Книга: Шоша
Назад: Глава ОДИННАДЦАТАЯ
Дальше: Глава ТРИНАДЦАТАЯ

Глава ДВЕНАДЦАТАЯ

1
К полудню снегопад усилился. Стало темно, как в сумерках. Серое небо висело над землей сплошной массой. Было ни облачно, ни ясно. Все выглядело так, будто благодаря каким-то изменениям в мироздании на Земле менялся климат. Кто сказал, что ледниковый период не может внезапно вернуться? Кто может предотвратить стремление Земли вырваться из гравитационного поля Солнца и, поблуждав по Млечному Пути, умчаться в направлении другой Галактики?
Бетти и Дора ушли, и в квартире стало совсем тихо. Телефон не звонил. Даже Текла не заходила, чтобы унести поднос и прибрать в комнате.
Около половины восьмого мне надо было взять дрожки, или санки, или такси и поехать в заезжий дом на Навозной улице, за матерью и братом. В ожидании мать, конечно, сидела на стуле, а то и на кровати, углубившись в "Обязанности сердец", — книгу эту она всегда брала с собой. Мой брак с Шишей отнимал у нее последнюю надежду вернуться в Варшаву. Мойше, вероятно, был в синагоге и рылся там в книгах. Он ни слова не сказал против Шоши, но в глазах его появилась усмешка, когда он в первый раз услышал это имя. Вместе с мальчишками из хедера он тоже когда-то смеялся над Шошей. Уверен, про себя он думает: тот, кто хоть на йоту отступил от праведной жизни, так же отступается и в мирских делах. А Файтельзон? Селия? Геймл? Что уж о них говорить? Даже Тайбл не могла скрыть какого-то легкого презрения, когда узнала, что я женюсь на ее сестре. И уж наверняка я никогда не возьму Шошу в Писательский Клуб. Там просто высмеют ее — и меня заодно.
Вечер настал как-то вдруг. В комнате стало темно. На небе появились лиловые тона. Я встал с кровати и подошел к окну. Редкие прохожие не шли по улице, а сражались с метелью. Иногда казалось, что они просто танцуют в такт с вихрями снега. Пушистые сугробы превратили улицы в горы и долины. Что-то поделывают бедные воробушки? По Спинозе, мороз, воробьи, я сам — все это проявления одной и той же субстанции. И вот одно проявление субстанции завывает, ревет и гонит волны холода с Северного полюса, другое — забилось в щель, дрожа от голода и холода, а третье — собирается жениться на Шоше.
Еще не было и семи часов, когда я вышел из дому. На мне был выходной костюм и чистая рубашка. Геймл и Селия заказали для нас гостиничный номер в Отвоцке: там мы проведем целую неделю. Это их свадебный подарок, а для нас — "медовый месяц". Уложил дорожную сумку — рукописи, кое-что из одежды, зубную щетку. Меня не покидало чувство, что брак этот никогда и не был моим решением, а какие-то неведомые силы все решают за меня. Видимость свободного выбора исчезла совершенно. Может, все так Генятся? Может, это так же, как убивать, красть, совершать само убийство? Идти на войну? Внутри меня что-то неудержимо смеялось. В общем, фаталисты правы. Никого нельзя ни за что винить. Я стоял у ворот минут пятнадцать. Все проезжавшие мимо такси, санки, дрожки были заняты.
Не было даже троллейбуса в сторону Навозной. Я пошел пешком. Колючий снег бил по лицу, глаза слезились. Уличные фонари все залеплены снегом. Я плелся среди этого студеного хаоса, спотыкаясь на каждом шагу, как слепой. На мне были калоши, однако ноги промокли совершенно. Я пересек Сольную и Электоральную, потом по Зимней вышел на Навозную. Как в такую метель мне доставить мать и брата на Панскую? Мать едва ходит и в хорошую погоду. Я посмотрел на часы, но разобрать ничего не смог.
Вот и Навозная. По мокрым и обледенелым ступеням я поднялся на третий этаж. Мать сидела в гостиной — в бархатном платье, с шелковым платком на голове, с вытянувшимся и бледным лицом. В глазах ее читались одно временно и религиозная покорность Божьей воле, и мирская ирония. На Мойше уже раввинское меховое пальто с побитым молью воротником и шляпа с широкими полями. Были там и другие постояльцы, которые оставались на ночь. Видимо, их задержала в Варшаве непогода. Они, конечно, знали, что происходит и кого ждут, потому что, когда я появился, все зашумели и захлопали в ладоши. Кто-то воскликнул: "Мазлтов! Жених уже здесь!"
