Глава ОДИННАДЦАТАЯ
1
Моя мать и Мойше приехали за день до свадьбы. Поезд прибывал в восемь часов утра на Гданьский вокзал. При встрече я едва узнал их. Мать казалась меньше ростом, согбенной, совсем древняя старуха. Нос стал длиннее и загибался, будто птичий клюв. Глубокие морщины прорезали щеки. Только серые глаза лучились, как в былые дни. Она больше не носила парик — голову покрывал платок. На ней была длинная юбка, почти до полу, а кофту эту я помнил еще с тех времен, когда жил дома. Мойше вытянулся. У него были густая светлая борода и пейсы до плеч. Вытертое меховое пальто, на голове облезлая, в пятнах раввинская шапка. Из незастегнутого ворота рубахи выступала шея — тонкая, как у мальчика.
Мойше пристально разглядывал меня. В голубых глазах светилось изумление. Он произнес: "Настоящий немец". Мы с матерью расцеловались, и она спросила:
— Ареле, ты не болен, упаси Господь? Ты бледный и худой, как будто только встал с больничной койки, пусть этого никогда не случится.
— Я всю ночь не спал.
— Мы добирались два дня и ночь. Фургон, который вез нас к поезду в Раву Руску, перевернулся. Это просто чудо, что мы целы. Одна женщина сломала руку. Мы опоздали на поезд, и пришлось ждать другого еще двадцать часов. Поляки стали такие злые. Они хотели отрезать пейсы у Мойше. Еврей беспомощен. Если так плохо сейчас, то что же будет, когда придут эти убийцы? Люди дрожат за свою шкуру.
— Мама, Всемогущий поможет нам, — ска зал Мойше. — Много бывало Аманов, и все они плохо кончили.
— До того как плохо кончить, они успели перебить множество евреев, — возразила мать.
Для матери и Мойше я снял комнату в кошерном заезжем доме на Навозной улице. Чтобы отвезти их туда, я хотел взять дрожки, но Мойше сказал:
— Не поеду на дрожках.
— Почему нет?
— Может быть, сиденье не кошерное.
После долгого обсуждения было решено, что мать постелет на сиденье свою шаль. В руках у Мойше была корзинка, обмотанная проволокой и закрытая на маленький замочек — прямо как у ешиботника. У матери вещи были в узле. Прохожие останавливались и глазели на нас. Извозчик ехал медленно, так как мостовая была забита — стояли трамваи, такси, грузовые фургоны, автобусы. Кляча наша была — кожа да кости, да еще и хромая. Мойше начал раскачиваться, что-то бормоча себе под нос. Наверно, приступил к утренней молитве или читает псалмы. Мать заговорила:
— Ареле, сынок, вот я и дожила до того, что опять вижу тебя, и ты жених теперь, но почему твой отец не дожил до этого дня? Он читал Тору до последней минуты. Я не понимала, это был святой человек. Вой-ва-авой, я досаждала ему и причитала, зачем он тащит нас в эту дыру, а он принимал все это с ясной душой и не сердился. Какие бы муки ни выпали на мою долю, я их заслужила. Теперь я грызу себя и не могу спать по ночам, когда припоминаю это. Ареле, я не могу больше оставаться в Старом Стыкове. Не хочу ничего плохого гово ритьпро жену Мойше, мою невестку, — но жить с ней я не могу. Она из простой семьи, ее отец — арендатор. В Галиции евреям позволяют жить как в собственной стране. Что она делает и говорит — мне не нравится. Я еще хорошо слышу, слава Богу, а она кричит мне прямо в ухо, будто я глухая. Ее голова занята всякой ерундой. Это верно, я грешница, но разве можно так много требовать от человека?
— Уже хватит. Ша! Хватит уже. — Мойше приложил палец к губам: знак, что слова матери — злословие, а ему не позволено слушать такое во время молитвы.
— "Ша, хватит!" здесь и "Ша, хватит!" там! Конечно, слова мои грех, но что может вынести человек, имеет свои пределы. Она ненавидит меня за то, что я читаю книги, а она едва знает слова молитвы. Но что мне осталось, кроме книг? Когда я раскрываю "Обязанности сердец", то забываю, где я и что со мной. Ареле, я не хочу умереть в Старом Стыкове. Верно, что отец твой похоронен там. Но те не сколько лет или месяцев, что мне суждено таскать ноги на этом свете, я не хочу прожить среди грубых, неотесанных, необразованных людей. И для Мойше там тоже ужасно. Они ему ничего не платят. По четвергам шамес ходит по домам и собирает, кто что даст: где пригоршню пшеницы, где кукурузы, где овса. Совсем как русские платят своим священникам, прости за сравнение. Помещики там русины, и некоторые хвастают, что Гитлер на их стороне. Они и дерутся друг с другом. Один отрубил девушке голову прямо против нашего окна. И это за то, что она пошла гулять с другим парнем. Наша жизнь в опасности. Я молю о смерти. Каждый день я прошу Всемогущего взять меня отсюда, но как раз, когда хочешь умереть, ты живешь.
