Книга: Шоша
Назад: Глава ДЕВЯТАЯ
Дальше: Глава ОДИННАДЦАТАЯ

Глава ДЕСЯТАЯ

1
По моим предположениям Дора должна бы быть в России уже с месяц, но оказалось, что она еще в Варшаве. Лиза, ее сестра, позвонила мне в клуб и рассказала, что Дора пыталась покончить с собой, отравившись йодом. Случилось так, что Вольф Фелендер, ее товарищ по партии, уехавший в Россию полтора года назад, вырвался из советской тюрьмы, нелегально перешел границу и вернулся в Польшу. Он принес страшные вести: лучшая подруга Доры, Ирка, была расстреляна. Большинство товарищей, уехавших в Советский Союз, сидели по тюрьмам или добывали золото в рудниках Крайнего Севера. Когда это стало известно, варшавские сталинисты обвинили Вольфа Фелендера в клевете — говорили всюду, что он фашистский предатель и агент польской разведки. Все же вера в сталинскую справедливость поколебалась. Еще до возвращения Вольфа многие ячейки коммунистов, бывало разочаровавшись, целиком переходили к троцкистам, в Еврейский Бунд, в Польскую Социалистическую партию. Иные стали сионистами или обратились к религии.
После того как Дору откачали, Лиза устроила, чтобы она провела несколько дней в Отвоцке. Вернувшись домой, Дора позвонила мне, и в этот вечер я шел навестить ее. Еще за дверью я услыхал мужской голос — это был Фелендер. У меня не было никакого желания встречаться с ним. Он всегда угрожал антикоммунистам из Писательского клуба, что, когда произойдет революция, он с радостью увидит, как они болтаются на первом же фонарном столбе. Все же я постучал. Открыла Дора. Даже в полутьме коридорчика было видно, как она измучена. Дора схватила мою руку:
— Я думала, ты уже никогда не захочешь видеть меня.
— Я слышу, у тебя хорошее общество.
— Это Фелендер. Он скоро уйдет.
— Не задерживай его. Я его не переношу.
— Он уж не тот: прошел через ад.
Дора говорила тихо и не отпускала мою руку. Потом провела меня в комнату. За столом сидел Фелендер. Если бы я не знал заранее, кто это, ни за что бы не узнал его. Он похудел, постарел. Поредели волосы. Со мной он всегда был высокомерен — разговаривал так, точно революция уже свершилась и его назначили комиссаром. А сейчас он вскочил, улыбнулся. Я увидел, что все передние зубы у него выбиты. Фелендер протянул мне холодную потную ладонь и проговорил:
— Я звонил вам, но не застал дома.
Даже голос у Фелендера стал мягче. Я не мог злорадствовать. Ему и так здорово досталось. Но я понимал, что, если бы власть была в его руках, со мной случилось бы то же, что произошло с ним. Фелендер продолжал:
— Я вспоминал вас чаще, чем вы можете себе представить. У вас не горели уши?
— Уши горят, когда говорят о человеке, а не тогда, когда о нем думают, — возразила Дора.
— Ты, конечно, права. С недавних пор я стал многое забывать. Тут как-то не мог вспомнить по именам своих родных. Вероятно, вы слыхали, что со мной стряслось. Теперь я заплатил свои долги, как говорится. Но я не только думал о вас, но и разговаривал тоже. Я сидел в одной камере с человеком по имени Менделе Лейтерман, раньше он работал корректором в литературном журнале. В камере, рассчитанной на восемь человек, нас было сорок. Мы сидели прямо на полу и разговаривали. Сидеть на полу и иметь возможность прислониться спиной к стене — это было большой удачей.