Снежные хлопья залепили лицо, и несколько секунд я ничего не мог разглядеть. Только слышал гомон мужских и женских голосов.
Какой-то паренек — наверно, он прислуживал в доме — вызвался спуститься вниз и помочь нам найти санки или дрожки. Мать не могла даже сама взобраться на сиденье, и мне пришлось поднять ее и усадить. Мойше не мог расстаться со своими подозрениями, что сиденье может быть трефным, и покрыл его носовым платком. Мы уже тронулись с места, и тут я вспомнил, что забыл наверху свою сумку. Я закричал: "Стой! Стой!", но тут выскочил этот парнишка — мать назвала его ангелом небесным, — догнал нас и сзади забросил сумку в дрожки. Я собрался было отблагодарить его, но мелочи не было, а мои слова благодарности ветер унес прочь. Верх был поднят. Внутри тьма непроглядная. Мойше сказал:
— Благодарение Богу, ты пришел. Мы уже боялись, не случилось ли чего. Ты знаешь, какая мать беспокойная.
— Я не мог достать дрожки. Всю дорогу шел пешком.
— Не простудиться бы тебе, упаси Господь, — проговорила мать. — Попроси Басю дать тебе аспирину.
— Все вершится на небесах, да, на небесах, — вмешался Мойше. — Что бы человек ни делал, ему приходится преодолевать препятствия, и в этом тоже можно распознать волю Провидения. Если все пойдет гладко, человек скажет: "Моя сила и сила моих рук совершили это". Когда грешники достигают успеха, то думают, что достигли этого собственными силами, но не всегда путь зла приводит к успеху. Этот Гитлер — да будет имя его забыто — по несет свою кару. И Сталин, это чудовище, тоже пройдет свой путь.
— Пока они понесут свою кару, — возразила мать, — кто знает, сколько будет замучено невинных.
— А? Что? Счет идет на небесах. Рабби Шолом Бельцер однажды сказал: "Ни понюшки табаку не будет забыто на Высшем Суде Справедливости". Он, который знал истину, во всем полагался на Бога.
Дрожки тащились, покачиваясь полегоньку. То и дело лошади останавливались, поворачивали голову и оглядывались назад, как бы любопытствуя, зачем людям надо куда-то ехать в такую погоду. Кучер сказал по-еврейски:
— В такую погоду плохо на дрожках. И в санях не лучше. В такую погоду только сидеть у печки да есть бульон с кнедлями.
— Дай ему несколько лишних грошей, — прошептала мать.
— Хорошо, мама, конечно.
Когда мы наконец прибыли к раввину, все уже были в сборе: Шоша, Бася, Зелиг, Тайбл, Файтельзон, Геймл, Селия. Меня встретили улыбочками и подмигиваниями. Взгляд Селии, казалось, спрашивал: "Или он в самом деле ослеп? Или видит то, чего не видят другие? " Наверно, подозревали, что в последнюю минуту я переменю решение. Старомодное платье матери удостоилось одобрения со стороны раввинши, дородной женщины в завитом парике, с широким лицом и необъятной грудью. В ее суровом взгляде не было и следа доброжелательности. Считая раввина и его сына, чернявого подростка с пробивающимися пейсами, с высоким крахмальным воротничком полухасида-полуденди, — было всего семь мужчин, и раввин послал сына привести с улицы или со двора еще троих, чтобы был «миньян», иначе церемония не состоится.
На Шоше было новое платье. С волосами, уложенными в прическу «помпадур», на высоких каблуках, она казалась выше ростом. Только мы вошли, Шоша протянула вперед руки, будто собралась бежать к нам, но Бася удержала ее, и Шоша успокоилась. Бася принесла бутылку вина, бутылку водки и корзиночку с печеньем. Раввин, высокий, стройный, с остроконечной черной бородкой, не походил на благочестивого еврея, как отец или Мойше. Он выглядел как светский человек, даже делец. В квартире был телефон. Мать с братом изумленно переглянулись: отцу в голову бы не пришло держать такую штуку у себя в доме. Зелиг уже передал адвокату тысячу злотых, чтобы заплатить Басе за развод, и бывшие муж и жена сторонились друг друга. Зелиг, в черном костюме, крахмальном воротничке и галстуке с перламутровой булавкой, расхаживал взад-вперед по комнате. Ботинки его скрипели. Он курил сигару. Как и подобает служащему погребального братства, он был уже порядочно пьян. Мать он называл «мехутенесте», сватьюшка, и принялся вспоминать те времена, когда мы были соседями. Файтельзон беседовал с Мойше, обнаруживая свои блестящие познания в Мидрашах и Гемаре. Я услыхал, как Мойше сказал ему:
— Вы много читали, но вам нужна практика.
