7
Пока в палате № 6 читалась вслух Библия, умиротворяя душевный разлад её постояльцев, моя мать, не считаясь ни с чем, обивала пороги у кого только можно, доказывая, что её муж, отец пятерых детей, семейный человек, благоразумный, что большую семью ей не прокормить, хоть по миру иди.
Ей говорили: что какой же умный, нормальный советский человек, да ещё отец семейства, осмелится слушать вражеское радио, лучше бы о детях малолетних думал, а не мы за него. Алкоголик он, антиобщественная личность с полным её, то есть личности, распадом.
«Какой же он алкоголик, – возражала мать, – когда у него и на папиросы денег не было, не то чтобы на водку! Спросите у соседей!»
Но кто будет вникать в суть дела? Сказал же товарищ Мякишев, что он на почве беспробудной пьянки подрывал устои политической жизни района…
Тогда решила мать поехать в город. Может, там, в области, лучше разберутся? Записалась на личный приём к прокурору – ведь зачем-то приходили с обыском? Может, знает строгий прокурор такой закон, по которому нельзя по собственному произволу здорового человека заключать в психушку? Может, сделает грозный прокурор что-нибудь…
Взяла меня с собой: всё не одна будет стоять перед большим человеком – сын, вот, тоже просит отца пожалеть, выпустить из клетки. Газеты с моими тогдашними патриотическими стихами велела прихватить, показать начальнику, что семья у них самая настоящая, советская. Смотрите, как сын пишет про Америку, будь она проклята! «Америка – стекло и сталь. Америка, душа твоя пуста. Ты золотому дьяволу кума, Америка – Кощеева сума!»
Областной прокурор, грузный человек с орденскими планками на тёмно-синем полувоенном кителе, с любопытством посмотрел на меня и развернул нашу бондарскую газету «Народная трибуна». Прочитал, улыбнулся в кулак и спросил у матери, по какому вопросу она пришла, пусть расскажет, не путаясь.
«Определили здорового человека в сумасшедший дом? Да что вы? Быть такого не может! Разберёмся, разберёмся…» Велел ждать в приёмной.
Через несколько минут секретарша прокурора сообщила нам, что главврач психдиспансера Сорницкая Агния Моисеевна просит зайти к ней сегодня на личную беседу.
Мать обрадовалась – вдруг нам разрешат с отцом встретиться.
Пошли пешком по берегу канала Цны. Только кончился ледоход, кое-где по берегам, обливаясь на солнце, лежали ноздрястые, в грязном крошеве льдины.
За стеной городского сада с его пока ещё голых деревьев раздавался раздражённый, резкий крик угнездившихся там грачей. Совсем как у нас дома – головы не поднять, заляпают рот извёсткой…
Повернув к краеведческому музею, теперь это кафедральный собор, мы снова вышли на берег канала.
Там, на излуке, разрезая тёмную воду, торчал крестообразный стабилизатор рухнувшего сюда самолёта. Война около десяти лет назад кончилась, а её символ до сих пор бередит память.
Ни большая вода, ни ледоход не могли выворотить это чудище из илистого дна. Самолёт, вероятно, шёл в пике, и так глубоко заякорился в ил, что ни власти коммунхоза, ни природа с этим монстром не могли ничего сделать.
Куда потом делся этот реликт, неизвестно. Но в те времена тамбовчане, проходя мимо, качали сокрушённо головами – экая махина рухнула с неба!
Мать меня потянула за руку:
– Голову свернёшь! Пойдём лучше отца смотреть!
А посмотреть на отца мне очень хотелось.
К главному врачу мы снова вошли вдвоём с матерью, но Агния Моисеевна, взлохматив мне волосы, выпроводила из кабинета:
– Не детских ушей дело!..
Психиатрическая лечебница, как и сейчас, находилась в небольшом парке, но это был, скорее всего, и не парк вовсе, а просто старый запущенный садик с изрытыми грядками, приготовленными неизвестно для чего, – то ли здесь собирались сажать цветы, то ли разводить картошку.
Не знаю, как теперь, – тьфу-тьфу-тьфу! – а тогда всё было именно так.
Выйдя из дверей больницы, я пошёл по узенькой натоптанной дороге в глубину сада, выискивая глазами скворца, посвист которого на мгновенье возвратил меня на нашу сельскую улицу, где теперь тоже вовсю хозяйничали эти домовитые птицы.