— Хватит уже. Ша. Хватит.
— Отстань со своими «Ша» и "Хватит". Тебе не придется идти со мной в Геенну. Ареле, я хочу кое-что сказать тебе, но не хочу, чтобы ты сердился на меня. Не хочу я возвращаться в Старый Стыков. Даже если придется спать на улице, я останусь здесь, в Варшаве.
— Мама, ты не будешь спать на улице.
— Имей ко мне жалость. Я слыхала, что давно нет раввина на Крохмальной улице. Может, Мойшеле мог бы здесь получить место? Сама я готова уйти в богадельню или куда-нибудь еще, лишь бы было где приклонить голову. Что за девушка эта Шоша? Как случилось, что ты выбрал ее? Да, все это совершается на небесах.
Дрожки стали у ворот на Навозной. Некоторые дома стоят тут уже по нескольку веков. Здесь были закоулки, куда приезжали на рассвете крестьяне из близких деревень. Яйца продавали прямо в липовых плетенках. В доме № 10 была библиотека Креля. Я ходил сюда читать Гемару, когда уже ушел из хедера. Поблизости находилась ритуальная баня, куда ходила моя мать молодой женщиной. Здесь продавали вареные бобы, кихелах, картофельные оладьи. Запахи эти я помнил с детства. Мать вздохнула: "Ничего не изменилось".
Перед домом, где мы остановились, стояло несколько подвод. Лошади распряжены. Морды опущены в торбы с овсом и соломой. Голуби и воробьи клевали просыпанное зерно. Мужики в овчинных тулупах и шапках таскали мешки, корзины, ящики. Сквозь по крытые морозным узором окна виднелись горшки, чугуны, склянки. Сохло белье. Из одного окна слышались звуки детских голо сов, произносящих нараспев что-то из Пятикнижия — значит, там был хедер. Грязная лестница вела в заезжий дом на третий этаж. Мать часто останавливалась. "Я уже не могу подниматься по лестнице", — по жаловалась она.
На третьем этаже я отворил дверь, ведущую в темные сени. Пансион состоял из большой комнаты и нескольких маленьких комнатушек. В большой комнате была столовая. Тут уже молился еврей, надев талес и тфилин. Другой укладывал вещи в мешок, третий ел. Две женщины, одна в парике, другая в чепце, сидели на лавке и чинили шубу. Хозяин, с черной как смоль бородой и в ермолке, показал нам комнату, где матери и Мойше предстояло ночевать. Мойше спросил:
— Уже время, я хочу помолиться. Есть тут где-нибудь молельня?
— Прямо во дворе две молельни. Одна — козеницких хасидов, а другая — блендовских. Есть еще синагога, но там все больше литваки.
— Я пойду в Козеницкую молельню.
— Завтракать будете?
— А у вас строгий кошер?
— Что за вопрос? Раввины тут едят.
— Хорошо бы сейчас стакан чаю.
— И к нему что-нибудь подзакусить?
— Я уже потеряла зубы. Мягкий хлеб у вас есть? — Спросила мать.
— Такого нет, чего у меня не было бы.
И он ушел, чтобы принести чаю и хлеба. В углу висел рукомойник. Там же кувшин с водой, ковшик, на крючке — несвежее полотенце.
— По сравнению со Старым Стыковом здесь прямо дворец. А мы живем в халупе с соломенной крышей. Сверху протекает. Печка есть, но дымоход не в порядке, и дым стелется по комнате. Когда я увижу невесту?
— Я приведу ее сюда.
2
Был первый вечер Хануки. Владелец пансиона зажег и благословил первую из восьми ханукальных свечей для постояльцев, но мать и Мойше отказались присоединиться к остальным, сказав, что совершат эту торжественную церемонию у себя в комнате. Ведь хозяин зажег свечу, а не масляный фитиль, как положено. Я пошел и купил для них оловянную ханукийю, бутылочку масла, фитили и специальную свечку для зажигания фитилей, «шамес» ее называют. У себя в комнате Мойше налил масла в первую маленькую чашечку, опустил туда фитиль, зажег «шамес», поднес его к фитильку и запел благословения. Потом псалом "Оплот мой, твердыня моего спасения…". Это были отцовские напевы, даже жесты его. Первый фитилек никак не хотел разгораться. Мойше снова и снова зажигал его. Когда же наконец он разгорелся, то задымил и стал чадить. Мойше поставил лампу, согласно закону, на окно — чтобы весь мир мог увидеть чудо Хануки, хотя окна выходили во двор, на три глухие стены, и во дворе никого не было. Из незаконопаченного окна сильно дуло. Пламя трепетало на ветру, но не гасло. Мойше сказал:
— В точности как еврейский народ. В каждом поколении враги наши восстают на нас, и Святый Боже, да будет благословенно имя Его, спасает нас от их рук.