— Для этого необходима вера, — возразил Файтельзон, — а ее-то у меня и нет.
— Иногда вера приходит потом.
Файтельзон уже видел Шошу у Селии. Он похвалил мне ее детскую прелесть, сказав, что она напоминает ему одну английскую девочку — подружку из его детства, даже настойчиво предлагал, чтобы мы вместе с Шошей приняли участие в его "странствованиях душ". Он добавил:
— Цуцик, она в миллион раз милее, чем эта американская актриса, как там ее зовут? Если бы вы женились на той, я бы рассматривал это как падение.
Сев за стол, раввин стал заполнять брачный контракт. Вытер кончик пера о свою ермолку. Потом спросил, девственница ли невеста. Зелиг ответил:
— Еще бы!
Наконец вернулся сын раввина, ведя за собой троих мужчин в поддевках, смазных сапогах и меховых шапках. Один был подпоясан веревкой. Они не хотели ждать конца церемонии и потребовали по стакану водки немедленно. Лица их, мокрые от снега, потемнели и были в морщинах — и от возраста, и от тяжелой работы. Всем своим видом они выражали пренебрежение юношеским мечтаниям. Их слезящиеся глаза под кустистыми бровями, казалось, говорили: "Подождите-ка еще несколько лет, — и вы узнаете то же, что и мы". Из-за печки сын раввина достал балдахин и четыре шеста. Раввин скороговоркой прочел кетубу — брачный контракт, написанный по-арамейски. Я обещал Шоше двести злотых, если разведусь с ней, и такую же сумму от моих наследников, если она овдовеет.
Обручальных колец я не покупал: Бася сказала, что ни один ювелир не в состоянии подобрать Шоше кольцо — пальцы у нее тоненькие, как у ребенка. А мне Бася дала кольцо, которое получила от Зелига тридцать лет назад при венчании. Когда раввин запел святые слова, она разрыдалась. Тайбеле вытирала слезы платочком. Губы у Шоши шевелились, будто она хотела спросить что-то или сказать, но Бася предостерегающе замотала головой, и Шоша ничего не сказала.
Мать моя еле стояла на ногах. То и дело она опиралась на плечо Мойше. Брат раскачивался, — видимо, бормотал про себя молитву.
Геймл и Селия собирались устроить для нас прием в ресторане. Но пришлось это отменить. Мать и брат боялись, что ресторанная еда в большом городе не может быть строго кошерной. Кроме того, последний поезд на Отвоцк уходил слишком рано, так что не осталось времени для ужина. На дорогу Бася собрала нам еду. Мать и брат хотели вернуться в Старый Стыков первым же утренним поездом. Селия и Геймл вызвались отвезти их на станцию. Вернувшись из Отвоцка, мы с Шошей должны будем переехать к Ченчинерам. Я понимал, что все присутствующие — пожалуй, даже Бася и сама Шоша — в глубине души, где еще остались крупицы здравого смысла, чувствовали, что я совершаю чудовищную глупость, но общее настроение было радостным и торжественным. Файтельзон, который мог отпускать шуточки даже на похоронах, чтобы показать всем и каждому, насколько он циничен, здесь вел себя совершенно по-отечески. Он пожал мне руку и пожелал счастья. Потом, наклонившись к Шоше, галантно поцеловал ее маленькую ручку. Геймл и Селия плакали. Зелиг сказал:
— Двух вещей нельзя избежать на этом свете — свадьбы и похорон, — и вручил мне пачку денег, завернутых в плотную бумагу.
Мать не плакала. Я крепко обнял ее и поцеловал. Но она не поцеловала меня в ответ. Только сказала:
— Раз уж ты сделал это, видно, так суждено.
