7. Утро туманное
Я таскал в себе память о том, что произошло утром после дежурства целых три дня и три ночи. Правда, это было не сложно — я сидел дома. Оказалось, что локоть я всё-таки нешуточно ушиб и спину ушиб тоже. Ко мне домой пришёл страховой врач и сказал, что ушиб, это очень серьёзно, что могут быть осложнения, и что обязательно рентген, но больше трёх дней больничного он всё равно не выпишет. Я безвольно кивнул и, взяв здоровой рукой квиток с его каракулями, закрыл за ним дверь.
Три дня внутри у меня всё клокотало. Бурлило. Вырывалось наружу. Оно представлялось мне большим неудобным корытом конической, как пожарное ведро формы, с гадостью, как в «Через тернии к звёздам» внутри, которое поставить на пол нельзя, а таскать на вытянутых руках неудобно. Все три дня я слонялся по квартире в трусах и в майке с этим корытом в руках. На улицу не выходил, даже за почтой, а по вечерам, когда возвращалась жена, изображал умирающего. Грустно мне было и пакостно. Тяжестью непонятной давил мне на грудную клетку вопрос: «Что же всё-таки случилось со мной в то утро в районе станции метро „Проспект Вернадского“? И со мной ли одним?»
Вариантов ответа, по большому счёту, было всего два, один другого гаже: мне представлялся незавидный ни с какого бока выбор между разрушением материалистических представлений об окружающем меня мире (в объёме муниципального округа «Проспект Вернадского», разумеется) и глубоких сомнениях в собственном ментальном здоровье. Предпочтение моё, словно маятник шарахалось от одного к другому, пока, опять же, словно маятник, ни застыло в положении среднем, то есть «где-то между». Случилось это на третий день, вечером. На меня, сидевшего в тот момент перед телевизором, вдруг снизошло озарение — я понял, что вот так, с наскока это всё дело не решить, не расхлебать, не разложить по полочкам и не разлить по баночкам.
«Всё только начинается», — подумал я, и от слова «начинается» почувствовал приятную лёгкую дрожь.
А ещё я понял, что стал обладателем тайны, причём такой, с которой жить веселее, чем без. Она, тайна, перестала меня пугать, наоборот, мне захотелось снова, хоть одним глазком, хоть в щёлочку, посмотреть туда, откуда я сбежал тем утром. Таз из моих рук моментально куда-то исчез, и я, по-старинке, с кнопки выключив проклятый ящик, пошёл спать счастливым человеком.
Немного поворочавшись, измяв простыню, выслушав мнение Алёны на этот счёт, я уснул, и стало мне хорошо, легко и беззаботно. То был, пожалуй, первый случай, когда я точно отметил про себя границу сна и бодрствования: вот я просто лежу с закрытыми глазами, а вот — крэкс-фэкс-пэкс — и я уже сплю. Мне всё запомнилось очень чётко: сначала головокружение, затем полёт и какие-то цветные круги, и вот я уже чувствую задницей жёсткую и плоскую поверхность сидушки школьного стула, а локтями парту.
В то, что я очутился в кабинете русского языка и литературы средней школы № 5 города Котлогорска Московской области, я поверил сразу. Потому что всё было то самое: и свет из окон, и запах, который ни с чем в мире не спутаешь, и унылые хлорофитумы в пластмассовых горшках, и Александр Сергеевич с Михаилом Юрьевичем, Львом Николаевичем и Алексеем Максимовичем на стене, и одноклассники мои — мальчики в синих штанах и куртках с шевроном с раскрытой книгой и восходящим солнцем на рукаве, девочки — в коричневых платьях с белыми воротничками и чёрными фартуками, и классная наша — Валентина Григорьевна — со своим огромным шиньоном на голове, в кремовой блузке с жабо, из которого выглядывал круглый кулон с кварцевыми часами внутри и в ужасной, видимо сшитой из старых штор, макси.
И главное, я — комсомолец Валя Силантьев — сижу на четвёртой парте во втором ряду рядом с Машкой Шевардиной, маленькой и толстой. Весу во мне килограмм пятьдесят, на мне школьная форма, голубая однотонная рубашка, чёрный галстук, на левой руке часы «Слава», подаренные родителями на тринадцать лет, на ногах коричневые полуботинки, потому что в кроссовках и, тем более, в кедах по школе ходить было нельзя. На моём носу ещё нет очков, я коротко пострижен, волосы зачёсаны на правый бок с пробором; на парте передо мной лежит раскрытая «общая тетрадь» и шариковая ручка «Bic», а рядом с партой на полу стоит чёрный пластиковый «дипломат».
Валентина Григорьевна поправила очки.
— Ансамбль «Кисс», США, — произнесла она так, будто объявляет их выступление, и вожделенные расписные уродцы через минуту пожалуют прямо к нам в тридцать девятый кабинет, — пропагандирует насилие, неофашизм, панк и употребление наркотиков. Название ансамбля расшифровывается как «Киндер Эс Эс». Перевод, я думаю, излишен. Их истерические вопли, которые за океаном называют музыкой, приводят к нервным болезням и даже сумасшествию. Но американским подросткам только этого и надо — одурманенные наркотиками они готовы слушать какофонию всю ночь на пролёт.