Я надеялся, что Фелендер распрощается и уйдет, но он снова уселся. Костюм болтался на нем свободно, как на вешалке. Раньше он всегда был в крахмальном воротничке, при галстуке, а теперь ворот рубашки был распахнут, обнажая тощую жилистую шею. Фелендер продолжал:
— Да, я вспоминал ваши слова. Вы все пред сказали до мелочей — вы, наверно, в своем роде пророк, наложивший на меня заклятье. Не в дурном смысле — я пока еще не верю в предрассудки. Но ваши слова не пропали да ром. По ночам я лежал на голом полу, больной и угрюмый, голова кружилась от зловония параши — так было, если мне позволяли лежать, а не тащили на допрос. Если слышалось хлопанье дверей, это означало, что кого-то другого потащили на пытки. И вот я думал: что сказал бы Аарон Грейдингер, если бы мог увидеть это? Ни на секунду мне не приходило в голову, что я смогу выжить и снова буду беседовать с вами. Мы все были обречены на смерть или на работу на золотых приисках, а это хуже смерти. Нет, вам не позволят просто и без хлопот умереть. Однажды меня допрашивали двадцать шесть часов подряд. Это физическая пытка особого рода, я не говорю уже о моральных истязаниях, — такого не пожелаю и худшему врагу, даже сталинским приспешникам. Не думаю, что такая жестокость существовала во времена инквизиции или в тюрьмах у Муссолини. Человек способен переносить пытку в руках у врага, но если друг превращается во врага, такие муки выдержать невозможно. Они хотели от меня только одного — признания, что меня прислала польская разведка. Они буквально умоляли меня сделать эту любезность, но я дал себе клятву — все что угодно, только не это.
— Вольф, прекрати рассказывать! Ты заболеваешь от этого, — попросила Дора.
— Плевать! Не стану я от этого еще больше больным, чем теперь. Я им сказал: "Как могу я быть польским шпионом, раз я столько просидел в польской тюрьме за наши идеалы? Как могу я быть фашистом, если я много лет был редактором журнала, нападавшего на сионистов, Бунд, PPS, и открыто воспевал диктатуру пролетариата? Моя семья была беднейшей из бедных, и всю жизнь я страдал от голода и холода. Социализм — вот мой комфорт. Для чего же мне становиться агентом реакционно го империалистического режима? К каким военным организациям я мог стоять близко? В чем тут вообще смысл? Даже в безумии должно быть хоть подобие логики", — убеждал я их. Парень, что сидел напротив, поигрывал револьвером, курил папиросы и пил чай, а я стоял на онемевших ногах, и меня била дрожь от голода, холода и бессонницы. Он свирепо смотрел на меня. У него были глаза убийцы. "Слыхал я эти вшивые оправдания, — цедил он сквозь зубы. — Ты фашистская собака, контрреволюционер, предатель, гитлеровский шпион! Подписывай признание, или я вырву язык из твоей свинячьей глотки". Он говорил мне «ты», этот русский. Он зажег свечу, достал иголку, поднес ее к пламени и сказал: "Если не подпишешь, я загоню это под твои поганые ногти". Я-то знаю, какая это боль, ведь польские фашисты проделывали со мной такое, но я все равно не хотел, чтобы на мне стояло клеймо шпиона. Я взглянул на него — одного из тех, кому надо быть в рядах защитников рабочего класса и революции, — и, несмотря на весь ужас, рассмеялся. Это было как в плохом театре, самого низкого пошиба. Даже Новачинский, в самых диких закоулках своего больного воображения, не смог бы выдумать такой фантасмагорический сюжет. Я протянул ему руку и сказал: "Ну же, давай. Если это нужно для революции, делайте, что требуется". Этого вызвали, и новый мучитель занял его место. Новый, отдохнувший и полный сил. Так они допрашивали меня двадцать шесть часов подряд. Я умолял их: "Пристрелите меня, и пусть уже будет конец!"
— Вольф, я не могу больше этого слышать! — закричала Дора.;
— Ты не можешь, не можешь? Ты обязана! Мы в ответе за все. Мы за это агитировали. В двадцать шестом году, когда обвиняли Троц кого, это мы называли его агентом Пилсудского, Муссолини, Рокфеллеров, Макдональда. Мы заткнули уши и отказывались слушать правду.
— Фелендер, не хочется сыпать соль на ваши раны, — возразил я, — но если бы Троцкий пришел к власти, было бы то же самое — никакой разницы со Сталиным.
Смесью иронии и гнева сверкнули глаза Фелендера.
— Откуда вы знаете, что стал бы делать Троцкий? Как смеете вы судить о событиях, которые не происходили?
— Такое случалось при всех революциях. Когда проливают кровь во имя гуманности, или религии, или во имя чего-нибудь еще, это неизбежно приводит к террору.
— По-вашему, рабочий класс, он должен молчать о том, что происходит в России, должен позволить Гитлеру и Муссолини завоевать мир и допустить, чтобы его растоптали, как муравья. Это вы проповедуете?
— Я ничего не проповедую.