2
По расписанию поезд отправляется в 23:40, но была уже полночь, а мы не трогались с места. Наш вагон был пуст. Одинокая газовая лампа скорее слепила, чем освещала его. Проводив нас на поезд, давно ушли домой Бася и Тайбеле. В вагоне было почти так же холодно, как снаружи. Я достал из саквояжа два свитера и оба надел на себя, а Шоша закуталась в горжетку и муфту, сохранившиеся, скорее всего, с довоенного времени и принадлежавшие еще ее матери. У горжетки была лисья мордочка и стеклянные глаза. Шоша прижалась ко мне и дрожала, как маленькая зверушка.
Может, мы ошиблись и сели не в тот поезд? Или поезд всю ночь простоит на станции? Я решил пройтись по другим вагонам, но Шоша вцепилась в меня и не отпускала, — она боялась остаться одна. Внезапно раздался гудок, и поезд потихоньку пошел по обледенелым рельсам.
Шоша раскрыла сверток, который положила нам Бася, и мы перекусили. Все, что Шоша делала, занимало массу времени: развязав пакет, Шоша долго решала, какой кусок взять себе, а какой — отдать мне. Даже в мелочах она не могла принять решение. Я обещал Селии и Геймлу, нашим щедрым благодетелям, что Шоша будет помогать Селии по хозяйству, когда мы к ним переедем, потому что служанка Селии, Марианна, уволилась. Она собиралась замуж. Но эта нерешительность каждый раз, когда надо было сделать малейший выбор, убеждала меня, что от Шоши не будет никакого проку. Она брала кусочек маринованного огурца, и он выскальзывал из ее рук, отщипывала кусочек булки, чтобы положить в рот, и клала ее на стол. На тонких ее пальчиках почти не было ногтей. И я не знал — грызет она их или в один прекрасный день они просто перестали расти. Она начинала жевать и тут же забывала, что у нее во рту еда.
Мы проезжали Пражское кладбище — город могильных камней, закутанных в снежные саваны, и Шоша вдруг сказала:
— Здесь Ипе лежит.
— Да, я знаю.
— Ой, Ареле, я боюсь.
— Чего же?
Шоша не ответила, — верно, уже забыла, о чем я спросил. Потом опять заговорила:
— Поезд может заблудиться.
— Как? Он же по рельсам идет.
Шоша подумала над моим ответом.
— Ареле, я не смогу иметь детей. Один раз доктор сказал, что я слишком узкая. Ты сам знаешь где.
— Не хочу я детей. Ты мое дитя…
— Ареле, ты уже мой муж?.
— Да, Шошеле.
— А я взаправду твоя жена?
— Согласно закону.
— Ареле, я боюсь.
— А теперь чего?
— Ой, я не знаю. Бога. Гитлера.
— Пока еще Гитлер в Германии, а мы с то бой тут. Что же до Бога…
— Ареле, я забыла взять с собой маленькую подушечку, думочку.
— Через неделю мы вернемся, и у тебя опять будет твоя думочка.
— Я без нее не засну.
— Заснешь. Мы ведь будем лежать в одной постели.
— Ой, Ареле, я сейчас заплачу. — И она громко зарыдала, как маленькая девочка. Ее била дрожь, и было слышно, как бьется ее сердечко. Сквозь платье можно было пересчитать ребра.
Пришел проводник компостировать билеты. Он спросил:
— Почему она так горько плачет?
— Забыла думочку.
— Это ваша дочка?
— Нет. То есть да.
— Не плачь, девонька. У тебя будет другая подушечка. — И он послал ей воздушный поцелуй, затем ушел.
— Он подумал, что ты мой тателе?
— Так оно и есть.
— Как это? Ты надо мной смеешься?
Шоша прижалась щекой к моей щеке и затихла. Ее била дрожь, но щека была горячей. Я тоже закоченел, и одновременно мною овладело желание, совершенно отличное от всего, что я испытывал прежде — страсть без ассоциаций, без мыслей, как будто тело действовало само по себе. Я прислушивался к себе, и если можно сказать, что металл может чувствовать, то я бы сказал, что меня притягивает, как иголку к магниту.
Шоша, наверно, прочла мои мысли, потому что она сказала: "Ой, твоя борода колется, как иголки". Я открыл было рот, чтобы ответить, но тут колеса заскрежетали, и поезд остановился. Мы стояли где-то между Вавером и Миджешином. Белая снежная пустыня простиралась за окном. Снегопад прекратился, и снежинки ярко сверкали при свете звезд. Такой жуткий мороз. Даже трудно представить себе, что где-нибудь сейчас может быть лето. Вошел проводник и объявил, что рельсы впереди покрыты льдом.