— Слишком жирно будет для врагов наших, чтобы мы молились о чуде, — возразил я.
Мойшеле в задумчивости почесал бороду:
— Кто мы есть, чтобы указывать Ему, что делать и когда? Только вчера ты рассказывал матери, как астрономы взвешивают и измеряют звезды, многие из которых больше, чем наше солнце. Как же можем мы, с нашими жалкими мозгами, понять, что Он делает?
Мойше говорил как отец. Лишь несколько лет назад отец убеждал меня: "Ты можешь пролить чернила, но написать сам, без Божьей воли, ты ничего не сможешь. Неверующие — не просто грешники, но еще и глупцы". Наконец, с полчаса посмотрев, как горит ханукальный светильник, Мойше отправился в синагогу. Оказалось, там есть книги, которые он не мог достать в Старом Стыкове. Хотя денег у него было немного, он смог купить "Рычание льва", "Респонсы рабби Акивы Эйгера" и "Лик Иошуа". Мойше обещал матери скоро вернуться. Она сидела на кровати, откинувшись на подушку, и большие серые глаза ее с такой живостью глядели на огонек, будто она видит подобное в первый раз. Помнится, мать была среднего роста, даже немного выше отца. Но теперь она ссутулилась, стала маленькой и сухонькой старушкой. Она постоянно кивала теперь головой, как бы говоря "да, да, да". Вдруг она сказала:
— Ареле, упаси Господь, я не хочу осуждать тебя, ты уже взрослый и, надеюсь, пере живешь меня, но какой в этом смысл?
— О чем это ты?
— Ты знаешь о чем.
— Мама, не все, что человек делает, имеет смысл.
Мать улыбнулась одними глазами.
— Что же это? Любовь?
— Можно и так назвать.
— Есть такое выражение: "слепая любовь". Но даже в любви есть свои резоны. Подмастерье сапожника не влюбится в принцессу и уж конечно не женится на ней.
— И такое может случиться.
— Такое? Только в книгах, но не в жизни. Когда мы жили в Варшаве, я зачитывалась романами, которые публиковали в газете из номера в номер. Отец твой — пусть будет земля ему пухом — не любил газет и тех, кто пишет в газеты: говорил, что они оскверняют святые еврейские буквы. Только во время войны он начал заглядывать в газету, чтобы узнать, что творится в мире. Даже в этих нескладных романах была своя логика. А теперь ты хочешь жениться на Шоше. Верно, она порядочная девушка, несчастная, больная, быть может, жертва распутства своего отца. Но неужели во всей Варшаве не нашлось ничего лучше? Я грешу, знаю, это грех. Не следует говорить такое. Я гублю себя. Погляди-ка, огонь погас. "
Мы помолчали. В воздухе пахло горелым маслом, чем-то сладким и давно забытым. Мать продолжала:
— Дитя мое, это все предопределено. Моего отца, твоего дедушку, называли «хахам». Он мог бы стать раввином в большом городе, но он довольствовался тем, что оставался в глухом углу, в Богом забытой деревне, и жил там до самой смерти. Твой дед с отцовской стороны, родом из Томашова, тоже избегал людей. Всю жизнь он писал комментарии к каббале. Перед кончиной он призвал одного из внуков и велел сжечь все рукописи. Лишь одна страница уцелела случайно. Те, кто прочел ее, утверждали, что мысли необычайной глубины были там. Он был человек не от мира сего — даже не знал, чем одна монета отличается от другой. Если бы бабушка твоя, Темерл, не экономила каждый грош, в доме не было бы и куска хлеба. В своем роде она была святая. Она пришла к раввину в Бельцах, и раввин пригласил ее сесть, хотя она всего лишь женщина. Что я в сравнении с ними? Я погрязла в грехе. Конечно, я люблю тебя и желала бы, чтобы у тебя была хорошая жена, но если небеса распорядились иначе, мне следует придержать язык. Я рассказываю тебе все это, чтобы ты не забывал о своем происхождении. Мы приходим в этот мир не для того, чтобы потакать своим прихотям. Посмотри на меня и увидишь, во что превращается плоть и кровь человеческая. А я была красивой девушкой. Когда я проходила вдоль Люблинской улицы, люди останавливались, разинув рты. У меня была самая маленькая ножка во всем городе, а туфли свои я начищала до блеска каждый день, даже если шел дождь. У меня была юбка в складку, каждый день я ее гладила. Отцу постоянно говорили, что я очень заносчива и тщеславна. Сколько мне тогда было? Пятнадцать лет. Через полгода я уже была помолвлена с твоим отцом. А еще через год меня вели под брачный балдахин. Женщине не дозволено учить Тору, но я стояла за дверью и слушала, как твой отец учит детей в ешиботе. Любую ошибку я замечала. Тогда же я начала читать нравоучительные книги по-древнееврейски. А еще я поняла, что у меня горячая кровь и я должна сдерживать себя. Как это пришло ко мне? Надеюсь, дети будут походить на тебя, не на Шошу.