— Нет, проповедуете. Если вы могли сказать, что Троцкий не лучше Сталина, значит, весь человеческий род развращен, надежды нет и нам придется капитулировать перед убийцами, фашистами, теми, кто разжигает погромы и возвращает время вспять, к средним векам, инквизиции, крестовым походам.
— Фелендер, Англия, Франция и Америка не прибегают к инквизиции и крестовым походам.
— О, это они-то? Америка закрыла двери и никому не позволяет проникнуть внутрь страны. Англия, Франция, Канада, Австралия — все капиталистические страны делают то же самое. В Индии тысячи людей умирают от голода ежедневно. Английские чиновники оставляют их на произвол судьбы. А когда Ганди, со своим непротивлением, скажет хоть слово, они тащат его в тюрьму. Это прав да или нет? Ганди лепечет что-то о пассивном сопротивлении. Что за чушь! Как сопротивление может быть пассивным? Это такая же бессмыслица, как горячий снег, как холодный огонь.
— Так вы все еще за революцию?
— Да, Аарон Грейдингер, да! Если вы при шли к дантисту, чтобы вырвать гнилой зуб, а он вместо этого нарочно вырвал три здоровых, — это, конечно, трагедия и преступление. Но гнилой зуб вырвать все равно надо. Иначе он заразит другие зубы, может быть, даже вызовет гангрену.
— Правильно! На сто процентов верно! — воскликнула Дора.
— Не хотелось бы разрушать ваши иллюзии, но вот вам еще одно мое пророчество: перманентная революция Троцкого, или любая другая революция, продублирует в точности то, что сталинисты делают теперь.
— Нет, — сказал Фелендер. — Если бы я думал так, то повесился бы этой же ночью.
— Хватит, — сказала Дора. — Пойду соберу чай.
2
Мы пили чай, ели бутерброды с селедкой, и Фелендер продолжал рассказ. Он пересек русскую границу, его встретили делегаты Коминтерна. Его привезли в Москву и поселили в гостинице, в одной комнате с другим делегатом из Польши, товарищем Высоцким из Верхней Силезии. Каждый вечер они ходили то в театр, то в оперу, то на новый советский фильм. Однажды посреди ночи внезапно раздался стук в дверь и его взяли. Пять недель он сидел за решеткой, не зная, в чем его обвиняют. Он тешил себя мыслью, что его арест был ошибкой, очевидно, его спутали с каким-то другим Фелендером, и все разъяснится на допросе. В одной камере сидели и политические, и уголовные преступники. Воры, убийцы, насильники били политических и отбирали у них еду. Они играли в карты, делая их из обрывков бумаги. Ставкой была порция баланды, одежда, право спать на нарах, а не на полу. Если игроки проигрывались дотла, выигравший мог избить проигравшего. Многие уголовники занимались гомосексуализмом. Одного новичка повесили в камере за отказ участвовать в оргии. «Красные власти не предпринимают ли малейших усилий для защиты жертвы. — Фелендер говорил без остановки. — В польских тюрьмах, — продолжал он, — даже в такой суровой, как Вронки, нам давали книги. Я провел там три года. Прочел всю библиотеку. Но в стране социализма мы, борцы за справедливость, сидели неделями, доходя до безумия. Из липкого, сырого хлеба, что нам выдавали, мы лепили шахматные фигурки. Но на полу было слишком мало место — играть невозможно. Никто из политзаключенных не имел ни малейшего представления о преступлениях, которые ему приписывали. Почти каждому обвинение уже было предъявлено. Заключенные возлагали вину на высших чиновников ГПУ, и ни разу никто не обвинил ни Сталина, ни ЦК, ни Политбюро. Но я постепенно начал осознавать, в какую трясину нас затянуло. Некоторые из заключенных по секрету сообщили мне, что их заставили ложно обвинить близких друзей.
Фелендер ушел уже за полночь. Едва за ним закрылась дверь, Дора разразилась рыданиями:
— Что можно сделать? Как жить? — Она взяла меня за руки и притянула к себе. Всхлипывала, прижавшись лбом к моему плечу. Я стоял и глазел на противоположную стену. С тех пор, как покинул родительский дом, я жил в состоянии вечного отчаяния. Иногда я подумывал о раскаянии, о возвращении к иудейству. Однако жить, как жили мой отец, моя мать, их родители, все поколения предков, но без их веры — разве это возможно? Приходя в библиотеку, я ощущал проблеск надежды: может быть, в одной из книг я найду ответ на свой вопрос — как жить человеку в моем положении и быть в согласии с внешним миром и в ладу с самим собой? Я не нашел ответа — ни у Толстого, ни у Кропоткина, ни в Писании. Конечно, пророки призывали к строгой жизни, но их обещания обильного урожая, плодородных олив и виноградников, защиты от врагов не привлекали меня. Я знал, что мир всегда был и будет таким, каков он и сейчас. Только моралисты называют злом то, что сплошь да рядом происходит в жизни.