— Ареле, я боюсь.
— Что теперь?
— Твоя мать такая старая. Она скоро умрет.
— Не такая уж она старая.
— Ареле, я хочу домой.
— Ты не хочешь побыть со мной?
— Хочу с тобой и с мамеле.
— Через неделю, не раньше.
— А я хочу сейчас.
Я не ответил. Она положила голову мне на плечо. Чувство отчаяния овладело мной, утешало лишь сознание, что вся эта бессмыслица происходит не по моей воле. В темноте я подмигнул себе, своему сумасшедшему властелину, и поздравил его с дурацкой победой. Я прикрыл глаза, ощутил на своем лице тепло Шошиного дыхания. Чего мне терять? Уж не больше, чем теряет каждый.
3
В Отвоцке сошли с поезда только мы. Не у кого было спросить дорогу к гостинице, и мы блуждали среди деревьев. Я попытался обратиться к кому-то. Оказалось, это дерево. Я, должно быть, еще не проснулся как следует. А Шоша вдруг стала необычно молчаливой. Внезапно, как из-под земли, материализовался некто и повел нас в гостиницу. Это был служащий гостиницы. Его послали к поезду встретить нас, но мы с ним разминулись. Он промямлил что-то, объясняя, кто он такой, а потом всю дорогу молчал как убитый. Он шел так быстро, что Шоша едва поспевала за ним. Каждую минуту то пропадал среди деревьев, то возникал снова, будто в сумасшедшей полуночной игре в кошки-мышки.
Комната наша, оказавшаяся огромной и холодной, находилась наверху, в мансарде. Там стояла широкая кровать и узенькая детская кроватка. На каждой — высокие подушки и толстые одеяла. Пахло сосной и лавандой. Окна замерзли, но сквозь незамерзший кусок окна виднелись молоденькие сосенки, а на них сосульки и шишки, покрытые льдом и снегом. Все вместе напоминало рождественскую елку. Шоша стеснялась раздеться при мне. Поэтому я стоял отвернувшись к окну, пока она раздевалась. Я думал, наши блуждания по ночному морозному лесу приведут Шошу в панику, но, как оказалось, настоящая опасность оставила ее равнодушной. Я смотрел на отражение в окне, еще не покрытом изморозью. Видел, как она сняла лифчик, надела ночную сорочку. После долгой борьбы с пуговицами и крючками Шоша наконец улеглась.
— Ареле, здесь холодно, как будто лед! — воскликнула она.
Шоша потребовала, чтобы я лег на узкую кровать, но я лег вместе с ней. Ее тело было теплым, а я совсем закоченел. В моих замерзших руках она трепыхалась, как жертвенный цыпленок. Не считая грудей, которые у нее были как у девочки, только начинающей взрослеть, вся она была кожа да кости. Мы тихонько лежали и ждали, пока постель согреется. Сквозь окно дуло, тряслись и звенели рамы. Завывал ветер, а иногда раздавался такой звук, будто стонет женщина в родовых муках. Слышались и другие звуки — видимо, в отвоцкских лесах водились волки.
— Ареале, мне больно.
— Что там у тебя?
— Ты меня коленками проткнул.
Я убрал колени.
— У меня в животе урчит.
— Это не у тебя, а у меня. Слышишь? Будто плачет ребенок.
Я дотронулся до ее живота. Она вздрогнула.
— Какие холодные руки!
— Я от тебя погреюсь.
— Ой, Ареле, не дозволено делать такое с женщиной.
— Теперь ты моя жена, Шошеле.
— Ареле, я стесняюсь. Ой, мне щекотно! -
Шоша засмеялась, но смех неожиданно пере шел в рыдание.
— Отчего ты плачешь, Шошеле?
— Все так чудно. Когда Лейзер-часовщик пришел и прочитал, что ты написал в газете, я подумала: как это может быть? Достала твои детские рисунки, которые ты рисовал красками, а потом они сохли. Мы пошли искать тебя, а там старик, который чай разносит, как за кричит: "Вон отсюда!" Один раз вечером я играла с тенью на стене, а она как подпрыгнет и шлепнула меня. Ой, у тебя волосы на груди. Я лежала больная целый год, и доктор Кнастер сказал, что я умру.