— Мама, у нас не будет детей.
— Почему нет? Небеса хотят, чтобы был мир и были евреи.
— Никто не знает, чего хотят небеса. Если бы Бог хотел, чтобы были евреи, он не создавал бы Гитлеров.
— Вой-ва-авой! Горе мне! Что ты говоришь такое!
— Никто не подымался на небо и не говорил с Богом.
— Не нужно для этого подниматься на небо. Истину можно увидеть прямо здесь, на земле. За три дня до того, как Мейтелева Эстерка выиграла в лотерею, мне привиделась во сне сумка, в которой лежали бумажки с цифрами, и только я хотела взять ее, как появилась живая Мейтель (она уже умерла тогда), с желтым лицом, в белом чепце. Она сказала: "Это не тебе. Это моя Эстер собирается выиграть много денег". И она спрятала сумку в соломе. Мне было десять лет, я не знала, что такое лотерея, и слова такого не слыхивала. Сон этот я рассказывала всем и каждому в нашем доме, и все только плечами пожимали. А через три дня пришла телеграмма, и там сообщалось, что Эстер выиграла главный приз. Когда мне приснился этот сон, призы еще не разыгрывали. Два года спустя был еще случай — дом с привидениями. Много ночей подряд злой дух стучался в оконный переплет в доме Аврума-резника. Присылали даже солдат обыскать дом: комнаты, подвал, чердак. Но не смогли найти ничего такого, чтобы можно было обвинить кого-нибудь в хулиганстве или в шантаже. Дитя мое, на свете так много тайн, что, если даже ученые будут непрерывно зани маться ими миллион лет, они не смогут разгадать и миллионной их части.
— Мама, от этого не легче тем евреям, которых истязают в Дахау или другом таком же аду.
— Утешение в том, что смерти нет. Твоя же Шоша говорила мне, что умершая сестра приходит к ней. У нее не хватило бы ума сочинить такое.
3
Бася хотела пригласить мать и Мойше на обед, но мать откровенно сказала, что она не будет есть в доме у Баси. Ни она, ни Мойше не уверены, что в этом доме соблюдается строгий кошер. Но чтобы не обижать ее, оба согласились прийти на чай. Не знаю, как стало известно, что жена последнего здешнего раввина и его сыновья собираются навести визит Басе. Часа в три я вместе с матерью и братом открыл Басину дверь и замер на пороге в изумлении: в комнате было полно народу. Пожилые женщины в чепцах, с лентами и рюшами, белобородые старцы с пейсами, равно как молодые девушки и юноши, видимо из тех, что интересуются литературой, — все были здесь. На столе постелена праздничная скатерть, а на ней крыжовенное варенье, субботнее печенье, стаканы с чаем. Женщины принесли узелочки с гостинцами: имбирные пряники, изюм, чернослив, миндаль, разные сладости. Бог мой, нас еще не совсем забыли на Крохмальной! Война, эпидемии, голод вкупе с Ангелом Смерти хорошо потрудились, но все же кое-кто остался в живых. Тряслись ленты и рюши на чепцах, высохшие губы бормотали приветствия и благословения, сожалея о давно прошедших временах; по увядшим щекам скатывались слезинки. Все мужчины были приверженцами последнего Радзиминского раввина. Он ушел в мир иной, не оставив наследника, а все его последователи рассорились между собой. Хасиды рассказали, что если бы он согласился на операцию, то мог бы жить и сейчас, но он до последнего дня остался верен убеждению, что нож предназначен для того, чтобы резать хлеб, а не человеческую плоть. Он отдал Богу свою святую душу после долгих страданий. Со всей Польши собрались раввины на его погребение. Его похоронили рядом с могилой его деда, реб Янкеле, прославившегося бесчисленными чудесами и войной с демонами. Всем известно, что мертвецы приходят к нему и признаются в злодеяниях, совершенных при жизни, и что на чердаке у него обитают духи.
С Мойше беседовали хасиды, расспрашивая его о хасидских дворах Галиции — в Бельцах, Синяве, Ропшице, а в это время молодые девушки и юноши подошли ко мне поговорить. Они уже слыхали, что моя пьеса провалилась, и сетовали на положение в еврейском театре. Цивилизация на грани катастрофы, говорили они, а в театре все еще показывают жанровые сценки пятидесятилетней давности. Пришла и Тайбеле. Она привела своего друга, бухгалтера, маленького человечка с большим животом и сверкающим золотым зубом. Несколько девушек окружили Шошу. Я услыхал, как одна из них спросила:
— Каково это — быть невестой писателя?
Шоша ответила:
— Ничего особенного, в точности как просто с человеком.
— Как это вышло, что вы двое встретились? — спросила другая.
— Мы оба жили в доме № 10 по Крохмальной. Ареле жил в квартире с балконом. А наши окна выходили во двор, прямо против коновязи.
Девушки с улыбкой переглянулись. Казалось, они спрашивали друг у друга: "Что он в ней нашел?»