Среди пока ещё голых, но по-весеннему тронутых прозеленью ветвей, я увидел весёлого птаха, который, самозабвенно закинув голову, настраивал трепещущее, отливающее изумрудом горлышко на победную брачную песню.
Почему-то мне стало невыносимо тягостно в этом пропитанном душевной скорбью воздухе.
Вольная ли птица затронула строптивое мальчишеское сердце или навернулась, как эта слезинка на реснице, тоска по моему несчастному родителю.
Я оглянулся на красное кирпичное здание лечебницы, где в зарешеченных окнах, как незрелые тыквы, торчали стриженые головы несчастных больных. Иные, страшно гримасничая, что-то беззвучно кричали, а другие скорбно смотрели в мою сторону, решая ускользающую загадку – что есть числитель?
Смотреть туда было жутко, и я отвернулся, отгоняя от себя видение. Быстрее уйти от этого места!
Вдруг из-за дерева, крадучись мне навстречу, вышел маленький, чуть выше меня ростом, с чистым морщинистым лицом, на котором не было ни одного волоска, мужичок.
Было видно, что этого лица никогда не касалась бритва, и это удивило меня больше всего.
Несмотря на тёплую погоду, мужичок был одет в стёганые брюки и такую же стёганую телогрейку с лоснящимися по обшлагам рукавами. На голове у этой фигуры ничего не было. Густая, отросшая после стрижки, щётка волос придавала мужичонку вид озорного подростка, ради шутки напялившего на себя уродливую нелепую маску, и это меня тоже удивило.
– А-а, вот ты и попался! – сказала фигура, шмыгнув по мокрому носу рукавом. – Зачем тогда в окно подсматривал и дразнился?
Я испуганно отшатнулся.
– Не боись, не боись. Я не трону! – почему-то хихикнула фигура. – Я теперь смирная. Не кусаюсь. Ты наш, бондарский. Настёнкин сын. Тебя ещё цыганком кликали, обзывались…
У меня зашевелились на голове волосы. Шура! Шура Бочарова!
Я вспомнил красавицу Шуру, разодетую в трофейные шелка и бархат.
Она была лет на десять старше меня, но мы, мальчишки, ходили за ней табуном, хотя для нас она была настоящей принцессой из сказочного Зурбагана.
После окончания медицинского училища Шурочка уехала работать в послевоенную Германию медсестрой в один из советских госпиталей и вернулась немного не в своём уме.
Сначала за ней ничего такого не наблюдали, только уж очень странно и пышно она одевалась и ходила по пыльным улицам Бондарей всегда с загадочной и лукавой улыбкой.
После смерти матери загадочная улыбка её сменилась приступами безутешного плача, но всё равно она была нашим кумиром, недосягаемым и прекрасным.
Правда, мы часто подглядывали за ней в маленькие незашторенные окна и восхищённо цокали языками, наблюдая, как она расчёсывает свои металлического блеска волосы, мокрые от купания.
Она стояла вся, как есть, напротив окна, нагнув свою голову, и волосы её при этом касались самого пола. Тогда она была удивительно похожа на складной перочинный ножик с перламутровой рукояткой.
Такой ножик мне подарил вернувшийся с войны наш дядя Серёжа.
К тому времени ножик этот я давно потерял, и он долго ещё мне снился в детских снах, ярких и цветастых.
И вот теперь я встретил нашу Шуру здесь, в глухом садике, под деревом которого так самозабвенно, топорща крылышки, прищёлкивал языком в брачном напряге антрацитовый скворец.
– Твоя мамка где? – плаксиво спросила она.
Я указал рукой в сторону больницы. Шура печально покачала головой:
– И ты тоже сиротка…
Её участливое отношение ко мне меня разозлило:
– Никакой я не сиротка! Мы к отцу в гости приехали!
– А коли ты гость, покажи гостинцы!
Я по мальчишеской своей дерзости показал кулак. Шура заплакала.
– Все меня без мамки обижают… Все. А моя мамка высоко живёт, в тереме небесном, у Боженьки. Она меня к себе давно зовёт, а меня не пускают. – И задрав голову к верхушкам деревьев, начала что-то быстро-быстро шептать. Потом пошла от меня в сторону, грустно напевая слова, которые остались до сих пор в моей памяти:
Коли мать ещё живая,
Не печалься о судьбе.