— Когда это было?
Она не ответила. Она заснула прямо во время разговора. Дыхание ее было частым и легким. Я придвинулся ближе, и во сне она вдруг прижалась ко мне с такою силой, будто пыталась просверлить меня насквозь. Как такое слабое создание может обладать таким пылом? Хотел бы я знать. Физиологические ли этому причины? Или тут действует разум?
Я закрыл глаза. Непомерное тяготение к Шоше, охватившее меня в поезде, совершенно исчезло. Пожалуй, я стал импотентом? Я заснул, и мне приснился сон. Кто-то дико завывал. Свирепые звери с длинными сосцами волокли меня неизвестно куда, когтями и клыками они рвали мое тело на части. Я брел по подвалу, который был одновременно и резницкой, и кладбищем, полным непогребенных трупов. В возбуждении я проснулся. Обнял Шошу и, прежде чем она успела проснуться, навалился на нее. Она билась и не давалась. Волна горячей крови прилила к бедрам. Я пытался утихомирить Шошу, а она громко кричала и плакала. Нет сомнения, она всех уже перебудила в гостинице. Может, я как-то покалечил ее? Я встал, попытался зажечь свет. Шаря вокруг в поисках выключателя, ударился о печку. Удрученный, я просил Бога помочь Шоше.
— Шошеле, не плачь. Это все любовь.
— Где ты?
Наконец я нашел выключатель и зажег свет. На секунду свет ослепил меня. Потом я увидел рукомойник, на лавке кувшин с водой, в стороне висели два полотенца. Шоша сидела на постели, но плакать перестала.
— Ареле, я уже твоя жена?
4
На третий день пребывания в Отвоцке, когда мы с Шошей сидели в столовой и обедали, меня подозвали к телефону. Звонили из Варшавы. Я был уверен, что это Селия. Но это был Файтельзон:
— Цуцик, для вас хорошие новости.
— Для меня? В первый раз такое слышу.
— Правда, хорошие. Но сначала расскажи те, как вы проводите медовый месяц.
— Спасибо, прекрасно.
— Без особых приключений?
— Да, но…
— Ваша Шоша не умерла со страху?
— Почти. Но теперь она совершенно счастлива.
— Мне она понравилась. С ней ваш талант окрепнет.
— Из ваших бы уст да в господни уши.
— Цуцик, я говорил с Шапиро, издателем вечерней газеты — как, бишь, она называется? — сказал, что вы пишете роман о Якобе Франке. Он хочет, чтобы вы написали для него биографию Якоба Франка. Он станет печатать ее в газете шесть раз в неделю и готов платить триста зло тых в месяц. Я сказал, что этого слишком мало, и он обещал, пожалуй, накинуть еще.
— Три сотни злотых слишком мало? Это же состояние!
— Какое там состояние! Цуцик, вы ненормальный. Он сказал еще, что может печатать это целый год или так долго, насколько у вас хватит воображения.
— Вот это действительно удача!
— Вы по-прежнему собираетесь поселиться у Ченчинеров?
— Нет, теперь я не хочу этого делать. Шоша зачахнет без матери.
— Не делайте этого, Цуцик. Вы знаете, я не ревнив. Напротив. Но жить там — не слишком хорошая мысль. Цуцик, я разорюсь после этого разговора. Отпразднуем, когда вы вернетесь. Привет Шоше. Пока.
Я собирался сказать Файтельзону, что я ему благодарен и что я оплачу разговор, но он уже повесил трубку. Я вернулся к столу:

 

— Шошеле, ты принесла мне удачу! У меня есть работа в газете. Мы не станем переезжать к Селии.
— О, Ареле, Господь помог мне. Я не хотела там жить. Я молилась. Она хотела забрать тебя у меня. А что ты будешь делать в газете?
— Писать о жизни ненастоящего Мессии. Он проповедовал, будто Бог хочет, чтобы люди грешили. Этот лжемессия спал с собственными дочерьми и с женами своих учеников.
— У него была такая широкая кровать?
— Не со всеми сразу. А может быть, и со всеми сразу тоже. Он был достаточно богат, чтобы иметь кровать такой ширины, какой за хочет, хотя бы с весь этот Отвоцк.
— Ты был знаком с ним?