Валентина Григорьевна оторвалась от листа и обвела нас глазами.
— Советские учёные провели простой опыт, — продолжила она, — поставили магнитофон рядом с клеткой с лабораторными мышами и включили на полную громкость запись «хэви метал». Ровно через час…
— Мыши превратились в бегемотов, — шепнул мне на ухо мой сосед сзади, Мишка Миронов по прозвищу «Майрон».
Я прикусил губу, чтобы не заржать.
— …все мыши умерли! — победоносно закончила Валентина Григорьевна.
Я повернулся назад. Все, кто услышал Мишку, беззвучно тряслись. Сам Мишка и его соседка, девочка с самыми крупными формами в классе, Рая Хусаинова, были уже практически под партой от хохота. Я не без удовольствия посмотрел на Раю и вспомнил, что вместо выпускного вечера у неё и у некого Сани Терентьева по кличке «Стакан» была свадьба, потому что дальше тянуть было некуда, и так уже пальцем показывали.
— Силантьев, чего вылупился? — Рая справилась со смехом и смотрела на меня, как четырнадцатилетние девочки обычно смотрят на четырнадцатилетних мальчиков. С презрением.
Я отвернулся. А Валентина Григорьевна, между тем, не унималась:
— Ансамбль «Блек Саббат» — пропагандирует насилие и порнографию. «Джудас Прист» — антикоммунизм и расизм. «Пинк Флойд» — извращение внешней политики СССР…
Мишка, услышав знакомые названия, сделал правой рукой «козу», а головой стал совершать резкие кивательные движения. У Раи и ещё нескольких девчонок на других партах, которые это видели, снова случился приступ хохота.
— Я не понимаю, что здесь может быть смешного? — Валентина Григорьевна положила лист, с которого читала себе на стол. — Опять ты, Миронов что-нибудь отчебучил?
Но Мишка был уже само смирение — сидел со сложенными на парте руками и внимал Валентине Григорьевне. Девочки тоже успокоились. Только по их красным физиономиям можно было догадаться, что секунду назад они были готовы лопнуть со смеху.
Валентина Григорьевна вернулась к чтению. От вражеской музыки она перешла к проблеме наркомании. Слово это она произносила с ударением на предпоследнюю «и», что тоже вызывало смех. А вот мне было не до смеха. Я задумался над тем, насколько реально то, что я вижу вокруг себя. Это, должно быть, довольно странно, задуматься во сне, но я ничего такого, отличающего процесс от аналогичного в состоянии бодрствования, не заметил. Просто думал себе и всё.
Неожиданно, словно мне кто-то шепнул об этом на ухо, я вспомнил про свою первую любовь, Светку Гончарову, которая сидела (и, по идее, должна сидеть сейчас) на второй парте в третьем ряду, так что с моего места мне была видна её спина или профиль. Я немедленно посмотрел туда, но её там не было. «Может, заболела? — подумал я, — или её пересадили куда?» Забыв о том, где нахожусь, я привстал, оглядел весь класс (Светки нигде не было) и неожиданно обнаружил, что надо мной, оказывается, нависла туша Валентины Григорьевны.
«Слона-то я и не приметил», — подумал я и обречённо плюхнулся на стул.
— Что, Силантьев, шило в одном месте? — издевательским тоном заявила «классная», — до конца урока уже досидеть не можешь?
Предательские смешки послышались со всех сторон, в том числе и сзади. «Вот, сволочи, — подумал я, — никакой солидарности, только бы поржать», и почувствовал острую детскую обиду, возможно результирующую всех школьных обид, которые довелось мне испытать вот здесь, вот от них, всех, кто сидит сейчас вокруг и надо мной насмехается. Мне захотелось встать и высказать всё, что думаю о каждом, а заодно и поведать, что их ждёт в ближайшем будущем, но тут в классе стало темно. Я подумал, что выключили свет, но темно стало настолько, что не было видно ничего вообще, даже собственных рук.
— Что это такое, я тебя спрашиваю? — услышал я откуда-то сверху.
Я открыл глаза и с некоторым усилием сфокусировал взгляд на Алёне, которая держала на вытянутых руках что-то белое. Мятый белый халат, на правой стороне которого был какой-то замысловатый логотипчик, а слева, примерно на уровне сердца — чёрное сердечко с хвостиком, я узнал не сразу.
— Нет, я спрашиваю, что это?
Вид у Алёны был очень агрессивный, обычно предшествующий утренней ругани. Кажется, она еле-еле держала себя в руках.
— Это кимоно, — сказал я и совсем некстати фальшиво кашлянул.
— Что-о-о-о?
— Кимоно из… «секонд-хенда».