Дора утерла слезы.
— Ареле, мне надо срочно съезжать отсюда. Квартира не моя, и я не смогу платить за нее. И еще, я боюсь, что мои бывшие товарищи выдадут меня тайной полиции.
— Тайная полиция сама знает о тебе все, что нужно.
— Но они могут представить доказательства. Ты знаешь, как это у сталинистов — кто не с ними, того надо ликвидировать.
— Ты же сама призывала к этому.
— Да, и мне стыдно.
— У троцкистов те же принципы.
— Что же мне делать? Скажи мне!
— Мне нечего сказать.
— Меня могут арестовать в любую минуту. Когда ты последний раз ночевал здесь, я была полна надежд. Я даже мечтала, что рано или поздно ты приедешь ко мне в Россию. А теперь ничего нет впереди.
— Полчаса назад ты соглашалась с фелендеровским троцкизмом.
— Я ни во что не верю больше. Мне надо было выброситься из окна, а не пить йод.
Этой ночью я лежал рядом с Дорой, но это был конец. Я не мог спать. Каждый раз, когда внизу раздавался звонок, я ожидал, что пришли за нами. Встал я с рассветом и перед уходом дал Доре немного денег из тех, что были с собой. Дора сказала мне:
— Спасибо тебе, но если ты услышишь, что я что-нибудь сделала над собой, не очень-то грусти. У меня ничего не осталось.
— Дора, пока ты жива, не связывайся с троцкистами — перманентная революция так же невозможна, как перманентная хирургия.
— А что ты будешь делать?
— О, жить понемножку.
Мы попрощались. Я опасался, что полицейский агент ждет меня в подворотне, чтобы арестовать, но там никого не было. Я благополучно вернулся к себе в комнату, к своим рукописям.
По дороге я глянул на купол церкви, что в Новолипках. В зданиях, полукругом стоящих на церковном подворье, за ажурной решеткой, жили монахини — Христовы невесты. Я часто наблюдал, как они проходят мимо — в черном одеянии с капюшоном, в мужских полуботинках, с крестом на груди. На Кармелицкой я миновал "Рабочий дом", клуб левого крыла Поалей-Сион. Здесь придерживались теории сионизма и коммунизма одновременно, полагая, что, когда рабочий класс возьмет власть в свои руки, у евреев будет государство в Палестине и они станут социалистической нацией. В доме № 36 по Лешно находилась Большая библиотека Еврейского Бунда, а также кооперативный магазин для рабочих и их семей. Бунд целиком отвергал сионизм. Их программой была культурная автономия и всеобщая социалистическая борьба против капитализма. Сами бундовцы делились на две фракции: одна склонялась к демократии, другая — к немедленной диктатуре пролетариата. В соседнем дворе был клуб ревизионистов, последователей Жаботинского, экстремистов. Они призывали евреев учиться обращению с огнестрельным оружием и утверждали, что только акты террора против англичан, у которых в руках мандат, могут вернуть евреям Палестину. Варшавские ревизионисты были полувоенной организацией. Они время от времени устраивали парады и демонстрации, неся фанерные щиты с лозунгами, направленными против тех сионистов, которые, подобно Вейцману, верили в постепенность и компромисс в отношениях с Англией. Почти у всех еврейских организаций были клубы в этом районе. Каждый год прибавлялись еще какая-нибудь отколовшаяся группа или новый клуб.
Я одержал моральную победу над Дорой, Фелендером и их товарищами. Но сам я так запутался, что не мог ни над кем смеяться, ни над какими заблуждениями.
Придя к себе в комнату — а я решил до свадьбы сохранить ее, — я хотел поработать, но так устал, что работать не мог. Вытянувшись на постели, я задремал, но в мозгу моем снова и снова слышались слова Фелендера и Дорины причитания: "Что можно сделать? Как жить?»
Назад: Глава ДЕВЯТАЯ
Дальше: Глава ОДИННАДЦАТАЯ