— Он умер примерно сто пятьдесят лет назад.
— Ареле, я молюсь Богу, и все, что я прошу, он дает. Когда ты уходил на почту, пришел слепой нищий, и я дала ему десять грошей. Поэтому Бог делает все это. Ареле, я так ужасно люблю тебя. Я хотела бы быть с тобой каждую минуту, каждую секунду. Когда ты уходишь в уборную, я боюсь, что ты заблудишься или потеряешься. По мамеле я тоже скучаю. Я никогда не уезжала от нее так надолго. Я бы хотела быть с ней и с тобой миллион лет.
— Шошеле, твоя мать скоро разведется и еще может выйти замуж. Да и для меня невозможно быть с тобой каждую минуту. В Варшаве мне придется ходить в редакцию, в библиотеку. Иногда встречаться с Файтельзоном. Ведь это он нашел мне работу.
— У него нет жены?
— У него много женщин, но жены нет.
— Он тоже фальшивый Мессия?
— В некотором смысле так, Шошеле. Неплохое сравнение.
— Ареле, я хочу что-то сказать тебе, но стесняюсь.
— Тебе нечего стесняться меня. Я тебя уже видел голой.
— Я хочу еще.
— Еще что?
— Хочу лечь в постель. Ты знаешь зачем.
— Когда? Прямо сейчас?
— Да.
— Подожди, пока кельнерша принесет чай.
— Я не хочу пить.
Подошла кельнерша, принесла чай и два куска бисквита на подносе. Мы были единственными постояльцами в гостинице. Ожидали еще одну пару, но только назавтра.
Снегопад прекратился. Выглянуло солнце. Я собирался прогуляться вместе с Шошей, пожалуй, даже на Швидер. Хотелось узнать, замерзла ли река, посмотреть, как выглядит каскад зимой, полюбоваться сверкающими на солнце толстыми сосульками. Но слова Шоши все переменили. Кельнерша, низкорослая женщина с широким лицом, высокими скулами и водянистыми темными глазами, ушла не сразу. Она обратилась ко мне:
— Пане Грейдингер, вы съедаете все, а у вашей жены все остается на тарелке. Вот почему она такая худенькая. Она едва притрагивается к закуске, к супу, мясу, овощам. Не годится есть так мало. Люди приезжают сюда, чтобы набрать вес, а не потерять.
Шоша скорчила гримаску:
— Я не могу съесть так много. У меня маленький желудок.
— Это не желудок, пани Грейдингер. Моя бабушка говорила: "Кишки не застегнуты на пуговицы". Это аппетит. Моя хозяйка потеряла аппетит и пошла к доктору Шмальцбауму. Он прописал ей рецепт на железо, и она вернула свои десять фунтов.
— Железо? — спросила Шоша — Разве можно есть железо?
Кельнерша рассмеялась, обнажив сплошной ряд золотых зубов. Глаза у нее стали как две вишни.
— Железо — это лекарство. Никто не заставляет есть гвозди.
Она ушла наконец, шаркая ногами. Дойдя до кухни, обернулась и еще раз с любопытством оглядела нас.
Шоша сказала:
— Не нравится она мне. Я люблю только тебя и мамеле. Тайбеле я тоже люблю, но не так сильно, как вас. Я хотела бы быть с вами тысячу лет.
Ночь оказалась долгой. Когда мы ложились спать, не было и девяти, а в двенадцать уже проснулись. Шоша спросила:
— Ареле, ты уже не спишь?
— Нет, Шошеле.
— И я нет. Каждый раз, как просыпаюсь, думаю, что это все сказка — ты, свадьба, в общем — все. Но дотрагиваюсь до тебя и понимаю, что ты здесь.
— Жил однажды философ. Он полагал, что все — сон. Бог грезит, и весь мир — его сон.
— Это написано в книгах?
— Да, в книгах.
— Вчера, нет, позавчера, мне приснилось, что я дома и ты вошел. Потом дверь закрылась, и ты опять пришел. Там был не один Ареле, а два, три, четыре, десять, целая толпа таких Ареле. Что это значит?
— Никто не знает.
— А что говорят книги?
— Книги тоже не знают.
— Как это может быть? Ареле, Лейзер-часовщик сказал, что ты неверующий. Это правда?
— Нет, Шошеле. Я верю в Бога. Только я не верю, что он являл себя и приказал раввинам соблюдать все те мелкие законы, которые добавились на протяжении поколений.