Алёна швырнула «кимоно» в направлении моей физиономии, и, громко хлопнув дверью, вышла из комнаты. «Кимоно» до цели не дотянуло и упало мне в ноги.
Я поднялся с кровати, но тут же, потеряв равновесие, сел обратно. Голова от резкого пробуждения немного кружилась.
«Видимо, оно так и осталось лежать в пакете, а сегодня Алёна случайно его обнаружила, — сообразил я, — что ж я, дурак, его домой-то приволок!»
Я взял «кимоно» в руки, тряхнул им в воздухе и понял, что оно скорее напоминает короткий женский халат без рукавов, чем кимоно. «Попал, — подумал я. — Разумеется, она никогда не поверит в истинное происхождение кимоно-халата. Они же никогда не верят в правду, а вот в вымысел верят охотно».
Я поднёс причину сцены ревности к лицу. Кимоно — халат ничем подозрительным не пах. Вдоль и поперёк я прошёлся по нему носом, что есть силы втягивая в себя воздух — ничего, никакого намёка на женский пот или духи. Настроение моё несколько улучшилось, но лишь временно — из того, что эта вещь неношеная, или прошедшая химчистку, ещё ничего не следовало.
Пораскинув мозгами, я решил, что единственным доказательством моей невиновности может послужить то, что эта вещь мужская. Для верности я встал и надел его на себя прямо поверх майки, в которой спал. Размер был, конечно, несколько великоват для женского, но я вспомнил, что женщины бывают разных размеров. Затем я долго возился с поясом (это утвердило меня в том, что вещь всё-таки женская) и, наконец, завязав его сзади, подошёл к большому, в человеческий рост, зеркалу в платяном шкафу.
Образ, увиденный мной в зеркале смутно кого-то напоминал. Было в нём (то есть во мне, облачённом в кимоно) что-то очень знакомое, много раз виденное, но давно и добросовестно забытое. Словно барышня в попытках оглядеть свои тылы, крутился я перед зеркалом. От головы до пояса всё было хорошо, в смысле, я себе нравился, а от пояса и ниже — нет. Всё портили мои голые ноги, и я поспешил надеть серые кальсоны, которые иногда, в самый мороз надевал под брюки. Теперь со всем остальным диссонировала взъерошенная голова и очки. Очки я снял, а на голову приспособил старый Алёнин берет, который она давно собиралась выбросить.
Теперь в моём облике почти всё встало на свои места; про Алёнину ревность я уже позабыл, меня беспокоило другое — стоит ли надеть ещё свитер или кофту с длинными рукавами, или сойдёт и так. Поборов лень — ведь предстояло снимать кимоно-халат с его ужасным поясом — я надел таки неопределённого цвета старый свитер с горлом. Взял в руки мою старую рейсшину, которая почему-то оказалась в платяном шкафу, повернул одну из планок поперечной перекладины на девяносто градусов, взялся за неё, как за рукоять меча, взглянул в зеркало на то, что получилось, и…
Ну да, вот так (ну, или почти так) я и выглядел в образе валета пик, министра без портфеля, Кривелло в школьном спектакле по мотивам пьесы Михалкова «Смех и слёзы». Тогда мама сшила мне такой балахон из двух своих старых медицинских халатов. Под низ я надел чёрную «водолазку», а на ноги натянул сестрины колготки. Сердце с хвостиком я сам вырезал из чёрной «бархатной» бумаги и потом приклеил «моментом» на грудь. У меня была и вторая «пикушка», на правом бедре, но она быстро отвалилось.
«Боже мой, когда же это было? — подумал я, любуясь собой, — классе в шестом, наверное… нет, скорее, в пятом. Главного героя, мальчика Андрюшу, играл лидер нашего класса — Паша Зайков, принца Чихалью — Вася Мельников, шахматного короля — Игорь Потапов, Патисоне, министра с портфелем — Мишка Миронов, Двуличе, даму треф — любовь моя незабвенная, Светка Гончарова…»
При мысли о Светке я замер. Что-то было не так, или, не совсем так.
Я закрыл глаза и попытался вспомнить сцену актового зала, на которой разворачивалось действие. Сначала я увидел дощатый пол и занавес изнутри, а после один за другим стали появляться маленькие актёры: Пашка, Андрюха, Светка… С этим, слава богу, всё было хорошо, а вот с вызыванием из памяти того, что было у нас со Светкой года через четыре и далее, возникли проблемы. Нет, память мне не отшибло, просто я с удивлением, переходящим в ужас, осознал, что воспоминания о моём романе с ней не то что бы стёрлись, но как-то полиняли до прозрачности, будто случилось это не со мной, а обо всём об этом давным-давно рассказали мне добрые люди, или я это в кино увидел, или, хуже того, сам себе напридумывал. Зато образовались новые, яркие воспоминания, моих отношений с Настей Морозовой из «Б» класса, да с такими подробностями…
Дверь в комнату открылась, и я увидел в зеркале отражение удивлённого лица моей жены.
— Издеваешься, да? — крикнула Алёна и снова убежала на кухню.