Бася усадила Мойше во главе стола, напротив посадила стариков. Мойше намекнул, что сидеть мужчинам и женщинам за одним столом — не в хасидских традициях, и тогда Бася поставила стулья для женщин посреди комнаты. Хасиды продолжали обсуждать свои проблемы: в чем разница между подворьем в Бельцах и в Бобове? Почему раввины Венгрии против всемирной организации ортодоксальных евреев? Раввин из Рудника — он что, святой? И в каком смысле? Верно ли, что раввин из Розвадова унаследовал чувство юмора от своего прапрадедушки, ропшицкого раввина? Как жаль, сетовали они, что так мало известно про галицийских раввинов в этой части Польши.
— Почему так важно это знать? — спросил Мойше. — Каждый служит Богу на свой собственный лад.
— Что говорят в Галиции о теперешних бедствиях? — спросил один.
Мойше ответил вопросом на вопрос:
— А что тут сказать? Это родовые муки Мессии. Пророк уже предсказал, что в Конце Дней Господь придет с огнем и мечом и Его ко лесницы понесутся, подобно урагану, огненным пламенем, чтобы все увидели Его гнев, Его ярость и Его отмщение. Когда Сатана понял, что царствие его поколеблено, он создал исступленное безумие и привнес его в мироздание. Даже в высших сферах существуют темные силы. Кто такой Ной? Добро и зло, соединенные вместе. Корни зла простираются к основанию Трона Славы. Богу пришлось создать пустоту, ослабить его свет, чтобы создать мир, чтобы Его лица не было видно. Без уменьшения силы Его лучей не было бы свободы выбора. Искупление не произойдет сразу, а будет совершаться постепенно. Война Бога с Амалеком на последнем этапе. Она принесет нам большие бедствия и много соблазнов. Один из наших мудрецов сказал о Мессии: "Пусть он приходит, но я не хочу дожить до того, чтобы увидеть его лик". Мишна предсказывает: прежде чем Мессия придет, людское высокомерие достигнет немыслимой высоты и тогда…
— Вой-ва-авой, вода нам уже по самую шею, — вздохнул старый хасид Менделе Вышковер.
— А? Что? Зло обладает невероятной силой, — продолжал Мойше. — В мирные времена грешники пытаются скрыть свои намерения и прикидываются невинными овечками. В роковые минуты они обнаруживают свое истинное лицо. Экклезиаст говорит: "Не скоро свершается суд над дурными делами. От этого не страшится сердце сынов человеческих делать зло". Грешники стремятся к тому, чтобы в мире господствовали разврат, разбой, убийство, воровство. Они хотят беззаконие возвести в ранг добродетели. Их цель — стереть все «не» из Десяти Заповедей. Они замышляют заключить в тюрьмы всех честных людей, а судьями над ними поставить воров. Приходят в упадок целые общины. Что есть Содом и его судьи Хиллек и Биллек? А поколение Потопа? А непокорные, что строили Вавилонскую башню? Паршивая овца портит все стадо. От искры возникает пожар в доме. Гитлер — да будет забыто имя его — не единственный злодей. В каждом городе, в каждой общине есть свои Гитлеры. Кто хоть на миг забывает Бога — погружается в скверну.
— О, как трудно, очень трудно, — простонал другой старик.
— Где это написано, что должно быть легко? — возразил Мойше.
— Силы наши иссякают, — пожаловался третий.
— Тому, кто умеет ждать, Господь дает новые силы.
Женщины сидели тихо и внимательно слушали. Подошли даже молодые люди и девушки, те, что пришли поговорить о культуре, идишизме и прогрессе. Вдруг Шоша спросила:
— Мамеле, это взаправду Мойше?
Раздался смех. Даже старухи заулыбались беззубыми ртами, обнажая десны. Бася засмущалась:
— Доченька, что с тобой?
— Ой, мамеле, Мойшеле настоящий раввин, прямо как его отец. — И Шоша залилась слезами, уткнувшись в платок лицом.
За два дня до свадьбы пошел снег и шел не переставая двое суток. Когда снегопад прекратился, грянули морозы. Улицы были завалены сугробами сухого сыпучего снега. Даже на санях не проехать. С крыш и балконов свисали толстые сосульки. Провода, покрытые толстым слоем льда и снега, сверкали на солнце. Из-под снега торчали там и сям то птичий клюв, то кошачья морда. Площадь около Крохмальной была пустынна. Только маленькие снежные вихрики закручивались вверх — точно чертенята, которые хотят ухватиться за собственные хвостики. Воры, проститутки, наводчики попрятались по своим углам — по подвалам да чердакам. Обычно на Дворе Яноша чем-нибудь да торговали. Сейчас и там ни кого не было.
Свадьба была назначена на восемь вечера у раввина на Панской. На деньги, которые дал Зелиг, Бася смогла приготовить для Шоши скромное приданое — несколько платьев, туфли, белье, а я вообще ничего не предпринимал в этом роде. Из денег, полученных за рассказы, и того, что мне заплатили за переводы, я едва-едва наскреб, чтобы оплатить пансион матери и брату. Самому мне почти ничего не осталось.