Есть кому на белом свете
Помолиться о тебе…
…Вспомнив про мать, я с ужасом подумал, что мою родную, мою ненаглядную маму тоже могут запереть в этом страшном доме, и кинулся, сломя голову, назад, туда, в эту зевластую дверь, которая поглотила моего отца, а теперь и мать находится за её пастью.
Агния Моисеевна, наверное, увидев мои встревоженные глаза, на этот раз не стала меня выпроваживать из своего кабинета, только строго посмотрела в мою сторону и снова стала что-то растолковывать моей матери.
– Ничего я не писала! – говорила со слезами мать. – Мой муж никогда не страдал психикой. Да какой же он алкоголик? Он и выпивает только по праздникам. Где же на водку столько денег напасёшься? Вот таких пять ртов дома! – она с отчаянием показала на меня.
– Но подпись ваша? Посмотрите внимательно.
– Моя, – растеряно развела руками мать. – Но бумагу эту я не подписывала.
Я не знаю, про какую бумагу шёл разговор, только понял, что по этому листку моего отца и привезли в этот страшный дом.
Агния Моисеевна куда-то позвонила. Трубка долго верещала, и врачиха только без конца кивала головой, по-куриному смеживая веки и поддакивала:
– Да… Да… Да? Слушаюсь! Конечно!
Отложив трубку, она достала из стола бумагу и подала матери.
– Распишитесь, что вы сами, добровольно забрали своего супруга под личную ответственность.
До матери нескоро дошёл смысл сказанного. Она растерянно вертела в руках бумагу, не зная, где расписаться, боясь, что эта роспись опять может повредить отцу.
– Вот здесь поставьте подпись и забирайте своего супруга домой. Но в случае чего, вы несёте за него уголовную ответственность. Вы уяснили? Поняли?
Мать торопливо расписалась, услужливо пододвинула бумагу Агнии Моисеевне и выжидательно посмотрела строгой врачихе в глаза.
Агния Моисеевна нашла на столе какую-то кнопку, и тут же, как ванька-встанька, появился в мятом халате большой дядька и молча встал в дверях.
– Харитон, приведи к родственникам того, из шестой палаты, ну, который с одним глазом.
Мне стало обидно за отца, что его так называют – «того с одним глазом», и я люто возненавидел эту маленькую, широкозадую старушенцию с буравчатыми глазами. Она мне напоминала ту колдунью из сказки, которая превратила хорошего услужливого мальчика в горбатого уродца с длинным носом.
Опасаясь, как бы она это не сделала со мной, я моментально вышмыгнул за дверь.
На улице, усевшись на лавочку, я стал с нетерпением ждать отца, но в человеке, вышедшем из дверей, я его не увидел – стоял, растерянно оглядываясь, какой-то бородатый и бледный старик в кальсонах с болтающимися возле щиколоток грязными тесёмками и утирал рукавом рубахи лицо.
Первый раз я увидел отца плачущим.
Взглянув на меня, он зашлёпал разлапистыми больничными тапочками по сыроватой, ещё холодной земле, протягивая в мою сторону руки.
Обычно ласки, унижающей на его взгляд настоящего мужика, отец никогда не проявлял, а тут стал тыкаться мокрой бородой мне в лицо, выговаривая только одно слово: «Сынок! Сынок!»
Из-под рубахи он торопливо достал какую-то чёрную, тяжёлую, как кирпич, книгу и воровато сунул мне за пазуху:
– На, спрячь! – и тут же нырнул снова в больницу.
Оказывается, ошеломлённый радостью выписки из этого логова, он всё же не забыл про подарок того «комиссара» и, побывав в кабинете врача, окрылённый полученным извещением, он, птицей взлетев в палату, подержал за плечи своих соседей и, махнув рукой – будь, что будет! – сунул вечную книгу под рубаху. Библия была для отца утешительным другом и собеседником в том капище, где он провёл столько времени, а друга бросить он себе никогда не позволял.
И пока мать забирала у кастелянши его прежние вещи, отец успел передать мне эту метафизическую, философскую бомбу, разрушившую и моё прямолинейное, как биссектриса, сознание, превратив его, то есть моё умозрение, в бесконечное, недостижимое число Пи.