, и плакали перед ним, говоря: – «Для чего нам было выходить из Египта?»
– Вот оно, сбывается пророчество! – отец вздымал кулаки к небу. – Что вы хотите, маловеры!
Мало помалу возле него стала сколачиваться небольшая группа прихожан, считавших себя последователями как Нового, так и Ветхого Заветов, хотя всё это по церковным канонам и считалось ересью, но отец Рафаил, то ли по своей дряхлости и обволакивающей его слепоте, то ли по философскому складу мышления, к моему отцу относился снисходительно, и всегда говорил, что всякая мысль от Бога.
Как и в нынешнее невразумительное время, тогда тоже, наша церковь была единственной в районе, и к нам в дом, особенно перед праздниками, набивались люди послушать отцовские толкования Библии, пощупать руками эту сокровенную книгу, которую они трогали почему-то с опаской и какой-то тайной страстью. Вот оно, это писание, высеченное пальцем самого Всевышнего на каменных плитах и переложенное на бумажные страницы! Видящий – да зрит!
В осенние и зимние праздники ночи стояли длинные и ненастные, такие же длинные и грозные были слова на пожелтевших страницах, вынесенной отцом из сумасшедшего дома книги красного комиссара, загубившего за свою жизнь в зените не одну христианскую душу.
Я и сам стал потихоньку проникаться библейским языком, этим мировым творением человеческого разума, ужасался его невероятной образности, слова западали в душу, как каменья и ворочались там, в бурливой реке юношеского сознания.
Мне приходилось спорить с отцом, что Библия, в понятии Ветхого Завета, книга далеко не христианская, что христианство возникло в Иудее на несколько тысячелетий позже событий описываемых в Библии, что Иисус Христос был первым мировым революционером и коммунистом, искоренявшим различия людей по национальности и богатству, что первые общины христиан были похожи на наши колхозы…
Ах, как взвинчивался мой родитель, услышав из уст своего сына богопротивные слова.
– Иудея, говоришь? Я тебе такую Иудею устрою, что кровавыми слезами утираться будешь! Кто коммунист? Христос коммунист? Да я тебя, сукина сына, запорю насмерть! – хватался за ремень из бычьей кожи, на котором он всегда наводил бритву.
Но я предусмотрительно исчезал из дома, и приходил только к вечеру, когда отцовский гнев смягчался.
– Коммунисты – Иуды, – они храмы разорили, – говорил он уже миролюбиво, забыв, что за это может и не так легко отделаться, как за вражеское радио.
Отец был мужик отходчивый, и угрозы свои скоро забывал, и сам иногда начинал споры со мной о трактовке сакраментального текста, с такими же последствиями.
– Ишь ты, поперёк батьки в петлю лезешь!
– Не поперёк батьки в петлю, – поправлял я его, опасливо посматривая на дверь, – а поперёд батьки в пекло…
– Яйца кур учат. Колхозы… – не унимался он. – А ты знаешь, что эти колхозы твоего деда за Можай загнали. Я тебя, умника, поучу, поучу! – снова ощупью за переборку, где на гвозде вот только что висел его знаменитый ремень из бычьей кожи с рубчатой бляхой. – Куда ремень подевался? Я вот щас возьму палку, да и пыль из тебя повыбиваю, как из мешка дырявого! Недаром в Библии написано: «Сокрушай рёбра сыну своему, пока он молод, и благо тебе будет в старости!»
До самого основания, до самого корня души поразила отца Книга Великого Пессимиста Екклесиаста.
Начав её читать вслух глухой осенней ночью, он тут же смолкал, и только качал своей начинающей седеть головой, иногда приговаривая:
– Всё пустота! Всё ловля ветра! Ах, мать твою так! Нет ничего нового в мире! Всё возвращается на круги своя, – одно томление духа… Ах, мать твою так! Жизнь моя, иль ты приснилась мне?! – это он уже машинально повторял услышанного от меня Есенина, тоже печальника.
«Песню песней» Соломона он почитал охальной, и со мной разговоры о ней не заводил.
– Очёсы дьявола там, сынок! Силён Сатана, коль и сюда добрался!
Назад: 7
Дальше: 9