В день свадьбы я поднялся раньше обычного. Снаружи завывал ветер. Пробили в гостиной старинные часы. Встать с постели, умыться, побриться было делом нескольких минут.
Текла заглянула в комнату:
— Принести завтрак?
— Да, Текла, пожалуйста, будь добра.
Она ушла и тут же вернулась:
— Там вас спрашивает дама с цветами.
Я был уверен, что никто ничего не знает. Лепеча что-то насчет того, чтобы Текла никого не впускала, я увидел Дору, стоящую в дверях. Она была в старом, поношенном пальто, в валенках, а шляпа у нее на голове напоминала перевернутый горшок. В руках букет, завернутый в плотную бумагу. Позади вертела головой и гримасничала Текла. Дора сказала:
— Дорогой мой, секретов не существует. Прими мои поздравления!
На щеках у меня еще была мыльная пена. Я положил бритву и спросил:
— Это еще что за вздор?!
— Что, не понимаешь, что тебе ничего не утаить от меня? Ты не пригласил меня на церемонию, но мы никогда не сможем стать чужими друг для друга. Годы, проведенные вместе, не просто вычеркнуть из памяти.
— И кто же тебе об этом сказал?
— О, у меня есть связи. Кто работает в тайной полиции, тот знает все, что происходит в Варшаве. — Так Дора изображала сталинистов, которые теперь обвиняли ее в принадлежности к польской тайной полиции.
Неохотно принял я цветы и сунул их в кувшин с водой рядом с умывальником. Дора сказала:
— Да, я знаю все. Даже имела честь встретиться с твоей нареченной.
— Как это тебе удалось?
— О, я постучала в дверь и притворилась, что собираю на бедных. Я заговорила с ней по-еврейски, но она ничего не поняла из того, что я сказала. Тогда я подумала, что она лучше поймет польский, но быстро сообразила, что и польский она понимает не лучше. Не хочу поддразнивать тебя или язвить. Раз ты любишь ее, какая разница? Влюбляются в слепых, глухих, горбатых. Можно, я сяду?
— Конечно, Дора, садись. Не нужно было тебе тратиться на цветы.
— Хотелось принести что-нибудь. У меня свои резоны. Я тоже собираюсь замуж, и раз делаю тебе свадебный подарок, то вправе ждать и от тебя того же. Я все делаю с тайными целями, — подмигнула мне Дора и села на краешек кровати. Снег на ее валенках начал таять, и по полу растекались ручейки. Дора достала папиросу и закурила.
— Фелендер? — спросил я.
— Да, мой дражайший. Оба мы ренегаты, фашисты, предатели и провокаторы. Найдется ли более подходящая парочка? Будем вместе стоять по другую сторону баррикад и стрелять в рабочих и крестьян. В том случае, конечно, если не окажемся в тюрьме. Знают ли реакционеры, что мы их друзья? Кстати, что случилось с пьесой, которой уже пора бы быть готовой? Ты уходишь от меня, но я помню каждый час, что мы провели вместе. Когда появляется что-нибудь твое, я прочитываю не раз и не два, а уж по крайней мере три раза. Говорят, Файтельзон затевает издавать журнал.
— Уж сколько лет он все собирается его из давать!
Текла тихонько открыла дверь и внесла поднос с завтраком. Я спросил:
— Позавтракаешь со мной, Дора?
— Я уже завтракала. Спасибо. Но кофе я, пожалуй, выпью.
Текла ушла, чтобы принести кофе. Дора оглянулась вокруг.
— Ты собираешься после свадьбы жить здесь или переедешь к ней? Я такая же любопытная, как и раньше.
— Пока еще не знаю.
— Не понимаю — почему тебя смущают мои вопросы? Как бы там ни было, ответа ты сам не знаешь. Что до меня, я не люблю Вольфа. Мы слишком схожи. В любом случае наша совместная жизнь весьма призрачна — либо его арестуют, либо меня. Полиция с нами играет, как кошка с мышью. Но пока мы по эту сторону решетки, вместе нам не так одиноко. Стоит Вольфу уйти из дома, я начинаю разглядывать потолок — ищу, куда бы вбить крюк. Если спускаюсь вниз и выхожу на улицу, должна переходить на другую сторону, чтобы из бежать встречи с прежними товарищами по партии. Встречаясь со мной, они плюются и показывают кулак. Однажды ты говорил со мною о вещах, смысла которых я не уловила, а теперь, припоминая, начинаю что-то понимать.
— О чем это ты?
— О, ты говорил, что нельзя помочь всему человечеству и тот, кто слишком много заботится о человечестве, рано или поздно становится жестоким. Как ты это понял? Едва смею признаться, но я лежу по ночам рядом с ним, а думаю о тебе. Он ироничен и угрюм одновременно. А усмехается он так, будто ему одному известна истина в конечной инстанции. Не вы ношу этой его ухмылки — он улыбается в точности так, как и в те времена, когда был сталинистом. Все равно, я не могу больше оставаться одна.