— Где Бог? На небе?
— Он, должно быть, везде.
— Почему он не покарает Гитлера?
— О, он не карает никого. Он создал кошку и мышь. Кошка не может есть траву, она должна есть мясо. Это не ее вина, что она убивает мышей. И мышка не виновата. Он создал волков и овец, резников и цыплят, ноги и червяков, на которых они наступают.
— Бог не добрый?
— Не так, как мы это понимаем.
— У него нет жалости?
— Не так, как нам это представляется.
— Ареле, я боюсь.
— Я тоже боюсь. Но Гитлер еще не сегодня придет. Придвинься ко мне. Вот так.
— Ареле, я хочу, чтобы у нас с тобой был ребенок. Малыш с голубыми глазками, с рыжими волосиками. Доктор сказал, что если разрезать мне живот, то ребенок останется жив.
— И ты этого хочешь?
— Да, Ареле. Твоего ребеночка. Если будет мальчик, он будет читать те же книги, что и ты.
— Не стоит резать живот ради того, чтобы читать книги.
— Стоит. Я буду кормить его, и мои груди станут больше.
— Для меня они и так достаточно велики.
— Что еще написано в книгах?
— О, много всякого. Например, что звезды убегают от нас. Помногу километров каждый день.
— Куда они бегут?
— Прочь от нас. В пустоту.
— И никогда не вернутся?
— Они расширяются и охлаждаются, а по том они снова несутся с такой скоростью, что опять становятся горячими, и вся эта дурацкая канитель начинается сначала.
— А где Ипе? Что про нее говорят книги?
— Если душа существует, то она где-то есть. А если нет, то…
— Ареле, она здесь. Она знает про нас. Она приходила сказать мне "мазлтов".
— Когда? Где?
— Здесь. Вчера. Нет, позавчера. Откуда она знает, что мы в Отвоцке? Она стояла у двери, рядом с мезузой, и улыбалась. На ней было белое платье, а не саван. Когда она была живая, у нее не было двух передних зубов. А теперь у нее все зубы.
— Должно быть, у них там хорошие дантисты.
— Ареле, ты смеешься надо мной?
— Нет, нет.
— Она приходила ко мне и в Варшаве. Это было до того, как ты в первый раз пришел к нам. Я сидела на табуретке, и она вошла. Мать ушла и велела запереть дверь. От хулиганов. И вдруг Ипе появилась. Как она могла это сделать? Мы разговаривали с ней как две сестры. Я была непричесана, и она заплела мне косички. Она играла со мной в переснималки, только без веревочки. А в канун Иом-Кипура я увидала ее в курином бульоне. На голове у нее был венок из цветов, как у девушки-христианки перед свадьбой, и я поняла — что-то должно произойти. Ты тоже был, но я не хотела ничего говорить. Если я начинаю говорить про Ипе, мать ругается. Она говорит, что я не в своем уме.
— Ты в своем уме.
— Тогда что же я такое?
— Чистая душа.
— Что это могло быть?
— Тебе пригрезилось.
— Прямо днем?
— Иногда можно грезить и днем.
— Ареле, я боюсь.
— Что тебя пугает сейчас?
— Небо, звезды, книги. Расскажи мне сказку про великана. Забыла, как его звали.
— Ог, царь Башана.
— Да, про него. Правда, что он не мог найти жену, потому что был такой большой?
— Это сказка. Когда был потоп, Ной, его сыновья, все животные и птицы вошли в ковчег, и только он не смог войти, потому что был такой огромный. Он сидел на крыше. Сорок дней и сорок ночей лил дождь, но он не утонул.
— Он был голый?
— Какой портной смог бы сшить для него штаны?
— Ох, Ареле, как хорошо быть с тобою. А что мы будем делать, когда придут нацисты?
— Мы умрем.
— Вместе?
— Да, Шошеле.
— А Мессия не придет?
— Не так скоро.
— Ареле, я вспомнила песню.
— Какую песню?
И тоненьким голоском Шоша запела:
Ее звали лапша,
Горох звали его.
Поженились в пятницу,
А гостей — никого.

Она прижалась ко мне и сказала:
— Ой, Ареле, как славно лежать с тобой, даже если мы умрем.
Назад: Глава ОДИННАДЦАТАЯ
Дальше: Глава ТРИНАДЦАТАЯ