— Он уже переехал к тебе?
— Я не в состоянии одна платить за квартиру. Он получил какую-то работу в профсоюзе.
Дверь отворилась, и вошла Текла с чашкой кофе. Глаза ее смеялись.
— Здесь мисс Бетти с цветами, — возвестила она.
Не успел я открыть рот, как в дверях появилась Бетти — в светлой меховой шубке, такой же шапочке, в отороченных мехом ботах. Она принесла огромный букет. Увидев Дору, Бетти отступила. Меня одолевал смех.
— И ты тоже?
— Можно мне войти?
— Конечно, входи, Бетти.
— Ну и метель сегодня. Должно быть, семь ведьм повесились этой ночью.
— Бетти, это Дора. Я тебе о ней рассказы вал. Дора, это Бетти Слоним.
— Да, да. Знаю. Актриса из Америки. Я узнала вас по фотографии в газете.
— Что мне делать с этими цветами?
— Текла, не принесешь ли вазу?
— Все вазы заняты. Хозяйка держит в них крупу.
— Ну, принеси еще что-нибудь. Возьми цветы.
Текла протянула руку. Казалось, про себя она посмеивается над всем. Бетти начала притопывать ботиками.
— Жуткий мороз. Улицу перейти невозможно. В Москве такое бывает. Или еще в Канаде. В Нью-Йорке снег чистят — по крайней мере, на главных улицах. Помоги же снять пальто. Уж хоть теперь, когда жениться собрался, будь джентльменом.
Я помог Бетти раздеться. На ней было красное платье. Оно не шло к ее рыжим волосам, и она казалась в нем бледной и худой.
— Ты, верно, удивляешься, зачем я пришла? — продолжала Бетти. — Пришла, потому что жениху принято приносить цветы и усопшему тоже. А когда жених заодно и труп, он заслуживает двойного букета. — Было очевидно, что фразу эту она заготовила заранее.
Дора улыбнулась:
— Неплохо сказано. Я пойду. Не хочу вам мешать.
— А вы никому и не мешаете, — возразила Бетти. — То, что я собираюсь сказать, можно слышать каждому.
— Принести еще кофе? — спросила Текла.
— Только не мне, — ответила Бетти. — Я с утра уже выпила, наверно, чашек десять. Можно закурить?
Бетти достала папироску, закурила, потом предложила Доре. Казалось, женщины моментально отгородились друг от друга кончиками папирос. Это было похоже на языческий обряд.
5
Дора осталась сидеть на кровати. Я подал Бетти стул, а сам сел на лавку около рукомойника. Бетти завела разговор про Юджина О'Нила, одного из драматургов, чьи пьесы переведены на идиш. Бетти собиралась появиться в этой пьесе еще в Варшаве. Она сказала:
— Знаю, что провалюсь. Юджина О'Нила не понимают даже в Америке. Как понять его варшавским евреям? Да и перевод не слишком хорош. Но Сэм настаивает, говорит, я должна выступить в Варшаве до приезда в Америку. Ох, как же я завидую писателям! Им не при ходится постоянно иметь дело с публикой. Писатель сидит себе за столом, перед ним чистый лист, и он пишет что хочет. Актер от других зависит. Иногда со мной такое бывает, — возникает неудержимое желание писать. Я уже пробовала написать пьесу, рассказ тоже — по том перечитала, мне не понравилось, и порвала все на мелкие клочки. Цуцик, — могу я еще называть тебя Цуциком? — здесь, в Польше, ситуация резко ухудшается. Иногда я беспокоюсь, что сама могу застрять.
— Ну, с американским-то паспортом, — возразила Дора, — вам нечего беспокоиться. Даже Гитлер не доберется до Америки.
— Что такое паспорт? Клочок бумаги. А пьеса? Тоже бумага. И что такое рецензия? Опять бумага. Чеки, банкноты — тоже лишь бумажки. Как-то ночью мне не спалось и я размышляла: был каменный век, а теперь мы живем в бумажном. От каменного века сохранились какие-то орудия — от бумажного века не останется ничего. По ночам приходят в голову странные мысли. Другой раз, проснувшись посреди ночи, я стала размышлять о своей родословной. Я очень мало знаю про своих дедушек и бабушек и ничего — о прадедушках и прабабушках. А о прапрадедах? Я представила себе, что, если вернуться на несколько поколений назад, у каждого из нас найдется тысяча предков, и ото всех них человек что-нибудь да наследует! Днем это соображение может возникнуть мимолетно, но ночью оно представляется ужасно значительным, даже пугающим. Цуцик, вы пишете про дибуков. Наши дибуки — предыдущие поколения. Они притаились внутри нас и хранят молчание. Но вдруг один из них начинает вопить. Бабушки не столь страшны, но деды мои ужасают меня. Человек — это буквально кладбище, где похоронены живые трупы. Цуцик, вам такое приходило в голову?
— Всякое приходит на ум.
— Среди предков, наверно, были и сумасшедшие. Должно быть, я слышу их голоса, — продолжала Бетти. — Я не только кладбище, но и дом для умалишенных, — в голове у меня звучат дикие крики и безумный смех. Они пытаются выломать решетку и убежать. Наследственные клетки не исчезают. Если человек произошел от обезьяны, то в нем гены обезьяны, а если от рыбы, то в нем есть что-нибудь рыбье. Ну не любопытно ли это? И не страшно ли одновременно?
Дора загасила папироску.
— Простите, мисс Слоним, но нет ли в таких мыслях социального подтекста? Если у вас есть эти бумажные прямоугольнички — паспорт, чеки, банкноты, билет в Америку, — вы можете позволить себе роскошь предаваться всяким причудам и капризам. Если же вам надо платить за квартиру, а у вас нет ни гроша, если вы можете в мороз оказаться выкинутой на улицу, если вас могут потащить в тюрьму за преступление, которого вы не совершали, если вам к тому же нечего есть, — вы поневоле сосредоточиваетесь на повседневных заботах. Девяносто процентов людей, нет, даже девяносто девять ничего не знают о своем завтрашнем дне, а часто и о сегодняшнем. Им нужно думать о хлебе насущном. Когда писатели, подобно Герберту Уэллсу, или Гансу Гейнцу Эверсу, или даже нашему милейшему Аарону Грейдингеру, выступают с фантазиями о межпланетных войнах или о девушке с двумя дибуками, которая хочет замуж, — простите меня за откровенность, они говорят лишь друг с другом. Никогда не читала этого писателя, Юджина О'Нила, но у меня такое впечатление, что он из той же компании. Он тоже лишь грезит во сне. Мисс Слоним, вам нужно появиться в чем-то, что заденет всех. Тогда вас поймут и публика придет. Простите за прямоту.
Бетти ощетинилась:
— Что же я должна играть? В пропагандистской пьесе, восхваляющей коммунизм? Во-первых, меня арестуют и закроют театр. Во-вторых, я приехала из России и видела собственными глазами, что такое этот ваш коммунизм. В-третьих…
— Я не предлагаю вам играть в прокоммунистической пьесе, — перебила Дора. — Как я могу? Никто больше не знает, где кончается сталинизм и начинается фашизм. Или как еще его назвать. Но ведь массы все равно страдают, и страдания их растут непомерно. Если нацисты захватят Польшу, их первыми жертвами будут бедняки. Все богатые упорхнут за границу. Если у вас на счету в банке сто тысяч долларов и вы путешествуете лишь для собственного удовольствия, весь мир открыт пе ред вами. Можете даже в Палестину ехать, если у вас есть тысяча фунтов стерлингов. Так или нет, Аарон?
— Ни пьеса, ни рассказ на эту тему ничего не изменят, — возразил я. — Массы и так знают, как обстоят дела. Кроме того, прежде ты говорила иначе.
— Я не говорила иначе. У меня были сомнения, но массы остаются дороги мне. Их нужно учить, как противостоять эксплуатации.
— Дора, ты говоришь так, будто эти твои массы — невинные овечки, и лишь несколько злодеев виновны в мировой трагедии. На самом же деле большая часть этих твоих масс сама готова убивать, грабить, мародерствовать, вешать и делать то же, что делают тираны, подобные Гитлеру, Сталину, Муссолини. Казаки Хмельницкого не были капиталистами и петлюровские бандиты тоже. Петлюра сам был люмпеном. Пока Шварцбард не ухлопал его. В Париже он голодал.
— Кто послал солдат умирать под Верденом? Вильгельм и Фош.
— Ни Вильгельм, ни Фош не смогли бы послать их, во всяком случае большую их часть, если бы солдаты сами не захотели. Жестокая правда состоит в том, что большинство людей, в частности молодых людей, обладают страстью к убийству. Им нужны только причина или хотя бы повод. Один раз это во имя религии, другой раз — за фашизм или в защиту демократии. Их стремление убивать так велико, что даже превосходит страх быть убитыми. Эту истину не позволено произносить вслух, но все же это так. Те наци, что готовы убивать и умирать за Гитлера, при других обстоятельствах так же были бы готовы умереть за Сталина. Не существует такой наиглупейшей амбиции или такой несуразицы, из-за которой люди не пошли бы умирать. Если бы евреи получили независимость, началась бы война между литваками и галицинерами.
— Если это так, то нет и надежды.
— А кто сказал, что она есть?
— Ханжа! — бросила Бетти вслед Доре, после ее ухода. — Я таких навидалась в России. На них кожаные куртки, у бедра револьвер. Их зовут чекистами. Как раз теперь их ликвидируют. И они заслужили это. Цуцик, поцелуй меня. В последний раз!